Les frères Karamazov
Федор Михайлович Достоевский. Братья Карамазовы
* * перед эпилогом отсутствует фрагмент текста ** Посвящается Анне Григорьевне Достоевской Истинно, истинно говорю вам: если пшеничное зерно, падши в землю, неумрет, то останется одно; а если умрет, то принесет много плода. (Евангелиеот Иоанна, Глава XII, 24.)
ОТ АВТОРА.
Начиная жизнеописание героя моего, Алексея Федоровича Карамазова,нахожусь в некотором недоумении. А именно: хотя я и называю АлексеяФедоровича моим героем, но однако сам знаю, что человек он отнюдь невеликий, а посему и предвижу неизбежные вопросы в роде таковых: чем жезамечателен ваш Алексей Федорович, что вы выбрали его своим героем? Чтосделал он такого? Кому и чем известен? Почему я, читатель, должен тратитьвремя на изучение фактов его жизни? Последний вопрос самый роковой, ибо на него могу лишь ответить: "Можетбыть увидите сами из романа". Ну а коль прочтут роман и не увидят, несогласятся с примечательностью моего Алексея Федоровича? Говорю так, потомучто с прискорбием это предвижу. Для меня он примечателен, но решительносомневаюсь, успею ли это доказать читателю. Дело в том, что это пожалуй идеятель, но деятель неопределенный, не выяснившийся. Впрочем странно бытребовать в такое время как наше от людей ясности. Одно, пожалуй, довольнонесомненно: это человек странный, даже чудак. Но странность и чудачествоскорее вредят, чем дают право на внимание, особенно когда все стремятся ктому, чтоб объединить частности и найти хоть какой-нибудь общий толк вовсеобщей бестолочи. Чудак же в большинстве случаев частность и обособление.Не так ли? Вот если вы не согласитесь с этим последним тезисом, и ответите: "Нетак" или "не всегда так", то я пожалуй и ободрюсь духом на счет значениягероя моего Алексея Федоровича. Ибо не только чудак "не всегда" частность иобособление, а напротив бывает так, что он-то пожалуй и носит в себе инойраз сердцевину целого, а остальные люди его эпохи - все, каким-нибудьнаплывным ветром, на время почему-то от него оторвались... Я бы впрочем не пускался в эти весьма нелюбопытные и смутные объясненияи начал бы просто-за-просто без предисловия: понравится, так и так прочтут;но беда в том, что жизнеописание-то у меня одно, а романов два. Главныйроман второй, - это деятельность моего героя уже в наше время, именно в наштеперешний текущий момент. Первый же роман произошел еще тринадцать летназад, и есть почти даже и не роман, а лишь один момент из первой юностимоего героя. Обойтись мне без этого первого романа невозможно, потому чтомногое во втором романе стало бы непонятным. Но таким образом ещеусложняется первоначальное мое затруднение: если уж я, то-есть сам биограф,нахожу, что и одного-то романа может быть было бы для такого скромного инеопределенного героя излишне, то каково же являться с двумя и чем объяснитьтакую с моей стороны заносчивость? Теряясь в разрешении сих вопросов, решаюсь их обойти безо всякогоразрешения. Разумеется, прозорливый читатель уже давно угадал, что я ссамого начала к тому клонил, и только досадовал на меня, зачем я даром трачубесплодные слова и драгоценное время. На это отвечу уже в точности: тратил ябесплодные слова и драгоценное время, во-первых, из вежливости, а во-вторых,из хитрости: "все-таки, дескать, заране в чем-то предупредил". Впрочем ядаже рад тому, что роман мой разбился сам собою на два рассказа "присущественном единстве целого": познакомившись с первым рассказом, читательуже сам определит: стоит ли ему приниматься за второй? Конечно никто ничемне связан, можно бросить книгу и с двух страниц первого рассказа, с тем чтоби не раскрывать более. Но ведь есть такие деликатные читатели, которыенепременно захотят дочитать до конца, чтоб не ошибиться в беспристрастномсуждении, таковы например все русские критики. Так вот пред такими-товсе-таки сердцу легче: несмотря на всю их аккуратность и добросовестностьвсе-таки даю им самый законный предлог бросить рассказ на первом эпизодеромана. Ну вот и все предисловие. Я совершенно согласен, что оно лишнее, нотак как оно уже написано, то пусть и останется. А теперь к делу. ----------------
* ЧАСТЬ ПЕРВАЯ. *
КНИГА ПЕРВАЯ. История одной семейки.
I. ФЕДОР ПАВЛОВИЧ КАРАМАЗОВ.
Алексей Федорович Карамазов был третьим сыном помещика нашего уездаФедора Павловича Карамазова, столь известного в свое время (да и теперь ещеу нас припоминаемого) по трагической и темной кончине своей, приключившейсяровно тринадцать лет назад и о которой сообщу в своем месте. Теперь же скажуоб этом "помещике" (как его у нас называли, хотя он всю жизнь совсем почтине жил в своем поместьи) лишь то, что это был странный тип, довольно частооднако встречающийся, именно тип человека не только дрянного и развратного,но вместе с тем и бестолкового, - но из таких однако бестолковых, которыеумеют отлично обделывать свои имущественные делишки, и только кажется одниэти. Федор Павлович, например, начал почти что ни с чем, помещик он былсамый маленький, бегал обедать по чужим столам, норовил в приживальщики, амежду тем в момент кончины его у него оказалось до ста тысяч рублей чистымиденьгами. И в то же время он все-таки всю жизнь свою продолжал быть одним избестолковейших сумасбродов по всему нашему уезду. Повторю еще: тут неглупость; большинство этих сумасбродов довольно умно и хитро, - а именнобестолковость, да еще какая-то особенная, национальная. Он был женат два раза и у него было три сына, - старший, ДмитрийФедорович, от первой супруги, а остальные два, Иван и Алексей, от второй.Первая супруга Федора Павловича была из довольно богатого и знатного родадворян Миусовых, тоже помещиков нашего уезда. Как именно случилось, чтодевушка с приданым, да еще красивая и сверх того из бойких умниц, столь нередких у нас в теперешнее поколение, но появлявшихся уже и в прошлом, моглавыйти замуж за такого ничтожного "мозгляка", как все его тогда называли,объяснять слишком не стану. Ведь знал же я одну девицу, еще в запрошлом"романтическом" поколении, которая после нескольких лет загадочной любви кодному господину, за которого впрочем всегда могла выйти замуж самымспокойным образом, кончила однако же тем, что сама навыдумала себенепреодолимые препятствия и в бурную ночь бросилась с высокого берегапохожего на утес в довольно глубокую и быструю реку и погибла в нейрешительно от собственных капризов, единственно из-за того, чтобы походитьна Шекспировскую Офелию, и даже так, что будь этот утес, столь давно еюнамеченный и излюбленный, не столь живописен, а будь на его месте лишьпрозаический плоский берег, то самоубийства может быть не произошло бывовсе. Факт этот истинный, и надо думать, что в нашей русской жизни, в дваили три последние поколения, таких или однородных с ним фактов происходилоне мало. Подобно тому и поступок Аделаиды Ивановны Миусовой был без сомненияотголоском чужих веяний и тоже пленной мысли раздражением. Ей может бытьзахотелось заявить женскую самостоятельность, пойти против общественныхусловий, против деспотизма своего родства и семейства, а услужливая фантазияубедила ее, положим на один только миг, что Федор Павлович, несмотря на свойчин приживальщика, все-таки один из смелейших и насмешливейших людей той,переходной ко всему лучшему, эпохи, тогда как он был только злой шут ибольше ничего. Пикантное состояло еще и в том, что дело обошлось увозом, аэто очень прельстило Аделаиду Ивановну. Федор же Павлович на все подобныепассажи был даже и по социальному своему положению весьма тогда подготовлен,ибо страстно желал устроить свою карьеру, хотя чем бы то ни было;примазаться же к хорошей родне и взять приданое было очень заманчиво. Что жедо обоюдной любви, то ее вовсе, кажется, не было - ни со стороны невесты, нис его стороны, несмотря даже на красивость Аделаиды Ивановны. Так что случайэтот был может быть единственным в своем роде в жизни Федора Павловича,сладострастнейшего человека во всю свою жизнь, в один миг готового прильнутьк какой угодно юпке, только бы та его поманила. А между тем одна только этаженщина не произвела в нем со страстной стороны никакого особенноговпечатления. Аделаида Ивановна, тотчас же после увоза, мигом разглядела, что мужасвоего она только презирает и больше ничего. Таким образом следствия бракаобозначились с чрезвычайною быстротой. Несмотря на то, что семейство дажедовольно скоро примирилось с событием и выделило беглянке приданое, междусупругами началась самая беспорядочная жизнь и вечные сцены. Рассказывали,что молодая супруга выказала при том несравненно более благородства ивозвышенности, нежели Федор Павлович, который, как известно теперь,подтибрил у нее тогда же, разом, все ее денежки, до двадцати пяти тысяч,только что она их получила, так что тысячки эти с тех пор решительно как быканули для нее в воду. Деревеньку же и довольно хороший городской дом,которые тоже пошли ей в приданое, он долгое время и изо всех сил старалсяперевести на свое имя чрез совершение какого-нибудь подходящего акта, инаверно бы добился того из одного так-сказать презрения и отвращения к себе,которое он возбуждал в своей супруге ежеминутно своими бесстыднымивымогательствами и вымаливаниями, из одной ее душевной усталости, толькочтоб отвязался. Но к счастию вступилось семейство Аделаиды Ивановны иограничило хапугу. Положительно известно, что между супругами происходилинередкие драки, но по преданию бил не Федор Павлович, а била АделаидаИвановна, дама горячая, смелая, смуглая, нетерпеливая, одареннаязамечательною физическою силой. Наконец она бросила дом и сбежала от ФедораПавловича с одним погибавшим от нищеты семинаристом-учителем, оставив ФедоруПавловичу на руках трехлетнего Митю. Федор Павлович мигом завел в доме целыйгарем и самое забубенное пьянство, а в антрактах ездил чуть не по всейгубернии и слезно жаловался всем и каждому на покинувшую его АделаидуИвановну, при чем сообщал такие подробности, которые слишком бы стыдно былосообщать супругу о своей брачной жизни. Главное, ему как будто приятно былои даже льстило разыгрывать пред всеми свою смешную роль обиженного супруга ис прикрасами даже расписывать подробности о своей обиде. "Подумаешь, что вы,Федор Павлович, чин получили, так вы довольны несмотря на всю вашу горесть",говорили ему насмешники. Многие даже прибавляли, что он рад явиться вподновленном виде шута и что нарочно, для усиления смеха, делает вид, что незамечает своего комического положения. Кто знает, впрочем, может быть былоэто в нем и наивно. Наконец ему удалось открыть следы своей беглянки.Бедняжка оказалась в Петербурге, куда перебралась с своим семинаристом и гдебеззаветно пустилась в самую полную эманципацию. Федор Павлович немедленнозахлопотал и стал собираться в Петербург, - для чего? - он конечно и сам незнал. Право, может быть он бы тогда и поехал; но предприняв такое решение,тотчас же почел себя в особенном праве, для бодрости, пред дорогой,пуститься вновь в самое безбрежное пьянство. И вот в это-то время,семейством его супруги получилось известие о смерти ее в Петербурге. Онакак-то вдруг умерла, где-то на чердаке, по одним сказаниям от тифа, а подругим, будто бы с голоду. Федор Павлович узнал о смерти своей супругипьяный, говорят, побежал по улице и начал кричать, в радости воздевая руки кнебу: "ныне отпущаеши", а по другим плакал навзрыд как маленький ребенок идо того, что, говорят, жалко даже было смотреть на него, несмотря на все кнему отвращение. Очень может быть, что было и то и другое, то-есть, что ирадовался он своему освобождению и плакал по освободительнице, все вместе. Вбольшинстве случаев люди, даже злодеи, гораздо наивнее и простодушнее, чеммы вообще о них заключаем. Да и мы сами тоже.
II. ПЕРВОГО СЫНА СПРОВАДИЛ.
Конечно можно представить себе, каким воспитателем и отцом мог бытьтакой человек. С ним как с отцом именно случилось то, что должно былослучиться, то-есть он вовсе и совершенно бросил своего ребенка, прижитого сАделаидой Ивановной, не по злобе к нему или не из каких-нибудьоскорбленно-супружеских чувств, а просто потому что забыл о нем совершенно.Пока он докучал всем своими слезами и жалобами, а дом свой обратил вразвратный вертеп, трехлетнего мальчика Митю взял на свое попечение верныйслуга этого дома Григорий, и не позаботься он тогда о нем, то может быть наребенке некому было бы переменить рубашонку. К тому же так случилось, чтородня ребенка по матери тоже как бы забыла о нем в первое время. Деда его,то-есть самого господина Миусова, отца Аделаиды Ивановны, тогда уже не былов живых; овдовевшая супруга его, бабушка Мити, переехавшая в Москву, слишкомрасхворалась, сестры же повышли замуж, так что почти целый год пришлось Митепробыть у слуги Григория и проживать у него в дворовой избе. Впрочем если быпапаша о нем и вспомнил (не мог же он в самом деле не знать о егосуществовании), то и сам сослал бы его опять в избу, так как ребенок все жемешал бы ему в его дебоширстве. Но случилось так, что из Парижа вернулсядвоюродный брат покойной Аделаиды Ивановны, Петр Александрович Миусов,многие годы сряду выживший потом за границей, тогда же еще очень молодойчеловек, но человек особенный между Миусовыми, просвещенный, столичный,заграничный и при том всю жизнь свою европеец, а под конец жизни либералсороковых и пятидесятых годов. В продолжение своей карьеры он перебывал всвязях со многими либеральнейшими людьми своей эпохи, и в России, и заграницей, знавал лично и Прудона и Бакунина и особенно любил вспоминать ирассказывать, уже под концом своих странствий, о трех днях февральскойпарижской революции сорок восьмого года, намекая, что чуть ли и сам он небыл в ней участником на баррикадах. Это было одно из самых отраднейшихвоспоминаний его молодости. Имел он состояние независимое, по прежнейпропорции около тысячи душ. Превосходное имение его находилось сейчас же навыезде из нашего городка и граничило с землей нашего знаменитого монастыря,с которым Петр Александрович, еще в самых молодых летах, как только получилнаследство, мигом начал нескончаемый процесс за право каких-то ловель вреке, или порубок в лесу, доподлинно не знаю, но начать процесс с"клерикалами" почел даже своею гражданскою и просвещенною обязанностью.Услышав все про Аделаиду Ивановну, которую, разумеется, помнил и когда-тодаже заметил, и узнав, что остался Митя, он, несмотря на все молодоенегодование свое и презрение к Федору Павловичу, в это дело ввязался. Тут-тоон с Федором Павловичем в первый раз и познакомился. Он прямо ему объявил,что желал бы взять воспитание ребенка на себя. Он долго потом рассказывал, ввиде характерной черты, что когда он заговорил с Федором Павловичем о Мите,то тот некоторое время имел вид совершенно не понимающего, о каком такомребенке идет дело, и даже как бы удивился, что у него есть где-то в домемаленький сын. Если в рассказе Петра Александровича могло бытьпреувеличение, то все же должно было быть и нечто похожее на правду. Нодействительно Федор Павлович всю жизнь свою любил представляться, вдругпроиграть пред вами какую-нибудь неожиданную роль, и, главное, безо всякойиногда надобности, даже в прямой ущерб себе, как в настоящем напримерслучае. Черта эта впрочем свойственна чрезвычайно многим людям и даже весьмаумным, не то что Федору Павловичу. Петр Александрович повел дело горячо идаже назначен был (купно с Федором Павловичем) в опекуны ребенку, потому чтовсе же после матери оставалось именьице, дом и поместье. Митя действительнопереехал к этому двоюродному дяде, но собственного семейства у того не было,а так как сам он, едва лишь уладив и обеспечив свои денежные получения ссвоих имений, немедленно поспешил опять надолго в Париж, то ребенка ипоручил одной из своих двоюродных теток, одной московской барыне. Случилосьтак, что обжившись в Париже и он забыл о ребенке, особенно когда настала тасамая февральская революция, столь поразившая его воображение, и о которойон уже не мог забыть всю свою жизнь. Московская же барыня умерла и Митяперешел к одной из замужних ее дочерей. Кажется, он и еще потом переменил вчетвертый раз гнездо. Об этом я теперь распространяться не стану, тем более,что много еще придется рассказывать об этом первенце Федора Павловича, атеперь лишь ограничиваюсь самыми необходимыми о нем сведениями, без которыхмне и романа начать невозможно. Во-первых, этот Дмитрий Федорович был один только из трех сыновейФедора Павловича, который рос в убеждении, что он все же имеет некотороесостояние и когда достигнет совершенных лет, то будет независим. Юность имолодость его протекли беспорядочно: в гимназии он не доучился, попал потомв одну военную школу, потом очутился на Кавказе, выслужился, дрался надуэли, был разжалован, опять выслужился, много кутил и, сравнительно, прожилдовольно денег. Стал же получать их от Федора Павловича не раньшесовершеннолетия, а до тех пор наделал долгов. Федора Павловича, отца своего,узнал и увидал в первый раз уже после совершеннолетия, когда нарочно прибылв наши места объясниться с ним насчет своего имущества. Кажется, родительему и тогда не понравился; пробыл он у него не долго и уехал поскорей, успевлишь получить от него некоторую сумму, и войдя с ним в некоторую сделкунасчет дальнейшего получения доходов с имения, которого (фактдостопримечательный) ни доходности, ни стоимости он в тот раз от ФедораПавловича так и не добился. Федор Павлович заметил тогда, с первого разу (иэто надо запомнить), что Митя имеет о своем состоянии понятие преувеличенноеи неверное. Федор Павлович был очень этим доволен, имея в виду свои особыерасчеты. Он вывел лишь, что молодой человек легкомыслен, буен, со страстями,нетерпелив, кутила и которому только чтобы что-нибудь временно перехватить ион хоть на малое время разумеется, но тотчас успокоится. Вот это и началэксплуатировать Федор Павлович, то-есть отделываться малыми подачками,временными высылками и в конце концов так случилось, что когда, уже годачетыре спустя, Митя, потеряв терпение, явился в наш городок в другой раз,чтобы совсем уж покончить дела с родителем, то вдруг оказалось, к еговеличайшему изумлению, что у него уже ровно нет ничего, что и сосчитать дажетрудно, что он перебрал уже деньгами всю стоимость своего имущества у ФедораПавловича, может быть еще даже сам должен ему; что по таким-то и таким-тосделкам, в которые сам тогда-то и тогда пожелал вступить, он и права неимеет требовать ничего более и пр. и пр. Молодой человек был поражен,заподозрил неправду, обман, почти вышел из себя и как бы потерял ум. Вотэто-то обстоятельство и привело к катастрофе, изложение которой и составитпредмет моего первого вступительного романа или лучше сказать его внешнююсторону. Но пока перейду к этому роману, нужно еще рассказать и об остальныхдвух сыновьях Федора Павловича, братьях Мити, и объяснить, откуда те-товзялись.
III. ВТОРОЙ БРАК И ВТОРЫЕ ДЕТИ.
Федор Павлович, спровадив с рук четырехлетнего Митю, очень скоро послетого женился во второй раз. Второй брак этот продолжался лет восемь. Взял онэту вторую супругу свою, тоже очень молоденькую особу, Софью Ивановну, издругой губернии, в которую заехал по одному мелкоподрядному делу, с каким-тожидком в компании. Федор Павлович хотя и кутил и пил и дебоширил, но никогдане переставал заниматься помещением своего капитала и устраивал делишки своивсегда удачно, хотя конечно почти всегда подловато. Софья Ивановна была из"сироток", безродная с детства, дочь какого-то темного дьякона, взросшая вбогатом доме своей благодетельницы, воспитательницы и мучительницы, знатнойгенеральши старухи, вдовы генерала Ворохова. Подробностей не знаю, но слышаллишь то, что будто воспитанницу, кроткую, незлобивую и безответную, разсняли с петли, которую она привесила на гвозде в чулане, - до того тяжелобыло ей переносить своенравие и вечные попреки этой, повидимому не злойстарухи, но бывшей лишь нестерпимейшею самодуркой от праздности. ФедорПавлович предложил свою руку, о нем справились и его прогнали, и вот тут-тоон опять, как и в первом браке, предложил сиротке увоз. Очень, очень можетбыть, что и она даже не пошла бы за него ни за что, если б узнала о немсвоевременно побольше подробностей. Но дело было в другой губернии; да и чтомогла понимать шестнадцатилетняя девочка, кроме того, что лучше в реку, чемоставаться у благодетельницы. Так и променяла бедняжка благодетельницу наблагодетеля. Федор Павлович не взял в этот раз ни гроша, потому чтогенеральша рассердилась, ничего не дала и сверх того прокляла их обоих; ноон и не рассчитывал на этот раз взять, а прельстился лишь замечательноюкрасотой невинной девочки и, главное, ее невинным видом, поразившим его,сладострастника и доселе порочного любителя лишь грубой женской красоты."Меня эти невинные глазки как бритвой тогда по душе полоснули", говаривал онпотом, гадко по-своему хихикая. Впрочем у развратного человека и это моглобыть лишь сладострастным влечением. Не взяв же никакого вознаграждения,Федор Павлович с супругой не церемонился и, пользуясь тем, что онатак-сказать перед ним "виновата", и что он ее почти "с петли снял",пользуясь кроме того ее феноменальным смирением и безответностью, дажепопрал ногами самые обыкновенные брачные приличия. В дом, тут же при жене,съезжались дурные женщины и устраивались оргии. Как характерную чертусообщу, что слуга Григорий, мрачный, глупый и упрямый резонер, ненавидевшийпрежнюю барыню Аделаиду Ивановну, на этот раз взял сторону новой барыни,защищал и бранился за нее с Федором Павловичем почти непозволительным дляслуги образом, а однажды так даже разогнал оргию и всех наехавшихбезобразниц силой. Впоследствии с несчастною, с самого детства запуганноюмолодою женщиной произошло в роде какой-то нервной женской болезни,встречаемой чаще всего в простонародьи у деревенских баб, именуемых за этуболезнь кликушами. От этой болезни, со страшными истерическими припадками,больная временами даже теряла рассудок. Родила она однако же ФедоруПавловичу двух сыновей, Ивана и Алексея, первого в первый год брака, авторого три года спустя. Когда она померла, мальчик Алексей был почетвертому году, и хоть и странно это, но я знаю, что он мать запомнил потомна всю жизнь, как сквозь сон разумеется. По смерти ее с обоими мальчикамислучилось почти точь-в-точь то же самое, что и с первым, Митей: они былисовершенно забыты и заброшены отцом и попали все к тому же Григорию и такжек нему в избу. В избе их и нашла старуха самодурка генеральша,благодетельница и воспитательница их матери. Она еще была в живых, и всевремя, все восемь лет, не могла забыть обиды ей нанесенной. О житье-бытье ее"Софьи" все восемь лет она имела из-под руки самые точные сведения, и слыша,как она больна и какие безобразия ее окружают, раза два или три произнеславслух своим приживалкам: "Так ей и надо, это ей бог за неблагодарностьпослал". Ровно три месяца по смерти Софьи Ивановны, генеральша вдруг явилась внаш город лично и прямо на квартиру Федора Павловича, и всего-то пробыла вгородке с полчаса, но много сделала. Был тогда час вечерний. Федор Павлович,которого она все восемь лет не видала, вышел к ней пьяненький. Повествуют,что она мигом, безо всяких объяснений, только что увидала его, задала емудве знатные и звонкие пощечины и три раза рванула его за вихор сверху вниз,затем, не прибавив ни слова, направилась прямо в избу к двум мальчикам. Спервого взгляда заметив, что они не вымыты и в грязном белье, она тотчас жедала еще пощечину самому Григорию и объявила ему, что увозит обоих детей ксебе, затем вывела их в чем были, завернула в плед, посадила в карету иувезла в свой город. Григорий снес эту пощечину как преданный раб, несгрубил ни слова, и когда провожал старую барыню до кареты, то, поклонившисьей в пояс, внушительно произнес, что ей "за сирот бог заплатит". "А все-такиты балбес!" крикнула ему генеральша отъезжая. Федор Павлович, сообразив вседело, нашел, что оно дело хорошее и в формальном согласии своем насчетвоспитания детей у генеральши не отказал потом ни в одном пункте. Ополученных же пощечинах сам ездил рассказывать по всему городу. Случилось так, что и генеральша скоро после того умерла, но выговориводнако в завещании обоим малюткам по тысяче рублей каждому, "на их обучение,и чтобы все эти деньги были на них истрачены непременно, но с тем, чтобыхватило вплоть до совершеннолетия, потому что слишком довольно и такойподачки для этаких детей, а если кому угодно, то пусть сам раскошеливается,и проч., и проч." Я завещания сам не читал, но слышал, что именно былочто-то странное в этом роде и слишком своеобразно выраженное. Главнымнаследником старухи оказался однако же честный человек, губернскийпредводитель дворянства той губернии, Ефим Петрович Поленов. Списавшись сФедором Павловичем и мигом угадав, что от него денег на воспитание его жедетей не вытащишь (хотя тот прямо никогда не отказывал, а только всегда вэтаких случаях тянул, иногда даже изливаясь в чувствительностях), он принялв сиротах участие лично и особенно полюбил младшего из них, Алексея, так чтотот долгое время даже и рос в его семействе. Это я прошу читателя заметить ссамого начала. И если кому обязаны были молодые люди своим воспитанием иобразованием на всю свою жизнь, то именно этому Ефиму Петровичу,благороднейшему и гуманнейшему человеку, из таких, какие редко встречаются.Он сохранил малюткам по их тысяче, оставленной генеральшей, неприкосновенно,так что они к совершеннолетию их возросли процентами, каждая до двух,воспитал же их на свои деньги, и уж конечно гораздо более, чем по тысяче,издержал на каждого. В подробный рассказ их детства и юности я опять пока невступаю, а обозначу лишь самые главные обстоятельства. Впрочем о старшем,Иване, сообщу лишь то, что он рос каким-то угрюмым и закрывшимся сам в себеотроком, далеко не робким, но как бы еще с десяти лет проникнувшим в то, чторастут они все-таки в чужой семье и на чужих милостях, и что отец у нихкакой-то такой, о котором даже и говорить стыдно, и проч. и проч. Этотмальчик очень скоро, чуть не в младенчестве (как передавали по крайнеймере), стал обнаруживать какие-то необыкновенные и блестящие способности кучению. В точности не знаю, но как-то так случилось, что с семьей ЕфимаПетровича он расстался чуть ли не тринадцати лет, перейдя в одну измосковских гимназий и на пансион к какому-то опытному и знаменитому тогдапедагогу, другу с детства Ефима Петровича. Сам Иван рассказывал потом, чтовсе произошло так-сказать "от пылкости к добрым делам" Ефима Петровича,увлекшегося идеей, что гениальных способностей мальчик должен ивоспитываться у гениального воспитателя. Впрочем ни Ефима Петровича, нигениального воспитателя уже не было в живых, когда молодой человек, кончивгимназию, поступил в университет. Так как Ефим Петрович плохо распорядился иполучение завещанных самодуркой генеральшей собственных детских денег,возросших с тысячи уже на две процентами, замедлилось по разным совершеннонеизбежимым у нас формальностям и проволочкам, то молодому человеку в первыеего два года в университете пришлось очень солоно, так как он принужден былвсе это время кормить и содержать себя сам и в то же время учиться. Заметитьнадо, что он даже и попытки не захотел тогда сделать списаться с отцом, -может быть из гордости, из презрения к нему, а может быть вследствиехолодного здравого рассуждения, подсказавшего ему, что от папеньки никакойчуть-чуть серьезной поддержки не получит. Как бы там ни было молодой человекне потерялся нисколько и добился-таки работы, сперва уроками в двугривенный,а потом бегая по редакциям газет и доставляя статейки в десять строчек обуличных происшествиях, за подписью "Очевидец". Статейки эти, говорят, былитак всегда любопытно и пикантно составлены, что быстро пошли в ход, и уж вэтом одном молодой человек оказал все свое практическое и умственноепревосходство над тою многочисленною, вечно нуждающеюся и несчастною частьюнашей учащейся молодежи обоего пола, которая, в столицах, по обыкновению, сутра до ночи обивает пороги разных газет и журналов, не умея ничего лучшевыдумать, кроме вечного повторения одной и той же просьбы о переводах сфранцузского или о переписке. Познакомившись с редакциями, Иван Федоровичвсе время потом не разрывал связей с ними и в последние свои годы вуниверситете стал печатать весьма талантливые разборы книг на разныеспециальные темы, так что даже стал в литературных кружках известен. Впрочемлишь в самое только последнее время ему удалось случайно обратить на себявдруг особенное внимание в гораздо большем круге читателей, так что еговесьма многие разом тогда отметили и запомнили. Это был довольно любопытныйслучай. Уже выйдя из университета и приготовляясь на свои две тысячисъездить за границу, Иван Федорович вдруг напечатал в одной из больших газетодну странную статью, обратившую на себя внимание даже и не-специалистов, иглавное по предмету повидимому вовсе ему незнакомому, потому что кончил онкурс естественником. Статья была написана на поднявшийся повсеместно тогдавопрос о церковном суде. Разбирая некоторые уже поданные мнения об этомвопросе, он высказал и свой личный взгляд. Главное было в тоне и взамечательной неожиданности заключения. А между тем многие из церковниковрешительно сочли автора за своего. И вдруг рядом с ними не толькогражданственники, но даже сами атеисты принялись и с своей стороныаплодировать. В конце концов некоторые догадливые люди решили, что всястатья есть лишь дерзкий фарс и насмешка. Упоминаю о сем случае особеннопотому, что статья эта своевременно проникла и в подгородный знаменитый нашмонастырь, где возникшим вопросом о церковном суде вообще интересовались, -проникла и произвела совершенное недоумение. Узнав же имя автора,заинтересовались и тем, что он уроженец нашего города и сын "вот этогосамого Федора Павловича". А тут вдруг к самому этому времени явился к нам исам автор. Зачем приехал тогда к нам Иван Федорович, - я помню даже и тогда ещезадавал себе этот вопрос с каким-то почти беспокойством. Столь роковойприезд этот, послуживший началом ко стольким последствиям, - для меня долгопотом, почти всегда оставался делом неясным. Вообще судя, странно было, чтомолодой человек столь ученый, столь гордый и осторожный на вид, вдруг явилсяв такой безобразный дом, к такому отцу, который всю жизнь его игнорировал,не знал его и не помнил, и хоть не дал бы конечно денег ни за что и ни вкаком случае, если бы сын у него попросил, но все же всю жизнь боялся, что исыновья, Иван и Алексей, тоже когда-нибудь придут да и попросят денег. И вотмолодой человек поселяется в доме такого отца, живет с ним месяц и другой, иоба уживаются как не надо лучше. Последнее даже особенно удивило не толькоменя, но и многих других. Петр Александрович Миусов, о котором я говорил ужевыше, дальний родственник Федора Павловича по его первой жене, случилсятогда опять у нас, в своем подгородном имении, пожаловав из Парижа, вкотором уже совсем поселился. Помню, он-то именно и дивился всех более,познакомившись с заинтересовавшим его чрезвычайно молодым человеком, скоторым он не без внутренней боли пикировался иногда познаниями. "Он горд, -говорил он нам тогда про него, - всегда добудет себе копейку, у него итеперь есть деньги на заграницу - чего ж ему здесь надо? Всем ясно, что онприехал к отцу не за деньгами, потому что во всяком случае отец их не даст.Пить вино и развратничать он не любит, а между тем старик и обойтись безнего не может, до того ужились!" Это была правда; молодой человек имел дажевидимое влияние на старика; тот почти начал его иногда как будто слушаться,хотя был чрезвычайно и даже злобно подчас своенравен; даже вести себя началиногда приличнее... Только впоследствии объяснилось, что Иван Федорович приезжал отчасти попросьбе и по делам своего старшего брата, Дмитрия Федоровича, которого впервый раз от роду узнал и увидал тоже почти в это же самое время, в этотсамый приезд, но с которым однако же по одному важному случаю, касавшемусяболее Дмитрия Федоровича, вступил еще до приезда своего из Москвы впереписку. Какое это было дело, читатель вполне узнает в свое время вподробности. Тем не менее даже тогда, когда я уже знал и про это особенноеобстоятельство, мне Иван Федорович все казался загадочным, а приезд его кнам все-таки необъяснимым. Прибавлю еще, что Иван Федорович имел тогда вид посредника ипримирителя между отцом и затеявшим тогда большую ссору и даже формальныйиск на отца старшим братом своим, Дмитрием Федоровичем. Семейка эта, повторяю, сошлась тогда вся вместе в первый раз в жизни, инекоторые члены ее в первый раз в жизни увидали друг друга. Лишь один толькомладший сын, Алексей Федорович, уже с год пред тем как проживал у нас ипопал к нам таким образом раньше всех братьев. Вот про этого-то Алексея мневсего труднее говорить теперешним моим предисловным рассказом прежде чемвывести его на сцену в романе. Но придется и про него написать предисловие,по крайней мере чтобы разъяснить предварительно один очень странный пункт,именно: будущего героя моего я принужден представить читателям с первойсцены его романа в ряске послушника. Да, уже с год как проживал он тогда внашем монастыре и, казалось, на всю жизнь готовился в нем затвориться.
IV. ТРЕТИЙ СЫН АЛЕША.
Было ему тогда всего двадцать лет (брату его Ивану шел тогда двадцатьчетвертый год, а старшему их брату Дмитрию двадцать восьмой). Прежде всегообъявляю, что этот юноша, Алеша, был вовсе не фанатик, и, по-моему покрайней мере, даже и не мистик вовсе. Заране скажу мое полное мнение: был онпросто ранний человеколюбец, и если ударился на монастырскую дорогу, топотому только, что в то время она одна поразила его и представила ему,так-сказать, идеал исхода рвавшейся из мрака мирской злобы к свету любвидуши его. И поразила-то его эта дорога лишь потому, что на ней он встретилтогда необыкновенное по его мнению существо, - нашего знаменитогомонастырского старца Зосиму, к которому привязался всею горячею первоюлюбовью своего неутолимого сердца. Впрочем я не спорю, что был он и тогдауже очень странен, начав даже с колыбели. Кстати, я уже упоминал про него,что, оставшись после матери всего лишь по четвертому году, он запомнил еепотом на всю жизнь, ее лицо, ее ласки, "точно как будто она стоит предо мнойживая". Такие воспоминания могут запоминаться (и это всем известно) даже ииз более раннего возраста, даже с двухлетнего, но лишь выступая всю жизнькак бы светлыми точками из мрака, как бы вырванным уголком из огромнойкартины, которая вся погасла и исчезла, кроме этого только уголочка. Такточно было и с ним: он запомнил один вечер, летний, тихий, отворенное окно,косые лучи заходящего солнца (косые-то лучи и запомнились всего более), вкомнате в углу образ, пред ним зажженную лампадку, а пред образом наколенях, рыдающую как в истерике, со взвизгиваниями и вскрикиваниями, матьсвою, схватившую его в обе руки, обнявшую его крепко до боли и молящую занего богородицу, протягивающую его из объятий своих обеими руками к образукак бы под покров богородице... и вдруг вбегает нянька и вырывает его у неев испуге. Вот картина! Алеша запомнил в тот миг и лицо своей матери: онговорил, что оно было исступленное, но прекрасное, судя по тому, сколько могон припомнить. Но он редко кому любил поверять это воспоминание. В детстве июности он был мало экспансивен и даже мало разговорчив, но не от недоверия,не от робости или угрюмой нелюдимости, вовсе даже напротив, а от чего-тодругого, от какой-то как бы внутренней заботы, собственно личной, до другихне касавшейся, но столь для него важной, что он из-за нее как бы забывалдругих. Но людей он любил: он, казалось, всю жизнь жил совершенно веря влюдей, а между тем никто и никогда не считал его ни простячком, ни наивнымчеловеком. Что-то было в нем, что говорило и внушало (да и всю жизнь потом),что он не хочет быть судьей людей, что он не захочет взять на себя осужденияи ни за что не осудит. Казалось даже, что он все допускал, ни мало неосуждая, хотя часто очень горько грустя. Мало того, в этом смысле он до тогодошел, что его никто не мог ни удивить, ни испугать, и это даже в самойранней своей молодости. Явясь по двадцатому году к отцу, положительно ввертеп грязного разврата, он, целомудренный и чистый, лишь молча удалялся,когда глядеть было нестерпимо, но без малейшего вида презрения или осуждениякому бы то ни было. Отец же, бывший когда-то приживальщик, а потому человекчуткий и тонкий на обиду, сначала недоверчиво и угрюмо его встретивший("много дескать молчит и много про себя рассуждает"), скоро кончил однако жетем, что стал его ужасно часто обнимать и целовать, не далее как через двекакие-нибудь недели, правда с пьяными слезами, в хмельной чувствительности,но видно, что полюбив его искренно и глубоко, и так, как никогда конечно неудавалось такому как он никого любить... Да и все этого юношу любили, где бы он ни появился, и это с самыхдетских даже лет его. Очутившись в доме своего благодетеля и воспитателя,Ефима Петровича Поленова, он до того привязал к себе всех в этом семействе,что его решительно считали там как бы за родное дитя. А между тем он вступилв этот дом еще в таких младенческих летах, в каких никак нельзя ожидать вребенке рассчетливой хитрости, пронырства или искусства заискать ипонравиться, уменья заставить себя полюбить. Так что дар возбуждать к себеособенную любовь он заключал в себе так-сказать в самой природе,безыскусственно и непосредственно. То же самое было с ним и в школе, иоднако же, казалось бы, он именно был из таких детей, которые возбуждают ксебе недоверие товарищей, иногда насмешки, а пожалуй и ненависть. Оннапример задумывался и как бы отъединялся. Он с самого детства любил уходитьв угол и книжки читать, и однако же и товарищи его до того полюбили, чторешительно можно было назвать его всеобщим любимцем во все время пребыванияего в школе. Он редко бывал резв, даже редко весел, но все, взглянув нанего, тотчас видели, что это вовсе не от какой-нибудь в нем угрюмости, чтонапротив он ровен и ясен. Между сверстниками он никогда не хотелвыставляться. Может по этому самому он никогда и никого не боялся, а междутем мальчики тотчас поняли, что он вовсе не гордится своим бесстрашием, асмотрит так, как будто и не понимает, что он смел и бесстрашен. Обидыникогда не помнил. Случалось, что через час после обиды он отвечал обидчику,или сам с ним заговаривал, с таким доверчивым и ясным видом, как будтоничего и не было между ними вовсе. И не то чтоб он при этом имел вид, чтослучайно забыл или намеренно простил обиду, а просто не считал ее за обиду,и это решительно пленяло и покоряло детей. Была в нем одна лишь черта,которая во всех классах гимназии, начиная с низшего и даже до высших,возбуждала в его товарищах постоянное желание подтрунить над ним, но не иззлобной насмешки, а потому, что это было им весело. Черта эта в нем быладикая, исступленная стыдливость и целомудренность. Он не мог слышатьизвестных слов и известных разговоров про женщин. Эти "известные" слова иразговоры, к несчастию, неискоренимы в школах. Чистые в душе и сердцемальчики, почти еще дети, очень часто любят говорить в классах между собою идаже вслух про такие вещи, картины и образы, о которых не всегда заговорятдаже и солдаты, мало того, солдаты-то многого не знают и не понимают изтого, что уже знакомо, в этом роде, столь юным еще детям нашегоинтеллигентного и высшего общества. Нравственного разврата тут пожалуй ещенет, цинизма тоже нет настоящего, развратного, внутреннего, но естьнаружный, и он-то считается у них нередко чем-то даже деликатным, тонким,молодецким и достойным подражания. Видя, что "Алешка Карамазов", когдазаговорят "про это", быстро затыкает уши пальцами, они становились иногдаподле него нарочно толпой и, насильно отнимая руки от ушей его, кричали емув оба уха скверности, а тот рвался, спускался на пол, ложился, закрывался ивсе это не говоря им ни слова, не бранясь, молча перенося обиду. Под конецоднако оставили его в покое и уже не дразнили "девчонкой", мало того,глядели на него в этом смысле с сожалением. Кстати, в классах он всегдастоял по учению из лучших, но никогда не был отмечен первым. Когда умер Ефим Петрович, Алеша два года еще пробыл в губернскойгимназии. Неутешная супруга Ефима Петровича, почти тотчас же по смерти его,отправилась на долгий срок в Италию со всем семейством, состоявшим все изособ женского пола, а Алеша попал в дом к каким-то двум дамам, которых онпрежде никогда и не видывал, каким-то дальним родственницам Ефима Петровича,но на каких условиях, он сам того не знал. Характерная тоже, и даже очень,черта его была в том, что он никогда не заботился, на чьи средства живет. Вэтом он был совершенная противоположность своему старшему брату, ИвануФедоровичу, пробедствовавшему два первые года в университете кормя себясвоим трудом, и с самого детства горько прочувствовавшему, что живет он начужих хлебах у благодетеля. Но эту странную черту в характере Алексея,кажется, нельзя было осудить очень строго, потому что всякий, чуть-чуть лишьузнавший его, тотчас, при возникшем на этот счет вопросе, становился уверен,что Алексей непременно из таких юношей в роде как бы юродивых, которому,попади вдруг хотя бы даже целый капитал, то он не затруднится отдать его попервому даже спросу или на доброе дело, или может быть даже просто ловкомупройдохе, если бы тот у него попросил. Да и вообще говоря, он как бы вовсене знал цены деньгам, разумеется не в буквальном смысле говоря. Когда емувыдавали карманные деньги, которых он сам никогда не просил, то он или поцелым неделям не знал, что с ними делать, или ужасно их не берег, мигом ониу него исчезали. Петр Александрович Миусов, человек насчет денег ибуржуазной честности весьма щекотливый, раз, впоследствии, приглядевшись кАлексею, произнес о нем следующий афоризм: "Вот может быть единственныйчеловек в мире, которого оставьте вы вдруг одного и без денег на площадинезнакомого в миллион жителей города, и он ни за что не погибнет и не умретс голоду и холоду, потому что его мигом накормят, мигом пристроят, а если непристроят, то он сам мигом пристроится, и это не будет стоить ему никакихусилий и никакого унижения, а пристроившему никакой тягости, а может бытьнапротив почтут за удовольствие". В гимназии своей он курса не кончил; ему оставался еще целый год, какон вдруг объявил своим дамам, что едет к отцу по одному делу, котороевзбрело ему в голову. Те очень жалели его и не хотели было пускать. Проездстоил очень недорого, и дамы не позволили ему заложить свои часы, - подароксемейства благодетеля пред отъездом за границу, а роскошно снабдили егосредствами, даже новым платьем и бельем. Он однако отдал им половину денегназад, объявив, что непременно хочет сидеть в третьем классе. Приехав в нашгородок, он на первые расспросы родителя: "Зачем именно пожаловал, недокончив курса?" прямо ничего не ответил, а был, как говорят, не пообыкновенному задумчив. Вскоре обнаружилось, что он разыскивает могилу своейматери. Он даже сам признался было тогда, что затем только и приехал. Новряд ли этим исчерпывалась вся причина его приезда. Всего вероятнее, что онтогда и сам не знал и не смог бы ни за что объяснить: что именно такое какбы поднялось вдруг из его души и неотразимо повлекло его на какую-то новую,неведомую, но неизбежную уже дорогу. Федор Павлович не мог указать ему, гдепохоронил свою вторую супругу, потому что никогда и не бывал на ее могиле,после того как засыпали гроб, а за давностью лет и совсем запамятовал, гдеее тогда хоронили... К слову о Федоре Павловиче. Он долгое время пред тем прожил не в нашемгороде. Года три-четыре по смерти второй жены он отправился на юг России ипод конец очутился в Одессе, где и прожил сряду несколько лет. Познакомилсяон сначала, по его собственным словам, "со многими жидами, жидками,жидишками и жиденятами", а кончил тем, что под конец даже не только у жидов,но "и у евреев был принят". Надо думать, что в этот-то период своей жизни они развил в себе особенное уменье сколачивать и выколачивать деньгу.Воротился он снова в наш городок окончательно всего только года за три доприезда Алеши. Прежние знакомые его нашли его страшно состарившимся, хотябыл он вовсе еще не такой старик. Держал же он себя не то что благороднее, акак-то нахальнее. Явилась, например, наглая потребность в прежнем шуте -других в шуты рядить. Безобразничать с женским полом любил не то чтопопрежнему, а даже как бы и отвратительнее. В скорости он стал основателемпо уезду многих новых кабаков. Видно было, что у него есть может быть тысячдо ста или разве немногим только менее. Многие из городских и из уездныхобитателей тотчас же ему задолжали, под вернейшие залоги, разумеется. Всамое же последнее время он как-то обрюзг, как-то стал терять ровность,самоотчетность, впал даже в какое-то легкомыслие, начинал одно и кончалдругим, как-то раскидывался и все чаще и чаще напивался пьян, и если бы невсе тот же лакей Григорий, тоже порядочно к тому времени состарившийся исмотревший за ним иногда в роде почти гувернера, то может быть ФедорПавлович и не прожил бы без особых хлопот. Приезд Алеши как бы подействовална него даже с нравственной стороны, как бы что-то проснулось в этомбезвременном старике из того, что давно уже заглохло в душе его: "Знаешь литы, - стал он часто говорить Алеше, приглядываясь к нему, - что ты на неепохож, на кликушу-то?" Так называл он свою покойную жену, мать Алеши.Могилку "кликуши" указал наконец Алеше лакей Григорий. Он свел его на нашегородское кладбище и там, в дальнем уголке, указал ему чугунную недорогую,но опрятную плиту, на которой была даже надпись с именем, званием, летами игодом смерти покойницы, а внизу было даже начертано нечто в родечетырехстишия из старинных, общеупотребительных на могилах среднего людакладбищенских стихов. К удивлению, эта плита оказалась делом Григория. Этоон сам воздвиг ее над могилкой бедной "кликуши" и на собственное иждивение,после того когда Федор Павлович, которому он множество раз уже досаждалнапоминаниями об этой могилке, уехал наконец в Одессу, махнув рукой нетолько на могилы. но и на все свои воспоминания. Алеша не выказал на могилкематери никакой особенной чувствительности; он только выслушал важный ирезонный рассказ Григория о сооружении плиты, постоял понурившись и ушел, невымолвив ни слова. С тех пор, может быть, даже во весь год и не бывал накладбище. Но на Федора Павловича этот маленький эпизод тоже произвел своедействие и очень оригинальное. Он вдруг взял тысячу рублей и свез ее в нашмонастырь на помин души своей супруги, но не второй, не матери Алеши, не"кликуши", а первой, Аделаиды Ивановны, которая колотила его. К вечеру тогодня он напился пьян и ругал Алеше монахов. Сам он был далеко не изрелигиозных людей; человек никогда может быть пятикопеечной свечки непоставил пред образом. Странные порывы внезапных чувств и внезапных мыслейбывают у этаких субъектов. Я уже говорил, что он очень обрюзг. Физиономия его представляла к томувремени что-то резко свидетельствовавшее о характеристике и сущности всейпрожитой им жизни. Кроме длинных и мясистых мешечков под маленькими егоглазами, вечно наглыми, подозрительными и насмешливыми, кроме множестваглубоких морщинок на его маленьком, но жирненьком личике, к остромуподбородку его подвешивался еще большой кадык, мясистый и продолговатый каккошелек, что придавало ему какой-то отвратительно-сладострастный вид.Прибавьте к тому плотоядный, длинный рот, с пухлыми губами, из-под которыхвиднелись маленькие обломки черных, почти истлевших зубов. Он брызгалсяслюной каждый раз, когда начинал говорить. Впрочем и сам он любил шутить надсвоим лицом, хотя, кажется, оставался им доволен. Особенно указывал он насвой нос, не очень большой, но очень тонкий, с сильно-выдающеюся горбиной:"настоящий римский", говорил он, "вместе с кадыком настоящая физиономиядревнего римского патриция времен упадка". Этим он, кажется, гордился. И вот довольно скоро после обретения могилы матери, Алеша вдруг объявилему, что хочет поступить в монастырь и что монахи готовы допустить егопослушником. Он объяснил при этом, что это чрезвычайное желание его и чтоиспрашивает он у него торжественное позволение, как у отца. Старик уже знал,что старец Зосима, спасавшийся в монастырском ските, произвел на его "тихогомальчика" особенное впечатление. - Этот старец конечно у них самый честный монах, - промолвил он,молчаливо и вдумчиво выслушав Алешу, почти совсем однако не удивившись егопросьбе. - Гм, так ты вот куда хочешь, мой тихий мальчик! - Он был вполпьянаи вдруг улыбнулся своею длинною, полупьяною, но не лишенною хитрости ипьяного лукавства улыбкой: - Гм, а ведь я так и предчувствовал, что тычем-нибудь вот этаким кончишь, можешь это себе представить? Ты именно туданоровил. Ну что ж, пожалуй, у тебя же есть свои две тысченочки, вот тебе иприданое, а я тебя, мой ангел, никогда не оставлю, да и теперь внесу за тебячто там следует, если спросят. Ну, а если не спросят, к чему намнавязываться, не так ли? Ведь ты денег что канарейка тратишь, по двазернышка в недельку... Гм. Знаешь, в одном монастыре есть одна подгорнаяслободка, и уж всем там известно, что в ней одни только "монастырские женыживут", так их там и называют, штук тридцать жен, я думаю... Я там был, и,знаешь, интересно, в своем роде разумеется, в смысле разнообразия. Сквернотем только, что руссизм ужасный, француженок совсем еще нет, а могли быбыть, средства знатные. Проведают - приедут. Ну, а здесь ничего, здесь нетмонастырских жен, а монахов штук двести. Честно. Постники. Сознаюсь... Гм.Так ты к монахам хочешь? А ведь мне тебя жаль, Алеша, воистину, веришь ли, ятебя полюбил... Впрочем вот и удобный случай: помолишься за нас грешных,слишком мы уж, сидя здесь, нагрешили. Я все помышлял о том: кто это за менякогда-нибудь помолится? Есть ли в свете такой человек? Милый ты мальчик, яведь на этот счет ужасно как глуп, ты может быть не веришь? Ужасно. Видишьли: я об этом, как ни глуп, а все думаю, все думаю, изредка, разумеется, невсе же ведь. Ведь невозможно же, думаю, чтобы черти меня крючьями позабылистащить к себе, когда я помру. Ну вот и думаю: крючья? А откуда они у них?Из чего? Железные? Где же их куют? Фабрика что ли у них какая там есть? Ведьтам в монастыре иноки наверно полагают, что в аде например есть потолок. А явот готов поверить в ад только чтобы без потолка; выходит оно как будтоделикатнее, просвещеннее, по-лютерански то-есть. А в сущности ведь не все лиравно: с потолком или без потолка? Ведь вот вопрос-то проклятый в чемзаключается! Ну, а коли нет потолка, стало быть нет и крючьев. А коли неткрючьев, стало быть и все по боку, значит опять невероятно: кто же менятогда крючьями-то потащит, потому что если уж меня не потащат, то что жтогда будет, где же правда на свете? Il faudrait les inventer, эти крючья,для меня нарочно, для меня одного, потому что если бы ты знал, Алеша, какойя срамник!.. - Да там нет крючьев, - тихо и серьезно приглядываясь к отцу, выговорилАлеша. - Так, так, одни только тени крючьев. Знаю, знаю. Это как один французописывал ад: J'ai vu l'ombre d'un cocher, qui avec l'ombre d'une brossefrottait l'ombre d'une carosse. Ты, голубчик, почему знаешь, что неткрючьев? Побудешь у монахов. не то запоешь. А впрочем ступай, доберись тамдо правды, да и приди рассказать: все же идти на тот свет будет легче, колинаверно знаешь, что там такое. Да и приличнее тебе будет у монахов, чем уменя, с пьяным старикашкой, да с девчонками... хоть до тебя как до ангеланичего не коснется. Ну авось и там до тебя ничего не коснется, вот ведь япочему и дозволяю тебе, что на последнее надеюсь. Ум-то у тебя не чорт съел.Погоришь и погаснешь, вылечишься и назад придешь. А я тебя буду ждать: ведья чувствую же, что ты единственный человек на земле, который меня не осудил,мальчик ты мой милый, я ведь чувствую же это, не могу же я это нечувствовать!.. И он даже расхныкался. Он был сентиментален. Он был зол исентиментален.
V. СТАРЦЫ.
Может быть кто из читателей подумает, что мой молодой человек былболезненная, экстазная, бедно развитая натура, бледный мечтатель, чахлый ииспитой человечек. Напротив, Алеша был в то время статный, краснощекий, сосветлым взором, пышащий здоровьем девятнадцатилетний подросток. Он был в товремя даже очень красив собою, строен, средне-высокого роста, темнорус, справильным, хотя несколько удлиненным овалом лица, с блестящими темносерымишироко расставленными глазами, весьма задумчивый и повидимому весьмаспокойный. Скажут, может быть, что красные щеки не мешают ни фанатизму, нимистицизму; а мне так кажется, что Алеша был даже больше чем кто-нибудьреалистом. О, конечно в монастыре он совершенно веровал в чудеса, но,по-моему, чудеса реалиста никогда не смутят. Не чудеса склоняют реалиста квере. Истинный реалист, если он не верующий, всегда найдет в себе силу испособность не поверить и чуду, а если чудо станет пред ним неотразимымфактом, то он скорее не поверит своим чувствам, чем допустит факт. Если же идопустит его, то допустит как факт естественный, но доселе лишь бывший емунеизвестным. В реалисте вера не от чуда рождается, а чудо от веры. Еслиреалист раз поверит, то он именно по реализму своему должен непременнодопустить и чудо. Апостол Фома объявил, что не поверит прежде чем не увидит,а когда увидел, сказал: "Господь мой и бог мой!" Чудо ли заставило егоуверовать? Вероятнее всего, что нет, а уверовал он лишь единственно потому,что желал уверовать, и может быть уже веровал вполне, в тайнике существасвоего, даже еще тогда, когда произносил: "Не поверю, пока не увижу". Скажут, может быть, что Алеша был туп, не развит, не кончил курса ипроч. Что он не кончил курса, это была правда, но сказать, что он был тупили глуп, было бы большою несправедливостью. Просто повторю, что сказал ужевыше: вступил он на эту дорогу потому только, что в то время она однапоразила его и представила ему разом весь идеал исхода рвавшейся из мрака ксвету души его. Прибавьте, что был он юноша отчасти уже нашего последнеговремени, то-есть честный по природе своей, требующий правды, ищущий ее иверующий в нее, а уверовав требующий немедленного участия в ней всею силойдуши своей, требующий скорого подвига, с непременным желанием хотя бы всемпожертвовать для этого подвига, даже жизнью. Хотя к несчастию не понимаютэти юноши, что жертва жизнию есть может быть самая легчайшая изо всех жертвво множестве таких случаев, и что пожертвовать, например, из своей кипучейюностью жизни пять-шесть лет на трудное, тяжелое учение, на науку, хотя быдля того только, чтоб удесятерить в себе силы для служения той же правде итому же подвигу, который излюбил и который предложил себе совершить - такаяжертва сплошь да рядом для многих из них почти совсем не по силам. Алешаизбрал лишь противоположную всем дорогу, но с тою же жаждой скорого подвига.Едва только он, задумавшись серьезно, поразился убеждением, что бессмертие ибог существуют, то сейчас же естественно сказал себе: "Хочу жить длябессмертия, а половинного компромисса не принимаю". Точно так же, если б онпорешил, что бессмертия и бога нет, то сейчас бы пошел в атеисты и всоциалисты (ибо социализм есть не только рабочий вопрос, или так-называемогочетвертого сословия, но по преимуществу есть атеистический вопрос, вопроссовременного воплощения атеизма, вопрос Вавилонской башни, строящейся именнобез бога, не для достижения небес с земли, а для сведения небес на землю).Алеше казалось даже странным и невозможным жить попрежнему. Сказано: "Раздайвсе и иди за мной, если хочешь быть совершен". Алеша и сказал себе: "Не могуя отдать вместо "всего" два рубля, а вместо "иди за мной" ходить лишь кобедне". Из воспоминаний его младенчества может быть сохранилось нечто онашем подгородном монастыре, куда могла возить его мать к обедне. Может бытьподействовали и косые лучи заходящего солнца пред образом, к которомупротягивала его кликуша мать. Задумчивый он приехал к нам тогда может бытьтолько лишь посмотреть: все ли тут или и тут только два рубля, и - вмонастыре встретил этого старца... Старец этот, как я уже объяснил выше, был старец Зосима; но надо быздесь сказать несколько слов и о том, что такое вообще "старцы" в нашихмонастырях, и вот жаль, что чувствую себя на этой дороге не довольнокомпетентным и твердым. Попробую однако сообщить малыми словами и вповерхностном изложении. И во-первых, люди специальные и компетентныеутверждают, что старцы и старчество появились у нас, по нашим русскиммонастырям, весьма лишь недавно, даже нет и ста лет, тогда как на всемправославном Востоке, особенно на Синае и на Афоне, существуют далеко уже затысячу лет. Утверждают, что существовало старчество и у нас на Руси вовремена древнейшие, или непременно должно было существовать, но вследствиебедствий России, Татарщины, смут, перерыва прежних сношений с Востоком послепокорения Константинополя, установление это забылось у нас и старцыпресеклись. Возрождено же оно у нас опять с конца прошлого столетия одним извеликих подвижников (как называют его) Паисием Величковским и учениками его,но и доселе, даже через сто почти лет, существует весьма еще не во многихмонастырях, и даже подвергалось иногда почти что гонениям, как неслыханноепо России новшество. В особенности процвело оно у нас на Руси в однойзнаменитой пустыне, Козельской Оптиной. Когда и кем насадилось оно и в нашемподгородном монастыре, не могу сказать, но в нем уже считалось третьепреемничество старцев, и старец Зосима был из них последним, но и он ужепочти помирал от слабости и болезней, а заменить его даже и не знали кем.Вопрос для нашего монастыря был важный, так как монастырь наш ничем особенноне был до тех пор знаменит: в нем не было ни мощей святых угодников, ниявленных чудотворных икон, не было даже славных преданий, связанных с нашеюисторией, не числилось за ним исторических подвигов и заслуг отечеству.Процвел он и прославился на всю Россию именно из-за старцев, чтобы видеть ипослушать которых стекались к нам богомольцы толпами со всей России из-затысяч верст. Итак, что же такое старец? Старец это - берущий вашу душу, вашуволю в свою душу и в свою волю. Избрав старца, вы от своей воли отрешаетесьи отдаете ее ему в полное послушание, с полным самоотрешением. Этот искус,эту страшную школу жизни обрекающий себя принимает добровольно в надеждепосле долгого искуса победить себя, овладеть собою до того, чтобы могнаконец достичь, чрез послушание всей жизни, уже совершенной свободы,то-есть свободы от самого себя, избегнуть участи тех, которые всю жизньпрожили, а себя в себе не нашли/ Изобретение это, то-есть старчество, - нетеоретическое, а выведено на Востоке из практики, в наше время ужетысячелетней. Обязанности к старцу не то что обыкновенное "послушание",всегда бывшее и в наших русских монастырях. Тут признается вечная исповедьвсех подвизающихся старцу и неразрушимая связь между связавшим и связанным.Рассказывают, например, что однажды, в древнейшие времена христианства, одинтаковой послушник, не исполнив некоего послушания, возложенного на него егостарцем, ушел от него из монастыря и пришел в другую страну, из Сирии вЕгипет. Там, после долгих и великих подвигов сподобился наконец претерпетьистязания и мученическую смерть за веру. Когда же церковь хоронила тело его,уже чтя как святого, то вдруг при возгласе диакона: "Оглашенные изыдите", -гроб с лежащим в нем телом мученика сорвался с места и был извергнут изхрама, и так до трех раз. И наконец лишь узнали, что этот святойстрастотерпец нарушил послушание и ушел от своего старца, а потому безразрешения старца не мог быть и прощен, даже несмотря на свои великиеподвиги. Но когда призванный старец разрешил его от послушания, тогда лишьмогло совершиться и погребение его. Конечно все это лишь древняя легенда, новот и недавняя быль: один из наших современных иноков спасался на Афоне ивдруг старец его повелел ему оставить Афон, который он излюбил как святыню,как тихое пристанище, до глубины души своей и идти сначала в Иерусалим напоклонение святым местам, а потом обратно в Россию, на Север, в Сибирь: "Тамтебе место, а не здесь". Пораженный и убитый горем монах явился вКонстантинополь ко вселенскому патриарху и молил разрешить его послушание, ивот вселенский владыко ответил ему, что не только он, патриарх вселенский,не может разрешить его, но и на всей земле нет да и не может быть такойвласти, которая бы могла разрешить его от послушания, раз уже наложенногостарцем, кроме лишь власти самого того старца, который наложил его. Такимобразом старчество одарено властью в известных случаях беспредельною инепостижимою. Вот почему во многих монастырях старчество у нас сначалавстречено было почти гонением. Между тем старцев тотчас же стали высокоуважать в народе. К старцам нашего монастыря стекались например ипростолюдины и самые знатные люди с тем, чтобы, повергаясь пред ними,исповедывать им свои сомнения, свои грехи, свои страдания, и испроситьсовета и наставления. Видя это, противники старцев кричали, вместе с прочимиобвинениями, что здесь самовластно и легкомысленно унижается таинствоисповеди, хотя беспрерывное исповедывание своей души старцу послушником егоили светским производится совсем не как таинство. Кончилось однако тем, чтостарчество удержалось и мало-по-малу по русским монастырям водворяется.Правда пожалуй и то, что это испытанное и уже тысячелетнее орудие длянравственного перерождения человека от рабства к свободе и к нравственномусовершенствованию может обратиться в обоюдоострое орудие, так что иногопожалуй приведет, вместо смирения и окончательного самообладания, напротив,к самой сатанинской гордости, то-есть к цепям, а не к свободе. Старец Зосима был лет шестидесяти пяти, происходил из помещиков,когда-то в самой ранней юности был военным и служил на Кавказеобер-офицером. Без сомнения он поразил Алешу каким-нибудь особеннымсвойством души своей. Алеша жил в самой келье старца, который очень полюбилего и допустил к себе. Надо заметить, что Алеша, живя тогда в монастыре, былеще ничем не связан, мог выходить куда угодно хоть на целые дни, и еслиносил свой подрясник, то добровольно, чтобы ни от кого в монастыре неотличаться. Но уж конечно это ему и самому нравилось. Может быть наюношеское воображение Алеши сильно подействовала эта сила и слава, котораяокружала беспрерывно его старца. Про старца Зосиму говорили многие, что он,допуская к себе столь многие годы всех приходивших к нему исповедыватьсердце свое и жаждавших от него совета и врачебного слова, - до того многопринял в душу свою откровений, сокрушений, сознаний, что под конец приобрелпрозорливость уже столь тонкую, что с первого взгляда на лицо незнакомого,приходившего к нему, мог угадывать: с чем тот пришел, чего тому нужно, идаже какого рода мучение терзает его совесть, и удивлял, смущал и почтипугал иногда пришедшего таким знанием тайны его, прежде чем тот молвилслово. Но при этом Алеша почти всегда замечал, что многие, почти все,входившие в первый раз к старцу на уединенную беседу, входили в страхе ибеспокойстве, а выходили от него почти всегда светлыми и радостными, и самоемрачное лицо обращалось в счастливое, Алешу необыкновенно поражало и то, чтостарец был вовсе не строг; напротив был всегда почти весел в обхождении.Монахи про него говорили, что он именно привязывается душой к тому, ктогрешнее, и кто всех более грешен, того он всех более и возлюбит. Из монаховнаходились, даже и под самый конец жизни старца, ненавистники и завистникиего, но их становилось уже мало, и они молчали, хотя было в их численесколько весьма знаменитых и важных в монастыре лиц, как например один издревнейших иноков, великий молчальник и необычайный постник. Но все-такиогромное большинство держало уже несомненно сторону старца Зосимы, а из нихочень многие даже любили его всем сердцем, горячо и искренно; некоторые жебыли привязаны к нему почти фанатически. Такие прямо говорили, не совсемвпрочем вслух, что он святой, что в этом нет уже и сомнения, и, предвидяблизкую кончину его, ожидали немедленных даже чудес и великой славы в самомближайшем будущем от почившего монастырю. В чудесную силу старца верилбеспрекословно и Алеша, точно так же как беспрекословно верил и рассказу овылетавшем из церкви гробе. Он видел, как многие из приходивших с больнымидетьми или взрослыми родственниками и моливших, чтобы старец возложил на нихруки и прочитал над ними молитву, возвращались в скорости, а иные так и надругой же день, обратно и, падая со слезами пред старцем, благодарили его заисцеление их больных. Исцеление ли было в самом деле, или толькоестественное улучшение в ходе болезни - для Алеши в этом вопроса несуществовало, ибо он вполне уже верил в духовную силу своего учителя, ислава его была как бы собственным его торжеством. Особенно же дрожало у негосердце, и весь как бы сиял он, когда старец выходил к толпе ожидавших еговыхода у врат скита богомольцев из простого народа, нарочно чтобы видетьстарца и благословиться у него стекавшегося со всей России. Они повергалисьпред ним, плакали, целовали ноги его, целовали землю. на которой он стоит,вопили, бабы протягивали к нему детей своих, подводили больных кликуш.Старец говорил с ними, читал над ними краткую молитву, благословлял иотпускал их. В последнее время от припадков болезни он становился иногда такслаб, что едва бывал в силах выйти из кельи; и богомольцы ждали иногда вмонастыре его выхода по нескольку дней. Для Алеши не составляло никакоговопроса, за что они его так любят, за что они повергаются пред ним и плачутот умиления, завидев лишь лицо его. О, он отлично понимал, что для смиреннойдуши русского простолюдина, измученной трудом и горем, а главное всегдашнеюнесправедливостью и всегдашним грехом, как своим, так и мировым, нет сильнеепотребности и утешения как обрести святыню или святого, пасть пред ним ипоклониться ему: "Если у нас грех, неправда и искушение, то все равно естьна земле там-то, где-то святой и высший; у того зато правда, тот зато знаетправду; значит, не умирает она на земле, а стало быть когда-нибудь и к намперейдет и воцарится по всей земле как обещано". Знал Алеша, что так именнои чувствует и даже рассуждает народ, он понимал это, но то, что старецименно и есть этот самый святой, этот хранитель божьей правды в глазахнарода - в этом он не сомневался нисколько, и сам, вместе с этими плачущимимужиками и больными их бабами, протягивающими старцу детей своих. Убеждениеже в том, что старец почивши доставит необычайную славу монастырю, царило вдуше Алеши может быть даже сильнее, чем у кого бы то ни было в монастыре. Ивообще все это последнее время какой-то глубокий, пламенный внутреннийвосторг все сильнее и сильнее разгорался в его сердце. Не смущало егонисколько, что этот старец все-таки стоит пред ним единицей: "все равно, онсвят, в его сердце тайна обновления для всех, та мощь, которая установитнаконец правду на земле и будут все святы, и будут любить друг друга и небудет ни богатых, ни бедных, ни возвышающихся, ни униженных, а будут все какдети божии и наступит настоящее царство Христово". Вот о чем грезилосьсердцу Алеши. Кажется, что на Алешу произвел сильнейшее впечатление приезд его обоихбратьев, которых он до того совершенно не знал. С братом ДмитриемФедоровичем он сошелся скорее и ближе, хотя тот приехал позже, чем с другим(единоутробным) братом своим, Иваном Федоровичем. Он ужасно интересовалсяузнать брата Ивана, но вот тот уже жил два месяца, а они хоть и виделисьдовольно часто, но все еще никак не сходились: Алеша был и сам молчалив, икак бы ждал чего-то, как бы стыдился чего-то, а брат Иван, хотя Алеша иподметил в начале на себе его длинные и любопытные взгляды, кажется, вскореперестал даже и думать о нем. Алеша заметил это с некоторым смущением. Онприписал равнодушие брата разнице в их летах и в особенности в образовании.Но думал Алеша и другое: столь малое любопытство и участие к нему может бытьпроисходило у Ивана и от чего-нибудь совершенно Алеше неизвестного. Ему всеказалось почему-то, что Иван чем-то занят, чем-то внутренним и важным, чтоон стремится к какой-то цели, может быть очень трудной, так что ему не донего, и что вот это и есть та единственная причина, почему он смотрит наАлешу рассеянно. Задумывался Алеша и о том: не было ли тут какого-нибудьпрезрения к нему, к глупенькому послушнику, от ученого атеиста. Онсовершенно знал, что брат его атеист. Презрением этим, если оно и было, онобидеться не мог, но все-таки с каким-то непонятным себе самому и тревожнымсмущением ждал, когда брат захочет подойти к нему ближе. Брат ДмитрийФедорович отзывался о брате Иване с глубочайшим уважением, с каким-то особымпроникновением говорил о нем. От него же узнал Алеша все подробности тоговажного дела, которое связало, в последнее время, обоих старших братьевзамечательною и тесною связью. Восторженные отзывы Дмитрия о брате Иванебыли тем характернее в глазах Алеши, что брат Дмитрий был человек всравнении с Иваном почти вовсе необразованный, и оба, поставленные вместеодин с другим, составляли, казалось, такую яркую противоположность, какличности и характеры, что может быть нельзя было бы и придумать двух человекнесходнее между собой. Вот в это-то время и состоялось свидание, или лучше сказать семейнаясходка всех членов этого нестройного семейства в кельи старца, имевшаячрезвычайное влияние на Алешу. Предлог к этой сходке, по-настоящему, былфальшивый. Тогда именно несогласия по наследству и по имущественным расчетамДмитрия Федоровича с отцом его, Федором Павловичем, дошли повидимому доневозможной точки. Отношения обострились и стали невыносимы. Федор Павлович,кажется, первый и, кажется, шутя подал мысль о том, чтобы сойтись всем вкельи старца Зосимы и, хоть и не прибегая к прямому его посредничеству,все-таки как-нибудь сговориться приличнее, при чем сан и лицо старца моглибы иметь нечто внушающее и примирительное. Дмитрий Федорович, никогда устарца не бывавший и даже не видавший его, конечно подумал, что старцем егохотят как бы испугать; но так как он и сам укорял себя втайне за многиеособенно резкие выходки в споре с отцом за последнее время, то и принялвызов. Кстати заметить, что жил он не в доме отца, как Иван Федорович, аотдельно, в другом конце города. Тут случилось, что проживавший в это времяу нас Петр Александрович Миусов особенно ухватился за эту идею ФедораПавловича. Либерал сороковых и пятидесятых годов, вольнодумец и атеист, он,от скуки может быть, а, может быть для легкомысленной потехи, принял в этомделе чрезвычайное участие. Ему вдруг захотелось посмотреть на монастырь и на"святого". Так как все еще продолжались его давние споры с монастырем и всееще тянулась тяжба о поземельной границе их владений, о каких-то правахрубки в лесу и рыбной ловле в речке и проч., то он и поспешил этимвоспользоваться под предлогом того, что сам желал бы сговориться с отцомигуменом: нельзя ли как-нибудь покончить их споры полюбовно? Посетителя стакими благими намерениями конечно могли принять в монастыре внимательнее ипредупредительнее, чем просто любопытствующего. Вследствие всех сихсоображений и могло устроиться некоторое внутреннее влияние в монастыре набольного старца, в последнее время почти совсем уже не покидавшего келью иотказывавшего по болезни даже обыкновенным посетителям. Кончилось тем, чтостарец дал согласие, и день был назначен. "Кто меня поставил делить междуними?" заявил он только с улыбкой Алеше. Узнав о свидании, Алеша очень смутился. Если кто из этих тяжущихся ипререкающихся мог смотреть серьезно на этот съезд, то без сомнения одинтолько брат Дмитрий; остальные же все придут из целей легкомысленных и длястарца может быть оскорбительных, - вот что понимал Алеша. Брат Иван иМиусов приедут из любопытства, может быть самого грубого, а отец его можетбыть для какой-нибудь шутовской и актерской сцены. О, Алеша хоть и молчал,но довольно и глубоко знал уже своего отца. Повторяю, этот мальчик был вовсене столь простодушным, каким все считали его. С тяжелым чувством дожидалсяон назначенного дня. Без сомнения он очень заботился про себя, в сердцесвоем, о том, чтобы как-нибудь все эти семейные несогласия кончились. Тем неменее самая главная забота его была о старце: он трепетал за него, за славуего, боялся оскорблений ему, особенно тонких, вежливых насмешек Миусова инедомолвок - свысока ученого Ивана, так это все представлялось ему. Он дажехотел рискнуть предупредить старца, сказать ему что-нибудь об этих могущихприбыть лицах, но подумал и промолчал. Передал только накануне назначенногодня чрез одного знакомого брату Дмитрию, что очень любит его и ждет от негоисполнения обещанного. Дмитрий задумался, потому что ничего не могприпомнить, что бы такое ему обещал, ответил только письмом, что изо всехсил себя сдержит "пред низостью", и хотя глубоко уважает старца и братаИвана, но убежден, что тут или какая-нибудь ему ловушка или недостойнаякомедия. "Тем не менее скорее проглочу свой язык, чем манкирую уважением ксвятому мужу, тобою столь уважаемому", закончил Дмитрий свое письмецо. Алешуоно не весьма ободрило. ----------------
КНИГА ВТОРАЯ.
Неуместное собрание
I. ПРИЕХАЛИ В МОНАСТЫРЬ.
Выдался прекрасный, теплый и ясный день. Был конец августа. Свидание состарцем условлено было сейчас после поздней обедни, примерно к половинедвенадцатого. Наши посетители монастыря к обедне однако не пожаловали, априехали ровно к шапочному разбору. Приехали они в двух экипажах; в первомэкипаже, в щегольской коляске, запряженной парой дорогих лошадей, прибылПетр Александрович Миусов, со своим дальним родственником, очень молодымчеловеком, лет двадцати, Петром Фомичем Калгановым. Этот молодой человекготовился поступить в университет; Миусов же, у которого он почему-то покажил, соблазнял его с собою за границу, в Цюрих или в Иену, чтобы тампоступить в университет и окончить курс. Молодой человек еще не решился. Онбыл задумчив и как бы рассеян. Лицо его было приятное, сложение крепкое,рост довольно высокий. Во взгляде его случалась странная неподвижность:подобно всем очень рассеянным людям он глядел на вас иногда в упор иподолгу, а между тем совсем вас не видел. Был он молчалив и нескольконеловок, но бывало, - впрочем не иначе, как с кем-нибудь один на один, - чтоон вдруг станет ужасно разговорчив, порывист, смешлив, смеясь бог знаетиногда чему. Но одушевление его столь же быстро и вдруг погасало, как быстрои вдруг нарождалось. Был он одет всегда хорошо и даже изысканно; он уже имелнекоторое независимое состояние и ожидал еще гораздо большего. С Алешей былприятелем. В весьма ветхой, дребезжащей, но поместительной извозчичьей коляске, напаре старых сиворозовых лошадей, сильно отстававших от коляски Миусова,подъехали и Федор Павлович с сынком своим Иваном Федоровичем. ДмитриюФедоровичу еще накануне сообщен был и час и срок, но он запоздал. Посетителиоставили экипажи у ограды, в гостинице, и вошли в монастырские воротапешком. Кроме Федора Павловича, остальные трое кажется никогда не видалиникакого монастыря, а Миусов так лет тридцать может быть и в церкви не был.Он озирался с некоторым любопытством, не лишенным некоторой напущенной насебя развязности. Но для наблюдательного его ума, кроме церковных ихозяйственных построек, весьма впрочем обыкновенных, во внутренностимонастыря ничего не представлялось. Проходил последний народ из церкви,снимая шапки и крестясь. Между простонародьем встречались и приезжие болеевысшего общества, две-три дамы, один очень старый генерал; все они стояли вгостинице. Нищие обступили наших посетителей тотчас же, но им никто ничегоне дал. Только Петруша Калганов вынул из портмоне гривенник и, заторопившисьи сконфузившись бог знает отчего, поскорее сунул одной бабе, быстропроговорив: "разделить поровну". Никто ему на это ничего из его сопутниковне заметил, так что нечего ему было конфузиться; но, заметив это, он ещебольше сконфузился. Было однако странно; их по-настоящему должны бы были ждать и может бытьс некоторым даже почетом: один недавно еще тысячу рублей пожертвовал, адругой был богатейшим помещиком и образованнейшим так-сказать человеком, откоторого все они тут отчасти зависели по поводу ловель рыбы в реке,вследствие оборота, какой мог принять процесс. И вот однако ж никто изофициальных лиц их не встречает. Миусов рассеянно смотрел на могильные камниоколо церкви и хотел было заметить, что могилки эти должно быть обошлисьдорогонько хоронившим за право хоронить в таком "святом" месте, нопромолчал: простая либеральная ирония перерождалась в нем почти что уж вгнев. - Чорт, у кого здесь однако спросить, в этой бестолковщине... Это нужнобы решить, потому что время уходит, - промолвил он вдруг, как бы говоря просебя. Вдруг подошел к ним один пожилой, лысоватый господин, в широком летнемпальто и с сладкими глазками. Приподняв шляпу, медово присюсюкивая,отрекомендовался он всем вообще тульским помещиком Максимовым. Он мигомвошел в заботу наших путников. - Старец Зосима живет в скиту, в скиту наглухо, шагов четыреста отмонастыря, через лесок, через лесок... - Это и я знаю-с, что чрез лесок, - ответил ему Федор Павлович, - дадорогу-то мы не совсем помним, давно не бывали. - А вот в эти врата, и прямо леском... леском. Пойдемте. Не угодноли... мне самому... я сам... Вот сюда, сюда... Они вышли из врат и направились лесом. Помещик Максимов, человек летшестидесяти, не то что шел, а лучше сказать почти бежал сбоку, рассматриваяих всех с судорожным, невозможным почти любопытством. В глазах его былочто-то лупоглазое. - Видите ли, мы к этому старцу по своему делу, - заметил строго Миусов,- мы так-сказать получили аудиенцию "у сего лица", а потому хоть иблагодарны вам за дорогу, но вас уж не попросим входить вместе. - Я был, был, я уже был... Un chevalier parfait! - и помещик пустил навоздух щелчок пальцем. - Кто это chevalier? - спросил Миусов. - Старец, великолепный старец, старец... Честь и слава монастырю.Зосима. Это такой старец... Но беспорядочную речь его перебил догнавший путников монашек, вклобуке, невысокого росту, очень бледный и испитой. Федор Павлович и Миусовостановились. Монах с чрезвычайно вежливым, почти поясным поклоном произнес: - Отец игумен, после посещения вашего в ските, покорнейше просит васвсех, господа, у него откушать. У него в час, не позже. И вас также, -обратился он к Максимову. - Это я непременно исполню! - вскричал Федор Павлович, ужаснообрадовавшись приглашению, - непременно. И знаете, мы все дали слово вестисебя здесь порядочно... А вы, Петр Александрович, пожалуете? - Да еще же бы нет? Да я зачем же сюда и приехал, как не видеть все ихздешние обычаи. Я одним только затрудняюсь, именно тем, что я теперь с вами,Федор Павлович... - Да, Дмитрия Федоровича еще не существует. - Да и отлично бы было, если б он манкировал, мне приятно что ли всяэта ваша мазня, да еще с вами на придачу? Так к обеду будем, поблагодаритеотца игумена, - обратился он к монашку. - Нет, уж я вас обязан руководить к самому старцу, - ответил монах. - А я, коль так, к отцу игумену, я тем временем прямо к отцу игумену, -защебетал помещик Максимов. - Отец игумен в настоящий час занят, но как вам будет угодно... -нерешительно произнес монах. - Преназойливый старичишка, - заметил вслух Миусов, когда помещикМаксимов побежал обратно к монастырю. - На фон-Зона похож, - проговорил вдруг Федор Павлович. - Вы только это и знаете... С чего он похож на фон-Зона? Вы сами-товидели фон-Зона? - Его карточку видел. Хоть не чертами лица, так чем-то неизъяснимым.Чистейший второй экземпляр фон-Зона. Я это всегда по одной только физиономииузнаю. - А пожалуй; вы в этом знаток. Только вот что, Федор Павлович, вы самисейчас изволили упомянуть, что мы дали слово вести себя прилично, помните.Говорю вам, удержитесь. А начнете шута из себя строить, так я не намерен,чтобы меня с вами на одну доску здесь поставили... Видите, какой человек, -обратился он к монаху, - я вот с ним боюсь входить к порядочным людям. На бледных, бескровных губах монашка показалась тонкая, молчальнаяулыбочка, не без хитрости в своем роде, но он ничего не ответил, и слишкомясно было, что промолчал из чувства собственного достоинства. Миусов ещебольше наморщился. "О, чорт их всех дери, веками лишь выработанная наружность, а всущности шарлатанство и вздор!" пронеслось у него в голове. - Вот и скит, дошли! - крикнул Федор Павлович, - ограда и вратазапертые. И он пустился класть большие кресты пред святыми, написанными надвратами и сбоку врат. - В чужой монастырь со своим уставом не ходят, - заметил он. - Всехздесь в скиту двадцать пять святых спасаются, друг на друга смотрят икапусту едят. И ни одной-то женщины в эти врата не войдет, вот что особеннозамечательно. И это ведь действительно так. Только как же я слышал, чтостарец дам принимает? - обратился он вдруг к монашку. - Из простонародья женский пол и теперь тут, вон там, лежат угаллерейки, ждут. А для высших дамских лиц пристроены здесь же на галлерее,но вне ограды, две комнатки, вот эти самые окна, и старец выходит к нимвнутренним ходом, когда здоров, то-есть все же за ограду. Вот и теперь однабарыня, помещица харьковская, г-жа Хохлакова, дожидается со своеюрасслабленною дочерью. Вероятно, обещал к ним выйти, хотя в последниевремена столь расслабел, что и к народу едва появляется. - Значит, все же лазеечка к барыням-то из скита проведена. Неподумайте, отец святой, что я что-нибудь, я только так. Знаете, на Афоне,это вы слышали ль, не только посещения женщин не полагается, но и совсем неполагается женщин и никаких даже существ женского рода, курочек, индюшечек,телушечек... - Федор Павлович, я ворочусь и вас брошу здесь одного, и вас без меняотсюда выведут за руки, это я вам предрекаю. - А чем я вам мешаю, Петр Александрович. Посмотрите-ка, - вскричал онвдруг, шагнув за ограду скита, - посмотрите в какой они долине розпроживают! Действительно, хоть роз теперь и не было, но было множество редких ипрекрасных осенних цветов везде, где только можно было их насадить. Лелеялаих видимо опытная рука. Цветники устроены были в оградах церквей и междумогил. Домик, в котором находилась келья старца, деревянный, одноэтажный, сгаллереей пред входом, был тоже обсажен цветами. - А было ль это при предыдущем старце, Варсонофии? Тот изящности-то,говорят, не любил, вскакивал и бил палкой даже дамский пол, - заметил ФедорПавлович, подымаясь на крылечко. - Старец Варсонофий действительно казался иногда как бы юродивым, номного рассказывают и глупостей. Палкой же никогда и никого не бивал, -ответил монашек. - Теперь, господа, минутку повремените, я о вас повещу. - Федор Павлович, в последний раз условие, слышите. Ведите себя хорошо,не то я вам отплачу, - успел еще раз пробормотать Миусов. - Совсем неизвестно, с чего вы в таком великом волнении, - насмешливозаметил Федор Павлович, - али грешков боитесь? Ведь он, говорят, по глазамузнает, кто с чем приходит. Да и как высоко цените вы их мнение, вы, такойпарижанин и передовой господин, удивили вы меня даже, вот что! Но Миусов не успел ответить на этот сарказм, их попросили войти. Вошелон несколько раздраженный... "Ну, теперь заране себя знаю, раздражен, заспорю... начну горячиться -и себя и идею унижу", мелькнуло у него в голове.
II. СТАРЫЙ ШУТ.
Они вступили в комнату почти одновременно со старцем, который припоявлении их тотчас показался из своей спаленки. В келье еще раньше ихдожидались выхода старца два скитские иеромонаха, один отец-библиотекарь, адругой - отец Паисий, человек больной, хотя и не старый, но очень, какговорили про него, ученый. Кроме того ожидал, стоя в уголку (и все времяпотом оставался стоя), - молодой паренек, лет двадцати двух на вид, встатском сюртуке, семинарист и будущий богослов, покровительствуемыйпочему-то монастырем и братиею. Он был довольно высокого роста, со свежимлицом, с широкими скулами, с умными и внимательными узенькими каримиглазами. В лице выражалась совершенная почтительность, но приличная, безвидимого заискивания. Вошедших гостей он даже и не приветствовал поклоном,как лицо им не равное, а напротив подведомственное и зависимое. Старец Зосима вышел в сопровождении послушника и Алеши. Иеромонахиподнялись и приветствовали его глубочайшим поклоном, пальцами касаясь земли,затем благословившись поцеловали руку его. Благословив их, старец ответил имкаждому столь же глубоким поклоном, перстами касаясь земли, и у каждого изних попросил и для себя благословения. Вся церемония произошла весьмасерьезно, вовсе не как вседневный обряд какой-нибудь, а почти с каким-точувством. Миусову однако показалось, что все делается с намереннымвнушением. Он стоял впереди всех вошедших с ним товарищей. Следовало бы. - ион даже обдумывал это еще вчера вечером, - несмотря ни на какие идеи,единственно из простой вежливости (так как уж здесь такие обычаи), подойти иблагословиться у старца, по крайней мере хоть благословиться, если уж нецеловать руку. Но увидя теперь все эти поклоны и лобызания иеромонахов, он водну секунду переменил решение: важно и серьезно отдал он довольно глубокий,по-светскому, поклон и отошел к стулу. Точно так же поступил и ФедорПавлович, на этот раз как обезьяна совершенно передразнив Миусова. ИванФедорович раскланялся очень важно и вежливо, но тоже держа руки по швам, аКалганов до того сконфузился, что и совсем не поклонился. Старец опустилподнявшуюся было для благословения руку и, поклонившись им в другой раз,попросил всех садиться. Кровь залила щеки Алеши; ему стало стыдно. Сбывалисьего дурные предчувствия. Старец уселся на кожаный красного дерева диванчик, очень стариннойпостройки, а гостей, кроме обоих иеромонахов, поместил у противоположнойстены, всех четверых рядышком, на четырех красного дерева обитых черноюсильно протершеюся кожей стульях. Иеромонахи уселись по сторонам, один удверей, другой у окна. Семинарист, Алеша и послушник оставались стоя. Всякелья была очень не обширна и какого-то вялого вида. Вещи и мебель былигрубые, бедные и самые лишь необходимые. Два горшка цветов на окне, а в углумного икон - одна из них богородицы, огромного размера и писанная вероятноеще задолго до раскола. Пред ней теплилась лампадка. Около нее две другиеиконы в сияющих ризах, затем около них деланные херувимчики, фарфоровыеяички, католический крест из слоновой кости с обнимающею его Mater dolorosa,и несколько заграничных гравюр с великих италиянских художников прошлыхстолетий. Подле этих изящных и дорогих гравюрных изображений красовалосьнесколько листов самых простонароднейших русских литографий святых,мучеников, святителей и проч., продающихся за копейки на всех ярмарках. Былонесколько литографических портретов русских современных и прежних архиереев,но уже по другим стенам. Миусов бегло окинул всю эту "казенщину" ипристальным взглядом уперся в старца. Он уважал свой взгляд, имел этуслабость, во всяком случае в нем простительную, приняв в соображение, чтобыло ему уже пятьдесят лет, - возраст, в который умный светский иобеспеченный человек всегда становится к себе почтительнее, иногда дажепоневоле. С первого мгновения старец ему не понравился. В самом деле было что-тов лице старца, что многим бы и кроме Миусова не понравилось. Это былневысокий сгорбленный человечек с очень слабыми ногами, всего толькошестидесяти пяти лет, но казавшийся от болезни гораздо старше, по крайнеймере лет на десять. Все лицо его, впрочем, очень сухенькое, было усеяномелкими морщинками, особенно было много их около глаз. Глаза же былинебольшие, из светлых, быстрые и блестящие, в роде как бы две блестящиеточки. Седенькие волосики сохранились лишь на висках, бородка была крошечнаяи реденькая, клином, а губы, часто усмехавшиеся - тоненькие, как двебечевочки. Нос не то чтобы длинный, а востренький, точно у птички. "По всем признакам злобная и мелко-надменная душонка". пролетело вголове Миусова. Вообще он был очень недоволен собой. Пробившие часы помогли начать разговор. Ударило скорым боем на дешевыхмаленьких стенных часах с гирями ровно двенадцать. - Ровнешенько настоящий час, - вскричал Федор Павлович, - а сына моегоДмитрия Федоровича все еще нет. Извиняюсь за него, священный старец! (Алешавесь так и вздрогнул от "священного старца".) Сам же я всегда аккуратен,минута в минуту, помня, что точность есть вежливость королей... - Но ведь вы по крайней мере не король, - пробормотал, сразу неудержавшись, Миусов. - Да, это так, не король. И представьте, Петр Александрович, ведь это яи сам знал, ей-богу! И вот всегда-то я так не кстати скажу! Ваше преподобие!- воскликнул он с каким-то мгновенным пафосом: - Вы видите пред собою шута,шута воистину! так и рекомендуюсь. Старая привычка, увы! А что не кстатииногда вру, так это даже с намерением, с намерением рассмешить и приятнымбыть. Надобно же быть приятным, не правда ли? Приезжаю лет семь назад в одингородишко, были там делишки, а я кой с какими купчишками завязал былокомпаньишку. Идем к исправнику, потому что его надо было кой о чем попроситьи откушать к нам позвать. Выходит исправник, высокий, толстый, белокурый иугрюмый человек.- самые опасные в таких случаях субъекты: печень у них,печень. Я к нему прямо, и знаете с развязностию светского человека: "г.исправник, будьте, говорю, нашим так-сказать Направником!" Каким это,говорит, Направником? - Я уж вижу с первой полсекунды, что дело не выгорело,стоит серьезный, уперся: "Я, говорю, пошутить желал, для общей веселости,так как г. Направник известный наш русский капельмейстер, а нам именно нужнодля гармонии нашего предприятия в роде как бы тоже капельмейстера..." Ирезонно ведь разъяснил и сравнил, не правда ли? "Извините, говорит, яисправники каламбуров из звания моего строить не позволю". Повернулся иуходит. Я за ним, кричу: "да, да, вы исправник, а не Направник!" - "Нет,говорит, уж коль сказано, так значит я Направник". И представьте, ведьдело-то наше расстроилось! И все-то я так, всегда-то я так. Непременно-то ясвоею же любезностью себе наврежу! Раз, много лет уже тому назад, говорюодному влиятельному даже лицу: "Ваша супруга щекотливая женщина-с", - всмысле то-есть чести, так сказать, нравственных качеств, а он мне вдруг нато: "А вы ее щекотали?" Не удержался, вдруг, дай, думаю, полюбезничаю: "да,говорю, щекотал-с", ну тут он меня и пощекотал... Только давно уж этопроизошло, так что уж не стыдно и рассказать; вечно-то я так себе наврежу! - Вы это и теперь делаете, - с отвращением пробормотал Миусов. Старец молча разглядывал того и другого. - Будто! Представьте, ведь я и это знал, Петр Александрович, и дажезнаете: предчувствовал, что делаю, только что стал говорить, и даже знаете,предчувствовал, что вы мне первый это и заметите. В эти секунды, когда вижу,что шутка у меня не выходит, у меня, ваше преподобие, обе щеки к нижнимдеснам присыхать начинают, почти как бы судорога делается; это у меня еще сюности, как я был у дворян приживальщиком и приживанием хлеб добывал. Я шуткоренной, с рождения, все равно, ваше преподобие, что юродивый; не спорю,что и дух нечистый может во мне заключается, небольшого впрочем калибра,поважнее-то другую бы квартиру выбрал, только не вашу, Петр Александрович, ивы ведь квартира не важная. Но зато я верую, в бога верую. Я только впоследнее время усумнился, но зато теперь сижу и жду великих словес. Я, вашепреподобие, как философ Дидерот. Известно ли вам, святейший отец, какДидерот-философ явился к митрополиту Платону при императрице Екатерине.Входит и прямо сразу: "Нет бога". На что великий святитель подымает перст иотвечает: "Рече безумец в сердце своем несть бог!" Тот как был, так и вноги: "Верую, кричит, и крещенье принимаю". Так его и окрестили тут же.Княгиня Дашкова была восприемницей, а Потемкин крестным отцом... - Федор Павлович, это несносно! Ведь вы сами знаете, что вы врете и чтоэтот глупый анекдот не правда, к чему вы ломаетесь? - дрожащим голосомпроговорил, совершенно уже не сдерживая себя, Миусов. - Всю жизнь предчувствовал, что не правда! - с увлечением воскликнулФедор Павлович. - Я вам, господа, зато всю правду скажу: старец великий!простите, я последнее, о крещении-то Дидерота, сам сейчас присочинил, вотсию только минуточку, вот как рассказывал, а прежде никогда и в голову неприходило. Для пикантности присочинил. Для того и ломаюсь, ПетрАлександрович, чтобы милее быть. А впрочем и сам не знаю иногда для чего. Ачто до Дидерота, так я этого: "рече безумца" раз двадцать от здешних жепомещиков еще в молодых летах моих слышал, как у них проживал; от вашейтетеньки, Петр Александрович, Мавры Фоминишны тоже между прочим слышал.Все-то они до сих пор уверены, что безбожник Дидерот к митрополиту Платонуспорить о боге приходил... Миусов встал, не только потеряв терпение, но даже как бы забывшись. Онбыл в бешенстве и сознавал, что от этого сам смешон. Действительно, в кельипроисходило нечто совсем невозможное. В этой самой келье, может быть ужесорок или пятьдесят лет, еще при прежних старцах, собирались посетители, новсегда с глубочайшим благоговением, не иначе. Все почти допускаемые, входя вкелью, понимали, что им оказывают тем великую милость. Многие повергались наколени и не вставали с колен во все время посещения. Многие из "высших" дажелиц и даже из ученейших, мало того, некоторые из вольнодумных даже лиц,приходившие или по любопытству, или по иному поводу, входя в келью со всемиили получая свидание наедине, ставили себе в первейшую обязанность, все доединого, глубочайшую почтительность и деликатность во все время свидания,тем более, что здесь денег не полагалось, а была лишь любовь и милость содной стороны, а с другой - покаяние и жажда разрешить какой-нибудь трудныйвопрос души или трудный момент в жизни собственного сердца. Так что вдругтакое шутовство, которое обнаружил Федор Павлович, непочтительное к месту, вкотором он находился, произвело в свидетелях, по крайней мере, в некоторыхиз них, недоумение и удивление. Иеромонахи, впрочем, нисколько не изменившиесвоих физиономий, с серьезным вниманием следили, что скажет старец, но,кажется, готовились уже встать как Миусов. Алеша готов был заплакать истоял, понурив голову. Всего страннее казалось ему то, что брат его, ИванФедорович, единственно на которого он надеялся и который один имел такоевлияние на отца, что мог бы его остановить, сидел теперь совсем неподвижнона своем стуле, опустив глаза и, повидимому с каким-то даже любознательнымлюбопытством ожидал, чем это все кончится, точно сам он был совершенно тутпосторонний человек. На Ракитина (семинариста), тоже Алеше очень знакомого ипочти близкого, Алеша и взглянуть не мог: он знал его мысли (хотя знал иходин Алеша во всем монастыре). - Простите меня... - начал Миусов, обращаясь к старцу, - что я можетбыть тоже кажусь вам участником в этой недостойной шутке. Ошибка моя в том,что я поверил, что даже и такой, как Федор Павлович, при посещении стольпочтенного лица захочет понять свои обязанности... Я не сообразил. чтопридется просить извинения именно за то, что с ним входишь... Петр Александрович не договорил и совсем сконфузившись хотел было ужевыйти из комнаты. - Не беспокойтесь, прошу вас, - привстал вдруг с своего места на своихилые ноги старец и, взяв за обе руки Петра Александровича, усадил его опятьв кресла. - Будьте спокойны, прошу вас. Я особенно прошу вас быть моимгостем, - и с поклоном, повернувшись, сел опять на свой диванчик. - Великий старец, изреките, оскорбляю я вас моею живостью или нет? -вскричал вдруг Федор Павлович, схватившись обеими руками за ручки кресел икак бы готовясь из них выпрыгнуть сообразно с ответом. - Убедительно и вас прошу не беспокоиться и не стесняться, -внушительно проговорил ему старец... - Не стесняйтесь, будьте совершенно какдома. А главное, не стыдитесь столь самого себя, ибо от сего лишь все ивыходит. - Совершенно как дома? То-есть в натуральном-то виде? О, этого много,слишком много, но - с умилением принимаю! Знаете, благословенный отец, выменя на натуральный-то вид не вызывайте, не рискуйте... до натурального видая и сам не дойду. Это я, чтобы вас охранить, предупреждаю. Ну-с, а прочеевсе еще подвержено мраку неизвестности, хотя бы некоторые и желали расписатьменя. Это я по вашему адресу, Петр Александрович, говорю, а вам, святейшеесущество, вот что вам: восторг изливаю! - Он привстал и, подняв вверх руки,произнес: - "Блаженно чрево, носившее тебя, и сосцы, тебя питавшие, сосцыособенно!" Вы меня сейчас замечанием вашим: "Не стыдиться столь самого себя,потому что от сего лишь все и выходит", - вы меня замечанием этим как бынасквозь прочкнули и внутри прочли. Именно мне все так и кажется, когда я клюдям вхожу, что я подлее всех и что меня все за шута принимают, так вот"давай же я и в самом деле сыграю шута, не боюсь ваших мнений, потому чтовсе вы до единого подлее меня!" Вот потому я и шут, от стыда шут, старецвеликий, от стыда. От мнительности одной и буяню. Ведь если б я только былуверен, когда вхожу, что все меня за милейшего и умнейшего человека сейчасже примут, - господи! какой бы я тогда был добрый человек! Учитель! -повергся он вдруг на колени. - что мне делать, чтобы наследовать жизньвечную? Трудно было и теперь решить: шутит он, или в самом деле в такомумилении? Старец поднял на него глаза и с улыбкой произнес: - Сами давно знаете, что надо делать, ума в вас довольно: непредавайтесь пьянству и словесному невоздержанию, не предавайтесьсладострастию, а особенно обожанию денег, да закройте ваши питейные дома,если не можете всех, то хоть два или три. А главное, самое главное - нелгите. - То-есть это про Дидерота что ли? - Нет, не то что про Дидерота. Главное, самому себе не лгите. Лгущийсамому себе и собственную ложь свою слушающий до того доходит, что ужникакой правды ни в себе, ни кругом не различает, а стало быть входит внеуважение и к себе и к другим. Не уважая же никого, перестает любить, ачтобы, не имея любви, занять себя и развлечь, предается страстям и грубымсладостям, и доходит совсем до скотства в пороках своих, а все отбеспрерывной лжи и людям и себе самому. Лгущий себе самому прежде всех иобидеться может. Ведь обидеться иногда очень приятно, не так ли? И ведьзнает человек, что никто не обидел его, а что он сам себе обиду навыдумал иналгал для красы, сам преувеличил, чтобы картину создать, к слову привязалсяи из горошинки сделал гору, - знает сам это, а все-таки самый первыйобижается, обижается до приятности, до ощущения большего удовольствия, а темсамым доходит и до вражды истинной... Да встаньте же. сядьте, прошу васочень, ведь все это тоже ложные жесты... - Блаженный человек! Дайте ручку поцеловать, - подскочил Федор Павловичи быстро чмокнул старца в худенькую его руку. - Именно, именно приятнообидеться. Это вы так хорошо сказали, что я и не слыхал еще. Именно, именноя-то всю жизнь и обижался до приятности, для эстетики обижался, ибо не токмоприятно, но и красиво иной раз обиженным быть; - вот что вы забыли, великийстарец: красиво! Это я в книжку запишу! А лгал я, лгал, решительно всю жизньмою, на всяк день и час. Воистину ложь есмь и отец лжи! Впрочем кажется неотец лжи, это я все в текстах сбиваюсь, ну хоть сын лжи, и того будетдовольно. Только... ангел вы мой... про Дидерота иногда можно! Дидерот неповредит, а вот иное словцо повредит. Старец великий, кстати, вот былозабыл, а ведь так и положил, еще с третьего года, здесь справиться, именнозаехать сюда и настоятельно разузнать и спросить: не прикажите только ПетруАлександровичу прерывать. Вот что спрошу: справедливо ли, отец великий, то,что в Четьи-Минеи повествуется где-то о каком-то святом чудотворце, которогомучили за веру и, когда отрубили ему под конец голову, то он встал, поднялсвою голову, и "любезно ее лобызаше", и долго шел, неся ее в руках и"любезно ее лобызаше". Справедливо это или нет, отцы честные? - Нет несправедливо, - сказал старец. - Ничего подобного во всех Четьих-Минеях не существует. Про какого этосвятого, вы говорите, так написано? - спросил иеромонах, отец-библиотекарь. - Сам не знаю про какого. Не знаю и не ведаю. Введен в обман, говорили.Слышал и, знаете, кто рассказал? А вот Петр Александрович Миусов, вот что заДидерота сейчас рассердился, вот он-то и рассказал. - Никогда я вам этого не рассказывал, я с вами и не говорю никогдавовсе. - Правда, вы не мне рассказывали; но вы рассказывали в компании, где ия находился, четвертого года это дело было. Я потому и упомянул чторассказом сим смешливым вы потрясли мою веру, Петр Александрович. Вы незнали о сем, не ведали, а я воротился домой с потрясенною верой и с тех порвсе более и более сотрясаюсь. Да, Петр Александрович, вы великого падениябыли причиной! Это уж не Дидерот-с! Федор Павлович патетически разгорячился, хотя и совершенно ясно былоуже всем, что он опять представляется. Но Миусов все-таки был больноуязвлен. - Какой вздор, и все это вздор, - бормотал он. - Я действительно можетбыть говорил когда-то... только не вам. Мне самому говорили. Я это в Парижеслышал, от одного француза, что будто бы у нас в Четъи-Минеи это за обеднейчитают... Это очень ученый человек, который специально изучал статистикуРоссии... долго жил в России... Я сам Четьи-Миней не читал... да и не станучитать... Мало ли что болтается за обедом?.. Мы тогда обедали... - Да, вот вы тогда обедали, а я вот веру-то и потерял!- поддразнивалФедор Павлович. - Какое мне дело до вашей веры! - крикнул было Миусов, но вдруг сдержалсебя, с презрением проговорив: - вы буквально мараете все, к чему ниприкоснетесь. Старец вдруг поднялся с места: - Простите, господа, что оставляю вас пока на несколько лишь минут, -проговорил он, обращаясь ко всем посетителям, - но меня ждут еще раньшевашего прибывшие. А вы все-таки не лгите, - прибавил он, обратившись кФедору Павловичу с веселым лицом. Он пошел из кельи, Алеша и послушник бросились, чтобы свести его слестницы. Алеша задыхался, он рад был уйти, но рад был и тому, что старец необижен и весел. Старец направился к галлерее, чтобы благословить ожидавшихего. Но Федор Павлович все-таки остановил его в дверях кельи: - Блаженнейший человек! - вскричал он с чувством,- позвольте мне ещераз вашу ручку облобызать! Нет, с вами еще можно говорить, можно жить! Выдумаете, что я всегда так лгу и шутов изображаю? Знайте же, что это я всевремя нарочно, чтобы вас испробовать, так представлялся. Это я все время васощупывал, можно ли с вами жить? Моему-то смирению есть ли при вашей гордостиместо? Лист вам похвальный выдаю: можно с вами жить! А теперь молчу, на всевремя умолкаю. Сяду в кресло и замолчу. Теперь вам, Петр Александрович,говорить, вы теперь самый главный человек остались... на десять минут...
III. ВЕРУЮЩИЕ БАБЫ.
Внизу у деревянной галлерейки, приделанной к наружной стене ограды,толпились на этот раз все женщины, баб около двадцати. Их уведомили, чтостарец наконец выйдет, и они собрались в ожидании. Вышли на галлерейку ипомещицы Хохлаковы, тоже ожидавшие старца, но в отведенном для благородныхпосетительниц помещении. Их было две: мать и дочь. Г-жа Хохлакова-мать, дамабогатая и всегда со вкусом одетая, была еще довольно молодая и оченьмиловидная собою особа, немного бледная, с очень оживленными и почти совсемчерными глазами. Ей было не более тридцати трех лет, и она уже лет пять какбыла вдовой. Четырнадцатилетняя дочь ее страдала параличом ног. Беднаядевочка не могла ходить уже с полгода, и ее возили в длинном покойном креслена колесах. Это было прелестное личико, немного худенькое от болезни, новеселое. - Что-то шаловливое светилось в ее темных больших глазах с длиннымиресницами. Мать еще с весны собиралась ее везти за границу, но летомопоздали за устройством по имению. Они уже с неделю как жили в нашем городе,больше по делам, чем для богомолья, но уже раз, три дня тому назад, посещалистарца. Теперь они приехали вдруг опять, хотя и знали, что старец почти ужне может вовсе никого принимать, и, настоятельно умоляя, просили еще раз"счастья узреть великого исцелителя". В ожидании выхода старца мамаша сиделана стуле, подле кресел дочери, а в двух шагах от нее стоял старик монах, неиз здешнего монастыря, а захожий из одной дальней северной малоизвестнойобители. Он тоже желал благословиться у старца. Но показавшийся на галлереестарец прошел сначала прямо к народу. Толпа затеснилась к крылечку о трехступеньках, соединявшему низенькую галлерейку с полем. Старец стал наверхней ступеньке, надел эпитрахиль и начал благословлять теснившихся к немуженщин. Притянули к нему одну кликушу за обе руки. Та, едва лишь завиделастарца, вдруг начала, как-то нелепо взвизгивая, икать и вся затряслась как вродимце. Наложив ей на голову эпитрахиль, старец прочел над нею краткуюмолитву, и она тотчас затихла и успокоилась. Не знаю как теперь, но вдетстве моем мне часто случалось в деревнях и по монастырям видеть и слышатьэтих кликуш. Их приводили к обедне, они визжали или лаяли по-собачьи на всюцерковь, но когда выносили дары и их подводили к дарам, тотчас "беснование"прекращалось, и больные на несколько времени всегда успокоивались. Меняребенка очень это поражало и удивляло. Но тогда же я услышал от иныхпомещиков и особенно от городских учителей моих, на мои расспросы, что этовсе притворство, чтобы не работать, и что это всегда можно искоренитьнадлежащею строгостью, при чем приводились для подтверждения разныеанекдоты. Но впоследствии я с удивлением узнал от специалистов-медиков, чтотут никакого нет притворства, что это страшная женская болезнь, и кажется попреимуществу у нас на Руси, свидетельствующая о тяжелой судьбе нашейсельской женщины, болезнь, происходящая от изнурительных работ слишкомвскоре после тяжелых, неправильных, безо всякой медицинской помощи родов;кроме того от безвыходного горя, от побоев и пр., чего иные женские натурывыносить по общему примеру все-таки не могут. Странное же и мгновенноеисцеление беснующейся и бьющейся женщины, только лишь бывало ее подведут кдарам, которое объясняли мне притворством и сверх того фокусом, устраиваемымчуть ли не самими "клерикалами", происходило вероятно тоже самым натуральнымобразом, и подводившие ее к дарам бабы, а главное, и сама больная, вполневеровали, как установившейся истине, что нечистый дух, овладевший больною,никогда не может вынести, если ее, больную, подведя к дарам, наклонят предними. А потому и всегда происходило (и должно было происходить) в нервной иконечно тоже психически больной женщине непременное как бы сотрясение всегоорганизма ее в момент преклонения пред дарами, сотрясение, вызванноеожиданием непременного чуда исцеления и самою полною верой в то, что оносовершится. И оно совершалось хотя бы только на одну минуту. Точно так жеоно и теперь совершилось, едва лишь старец накрыл больную эпитрахилью. Многие из теснившихся к нему женщин заливались слезами умиления ивосторга, вызванного эффектом минуты; другие рвались облобызать хоть крайодежды его, иные что-то причитали. Он благословлял всех, а с инымиразговаривал. Кликушу он уже знал, ее привели не издалека, из деревни всеговерст за шесть от монастыря, да и прежде ее водили к нему. - А вот далекая! - указал он на одну еще вовсе не старую женщину, ноочень худую и испитую, не то что загоревшую, а как бы всю почерневшую лицом.Она стояла на коленях и неподвижным взглядом смотрела на старца. Во взглядеее было что-то как бы исступленное. - Издалека, батюшка, издалека, отселева триста верст. Издалека, отец,издалека, - проговорила женщина нараспев, как-то покачивая плавно из стороныв сторону головой и подпирая щеку ладонью. Говорила она как бы причитывая.Есть в народе горе молчаливое и многотерпеливое; оно уходит в себя и молчит.Но есть горе и надорванное: оно пробьется раз слезами и с той минуты уходитв причитывания. Это особенно у женщин. Но не легче оно молчаливого горя.Причитания утоляют тут лишь тем, что еще более растравляют и надрываютсердце. Такое горе и утешения не желает, чувством своей неутолимостипитается. Причитания лишь потребность раздражать беспрерывно рану. - По мещанству надо-ть быть?- продолжал, любопытно в нее вглядываясь,старец. - Городские мы, отец, городские, по крестьянству мы, а городские, вгороду проживаем. Тебя повидать, отец, прибыла. Слышали о тебе, батюшка,слышали. Сыночка младенчика схоронила, пошла молить бога. В трех монастыряхпобывала, да указали мне: "Зайди, Настасьюшка, и сюда, к вам то-есть,голубчик, к вам". Пришла, вчера у стояния была, а сегодня и к вам. - О чем плачешь-то? - Сыночка жаль, батюшка, трехлеточек был, без трех только месяцев и трибы годика ему. По сыночку мучусь, отец, по сыночку. Последний сыночекоставался, четверо было у нас с Никитушкой, да не стоят у нас детушки, нестоят, желанный, не стоят. Трех первых схоронила я, не жалела я их очень-то,а этого последнего схоронила и забыть его не могу. Вот точно он тут предомной стоит, не отходит. Душу мне иссушил. Посмотрю на его бельишечко, нарубашоночку аль на сапожки и взвою. Разложу что после него осталось, всякуювещь его, смотрю и вою. Говорю Никитушке, мужу-то моему: отпусти ты меня,хозяин, на богомолье сходить. Извозчик он, не бедные мы, отец, не бедные,сами от себя извоз ведем, все свое содержим, и лошадок и экипаж. Да на чтотеперь нам добро? Зашибаться он стал без меня, Никитушка-то мой, это наверночто так, да и прежде того: чуть я отвернусь, а уж он и ослабеет. А теперь ио нем не думаю. Вот уж третий месяц из дому. Забыла я, обо всем забыла ипомнить не хочу; а и что я с ним теперь буду? Кончила я с ним, кончила, совсеми покончила. И не глядела бы я теперь на свой дом и на свое добро, и невидала б я ничего вовсе! - Вот что, мать, - проговорил старец, - однажды древний великий святойувидел во храме такую же как ты плачущую мать и тоже по младенце своем, поединственном, которого тоже призвал господь. "Или не знаешь ты, сказал ейсвятой, сколь сии младенцы пред престолом божиим дерзновенны? Даже и нетникого дерзновеннее их в царствии небесном: Ты, господи, даровал нам жизнь,говорят они богу, и только лишь мы узрели ее, как ты ее у нас и взял назад.И столь дерзновенно просят и спрашивают, что господь дает им немедленноангельский чин. А посему, молвил святой, и ты радуйся, жено, а не плачь, итвой младенец теперь у господа в сонме ангелов его пребывает". Вот чтосказал святой плачущей жене в древние времена. Был же он великий святой инеправды ей поведать не мог. Посему знай и ты, мать, что и твой младенецнаверно теперь предстоит пред престолом господним, и радуется и веселится, ио тебе бога молит. А потому и ты плачь, но радуйся. Женщина слушала его, подпирая рукой щеку и потупившись. Она глубоковздохнула. - Тем самым и Никитушка меня утешал, в одно слово как ты говорил:"Неразумная ты, говорит, чего плачешь, сыночек наш наверно теперь у господабога вместе с ангелами воспевает". Говорит он это мне, а и сам плачет, вижуя, как и я же плачет. "Знаю я, говорю, Никитушка, где ж ему и быть коль не угоспода бога, только здесь-то, с нами-то его теперь, Никитушка, нет,подле-то, вот как прежде сидел!" И хотя бы я только взглянула на него лишьразочек, только один разочек на него мне бы опять поглядеть, и не подошла бык нему, не промолвила, в углу бы притаилась, только бы минуточку единуповидать, послыхать его, как он играет на дворе, придет бывало крикнет своимголосочком: "Мамка, где ты?" Только б услыхать-то мне, как он по комнатесвоими ножками пройдет разик, всего бы только разик, ножками-то своимитук-тук, да так часто, часто, помню, как бывало бежит ко мне, кричит дасмеется, только б я его ножки-то услышала, услышала бы, признала! Да нетего, батюшка, нет, и не услышу его никогда! Вот его поясочек, а его-то инет, и никогда-то мне теперь не видать, не слыхать его!.. Она вынула из-за пазухи маленький позументный поясочек своего мальчикаи только лишь взглянула на него, так и затряслась от рыданий, закрывпальцами глаза свои, сквозь которые потекли вдруг брызнувшие ручьем слезы. - А это, - проговорил старец, - это древняя "Рахиль плачет о детяхсвоих и не может утешиться, потому что их нет", и таковой вам матерям пределна земле положен. И не утешайся, и не надо тебе утешаться, не утешайся иплачь, только каждый раз, когда плачешь, вспоминай неуклонно, что сыночектвой - есть единый от ангелов божиих, оттуда на тебя смотрит и видит тебя ина твои слезы радуется и на них господу богу указывает. И надолго еще тебесего великого материнского плача будет, но обратится он под конец тебе втихую радость, и будут горькие слезы твои лишь слезами тихого умиления исердечного очищения, от грехов спасающего. А младенчика твоего помяну заупокой, как звали-то? - Алексеем, батюшка. - Имя-то милое. На Алексея человека божия? - Божия, батюшка, божия, Алексея человека божия! - Святой-то какой! Помяну, мать, помяну и печаль твою на молитвевспомяну и супруга твоего за здравие помяну. Только его тебе грех оставлять.Ступай к мужу и береги его. Увидит оттуда твой мальчик, что бросила ты егоотца, и заплачет по вас: зачем же ты блаженство-то его нарушаешь? Ведь живон, жив, ибо жива душа вовеки, и нет его в доме, а он невидимо подле вас.Как же он в дом придет, коль ты говоришь, что возненавидела дом свой? К комуж он придет, коль вас вместе, отца с матерью, не найдет? Вот он снитсятеперь тебе, и ты мучаешься, а тогда он тебе кроткие сны пошлет. Ступай кмужу, мать, сего же дня ступай. - Пойду, родной, по твоему слову пойду. Сердце ты мое разобрал.Никитушка, ты мой Никитушка, ждешь ты меня, голубчик, ждешь! - начала былопричитывать баба, но старец уже обратился к одной старенькой старушонке,одетой не по-страннически, а по-городски. По глазам ее видно было, что у неекакое-то дело и что пришла она нечто сообщить. Назвалась онаунтер-офицерскою вдовой, не издалека, всего из нашего же города. Сыночек уней Васенька, где-то в комиссариате служил, да в Сибирь поехал, в Иркутск.Два раза оттуда писал, а тут вот уж год писать перестал. Справлялась она онем, да по правде не знает, где и справиться-то. - Только и говорит мне намедни Степанида Ильинишна Бедрягина, купчихаона, богатая: возьми ты, говорит, Прохоровна, и запиши ты, говорит, сыночкасвоего в поминанье, снеси в церковь, да и помяни за упокой. Душа-то его,говорит, затоскует, он и напишет письмо. И это, говорит, СтепанидаИльинишна, как есть верно, многократно испытано. Да только я сумлеваюсь...Свет ты наш, правда оно аль неправда, и хорошо ли так будет? - И не думай о сем. Стыдно это и спрашивать. Да и как это возможно,чтобы живую душу да еще родная мать за упокой поминала! Это великий грех,колдовству подобно, только по незнанию твоему лишь прощается. А ты лучшепомоли царицу небесную, скорую заступницу и помощницу о здоровьи его, дачтоб и тебя простила за неправильное размышление твое. И вот что я тебе ещескажу, Прохоровна: или сам он к тебе вскоре обратно прибудет, сынок твой,или наверно письмо пришлет. Так ты и знай. Ступай и отселе покойна будь. Живтвой сынок, говорю тебе. - Милый ты наш, награди тебя бог, благодетель ты наш, молебщик ты завсех нас и за грехи наши... А старец уже заметил в толпе два горящие, стремящиеся к нему взглядаизнуренной, на вид чахоточной, хотя и молодой еще крестьянки. Она гляделамолча, глаза просили о чем-то, но она как бы боялась приблизиться. - Ты с чем, родненькая? - Разреши мою душу, родимый, - тихо и не спеша промолвила она, стала наколени и поклонилась ему в ноги. - Согрешила, отец родной, греха моего боюсь. Старец сел на нижнюю ступеньку, женщина приблизилась к нему, не вставаяс колен. - Вдовею я, третий год, - начала она полушепотом, сама как бывздрагивая. - Тяжело было замужем-то, старый был он, больно избил меня.Лежал он больной; думаю я, гляжу на него: а коль выздоровеет, опять встанет,что тогда? И вошла ко мне тогда эта самая мысль... - Постой, - сказал старец и приблизил ухо свое прямо к ее губам.Женщина стала продолжать тихим шепотом, так что ничего почти нельзя былоуловить. Она кончила скоро. - Третий год? - спросил старец. - Третий год. Сперва не думала, а теперь хворать начала, тоскапристала... - Издалека? - За пятьсот верст отселева. - На исповеди говорила? - Говорила, по два раза говорила. - Допустили к причастию-то? - Допустили. Боюсь; помирать боюсь. - Ничего не бойся, и никогда не бойся, и не тоскуй. Только бы покаяниене оскудевало в тебе - и все бог простит. Да и греха такого нет и не можетбыть на всей земле, какого бы не простил господь воистину кающемуся. Да исовершить не может, совсем, такого греха великого человек, который быистощил бесконечную божью любовь. Али может быть такой грех, чтобы превысилбожью любовь? О покаянии лишь заботься, непрестанном, а боязнь отгони вовсе.Веруй, что бог тебя любит так, как ты и не помышляешь о том, хотя бы согрехом твоим и во грехе твоем любит. А об одном кающемся больше радости внебе, чем о десяти праведных, сказано давно. Иди же и не бойся. На людей неогорчайся, за обиды не сердись. Покойнику в сердце все прости, чем тебяоскорбил, примирись с ним воистину. Коли каешься, так и любишь. А будешьлюбить, то ты уже божья... Любовью все покупается, все спасается. Уж коли я,такой же как и ты человек грешный, над тобой умилился и пожалел тебя, кольмипаче бог. Любовь такое бесценное сокровище, что на нее весь мир купитьможешь, и не только свои, но и чужие грехи еще выкупишь. Ступай и не бойся. Он перекрестил ее три раза, снял с своей шеи и надел на нее образок.Она молча поклонилась ему до земли. Он привстал и весело поглядел на однуздоровую бабу с грудным ребеночком на руках. - Из Вышегорья, милый. - Шесть верст однако отсюда, с ребеночком томилась. Чего тебе? - На тебя глянуть пришла. Я ведь у тебя бывала, аль забыл? Не велика жев тебе память, коли уж меня забыл. Сказали у нас, что ты хворый, думаю, чтож, я пойду его сама повидаю: вот и вижу тебя, да какой же ты хворый? Ещедвадцать лет проживешь, право, бог с тобою! Да и мало ли за тебя молебщиков,тебе ль хворать? - Спасибо тебе за все, милая. - Кстати будет просьбица моя не великая: вот тут шестьдесят копеек,отдай ты их, милый, такой, какая меня бедней. Пошла я сюда, да и думаю:лучше уж чрез него подам, уж он знает, которой отдать. - Спасибо, милая, спасибо, добрая. Люблю тебя. Непременно исполню.Девочка на руках-то? - Девочка, свет, Лизавета. - Благослови господь вас обеих, и тебя и младенца Лизавету. Развеселилаты мое сердце, мать. Прощайте, милые, прощайте, дорогие, любезные. Он всех благословил и глубоко всем поклонился.
IV. МАЛОВЕРНАЯ ДАМА.
Приезжая дама помещица, взирая на всю сцену разговора с простонародьеми благословения его, проливала тихие слезы и утирала их платочком. Это былачувствительная светская дама и с наклонностями во многом искренно добрыми.Когда старец подошел наконец и к ней, она встретила его восторженно: - Я столько, столько вынесла, смотря на всю эту умилительную сцену... -не договорила она от волнения. - О, я понимаю, что вас любит народ, я самалюблю народ, я желаю его любить, да и как не любить народ, наш прекрасный,простодушный в своем величии русский народ! - Как здоровье вашей дочери? Вы опять пожелали со мною беседовать? - О, я настоятельно просила, я умоляла, я готова была на колени стать истоять на коленях хоть три дня пред вашими окнами, пока бы вы меня впустили.Мы приехали к вам, великий исцелитель, чтобы высказать всю нашу восторженнуюблагодарность. Ведь вы Лизу мою исцелили, исцелили совершенно, а чем - тем,что в четверг помолились над нею, возложили на нее ваши руки. Мы облобызатьэти руки спешили, излить наши чувства и наше благоговение! - Как так исцелил? Ведь она все еще в кресле лежит? - Но ночные лихорадки совершенно исчезли, вот уже двое суток, с самогочетверга, - нервно заспешила дама. Мало того: у ней ноги окрепли. Сегодняутром она встала здоровая, она спала всю ночь, посмотрите на ее румянец, наее светящиеся глазки. То все плакала, а теперь смеется, весела, радостна.Сегодня непременно требовала, чтоб ее поставили на ноги постоять, и онацелую минуту простояла сама, безо всякой поддержки. Она бьется со мной обзаклад, что через две недели будет кадриль танцовать. Я призывала здешнегодоктора Герценштубе; он пожимает плечами и говорит: дивлюсь, недоумеваю. Ивы хотите, чтобы мы не беспокоили вас, могли не лететь сюда, не благодарить?Lise, благодари же, благодари! Миленькое, смеющееся личико Lise сделалось было вдруг серьезным, онаприподнялась в креслах, сколько могла и, смотря на старца, сложила пред нимсвои ручки, но не вытерпела и вдруг рассмеялась... - Это я на него, на него! - указала она на Алешу, с детскою досадой насебя за то, что не вытерпела и рассмеялась. Кто бы посмотрел на Алешу,стоявшего на шаг позади старца, тот заметил бы в его лице быструю краску, водин миг залившую его щеки. Глаза его сверкнули и потупились. - У ней к вам, Алексей Федорович, поручение... Как ваше здоровье, -продолжала маменька, обращаясь вдруг к Алеше и протягивая к нему своюпрелестно гантированную ручку. Старец оглянулся и вдруг внимательнопосмотрел на Алешу. Тот приблизился к Лизе и, как-то странно и неловкоусмехаясь, протянул и ей руку. Lise сделала важную физиономию. - Катерина Ивановна присылает вам чрез меня вот это, - подала она емумаленькое письмецо. - Она особенно просит, чтобы вы зашли к ней, дапоскорей, поскорей, и чтобы не обманывать, а непременно придти. - Она меня просит зайти? К ней меня... Зачем же? - с глубокимудивлением пробормотал Алеша. Лицо его вдруг стало совсем озабоченное. - О, это все по поводу Дмитрия Федоровича и... всех этих последнихпроисшествий, - бегло пояснила мамаша. - Катерина Ивановна остановиласьтеперь на одном решении... но для этого ей непременно надо вас видеть...зачем? Конечно не знаю, но она просила как можно скорей. И вы это сделаете,наверно сделаете, тут даже христианское чувство велит... - Я видел ее всего только один раз, - продолжал все в том же недоуменииАлеша. - О, это такое высокое, такое недостижимое существо!.. Уж по однимстраданиям своим... Сообразите, что она вынесла, что она теперь выносит,сообразите, что ее ожидает... все это ужасно, ужасно! - Хорошо, я приду, - решил Алеша, пробежав коротенькую и загадочнуюзаписочку, в которой, кроме убедительной просьбы придти, не было никакихпояснений. - Ах, как это с вашей стороны мило и великолепно будет, - вдруг, всяодушевясь, вскричала Lise. - A я ведь маме говорю: ни за что он не пойдет,он спасается. Экой, экой вы прекрасный! Ведь я всегда думала, что выпрекрасный, вот что мне приятно вам теперь сказать! - Lise! - внушительно проговорила мамаша, впрочем тотчас же улыбнулась. - Вы и нас забыли, Алексей Федорович, вы совсем не хотите бывать у нас:а между тем Lise мне два раза говорила, что только с вами ей хорошо. - Алешаподнял потупленные глаза, опять вдруг покраснел и опять вдруг, сам не знаячему, усмехнулся. Впрочем старец уже не наблюдал его. Он вступил в разговорс захожим монахом, ожидавшим, как мы уже говорили, подле кресел Lise еговыхода. Это был повидимому из самых простых монахов, то-есть из простогозвания, с коротеньким, нерушимым мировоззрением, но верующий и в своем родеупорный. Он объявил себя откуда-то с дальнего севера, из Обдорска, отсвятого Сильвестра, из одного бедного монастыря всего в девять монахов.Старец благословил его и пригласил зайти к нему в келью, когда ему будетугодно. - Как же вы дерзаете делать такие дела? - спросил вдруг монах,внушительно и торжественно указывая на Lise. Он намекал на ее "исцеление". - Об этом конечно говорить еще рано. Облегчение не есть еще полноеисцеление и могло произойти и от других причин. Но если что и было, тоничьею силой, кроме как божиим изволением. Все от бога. Посетите меня, отец,- прибавил он монаху, - а то не во всякое время могу; хвораю и знаю, что днимои сочтены. - О нет, нет, бог вас у нас не отнимет, вы проживете еще долго, долго,- вскричала мамаша. - Да и чем вы больны? Вы смотрите таким здоровым,веселым, счастливым. - Мне сегодня необыкновенно легче, но я уже знаю, что это всего лишьминута. Я мою болезнь теперь безошибочно понимаю. Если же я вам кажусь стольвеселым, то ничем и никогда не могли вы меня столь обрадовать, как сделавтакое замечание. Ибо для счастия созданы люди, и кто вполне счастлив, тотпрямо удостоен сказать себе: "Я выполнил завет божий на сей земле". Всеправедные, все святые, все святые мученики были все счастливы. - О, как вы говорите, какие смелые и высшие слова, - вскричала мамаша.- Вы скажете и как будто пронзите. А между тем счастие, счастие - где оно?Кто может сказать про себя, что он счастлив? О, если уж вы были так добры,что допустили нас сегодня еще раз вас видеть, то выслушайте все, что я вампрошлый раз не договорила, не посмела сказать, все, чем я так страдаю, и такдавно, давно! Я страдаю, простите меня, я страдаю... - И она в каком-тогорячем порывистом чувстве сложила пред ним руки. - Чем же особенно? - Я страдаю... неверием... - В бога неверием? - О, нет, нет, я не смею и подумать об этом, но будущая жизнь - этотакая загадка! И никто-то, ведь никто на нее не отвечает! Послушайте, выцелитель, вы знаток души человеческой; я конечно не смею претендовать на то,чтобы вы мне совершенно верили, но уверяю вас самым великим словом, что я неиз легкомыслия теперь говорю, что мысль эта о будущей загробной жизни дострадания волнует меня, до ужаса и испуга... И я не знаю, к кому обратиться,я не смела всю жизнь... И вот я теперь осмеливаюсь обратиться к вам... Обоже, за какую вы меня теперь сочтете! - Она всплеснула руками. - Не беспокойтесь о моем мнении,- ответил старец. - Я вполне верую вискренность вашей тоски. - О, как я вам благодарна! Видите: я закрываю глаза и думаю: Если всеверуют, то откуда взялось это? А тут уверяют, что все это взялось сначала отстраха пред грозными явлениями природы, и что всего этого нет. Ну что,думаю, я всю жизнь верила - умру и вдруг ничего нет, и только "вырастетлопух на могиле", как прочитала я у одного писателя. Это ужасно! Чем, чемвозвратить веру? Впрочем, я верила лишь когда была маленьким ребенком,механически, ни о чем не думая... Чем же, чем это доказать, я теперь пришлаповергнуться пред вами и просить вас об этом. Ведь если я упущу и теперешнийслучай - то мне во всю жизнь никто уж не ответит. Чем же доказать, чемубедиться? О, мне несчастие! Я стою и кругом вижу, что всем все равно, почтивсем, никто об этом теперь не заботится, а я одна только переносить этого немогу. Это убийственно, убийственно! - Без сомнения, убийственно. Но доказать тут нельзя ничего, убедитьсяже возможно. - Как? Чем? - Опытом деятельной любви. Постарайтесь любить ваших ближних деятельнои неустанно. По мере того, как будете преуспевать в любви, будете убеждатьсяи в бытии бога, и в бессмертии души вашей. Если же дойдете до полногосамоотвержения в любви к ближнему, тогда уж несомненно уверуете, и никакоесомнение даже и не возможет зайти в вашу душу. Это испытано, это точно. - Деятельной любви? Вот и опять вопрос и такой вопрос, такой вопрос!Видите: я так люблю человечество, что, верите ли, мечтаю иногда бросить все,все, что имею, оставить Lise и идти в сестры милосердия. Я закрываю глаза,думаю и мечтаю, и в эти минуты я чувствую в себе непреодолимую силу. Никакиераны, никакие гнойные язвы не могли бы меня испугать. Я бы перевязывала иобмывала собственными руками, я была бы сиделкой у этих страдальцев, яготова целовать эти язвы... - И то уж много и хорошо, что ум ваш мечтает об этом, а не о чем ином.Нет, нет, да невзначай и в самом деле сделаете какое-нибудь доброе дело. - Да, но долго ли бы я могла выжить в такой жизни?- горячо и почти какбы исступленно продолжала дама. - Вот главнейший вопрос! Это самый моймучительный из вопросов. Я закрываю глаза и спрашиваю сама себя: долго ли быты выдержала на этом пути? И если больной, язвы которого ты обмываешь, неответит тебе тотчас же благодарностью, а напротив станет тебя же мучитькапризами, не ценя и не замечая твоего человеколюбивого служения, станеткричать на тебя, грубо требовать, даже жаловаться какому-нибудь начальству(как и часто случается с очень страдающими) - что тогда? Продолжится твоялюбовь или нет? И вот - представьте, я с содроганием это уже решила: еслиесть что-нибудь, что могло бы расхолодить мою "деятельную" любовь кчеловечеству тотчас же, то это единственно неблагодарность. Одним словом, яработница за плату, я требую тотчас же платы, то-есть похвалы себе и платыза любовь любовью. Иначе я никого не способна любить! Она была в припадке самого искреннего самобичевания и, кончив, свызывающею решимостью поглядела на старца. - Это точь-в-точь как рассказывал мне, давно уже, впрочем, один доктор,- заметил старец. - Человек был уже пожилой и бесспорно умный. Он говорилтак же откровенно, как вы, хотя и шутя, но скорбно шутя; я, говорит, люблючеловечество, но дивлюсь на себя самого: чем больше я люблю человечествовообще, тем меньше я люблю людей в частности, то-есть порознь, как отдельныхлиц. В мечтах я нередко, говорит, доходил до страстных помыслов о служениичеловечеству и может быть действительно пошел бы на крест за людей, если бэто вдруг как-нибудь потребовалось, а между тем я двух дней не в состояниипрожить ни с кем в одной комнате, о чем знаю из опыта. Чуть он близко отменя, и вот уж его личность давит мое самолюбие и стесняет мою свободу. Водни сутки я могу даже лучшего человека возненавидеть: одного за то, что ондолго ест за обедом, другого за то, что у него насморк, и он беспрерывносморкается. Я, говорит, становлюсь врагом людей, чуть-чуть лишь те ко мнеприкоснутся. Зато всегда так происходило, что чем более я ненавидел людей вчастности, тем пламеннее становилась любовь моя к человечеству вообще. - Но что же делать? Что же в таком случае делать? Тут надо в отчаяниепридти? - Нет, ибо и того довольно, что вы о сем сокрушаетесь. Сделайте, чтоможете, и сочтется вам. У вас же много уже сделано, ибо вы могли стольглубоко и искренно сознать себя сами! Если же вы и со мной теперь говорилистоль искренно для того, чтобы, как теперь от меня, лишь похвалу получить завашу правдивость, то конечно ни до чего не дойдете в подвигах деятельнойлюбви; так все и останется лишь в мечтах ваших, и вся жизнь мелькнет какпризрак. Тут, понятно, и о будущей жизни забудете, и сами собой под конецкак-нибудь успокоетесь. - Вы меня раздавили! Я теперь только, вот в это мгновение, как выговорили, поняла, что я действительно ждала только вашей похвалы моейискренности, когда вам рассказывала о том, что не выдержу неблагодарности.Вы мне подсказали меня, вы уловили меня и мне же объяснили меня! - Взаправду вы говорите? Ну теперь, после такого вашего признания яверую, что вы искренни и сердцем добры. Если не дойдете до счастия, товсегда помните, что вы на хорошей дороге, и постарайтесь с нее не сходить.Главное, убегайте лжи, всякой лжи, лжи себе самой в особенности. Наблюдайтесвою ложь и вглядывайтесь в нее каждый час, каждую минуту. Брезгливостиубегайте тоже и к другим и к себе: то, что вам кажется внутри себя скверным,уже одним тем, что вы это заметили в себе, очищается. Страха тоже убегайте,хотя страх есть лишь последствие всякой лжи. Не пугайтесь никогдасобственного вашего малодушия в достижении любви, даже дурных при этомпоступков ваших не пугайтесь очень. Жалею, что не могу сказать вам ничегоотраднее, ибо любовь деятельная сравнительно с мечтательною есть деложестокое и устрашающее. Любовь мечтательная жаждет подвига скорого, быстроудовлетворимого и чтобы все на него глядели. Тут действительно доходит дотого, что даже и жизнь отдают, только бы не продлилось долго, а поскорейсовершилось, как бы на сцене, и чтобы все глядели и хвалили. Любовь жедеятельная - это работа и выдержка, а для иных так пожалуй целая наука. Нопредрекаю, что в ту даже самую минуту, когда вы будете с ужасом смотреть нато, что, несмотря на все ваши усилия, вы не только не подвинулись к цели, нодаже как бы от нее удалились, - в ту самую минуту, предрекаю вам это, вывдруг и достигнете цели и узрите ясно над собою чудодейственную силугоспода, вас все время любившего и все время таинственно руководившего.Простите, что пробыть не могу с вами долее, ждут меня. До свидания. Дама плакала. - Lise, Lise, благословите же ее, благословите! - вдруг вспорхнуласьона вся. - А ее и любить не стоит. Я видел, как она все время шалила, - шутливопроизнес старец. - Вы зачем все время смеялись над Алексеем? А Lise и вправду все время занималась этою проделкой. Она давно уже,еще с прошлого раза, заметила, что Алеша ее конфузится и старается несмотреть на нее, и вот это ее ужасно стало забавлять. Она пристально ждала иловила его взгляд: не выдерживая упорно направленного на него взгляда, Алешанет-нет и вдруг невольно, непреодолимою силой, взглядывал на нее сам, итотчас же она усмехалась торжествующею улыбкой прямо ему в глаза. Алешаконфузился и досадовал еще более. Наконец совсем от нее отвернулся испрятался за спину старца. После нескольких минут он опять, влекомый тою женепреодолимою силой, повернулся посмотреть, глядят ли на него или нет, иувидел, что Lise, совсем почти свесившись из кресел, выглядывала на негосбоку и ждала изо всех сил, когда он поглядит; поймав же его взгляд,расхохоталась так, что даже и старец не выдержал: - Вы зачем его, шалунья, так стыдите? Lise вдруг, совсем неожиданно, покраснела, сверкнула глазками, лицо еестало ужасно серьезным, и она с горячею, негодующею жалобой вдруг заговориласкоро, нервно: - А он зачем все забыл? Он меня маленькую на руках носил, мы играли сним. Ведь он меня читать ходил учить, вы это знаете? Он два года назадпрощаясь говорил, что никогда не забудет, что мы вечные друзья, вечные,вечные! И вот он вдруг меня теперь боится, я его съем что ли? Чего он нехочет подойти, чего он не разговаривает? Зачем он к нам не хочет придти?Разве вы его не пускаете: ведь мы же знаем, что он везде ходит. Мненеприлично его звать, он первый должен бы был припомнить, коли не забыл.Нет-с, он теперь спасается! Вы что на него эту долгополую-то ряску надели...Побежит, упадет... И она вдруг не выдержав закрыла лицо рукой и рассмеялась ужасно,неудержимо, своим длинным, нервным, сотрясающимся и неслышным смехом. Старецвыслушал ее улыбаясь и с нежностью благословил; когда же она стала целоватьего руку, то вдруг прижала ее к глазам своим и заплакала: - Вы на меня не сердитесь, я дура, ничего не стою... и Алеша может бытьправ, очень прав, что не хочет к такой смешной ходить. - Непременно пришлю его, - решил старец.
V. БУДИ, БУДИ!
Отсутствие старца из кельи продолжалось минут около двадцати пяти. Былоуже за половину первого, а Дмитрия Федоровича, ради которого все собрались,все еще не бывало. Но о нем почти как бы и забыли, и когда старец вступилопять в келью, то застал самый оживленный общий разговор между своимигостям. В разговоре участвовали прежде всего Иван Федорович и обаиеромонаха. Ввязывался и повидимому очень горячо в разговор и Миусов, но емуопять не везло; он был видимо на втором плане и ему даже мало отвечали, такчто это новое обстоятельство лишь усилило все накоплявшуюся егораздражительность. Дело в том, что он и прежде с Иваном Федоровичемнесколько пикировался в познаниях, и некоторую небрежность его к себехладнокровно не выносил: "До сих пор, по крайней мере, стоял на высотевсего, что есть передового в Европе, а это новое поколение решительно насигнорирует", думал он про себя. Федор Павлович, который сам дал словоусесться на стуле и замолчать, действительно некоторое время молчал, но снасмешливою улыбочкой следил за своим соседом Петром Александровичем ивидимо радовался его раздражительности. Он давно уже собирался отплатить емукое за что и теперь не хотел упустить случая. Наконец не вытерпел, нагнулсяк плечу соседа и вполголоса поддразнил его еще раз: - Ведь вы давеча почему не ушли после "любезно-то лобызаше" исогласились в такой неприличной компании оставаться? А потому чточувствовали себя униженным и оскорбленным и остались, чтобы для реваншувыставить ум. Теперь уж вы не уйдете, пока им ума своего не выставите. - Вы опять? Сейчас уйду, напротив. - Позже, позже всех отправитесь! - кольнул еще раз Федор Павлович. Этобыло почти в самый момент возвращения старца. Спор на одну минутку затих, но старец, усевшись на прежнее место,оглядел всех, как бы приветливо вызывая продолжать. Алеша, изучивший почтивсякое выражение его лица, видел ясно, что он ужасно утомлен и себяпересиливает. В последнее время болезни с ним случались от истощения силобмороки. Почти такая же бледность как пред обмороком распространялась итеперь по его лицу, губы его побелели. Но он очевидно не хотел распуститьсобрание; казалось, он имел при том какую-то свою цель, - какую же? Алешапристально следил за ним. - О любопытнейшей их статье толкуем, - произнес иеромонах Иосиф,библиотекарь, обращаясь к старцу и указывая на Ивана Федоровича. - Новогомного выводят, да, кажется, идея-то о двух концах. По поводу вопроса оцерковно-общественном суде и обширности его права ответили журнальноюстатьей одному духовному лицу, написавшему о вопросе сем целую книгу... - К сожалению вашей статьи не читал, но о ней слышал, - ответил старец,пристально и зорко вглядываясь в Ивана Федоровича. - Они стоят на любопытнейшей точке, - продолжал отец-библиотекарь, -повидимому совершенно отвергают в вопросе о церковно-общественном судеразделение церкви от государства. - Это любопытно, но в каком же смысле? - спросил старец ИванаФедоровича. Тот наконец ему ответил, но не свысока-учтиво, как боялся еще наканунеАлеша, а скромно и сдержанно, с видимою предупредительностью и повидимомубез малейшей задней мысли. - Я иду из положения, что это смешение элементов, то-есть сущностейцеркви и государства отдельно взятых, будет конечно вечным, несмотря на то,что оно невозможно и что его никогда нельзя будет привести не только внормальное, но и в сколько-нибудь согласимое состояние, потому что ложьлежит в самом основании дела. Компромисс между государством и церковью втаких вопросах как, например, о суде по моему в совершенной и чистойсущности своей невозможен. Духовное лицо, которому я возражал, утверждает,что церковь занимает точное и определенное место в государстве. Я жевозразил ему, что напротив церковь должна заключать сама в себе всегосударство, а не занимать в нем лишь некоторый угол, и что если теперь этопочему-нибудь невозможно, то, в сущности вещей, несомненно должно бытьпоставлено прямою и главнейшею целью всего дальнейшего развитияхристианского общества. - Совершенно справедливо! - твердо и нервно проговорил отец Паисий,молчаливый и ученый иеромонах. - Чистейшее ультрамонтанство! - вскричал Миусов, в нетерпении переложивногу на ногу. - Э, да у нас и гор-то нету! - воскликнул отец Иосиф и, обращаясь кстарцу, продолжал: - они отвечают между прочим на следующие "основные исущественные" положения своего противника, духовного лица, заметьте себе.Первое: что "ни один общественный союз не может и не должен присвоивать себевласть - распоряжаться гражданскими и политическими правами своих членов".Второе: что "уголовная и судно-гражданская власть не должна принадлежатьцеркви и не совместима с природой ее и как божественного установления, и каксоюза людей для религиозных целей" и наконец, в-третьих: что "церковь естьцарство не от мира сего"... - Недостойнейшая игра слов для духовного лица! - не вытерпел и прервалопять отец Паисий. - Я читал эту книгу, на которую вы возражали, - обратилсяон к Ивану Федоровичу, - и удивлен был словами духовного лица, что "церковьесть царство не от мира сего". Если не от мира сего, то стало быть и неможет быть на земле ее вовсе. В святом Евангелии слова: "не от мира сего" нев том смысле употреблены. Играть такими словами невозможно. Господь нашИисус Христос именно приходил установить церковь на земле. Царство небесноеразумеется не от мира сего, а в небе, но в него входят не иначе как чрезцерковь, которая основана и установлена на земле. А потому светскиекаламбуры в этом смысле невозможны и недостойны. Церковь же есть воистинуцарство, и определена царствовать и в конце своем должна явиться как царствона всей земле несомненно, - на что имеем обетование... Он вдруг умолк, как бы сдержав себя. Иван Федорович, почтительно ивнимательно его выслушав, с чрезвычайным спокойствием, но попрежнему охотнои простодушно продолжал, обращаясь к старцу: - Вся мысль моей статьи в том, что в древние времена, первых трех вековхристианства, христианство на земле являлось лишь церковью и было лишьцерковь. Когда же римское языческое государство возжелало статьхристианским, то непременно случилось так, что, став христианским, оно лишьвключило в себя церковь, но само продолжало оставаться государствомязыческим попрежнему, в чрезвычайно многих своих отправлениях. В сущноститак несомненно и должно было произойти. Но в Риме, как в государстве,слишком многое осталось от цивилизации и мудрости языческой, как, например,самые даже цели и основы государства. Христова же церковь, вступив вгосударство, без сомнения, не могла уступить ничего из своих основ, от тогокамня, на котором стояла она, и могла лишь преследовать не иначе как своицели, раз твердо поставленные и указанные ей самим господом, между прочим:обратить весь мир, а стало быть и все древнее языческое государство вцерковь. Таким образом (то-есть в целях будущего) не церковь должна искатьсебе определенного места в государстве, как "всякий общественный союз" иликак "союз людей для религиозных целей" (как выражается о церкви автор,которому возражаю), а напротив всякое земное государство должно бывпоследствии обратиться в церковь вполне, и стать не чем иным как лишьцерковью и уже отклонив всякие несходные с церковными свои цели. Все же этоничем не унизит его, не отнимет ни чести, ни славы его, как великогогосударства, ни славы властителей его, а лишь поставит его с ложной, ещеязыческой и ошибочной дороги на правильную и истинную дорогу, единственнуюведущую к вечным целям. Вот почему автор книги об ОсновахЦерковно-Общественного Суда судил бы правильно, если б, изыскивая ипредлагая эти основы, смотрел бы на них как на временный, необходимый еще внаше грешное и незавершившееся время компромисс, но не более. Но чуть лишьсочинитель этих основ осмеливается объявлять, что основы, которые предлагаетон теперь и часть которых перечислил сейчас отец Иосиф, - суть основынезыблемые, стихийные и вековечные. то уже прямо идет против церкви исвятого, вековечного и незыблемого предназначения ее. Вот вся моя статья,полный ее конспект. - То-есть в двух словах, - упирая на каждое слово, проговорил опятьотец Паисий: - по иным теориям, слишком выяснившимся в наш девятнадцатыйвек, церковь должна перерождаться в государство, так как бы из низшего ввысший вид, чтобы затем в нем исчезнуть, уступив науке, духу времени ицивилизации. Если же не хочет того и сопротивляется, то отводится ей вгосударстве за то как бы некоторый лишь угол, да и то под надзором, - и этоповсеместно в наше время в современных европейских землях. По русскому жепониманию и упованию надо, чтобы не церковь перерождалась в государство, какиз низшего в высший тип, а напротив государство должно кончить тем, чтобысподобиться стать единственно лишь церковью и ничем иным более. Сие и буди,буди! - Ну-с, признаюсь, вы меня теперь несколько ободрили,- усмехнулсяМиусов, переложив опять ногу на ногу. - Сколько я понимаю, это, стало быть,осуществление какого-то идеала, бесконечно далекого, во втором пришествии.Это как угодно. Прекрасная утопическая мечта об исчезновении войн,дипломатов, банков и проч. Что-то даже похожее на социализм. А то я думал,что все это серьезно, и что церковь теперь, например, будет судитьуголовщину и приговаривать розги и каторгу, а пожалуй так и смертную казнь. - Да если б и теперь был один лишь церковно-общественный суд, то итеперь бы церковь не посылала на каторгу или на смертную казнь. Преступлениеи взгляд на него должны бы были несомненно тогда измениться, конечномало-по-малу, не вдруг и не сейчас, но однако довольно скоро... - спокойно ине смигнув глазом произнес Иван Федорович. - Вы серьезно? - пристально глянул на него Миусов. - Если бы все стало церковью, то церковь отлучала бы от себяпреступного и непослушного, а не рубила бы тогда голов, - продолжал ИванФедорович. - Я вас спрашиваю, куда бы пошел отлученный? Ведь тогда он долженбыл бы не только от людей, как теперь, но и от Христа уйти. Ведь он своимпреступлением восстал бы не только на людей, но и на церковь Христову. Это итеперь конечно так в строгом смысле, но все-таки не объявлено, и совестьнынешнего преступника весьма и весьма часто вступает с собою в сделки:"Украл дескать, но не на церковь иду, Христу не враг", вот что говорит себенынешний преступник сплошь да рядом, ну а тогда, когда церковь станет наместо государства, тогда трудно было бы ему это сказать, разве с отрицаниемвсей церкви на всей земле: "Все, дескать, ошибаются, все уклонились, вселожная церковь, я один убийца и вор - справедливая христианская церковь".Это ведь очень трудно себе сказать, требует условий огромных, обстоятельствне часто бывающих. Теперь с другой стороны возьмите взгляд самой церкви напреступление: разве не должен он измениться против теперешнего, почтиязыческого, и из механического отсечения зараженного члена, как делаетсяныне для охранения общества, преобразиться, и уже вполне и не ложно, в идеюо возрождении вновь человека, о воскресении его и спасении его... - То-есть что же это такое? Я опять перестаю понимать,- перебил Миусов,- опять какая-то мечта. Что-то бесформенное, да и понять нельзя. Как этоотлучение, что за отлучение? Я подозреваю, вы просто потешаетесь, ИванФедорович. - Да ведь по-настоящему то же самое и теперь, - заговорил вдруг старец,и все разом к нему обратились; - ведь если бы теперь не было Христовойцеркви, то не было бы преступнику никакого и удержу в злодействе и даже карыза него потом, то-есть кары настоящей, не механической, как они сказалисейчас, и которая лишь раздражает в большинстве случаев сердце, а настоящейкары, единственной действительной, единственной устрашающей иумиротворяющей, заключающейся в сознании собственной совести. - Как же так, позвольте узнать? - с живейшим любопытством спросилМиусов. - Это вот как, - начал старец. - Все эти ссылки в работы, а прежде сбитьем, никого не исправляют, а главное почти никакого преступника и неустрашают, и число преступлений не только не уменьшается, а чем далее, темболее нарастает. Ведь вы с этим должны же согласиться. И выходит, чтообщество таким образом совсем не охранено, ибо хоть и отсекается вредныйчлен механически и ссылается далеко, с глаз долой, но на его место тотчас жепоявляется другой преступник, а может и два другие. Если что и охраняетобщество даже в наше время, и даже самого преступника исправляет и в другогочеловека перерождает, то это опять-таки единственно лишь закон Христов,сказывающийся в сознании собственной совести. Только сознав свою вину каксын Христова общества, то-есть церкви, он сознает и вину свою пред самимобществом, то-есть пред церковью. Таким образом, пред одною только церковьюсовременный преступник и способен сознать вину свою, а не то что предгосударством. Вот если бы суд принадлежал обществу как церкви, тогда бы онознало, кого воротить из отлучения и опять приобщить к себе. Теперь жецерковь, не имея никакого деятельного суда, а имея лишь возможность одногонравственного осуждения, от деятельной кары преступника и сама удаляется. Неотлучает она его от себя, а лишь не оставляет его отеческим назиданием. Малотого, даже старается сохранить с преступником все христианское церковноеобщение: допускает его к церковным службам, к святым дарам, дает емуподаяние и обращается с ним более как с плененным, чем как с виновным. И чтобыло бы с преступником, о, господи! если б и христианское общество, то-естьцерковь, отвергло его подобно тому, как отвергает и отсекает его гражданскийзакон? Что было бы, если б и церковь карала его своим отлучением тотчас же икаждый раз во след кары государственного закона? Да выше не могло бы и бытьотчаяния, по крайней мере для преступника русского, ибо русские преступникиеще веруют. А впрочем кто знает: может быть случилось бы тогда страшноедело, - произошла бы может быть потеря веры в отчаянном сердце преступника,и тогда что? Но церковь, как мать нежная и любящая, от деятельной кары самаустраняется, так как и без ее кары слишком больно наказан виновныйгосударственным судом, и надо же его хоть кому-нибудь пожалеть. Главное жепотому устраняется, что суд церкви есть суд единственно вмещающий в себеистину и ни с каким иным судом, вследствие сего существенно и нравственносочетаться даже и в компромисс временный не может. Тут нельзя уже в сделкивступать. Иностранный преступник, говорят, редко раскаивается, ибо самыедаже современные учения утверждают его в мысли, что преступление его не естьпреступление, а лишь восстание против несправедливо угнетающей силы.Общество отсекает его от себя вполне механически торжествующею над нимсилой, и сопровождает отлучение это ненавистью (так по крайней мере они самио себе, в Европе, повествуют), - ненавистью и полнейшим к дальнейшей судьбеего, как брата своего, равнодушием и забвением. Таким образом все происходитбез малейшего сожаления церковного, ибо во многих случаях, там церквей уж инет вовсе, а остались лишь церковники и великолепные здания церквей, сами жецеркви давно уже стремятся там к переходу из низшего вида, как церковь, ввысший вид, как государство, чтобы в нем совершенно исчезнуть. Так кажетсяпо крайней мере в лютеранских землях. В Риме же так уж тысячу лет вместоцеркви провозглашено государство. А потому сам преступник членом церкви уж ине сознает себя и, отлученный, пребывает в отчаянии. Если же возвращается вобщество, то нередко с такою ненавистью, что самое общество как бы уже самоотлучает от себя. Чем это кончится, можете сами рассудить. Во многихслучаях, казалось бы, и у нас тоже; но в том и дело, что кроме установленныхсудов есть у нас сверх того еще и церковь, которая никогда не теряет общенияс преступником, как с милым и все еще дорогим сыном своим, а сверх того естьи сохраняется, хотя бы даже только мысленно, и суд церкви, теперь хотя инедеятельный, но все же живущий для будущего, хотя бы в мечте, да ипреступником самим несомненно. инстинктом души его, признаваемый.Справедливо и то, что было здесь сейчас сказано, что если бы действительнонаступил суд церкви, и во всей своей силе, то-есть если бы все обществообратилось лишь в церковь, то не только суд церкви повлиял бы на исправлениепреступника так, как никогда не влияет ныне, но может быть и вправду самыепреступления уменьшились бы в невероятную долю. Да и церковь, сомнения нет,понимала бы будущего преступника и будущее преступление во многих случаяхсовсем иначе, чем ныне, и сумела бы возвратить отлученного, предупредитьзамышляющего и возродить падшего. Правда, - усмехнулся старец, - теперьобщество христианское пока еще само не готово и стоит лишь на семиправедниках; но так как они не оскудевают, то и пребывает все же незыблемо,в ожидании своего полного преображения из общества, как союза почти ещеязыческого, во единую вселенскую и владычествующую церковь. Сие и буди,буди, хотя бы и в конце веков, ибо лишь сему предназначено совершиться! Инечего смущать себя временами и сроками, ибо тайна времен и сроков вмудрости божией, в предвидении его и в любви его. И что по расчетучеловеческому может быть еще и весьма отдаленно, то по предопределениюбожьему может быть уже стоит накануне своего появления, при дверях. Сиепоследнее буди, буди. - Буди! буди! - благоговейно и сурово подтвердил отец Паисий. - Странно, в высшей степени странно! - произнес Миусов и не то что сгорячностью, а как бы с затаенным каким-то негодованием. - Что же кажется вам столь странным? - осторожно осведомился отецИосиф. - Да что же это в самом деле такое? - воскликнул Миусов. как бы вдругпрорвавшись: - устраняется на земле государство, а церковь возводится настепень государства! Это не то что ультрамонтанство, этоархи-ультрамонтанство! Это папе Григорию Седьмому не мерещилось! - Совершенно обратное изволите понимать! - строго проговорил отецПаисий, - не церковь обращается в государство, поймите это. То Рим и егомечта. То третье диаволово искушение! А напротив государство обращается вцерковь, восходит до церкви и становится церковью на всей земле, - чтосовершенно уже противоположно и ультрамонтанству, и Риму, и вашемутолкованию, и есть лишь великое предназначение православия на земле. ОтВостока звезда сия воссияет. Миусов внушительно помолчал. Вся фигура его выразила собоюнеобыкновенное собственное достоинство. Свысока-снисходительная улыбкапоказалась на его губах. Алеша следил за всем с сильно бьющимся сердцем.Весь этот разговор взволновал его до основания. Он случайно взглянул наРакитина; тот стоял неподвижно на своем прежнем месте у двери, внимательновслушиваясь и всматриваясь, хотя и опустив глаза. Но по оживленному румянцуна его щеках Алеша догадался, что и Ракитин взволнован, кажется, не меньшеего; Алеша знал, чем он взволнован. - Позвольте мне сообщить вам один маленький анекдот, господа, -внушительно и с каким-то особенно осанистым видом проговорил вдруг Миусов. -В Париже, уже несколько лет тому, вскоре после декабрьского переворота, мнепришлось однажды, делая по знакомству визит одному очень-очень важному иуправляющему тогда лицу, повстречать у него одного прелюбопытнейшегогосподина. Был этот индивидуум не то что сыщиком, а в роде управляющегоцелою командой политических сыщиков, - в своем роде довольно влиятельнаядолжность. Придравшись к случаю, я, из чрезвычайного любопытства,разговорился с ним; а так как он принят был не по знакомству, а какподчиненный чиновник, пришедший с известного рода рапортом, то, видя с своейстороны, как я принят у его начальника, он удостоил меня некотороюоткровенностию, - ну, разумеется в известной степени, то-есть скорее былвежлив, чем откровенен, именно как французы умеют быть вежливыми, тем более,что видел во мне иностранца. Но я его очень понял. Тема шла осоциалистах-революционерах, которых тогда между прочим преследовали. Опускаяглавную суть разговора, приведу лишь одно любопытнейшее замечание, которое уэтого господчика вдруг вырвалось: "мы, - сказал он, - собственно этих всехсоциалистов-анархистов, безбожников и революционеров, не очень-то иопасаемся; мы за ними следим, и ходы их нам известны. Но есть из них, хотя инемного, несколько особенных людей: это в бога верующие и христиане, а в тоже время и социалисты. Вот этих-то мы больше всех опасаемся, это страшныйнарод! Социалист-христианин страшнее социалиста-безбожника". Слова эти итогда меня поразили, но теперь у вас, господа, они мне как-то вдругприпомнились... - То-есть вы их прикладываете к нам и в нас видите социалистов? - прямои без обиняков спросил отец Паисий. Но прежде чем Петр Александровичсообразил дать ответ, отворилась дверь и вошел столь опоздавший ДмитрийФедорович. Его и вправду как бы перестали ждать, и внезапное появление егопроизвело, в первый момент, даже некоторое удивление.
VI. ЗАЧЕМ ЖИВЕТ ТАКОЙ ЧЕЛОВЕК!
Дмитрий Федорович, двадцати восьми летний молодой человек, среднегороста и приятного лица, казался однако же гораздо старее своих лет. Был онмускулист и в нем можно было угадывать значительную физическую силу, тем неменее в лице его выражалось как бы нечто болезненное. Лицо его былохудощаво, щеки ввалились, цвет же их отливал какою-то нездоровою желтизной.Довольно большие темные глаза на выкате смотрели, хотя повидимому и ствердым упорством, но как-то неопределенно. Даже когда он волновался иговорил с раздражением, взгляд его как бы не повиновался его внутреннемунастроению и выражал что-то другое, иногда совсем не соответствующеенастоящей минуте. "Трудно узнать, о чем он думает", отзывались иной разразговаривавшие с ним. Иные, видевшие в его глазах что-то задумчивое иугрюмое, случалось, вдруг поражались внезапным смехом его,свидетельствовавшим о веселых и игривых мыслях, бывших в нем именно в товремя, когда он смотрел с такою угрюмостью. Впрочем некоторая болезненностьего лица в настоящую минуту могла быть понятна: все знали или слышали очрезвычайно тревожной и "кутящей" жизни, которой он именно в последнее времяу нас предавался, равно как всем известно было и то необычайное раздражение,до которого он достиг в ссорах со своим отцом из-за спорных денег. По городуходило уже об этом несколько анекдотов. Правда, что он и от природы былраздражителен, "ума отрывистого и неправильного", как характерно выразился онем у нас наш мировой судья Семен Иванович Качальников в одном собрании.Вошел он безукоризненно и щегольски одетый, в застегнутом сюртуке, в черныхперчатках и с цилиндром в руках. Как военный недавно в отставке, он носилусы и брил пока бороду. Темнорусые волосы его были коротко обстрижены изачесаны как-то височками вперед. Шагал он решительно, широко,по-фрунтовому. На мгновение остановился он на пороге и, окинув всехвзглядом, прямо направился к старцу, угадав в нем хозяина. Он глубокопоклонился ему и попросил благословения. Старец привстав благословил его;Дмитрий Федорович почтительно поцеловал его руку и с необыкновеннымволнением, почти с раздражением произнес: - Простите великодушно за то, что заставил столько ждать. Но слугаСмердяков, посланный батюшкою, на настойчивый мой вопрос о времени, ответилмне два раза самым решительным тоном, что назначено в час. Теперь я вдругузнаю... - Не беспокойтесь, - перебил старец, - ничего, несколько замешкались,не беда... - Чрезвычайно вам благодарен и менее не мог ожидать от вашей доброты. -Отрезав это, Дмитрий Федорович еще раз поклонился, затем вдруг обернувшись всторону своего "батюшки", сделал и тому такой же почтительный и глубокийпоклон. Видно было, что он обдумал этот поклон заранее, и надумал егоискренно, почтя своею обязанностью выразить тем свою почтительность и добрыенамерения. Федор Павлович, хоть и застигнутый врасплох, тотчас по-своемунашелся: в ответ на поклон Дмитрия Федоровича, он вскочил с кресел и ответилсыну точно таким же глубоким поклоном. Лицо его сделалось вдруг важно ивнушительно, что придало ему однако решительно злой вид. Затем молча общимпоклоном откланявшись всем бывшим в комнате, Дмитрий Федорович своимибольшими и решительными шагами подошел к окну, уселся на единственныйоставшийся стул, неподалеку от отца Паисия и, весь выдвинувшись вперед настуле, тотчас приготовился слушать продолжение им прерванного разговора. Появление Дмитрия Федоровича заняло не более каких-нибудь двух минут, иразговор не мог не возобновиться. Но на этот раз на настойчивый и почтираздражительный вопрос отца Паисия Петр Александрович не почел нужнымответить. - Позвольте мне эту тему отклонить, - произнес он с некоторою светскоюнебрежностью. - Тема эта к тому же мудреная. Вот Иван Федорович на насусмехается: должно быть у него есть что-нибудь любопытное и на этот случай.Вот его спросите. - Ничего особенного кроме маленького замечания, - тотчас же ответилИван Федорович, - о том, что вообще европейский либерализм, и даже нашрусский либеральный дилетантизм, часто и давно уже смешивает конечныерезультаты социализма с христианскими. Этот дикий вывод конечно характернаячерта. Впрочем социализм с христианством смешивают, как оказывается, не однилибералы и дилетанты, а вместе с ними, во многих случаях, и жандармы,то-есть заграничные, разумеется. Ваш парижский анекдот довольно характерен,Петр Александрович. - Вообще эту тему я опять прошу позволения оставить, - повторил ПетрАлександрович, - а вместо того я вам расскажу, господа, другой анекдот осамом Иване Федоровиче, интереснейший и характернейший. Не далее как днейпять тому назад, в одном здешнем, по преимуществу в дамском обществе, онторжественно заявил в споре, что на всей земле нет решительно ничего такого,что бы заставляло людей любить себе подобных, что такого закона природы:чтобы человек любил человечество - не существует вовсе, и что если есть ибыла до сих пор любовь на земле, то не от закона естественного, аединственно потому, что люди веровали в свое бессмертие. Иван Федоровичприбавил при этом в скобках, что в этом-то и состоит весь законестественный, так что уничтожьте в человечестве веру в свое бессмертие, внем тотчас же иссякнет не только любовь, но и всякая живая сила, чтобыпродолжать мировую жизнь. Мало того: тогда ничего уже не будетбезнравственного, все будет позволено, даже антропофагия. Но и этого мало:он закончил утверждением, что для каждого частного лица, например как бы мытеперь, не верующего ни в бога, ни в бессмертие свое, нравственный законприроды должен немедленно измениться в полную противоположность прежнему,религиозному, и что эгоизм даже до злодейства не только должен быть дозволенчеловеку, но даже признан необходимым, самым разумным и чуть ли неблагороднейшим исходом в его положении. По такому парадоксу можетезаключить, господа, и о всем остальном, что изволит провозглашать и чтонамерен еще может быть провозгласить наш милый эксцентрик и парадоксалистИван Федорович. - Позвольте, - неожиданно крикнул вдруг Дмитрий Федорович, - чтобы неослышаться: "Злодейство не только должно быть дозволено, но даже признаносамым необходимым и самым умным выходом из положения всякого безбожника!"Так или не так? - Точно так, - сказал отец Паисий. - Запомню. Произнеся это, Дмитрий Федорович так же внезапно умолк, как внезапновлетел в разговор. Все посмотрели на него с любопытством. - Неужели вы действительно такого убеждения о последствиях иссякновенияу людей веры в бессмертие души их? - спросил вдруг старец Ивана Федоровича. - Да, я это утверждал. Нет добродетели, если нет бессмертия. - Блаженны вы, коли так веруете, или уже очень несчастны! - Почему несчастен? - улыбнулся Иван Федорович. - Потому что по всей вероятности не веруете сами ни в бессмертие вашейдуши, ни даже в то, что написали о церкви и о церковном вопросе. - Может быть вы правы!.. Но все же я и не совсем шутил... - вдругстранно признался, впрочем быстро покраснев, Иван Федорович. - Не совсем шутили, это истинно. Идея эта еще не решена в вашем сердцеи мучает его. Но и мученик любит иногда забавляться своим отчаянием, как бытоже от отчаяния. Пока с отчаяния и вы забавляетесь - и журнальнымистатьями, и светскими спорами, сами не веруя своей диалектике и с больюсердца усмехаясь ей про себя... В вас этот вопрос не решен и в этом вашевеликое горе, ибо настоятельно требует разрешения... - А может ли быть он во мне решен? Решен в сторону положительную? -продолжал странно спрашивать Иван Федорович, все с какою-то необъяснимоюулыбкой смотря на старца. - Если не может решиться в положительную, то никогда не решится и вотрицательную, сами знаете это свойство вашего сердца; и в этом вся мукаего. Но благодарите творца, что дал вам сердце высшее, способное такою мукоймучиться, "горняя мудрствовати и горних искати, наше бо жительство нанебесех есть". Дай вам бог, чтобы решение сердца вашего постигло вас еще наземле, и да благословит бог пути ваши! Старец поднял руку и хотел было с места перекрестить Ивана Федоровича.Но тот вдруг встал со стула, подошел к нему, принял его благословение и,поцеловав его руку, вернулся молча на свое место. Вид его был тверд исерьезен. Поступок этот, да и весь предыдущий, неожиданный от ИванаФедоровича, разговор со старцем как-то всех поразили своею загадочностью идаже какою-то торжественностью, так что все на минуту было примолкли, а влице Алеши выразился почти испуг. Но Миусов вдруг вскинул плечами, и в ту жеминуту Федор Павлович вскочил со стула. - Божественный и святейший старец! - вскричал он, указывая на ИванаФедоровича: - Это мой сын, плоть от плоти моея, любимейшая плоть моя! Этомой почтительнейший, так-сказать, Карл Мор. а вот этот сейчас вошедший сын,Дмитрий Федорович, и против которого у вас управы ищу, - это ужнепочтительнейший Франц Мор, - оба из Разбойников Шиллера, а я, я сам втаком случае уж Regierender Graf von Moor! Рассудите и спасите! Нуждаемся нетолько в молитвах, но и в пророчествах ваших. - Говорите без юродства и не начинайте оскорблением домашних ваших. -ответил старец слабым изнеможенным голосом. Он видимо уставал, чем далее,тем более, и приметно лишался сил. - Недостойная комедия, которую я предчувствовал еще идя сюда! -воскликнул Дмитрий Федорович в негодовании и тоже вскочив с места. -Простите, преподобный отец, - обратился он к старцу, - я человекнеобразованный и даже не знаю, как вас именовать, но вас обманули, а выслишком были добры, позволив нам у вас съехаться. Батюшке нужен лишьскандал, для чего - это уж его расчет. У него всегда свой расчет. Но кажетсяя теперь знаю для чего... - Обвиняют меня все, все они! - кричал в свою очередь Федор Павлович, -вот и Петр Александрович обвиняет. Обвиняли, Петр Александрович, обвиняли! -обернулся он вдруг к Миусову, хотя тот и не думал перебивать его. - Обвиняютв том, что я детские деньги за сапог спрятал и взял баш-на-баш; нопозвольте, разве не существует суда? Там вам сочтут, Дмитрий Федорович, посамым же распискам вашим, письмам и договорам, сколько у вас было, скольковы истребили и сколько у вас остается! Отчего Петр Александрович уклоняетсяпроизнести суждение? Дмитрий Федорович ему не чужой. Оттого, что все наменя, а Дмитрий Федорович в итоге еще мне же должен, да не сколько-нибудь, анесколько тысяч-с, на что имею все документы! Ведь город трещит и гремит отего кутежей! А там, где он прежде служил, там по тысяче и по две заобольщение честных девиц платил; это, Дмитрий Федорович, нам известно-с, всамых секретных подробностях, и я докажу-с... Святейший отец, верите ли:влюбил в себя благороднейшую из девиц, хорошего дома, с состоянием, дочьпрежнего начальника своего, храброго полковника, заслуженного, имевшего Аннус мечами на шее, компрометировал девушку предложением руки, теперь оназдесь, теперь она сирота, его невеста, а он, на глазах ее, к одной здешнейобольстительнице ходит. Но хоть обольстительница эта и жила так-сказать вгражданском браке с одним почтенным человеком, но характера независимого,крепость неприступная для всех, все равно что жена законная, ибодобродетельна, - да-с! отцы святые, она добродетельна! А Дмитрий Федоровичхочет эту крепость золотым ключем отпереть, для чего он теперь надо мной икуражится, хочет с меня денег сорвать, а пока уж тысячи на этуобольстительницу просорил; на то и деньги занимает беспрерывно, и междупрочим у кого, как вы думаете? Сказать аль нет, Митя? - Молчать! - закричал Дмитрий Федорович, - подождите, пока я выйду, апри мне не смейте марать благороднейшую девицу... Уж одно то, что вы о нейосмеливаетесь заикнуться, позор для нее... Не позволю! Он задыхался. - Митя! Митя! - слабонервно и выдавливая из себя слезы вскричал ФедорПавлович, - а родительское-то благословение на что? А ну прокляну, что тогдабудет? - Бесстыдник и притворщик! - неистово рявкнул Дмитрий Федорович. - Это он отца, отца! Что же с прочими? Господа, представьте себе: естьздесь бедный, но почтенный человек, отставной капитан, был в несчастьи,отставлен от службы, но не гласно, не по суду, сохранив всю свою честь,многочисленным семейством обременен. А три недели тому наш Дмитрий Федоровичв трактире схватил его за бороду, вытащил за эту самую бороду на улицу и наулице всенародно избил, и все за то, что тот состоит негласным поверенным поодному моему делишку. - Ложь все это! Снаружи правда, внутри ложь! - весь в гневе дрожалДмитрий Федорович. - Батюшка! Я свои поступки не оправдываю; да, всенароднопризнаюсь: я поступил как зверь с этим капитаном и теперь сожалею и собойгнушаюсь за зверский гнев, но этот ваш капитан, ваш поверенный, пошел вот кэтой самой госпоже, о которой вы выражаетесь, что она обольстительница, истал ей предлагать от вашего имени, чтоб она взяла имеющиеся у вас моивекселя и подала на меня, чтобы по этим векселям меня засадить, если я ужслишком буду приставать к вам в расчетах по имуществу. Вы же теперь меняупрекаете тем, что я имею слабость к этой госпоже, тогда как сами же училиее заманить меня! Ведь она прямо в глаза рассказывает, сама мнерассказывала, над вами смеясь! Засадить же вы меня хотите только потому чтоменя к ней же ревнуете, потому что сами вы приступать начали к этой женщинесо своею любовью, и мне это опять-таки все известно, и опять-таки онасмеялась, - слышите, - смеясь над вами пересказывала. Так вот вам. святыелюди, этот человек, этот упрекающий развратного сына отец! Господасвидетели, простите гнев мой, но я предчувствовал, что этот коварный стариксозвал всех вас сюда на скандал. Я пошел с тем, чтобы простить, если б онпротянул мне руку, простить и прощения просить! Но так как он оскорбил сиюминуту не только меня, но и благороднейшую девицу, которой даже имени несмею произнести всуе из благоговения к ней, то и решился обнаружить всю егоигру публично, хотя бы он и отец мой!.. Он не мог более продолжать. Глаза его сверкали, он дышал трудно. Но ивсе в кельи были взволнованы. Все кроме старца с беспокойством встали сосвоих мест. Отцы иеромонахи смотрели сурово, но ждали однако воли старца.Тот же сидел совсем уже бледный, но не от волнения, а от болезненногобессилия. Умоляющая улыбка светилась на губах его; он изредка подымал руку,как бы желая остановить беснующихся, и уж конечно одного жеста его было быдостаточно, чтобы сцена была прекращена; но он сам как будто чего-то ещевыжидал и пристально приглядывался, как бы желая что-то еще понять, как быеще не уяснив себе чего-то. Наконец Петр Александрович Миусов окончательнопочувствовал себя униженным и опозоренным. - В происшедшем скандале мы все виноваты! - горячо проговорил он, - ноя все же ведь не предчувствовал, идя сюда, хотя и знал, с кем имею дело...Это надо кончить сейчас же! Ваше преподобие, поверьте, что я всехобнаруженных здесь подробностей в точности не знал, не хотел им верить итолько теперь в первый раз узнаю... Отец ревнует сына к скверного поведенияженщине и сам с этою же тварью сговаривается засадить сына в тюрьму... И вотв такой-то компании меня принудили сюда явиться... Я обманут, я заявляювсем, что обманут не меньше других... - Дмитрий Федорович! - завопил вдруг каким-то не своим голосом ФедорПавлович, - если бы только вы не мой сын, то я в ту же минуту вызвал бы васна дуэль... на пистолетах, на расстоянии трех шагов... через платок! черезплаток! - кончил он, топая обеими ногами. Есть у старых лгунов, всю жизнь свою проактерствовавших, минуты, когдаони до того зарисуются, что уже воистину дрожат и плачут от волнения,несмотря на то, что даже в это самое мгновение (или секунду только спустя)могли бы сами шепнуть себе: "ведь ты лжешь, старый бесстыдник, ведь ты актери теперь, несмотря на весь твой "святой" гнев и "святую" минуту гнева". Дмитрий Федорович страшно нахмурился и с невыразимым презрениемпоглядел на отца: - Я думал... я думал, - как-то тихо и сдержанно проговорил он, - чтоприеду на родину с ангелом души моей, невестою моей, чтобы лелеять егостарость, а вижу лишь развратного сладострастника и подлейшего комедианта! - На дуэль! - завопил опять старикашка, задыхаясь и брызгаясь с каждымсловом слюной. - А вы, Петр Александрович Миусов, знайте, сударь, что можетбыть во всем вашем роде нет и не было выше и честнее, - слышите, честнее -женщины, как эта по-вашему тварь, как вы осмелились сейчас назвать ее! А вы,Дмитрий Федорович, на эту же "тварь" вашу невесту променяли, стало быть самиприсудили, что и невеста ваша подошвы ее не стоит, вот какова эта тварь! - Стыдно! - вырвалось вдруг у отца Иосифа. - Стыдно и позорно! - своим отроческим голосом, дрожащим от волнения, ивесь покраснев, крикнул вдруг Калганов, все время молчавший. - Зачем живет такой человек! - глухо прорычал Дмитрий Федорович, почтиуже в исступлении от гнева, как-то чрезвычайно приподняв плечи и почти оттого сгорбившись, - нет, скажите мне, можно ли еще позволить ему бесчеститьсобою землю, - оглядел он всех, указывая на старика рукой. Он говорилмедленно и мерно. - Слышите ли, слышите ли вы, монахи, отцеубийцу, - набросился ФедорПавлович на отца Иосифа. - Вот ответ на ваше "стыдно"! Что стыдно? Эта"тварь", эта "скверного поведения женщина" может быть святее вас самих,господа спасающиеся иеромонахи! Она может быть в юности пала, заеденнаясредой, но она "возлюбила много", а возлюбившую много и Христос простил... - Христос не за такую любовь простил... - вырвалось в нетерпении укроткого отца Иосифа. - Нет, за такую, за эту самую, монахи, за эту! Вы здесь на капустеспасаетесь и думаете, что праведники! Пискариков кушаете, в день попискарику, и думаете пискариками бога купить! - Невозможно, невозможно! - слышалось в кельи со всех сторон. Но вся эта дошедшая до безобразия сцена прекратилась самым неожиданнымобразом. Вдруг поднялся с места старец. Совсем почти потерявшийся от страхаза него и за всех, Алеша успел однако поддержать его за руку. Старец шагнулпо направлению к Дмитрию Федоровичу и, дойдя до него вплоть, опустился предним на колени. Алеша подумал было, что он упал от бессилия, но это было нето. Став на колени, старец поклонился Дмитрию Федоровичу в ноги полным,отчетливым, сознательным поклоном, и даже лбом своим коснулся земли. Алешабыл так изумлен, что даже не успел поддержать его, когда тот поднимался.Слабая улыбка чуть-чуть блестела на его губах. - Простите! Простите все! - проговорил он, откланиваясь на все сторонысвоим гостям. Дмитрий Федорович стоял несколько мгновений как пораженный: ему поклонв ноги - что такое? Наконец вдруг вскрикнул: "О, боже!" и, закрыв рукамилицо, бросился вон из комнаты. За ним повалили гурьбой и все гости, отсмущения даже не простясь и не откланявшись хозяину. Одни только иеромонахиопять подошли под благословение. - Это что же он в ноги-то, это эмблема какая-нибудь? - попробовал былоразговор начать вдруг почему-то присмиревший Федор Павлович, ни к комувпрочем не осмеливаясь обратиться лично. Они все в эту минуту выходили изограды скита. - Я за сумасшедший дом и за сумасшедших не отвечаю,- тотчас жеозлобленно ответил Миусов, - но зато избавлю себя от вашего общества, ФедорПавлович, и, поверьте, что навсегда. Где этот давешний монах?.. Но "этот монах", то-есть тот, который приглашал их давеча на обед кигумену, ждать себя не заставил. Он тут же встретил гостей, тотчас же какони сошли с крылечка из кельи старца, точно дожидал их все время. - Сделайте одолжение, почтенный отец, засвидетельствуйте все моеглубокое уважение отцу игумену и извините меня лично, Миусова, пред еговысокопреподобием в том, что по встретившимся внезапно непредвиденнымобстоятельствам ни за что не могу иметь честь принять участие в его трапезе,несмотря на все искреннейшее желание мое, - раздражительно проговорил монахуПетр Александрович. - А ведь непредвиденное-то обстоятельство - это ведь я!- сейчас жеподхватил Федор Павлович. - Слышите, отец, это Петр Александрович со мной нежелает вместе оставаться, а то бы он тотчас пошел. И пойдете, ПетрАлександрович, извольте пожаловать к отцу игумену, и - доброго вам аппетита!Знайте, что это я уклонюсь, а не вы. Домой, домой, дома поем, а здесьчувствую себя неспособным, Петр Александрович, мой любезнейший родственник. - Не родственник я вам и никогда им не был, низкий вы человек! - Я нарочно и сказал, чтобы вас побесить, потому что вы от родствауклоняетесь, хотя все-таки вы родственник, как ни финтите, по святцамдокажу; за тобой, Иван Федорович, я в свое время лошадей пришлю, оставайся,если хочешь и ты. Вам же, Петр Александрович, даже приличие велит теперьявиться к отцу игумену, надо извиниться в том, что мы с вами там накутили... - Да правда ли, что вы уезжаете? Не лжете ли вы? - Петр Александрович, как же бы я посмел после того, что случилось!Увлекся, простите, господа, увлекся! И кроме того потрясен! Да и стыдно.Господа, у иного сердце как у Александра Македонского, а у другого как усобачки Фидельки. У меня как у собачки Фидельки. Обробел! Ну как послетакого эскапада да еще на обед, соусы монастырские уплетать? Стыдно, немогу, извините! "Чорт его знает, а ну как обманывает!" остановился в раздумьи Миусов,следя недоумевающим взглядом за удалявшимся шутом. Тот обернулся и, заметив,что Петр Александрович за ним следит, послал ему рукою поцелуй. - Вы-то идете к игумену? - отрывисто спросил Миусов Ивана Федоровича. - Почему же нет? К тому же я особенно приглашен игуменом еще вчерашнегодня. - К несчастию, я действительно чувствую себя почти в необходимостиявиться на этот проклятый обед, - все с тою же горькою раздражительностьюпродолжал Миусов, даже и не обращая внимания, что монашек слушает. - Хотьтам-то извиниться надо за то, что мы здесь натворили, и разъяснить, что этоне мы... Как вы думаете? - Да, надо разъяснить, что это не мы. К тому же батюшки не будет, -заметил Иван Федорович. - Да еще же бы с вашим батюшкой! Проклятый этот обед! И однако все шли. Монашек молчал и слушал. Дорогой через лесок онтолько раз лишь заметил, что отец игумен давно уже ожидают и что болееполучаса опоздали. Ему не ответили. Миусов с ненавистью посмотрел на ИванаФедоровича: "А ведь идет на обед, как ни в чем не бывало!" - подумал он. - "Медныйлоб и Карамазовская совесть".
VII. СЕМИНАРИСТ-КАРЬЕРИСТ.
Алеша довел своего старца в спаленку и усадил на кровать. Это былаочень маленькая комнатка с необходимою мебелью; кровать была узенькая,железная, а на ней вместо тюфяка один только войлок. В уголку, у икон, стоялналой, а на нем лежали крест и Евангелие. Старец опустился на кровать вбессилии; глаза его блестели и дышал он трудно. Усевшись, он пристально икак бы обдумывая нечто посмотрел на Алешу. - Ступай, милый, ступай, мне и Порфирия довольно, а ты поспеши. Ты тамнужен, ступай к отцу игумену, за обедом и прислужи. - Благословите здесь остаться, - просящим голосом вымолвил Алеша. - Ты там нужнее. Там миру нет. Прислужишь и пригодишься. Подымутсябеси, молитву читай. И знай, сынок (старец любил его так называть), что ивпредь тебе не здесь место. Запомни сие, юноша. Как только сподобит богпреставиться мне - и уходи из монастыря. Совсем иди. Алеша вздрогнул. - Чего ты? Не здесь твое место пока. Благословляю тебя на великоепослушание в миру. Много тебе еще странствовать. И ожениться должен будешь,должен. Все должен будешь перенести, пока вновь прибудеши. А дела многобудет. Но в тебе не сомневаюсь, потому и посылаю тебя. С тобой Христос.Сохрани его и он сохранит тебя. Горе узришь великое и в горе сем счастливбудешь. Вот тебе завет: в горе счастья ищи. Работай, неустанно работай.Запомни слово мое отныне, ибо хотя и буду еще беседовать с тобой, но нетолько дни, а и часы мои сочтены. В лице Алеши опять изобразилось сильное движение. Углы губ еготряслись. - Чего же ты снова? - тихо улыбнулся старец. - Пусть мирские слезамипровожают своих покойников, а мы здесь отходящему отцу радуемся. Радуемся имолим о нем. Оставь же меня. Молиться надо. Ступай и поспеши. Около братьевбудь. Да не около одного, а около обоих. Старец поднял руку благословить. Возражать было невозможно, хотя Алешечрезвычайно хотелось остаться. Хотелось ему еще спросить, и даже с языкасрывался вопрос: что предозначал этот земной поклон брату Дмитрию? но он непосмел спросить. Он знал, что старец и сам бы, без вопроса, ему разъяснил,если бы можно было. Но значит не было на то его воли. А поклон этот страшнопоразил Алешу; он веровал слепо, что в нем был таинственный смысл.Таинственный, а может быть и ужасный. Когда он вышел за ограду скита, чтобыпоспеть в монастырь к началу обеда у игумена (конечно, чтобы толькоприслужить за столом), у него вдруг больно сжалось сердце, и он остановилсяна месте: пред ним как бы снова прозвучали слова старца, предрекавшего стольблизкую кончину свою. Что предрекал, да еще с такою точностию, старец, тодолжно было случиться несомненно, Алеша веровал тому свято. Но как же оностанется без него, как же будет он не видеть его, не слышать его? И куда онпойдет? Велит не плакать и идти из монастыря, господи! Давно уже Алеша неиспытывал такой тоски. Он пошел поскорее лесом, отделявшим скит отмонастыря, и, не в силах даже выносить свои мысли, до того они давили его,стал смотреть на вековые сосны по обеим сторонам лесной дорожки. Переход былне длинен, шагов в пятьсот не более; в этот час никто бы не мог иповстречаться, но вдруг на первом изгибе дорожки он заметил Ракитина. Тотподжидал кого-то. - Не меня ли ждешь? - спросил поравнявшись с ним Алеша. - Именно тебя, - усмехнулся Ракитин. - Поспешаешь к отцу игумену. Знаю;у того стол. С самого того времени, как архиерея с генералом Пахатовымпринимал, помнишь, такого стола еще не было. Я там не буду, а ты ступай,соусы подавай. Скажи ты мне, Алексей, одно: что сей сон значит? я вот чтохотел спросить. - Какой сон? - А вот земной-то поклон твоему братцу Дмитрию Федоровичу. Да еще каклбом-то стукнулся! - Это ты про отца Зосиму? - Да, про отца Зосиму. - Лбом? - А, непочтительно выразился! Ну, пусть непочтительно. Итак, что же сейсон означает? - Не знаю, Миша, что значит. - Так я и знал, что он тебе это не объяснит. Мудреного тут конечно нетничего, одни бы кажись всегдашние благоглупости. Но фокус был проделаннарочно. Вот теперь и заговорят все святоши в городе и по губернии разнесут:"Что дескать сей сон означает?" По моему, старик действительно прозорлив:уголовщину пронюхал. Смердит у вас. - Какую уголовщину? Ракитину видимо хотелось что-то высказать. - В вашей семейке она будет, эта уголовщина. Случится она между твоимибратцами и твоим богатеньким батюшкой. Вот отец Зосима и стукнулся лбом навсякий будущий случай. Потом, что случится: "ах, ведь это старец святойпредрек, напророчествовал", - хотя какое бы в том пророчество, что он лбомстукнулся? Нет, это, дескать, эмблема была, аллегория, и чорт знает что!Расславят, запомнят: преступление, дескать, предугадал, преступника отметил.У юродивых и все так: на кабак крестится, а в храм камнями мечет. Так и твойстарец: праведника палкой вон, а убийце в ноги поклон. - Какое преступление? Какому убийце! Что ты? - Алеша стал как вкопаный,остановился и Ракитин. - Какому? Быдто не знаешь? Бьюсь об заклад, что ты сам уж об этомдумал. Кстати, это любопытно: слушай, Алеша, ты всегда правду говоришь, хотявсегда между двух стульев садишься: думал ты об этом или не думал, отвечай? - Думал, - тихо ответил Алеша. Даже Ракитин смутился. - Что ты? Да неужто и ты уж думал? - вскричал он. - Я... я не то чтобы думал, - пробормотал Алеша, - а вот как ты сейчасстал про это так странно говорить, то мне и показалось, что я про это самдумал. - Видишь (и как ты это ясно выразил), видишь? Сегодня, глядя на папашуи на братца Митеньку, о преступлении подумал? Стало быть, не ошибаюсь же я? - Да подожди, подожди, - тревожно прервал Алеша, - из чего ты-то всеэто видишь?.. Почему это тебя так занимает, вот первое дело. - Два вопроса раздельные, но естественные. Отвечу на каждый порознь.Почему вижу? Ничего я бы тут не видел, если бы Дмитрия Федоровича, брататвоего, вдруг сегодня не понял всего, как есть, разом и вдруг, всего как онесть. По какой-то одной черте так и захватил его разом всего. У этихчестнейших, но любострастных людей есть черта, которую не переходи. Не то -не то он и папеньку ножем пырнет. А папенька пьяный и невоздержныйбеспутник, никогда и ни в чем меры не понимал - не удержатся оба и бух оба вканаву... - Нет, Миша, нет, если только это, так ты меня ободрил. До того недойдет. - А ты чего весь трясешься? Знаешь ты штуку? Пусть он и честныйчеловек, Митенька-то (он глуп, но честен); но он - сладострастник. Вот егоопределение и вся внутренняя суть. Это отец ему передал свое подлоесладострастие. Ведь я только на тебя, Алеша, дивлюсь: как это тыдевственник? Ведь и ты Карамазов! Ведь в вашем семействе сладострастие довоспаления доведено. Ну вот эти три сладострастника друг за другом теперь иследят... с ножами за сапогом. Состукнулись трое лбами, а ты пожалуйчетвертый. - Ты про эту женщину ошибаешься. Дмитрий ее... презирает, - как-товздрагивая проговорил Алеша. - Грушеньку-то? Нет, брат, не презирает. Уж когда невесту свою в явь нанее променял, то не презирает. Тут... тут, брат, нечто, чего ты теперь непоймешь. Тут влюбится человек в какую-нибудь красоту, в тело женское, илидаже только в часть одну тела женского (это сладострастник может понять), тои отдаст за нее собственных детей, продаст отца и мать, Россию и отечество;будучи честен, пойдет и украдет; будучи кроток - зарежет, будучи верен -изменит. Певец женских ножек, Пушкин, ножки в стихах воспевал; другие невоспевают, а смотреть на ножки не могут без судорог. Но ведь не одниножки... Тут, брат, презрение не помогает, хотя бы он и презирал Грушеньку.И презирает, да оторваться не может. - Я это понимаю, - вдруг брякнул Алеша. - Быдто? И впрямь, стало быть ты это понимаешь, коли так с первогослова брякнул, что понимаешь, - с злодорадством проговорил Ракитин. - Ты этонечаянно брякнул, это вырвалось. Тем драгоценнее признание: стало быть, тебеуж знакомая тема, об этом уж думал, о сладострастьи-то! Ax ты, девственник!Ты, Алешка, тихоня, ты святой, я согласен, но ты тихоня и чорт знает о чемты уж не думал, чорт знает, что тебе уж известно! Девственник, а уж такуюглубину прошел, - я тебя давно наблюдаю. Ты сам Карамазов, ты Карамазоввполне - стало быть, значит же что-нибудь порода и подбор. По отцусладострастник, по матери юродивый. Чего дрожишь? Аль правду говорю? Знаешьчто: Грушенька просила меня "приведи ты его (тебя, то-есть), я с него ряскустащу". Да ведь как просила-то: приведи да приведи! Подумал только: чем тыэто ей так любопытен? Знаешь, необычайная и она женщина тоже! - Кланяйся, скажи, что не приду, - криво усмехнулся Алеша.Договаривай,Михаил, о чем зачал, я тебе потом мою мысль скажу. - Чего тут договаривать, все ясно. Все это, брат, старая музыка. Еслиуж и ты сладострастника в себе заключаешь, то что же брат твой Иван,единоутробный? Ведь и он Карамазов. В этом весь ваш Карамазовский вопросзаключается: сладострастники, стяжатели и юродивые! Брат твой Иван теперьбогословские статейки пока в шутку по какому-то глупейшему неизвестномурасчету печатает, будучи сам атеистом, и в подлости этой сам сознается -брат твой этот, Иван. Кроме того, от братца Мити невесту себе отбивает, ну иэтой цели, кажется, что достигнет. Да еще как: с согласия самого Митеньки,потому что Митенька сам ему невесту свою уступает, чтобы только отвязатьсяот нее, да уйти поскорей к Грушеньке. И все это при всем своем благородствеи бескорыстии, заметь себе это. Вот эти-то люди самые роковые и есть! Чортвас разберет после этого: сам подлость свою сознает и сам в подлость лезет!Слушай дальше: Митеньке теперь пересекает дорогу старикашка-отец. Ведь тотпо Грушеньке с ума вдруг сошел, ведь у него слюна бежит, когда на нее глядиттолько. Ведь это он только из-за нее одной в келье сейчас скандал такойсделал, за то только, что Миусов ее беспутною тварью назвать осмелился.Влюбился хуже кошки. Прежде она ему тут только по делишкам каким-то темнымда кабачным на жалованьи прислуживала, а теперь вдруг догадался и разглядел,остервенился, с предложениями лезет, не с честными конечно. Ну и столкнутсяже они, папенька с сыночком на этой дорожке. А Грушенька ни тому ни другому,пока еще виляет, да обоих дразнит, высматривает, который выгоднее, потомухоть у папаши можно много денег тяпнуть, да ведь зато он не женится, апожалуй так под конец ожидовеет и запрет кошель. В таком случае и Митенькасвою цену имеет; денег у него нет, но зато способен жениться. Да-с, способенжениться! Бросить невесту, несравненную красоту, Катерину Ивановну, богатую,дворянку и полковничью дочь, и жениться на Грушеньке, бывшей содержанкестарого купчишки, развратного мужика и городского головы Самсонова. Из всегосего действительно может столкновение произойти уголовное. А этого брат твойИван и ждет, тут он и в малине: и Катерину Ивановну приобретет, по которойсохнет, да и шестьдесят ее тысяч приданого тяпнет. Маленькому-то человечку иголышу как он это и весьма прельстительно для начала. И ведь заметь себе: нетолько Митю не обидит, но даже по гроб одолжит. Ведь я наверно знаю, чтоМитенька сам и вслух, на прошлой неделе еще, кричал в трактире пьяный, сцыганками, что недостоин невесты своей Катеньки, а брат Иван так вот тотдостоин. А сама Катерина Ивановна уж конечно такого обворожителя, как ИванФедорович под конец не отвергнет; ведь она уж и теперь между двумя имиколеблется. И чем только этот Иван прельстил вас всех, что вы все пред нимблагоговеете? А он над вами же смеется: в малине, дескать, сижу, и на вашсчет лакомствую. - Почему ты все это знаешь? Почему так утвердительно говоришь? - резкои нахмурившись спросил вдруг Алеша. - А почему ты теперь спрашиваешь и моего ответа вперед боишься? значит,сам соглашаешься, что я правду сказал. - Ты Ивана не любишь. Иван не польстится на деньги. - Быдто? А красота Катерины Ивановны? Не одни же тут деньги, хотя ишестьдесят тысяч вещь прельстительная. - Иван выше смотрит. Иван и на тысячи не польстится. Иван не денег, неспокойствия ищет. Он мучения может быть ищет. - Это еще что за сон? Ах вы... дворяне! - Эх, Миша, душа его бурная. Ум его в плену. В нем мысль великая инеразрешенная. Он из тех, которым не надобно миллионов, а надобно мысльразрешить. - Литературное воровство, Алешка. Ты старца своего перефразировал. Экведь Иван вам загадку задал! - с явною злобой крикнул Ракитин. Он даже влице изменился и губы его перекосились. - Да и загадка-то глупая, отгадыватьнечего. Пошевели мозгами - поймешь. Статья его смешна и нелепа. А слышалдавеча его глупую теорию: "нет бессмертия души, так нет и добродетели,значит, все позволено". (А братец-то Митенька кстати помнишь, как крикнул:"Запомню!"). Соблазнительная теория подлецам... Я ругаюсь, это глупо... неподлецам, а школьным фанфаронам с "неразрешимою глубиной мыслей".Хвастунишка, а суть-то вся: "С одной стороны нельзя не признаться, а сдругой - нельзя не сознаться!" Вся его теория - подлость! Человечество самов себе силу найдет, чтобы жить для добродетели, даже и не веря в бессмертиедуши! В любви к свободе, к равенству, братству найдет... Ракитин разгорячился, почти не мог сдержать себя. Но вдруг, как бывспомнив что-то, остановился. - Ну, довольно, - еще кривее улыбнулся он, чем прежде. - Чего тысмеешься? Думаешь, что я пошляк? - Нет. я и не думал думать, что ты пошляк. Ты умен, но... оставь, это ясдуру усмехнулся. Я понимаю, что ты можешь разгорячиться, Миша. По твоемуувлечению я догадался, что ты сам неравнодушен к Катерине Ивановне, я, брат,это давно подозревал, а потому и не любишь брата Ивана. Ты к нему ревнуешь? - И к ее денежкам тоже ревную? Прибавляй, что ли? - Нет, я ничего о деньгах не прибавлю, я не стану тебя обижать. - Верю, потому что ты сказал, но чорт вас возьми опять-таки с твоимбратом Иваном! Не поймете вы никто, что его и без Катерины Ивановны можновесьма не любить. И за что я его стану любить, чорт возьми! Ведь удостоиваетже он меня сам ругать. Почему же я его не имею права ругать? - Я никогда не слыхал, чтобы он хоть что-нибудь сказал о тебе, хорошегоили дурного; он совсем о тебе не говорит. - А я так слышал, что третьего дня у Катерины Ивановны он отделывалменя на чем свет стоит, - вот до чего интересовался вашим покорным слугой. Икто, брат, кого после этого ревнует - не знаю! Изволил выразить мысль, чтоесли я де не соглашусь на карьеру архимандрита в весьма недалеком будущем, ине решусь постричься, то непременно уеду в Петербург и примкну к толстомужурналу, непременно к отделению критики, буду писать лет десяток и в концеконцов переведу журнал на себя. Затем буду опять его издавать и непременно влиберальном и атеистическом направлении, с социалистическим оттенком, смаленьким даже лоском социализма, но держа ухо востро, то-есть в сущностидержа нашим и вашим и отводя глаза дуракам. Конец карьеры моей, потолкованию твоего братца, в том, что оттенок социализма не помешает мнеоткладывать на текущий счет подписные денежки и пускать их при случае воборот, под руководством какого-нибудь жидишки, до тех пор, пока не выстроюкапитальный дом в Петербурге, с тем, чтобы перевесть в него и редакцию, а востальные этажи напустить жильцов. Даже место дому назначил: у НовогоКаменного моста через Неву, который проектируется, говорят, в Петербурге, сЛитейной на Выборгскую... - Ах, Миша, ведь это, пожалуй, как есть все и сбудется, до последнегодаже слова! - вскричал вдруг Алеша, не удержавшись и весело усмехаясь. - И вы в сарказмы пускаетесь, Алексей Федорович. - Нет, нет, я шучу, извини. У меня совсем другое на уме. Позволь,однако: кто бы тебе мог такие подробности сообщить, и от кого бы ты мог оних слышать. Ты не мог ведь быть у Катерины Ивановны лично, когда он протебя говорил? - Меня не было, зато был Дмитрий Федорович, и я слышал это своими ушамиот Дмитрия же Федоровича, то-есть, если хочешь, он не мне говорил, а яподслушал, разумеется по-неволе, потому что у Грушеньки в ее спальне сидел ивыйти не мог все время, пока Дмитрий Федорович в следующей комнатенаходился. - Ах да, я и забыл, ведь она тебе родственница... - Родственница? Это Грушенька-то мне родственница? - вскричал вдругРакитин, весь покраснев. - Да ты с ума спятил, что ли? Мозги не в порядке. - А что? Разве не родственница? Я так слышал... - Где ты мог это слышать? Нет, вы, господа Карамазовы, каких-то великихи древних дворян из себя корчите, тогда как отец той бегал шутом по чужимстолам, да при милости на кухне числился. Положим, я только поповский сын итля пред вами, дворянами, но не оскорбляйте же меня так весело и беспутно. Уменя тоже честь есть, Алексей Федорович. Я Грушеньке не могу быть родней,публичной девке, прошу понять-с! Ракитин был в сильном раздражении. - Извини меня, ради бога, я никак не мог предполагать, и при том какаяона публичная? Разве она... такая? - покраснел вдруг Алеша. - Повторяю тебе,я так слышал, что родственница. Ты к ней часто ходишь и сам мне говорил, чтоты с нею связей любви не имеешь... Вот я никогда не думал, что уж ты-то еетак презираешь! Да неужели она достойна того? - Если я ее посещаю, то на то могу иметь свои причины, ну и довольно стебя. А насчет родства, так скорей твой братец, али даже сам батюшка навяжетее тебе, а не мне, в родню. Ну вот и дошли. Ступай-ка на кухню лучше. Ай!что тут такое, что это? Аль опоздали? Да не могли же они так скороотобедать? Аль тут опять что Карамазовы напрокудили? Наверно так. Вот ибатюшка твой, и Иван Федорович за ним. Это они от игумена вырвались. Вонотец Исидор с крыльца кричит им что-то во след. Да и батюшка твой кричит ируками махает, верно бранится. Ба, да вон и Миусов в коляске уехал, видишьедет. Вот и Максимов помещик бежит - да тут скандал; значит, не было обеда!Уж не прибили ли они игумена? Али их пожалуй прибили? Вот бы стоило!.. Ракитин восклицал не напрасно. Скандал действительно произошел,неслыханный и неожиданный. Все произошло "по вдохновению".
VIII. СКАНДАЛ.
Когда Миусов и Иван Федорович входили уже к игумену, то в ПетреАлександровиче, как в искренно порядочном и деликатном человеке, быстропроизошел один деликатный в своем роде процесс, ему стало стыдно сердиться.Он почувствовал про себя, что дрянного Федора Павловича, в сущности, долженбы был он до того не уважать, что не следовало бы ему терять своехладнокровие в келье старца и так самому потеряться, как оно вышло. "Покрайней мере монахи-то уж тут не виноваты ни в чем", - решил он вдруг накрыльце игумена, - "а если и тут порядочный народ (этот отец Николай игументоже кажется из дворян), то почему же не быть с ними милым, любезным ивежливым?.." "Спорить не буду, буду даже поддакивать, завлеку любезностьюи... и... наконец, докажу им, что я не компания этому Эзопу, этому шуту,этому пьеро и попался в просак точно так же, как и они все..." Спорные же порубки в лесу и эту ловлю рыбы (где все это - он и сам незнал) он решил им уступить окончательно, раз навсегда, сегодня же, темболее, что все это очень немногого стоило, и все свои иски против монастыряпрекратить. Все эти благие намерения еще более укрепились, когда они вступили встоловую отца игумена. Столовой у того впрочем не было, потому что было унего всего по-настоящему две комнаты во всем помещении, правда гораздообширнейшие и удобнейшие, чем у старца. Но убранство комнат также неотличалось особым комфортом: мебель была кожаная, красного дерева, староймоды двадцатых годов; даже полы были некрашеные; зато все блистало чистотой,на окнах было много дорогих цветов; но главную роскошь в эту минутуестественно составлял роскошно сервированный стол, хотя впрочем и тут говоряотносительно: скатерть была чистая, посуда блестящая; превосходно выпеченныйхлеб трех сортов, две бутылки вина, две бутылки великолепного монастырскогомеду, и большой стеклянный кувшин с монастырским квасом, славившимся воколодке. Водки не было вовсе. Ракитин повествовал потом, что обед былприготовлен на этот раз из пяти блюд: была уха со стерлядью и с пирожками срыбой; затем разварная рыба, как-то отменно и особенно приготовленная; затемкотлеты из красной рыбы, мороженое и компот и наконец киселек в родебланманже. Все это пронюхал Ракитин, не утерпев и нарочно заглянув наигуменскую кухню, с которою тоже имел свои связи. Он везде имел связи ивезде добывал языка. Сердце он имел весьма беспокойное и завистливое.Значительные свои способности он совершенно в себе сознавал, но нервнопреувеличивал их в своем самомнении. Он знал наверно, что будет в своем родедеятелем, но Алешу, который был к нему очень привязан, мучило то, что егодруг Ракитин бесчестен и решительно не сознает того сам, напротив, зная просебя, что он не украдет денег со стола, окончательно считал себя человекомвысшей честности. Тут уже не только Алеша, но и никто бы не мог ничегосделать. Ракитин, как лицо мелкое, приглашен быть к обеду не мог, зато былиприглашены отец Иосиф и отец Паисий и с ними еще один иеромонах. Они ужеожидали в столовой игумена, когда вступили Петр Александрович, Калганов иИван Федорович. Дожидался еще в сторонке и помещик Максимов. Отец игумен,чтобы встретить гостей, выступил вперед на середину комнаты. Это былвысокий, худощавый, но все еще сильный старик, черноволосый, с сильноюпроседью, с длинным постным и важным лицом. Он раскланялся с гостями молча,но те на этот раз подошли под благословение. Миусов рискнул было дажепоцеловать ручку, но игумен во-время как-то отдернул, и поцелуй несостоялся. Зато Иван Федорович и Калганов благословились на этот раз вполне,то-есть с самым простодушным и простонародным чмоком в руку. - Мы должны сильно извиниться, ваше высокопреподобие,- начал ПетрАлександрович, с любезностью осклабляясь, но все же важным и почтительнымтоном, - извиниться, что являемся одни без приглашенного вами сопутниканашего, Федора Павловича; он принужден был от вашей трапезы уклониться и небез причины. В келье у преподобного отца Зосимы, увлекшись своею несчастноюродственною распрей с сыном, он произнес несколько слов совершенно некстати... словом сказать, совершенно неприличных... о чем, как кажется (онвзглянул на иеромонахов), вашему высокопреподобию уже и известно. А потому,сам сознавая себя виновным и искренно раскаиваясь, почувствовал стыд и, немогши преодолеть его, просил нас, меня и сына своего, Ивана Федоровича,заявить пред вами все свое искреннее сожаление, сокрушение и покаяние...Одним словом, он надеется и хочет вознаградить все потом, а теперь,испрашивая вашего благословения, просит вас забыть о случившемся... Миусов умолк. Произнеся последние слова своей тирады, он остался собоюсовершенно доволен, до того, что и следов недавнего раздражения не осталосьв душе его. Он вполне и искренно любил опять человечество. Игумен, сважностью выслушав его, слегка наклонил голову и произнес в ответ: - Чувствительно сожалею об отлучившемся. Может быть за трапезой нашеюон полюбил бы нас, равно как и мы его. Милости просим, господа, откушать. Он стал пред образом и начал вслух молитву. Все почтительно преклонилиголовы, а помещик Максимов даже особенно выставился вперед, сложив предсобой ладошками руки от особого благоговения. И вот тут-то Федор Павлович и выкинул свое последнее колено. Надозаметить, что он действительно хотел было уехать и действительнопочувствовал невозможность, после своего позорного поведения в келье старца,идти как ни в чем не бывало к игумену на обед. Не то чтоб он стыдился себятак уж очень и обвинял; может быть даже совсем напротив; но все же ончувствовал, что обедать-то уж неприлично. Но только было подали к крыльцугостиницы его дребезжащую коляску, как он, уже влезая в нее, вдругприостановился. Ему вспомнились его же собственные слова у старца: "Мне всетак и кажется, когда я вхожу куда-нибудь, что я подлее всех и что меня всеза шута принимают, - так вот давай же я и в самом деле сыграю шута, потомучто вы все до единого глупее и подлее меня". Ему захотелось всем отомститьза собственные пакости. Вспомнил он вдруг теперь кстати, как когда-то, ещепрежде, спросили его раз: "За что вы такого-то так ненавидите?" И он ответилтогда, в припадке своего шутовского бесстыдства: "А вот за что: он, правда,мне ничего не сделал, но зато я сделал ему одну бессовестнейшую пакость, итолько что сделал, тотчас же за то и возненавидел его". Припомнив этотеперь, он тихо и злобно усмехнулся в минутном раздумьи. Глаза егосверкнули, и даже губы затряслись. "А коль начал, так и кончить", решил онвдруг. Сокровеннейшее ощущение его в этот миг можно было бы выразить такимисловами: "Ведь уж теперь себя не реабилитируешь, так давай-ка я им ещенаплюю до бесстыдства: не стыжусь, дескать, вас, да и только!" Кучеру онвелел подождать, а сам скорыми шагами воротился в монастырь и прямо кигумену. Он еще не знал хорошо, что сделает, но знал, что уже не владеетсобою и - чуть толчек - мигом дойдет теперь до последнего пределакакой-нибудь мерзости, - впрочем только мерзости, а отнюдь не какого-нибудьпреступления или такой выходки, за которую может суд наказать. В последнемслучае он всегда умел себя сдерживать и даже сам себе дивился насчет этого виных случаях. Он показался в столовой игумена ровно в тот миг, когдакончилась молитва, и все двинулись к столу. Остановившись на пороге, огляделкомпанию и засмеялся длинным, наглым, злым смешком, всем отважно глядя вглаза. - А они-то думали, я уехал, а я вот он! - вскричал он на всю залу. Одно мгновение все смотрели на него в упор и молчали, и вдруг всепочувствовали, что выйдет сейчас что-нибудь отвратительное, нелепое, снесомненным скандалом. Петр Александрович из самого благодушного настроенияперешел немедленно в самое свирепое. Все, что угасло было в его сердце изатихло, разом воскресло и поднялось. - Нет, вынести этого я не могу! - вскричал он, - совсем не могу и...никак не могу! Кровь бросилась ему в голову. Он даже спутался, но было уже не дослога, и он схватил свою шляпу. - Чего такого он не может? - вскричал Федор Павлович, - "никак не можети ни за что не может?" Ваше преподобие, входить мне аль нет? Принимаетесотрапезника? - Милости просим от всего сердца, - ответил игумен. - Господа! Позволюли себе, - прибавил он вдруг, - просить вас от всей души, оставив случайныераспри ваши, сойтись в любви и родственном согласии, с молитвой ко господу,за смиренною трапезою нашей... - Нет, нет, невозможно, - крикнул как бы не в себе Петр Александрович. - А коли Петру Александровичу невозможно, так и мне невозможно, и я неостанусь. Я с тем и шел. Я всюду теперь буду с Петром Александровичем:уйдете, Петр Александрович, и я пойду, останетесь и я останусь.Родственным-то согласием вы его наипаче кольнули, отец игумен: не признаетон себя мне родственником? Так ли, фон-Зон? Вот и фон-Зон стоит. Здравствуй,фон-Зон. - Вы... это мне-с? - пробормотал изумленный помещик Максимов. - Конечно тебе, - крикнул Федор Павлович. - А то кому же? Не отцу жеигумену быть фон-Зоном! - Да ведь и я не фон-Зон, я Максимов. - Нет, ты фон-Зон. Ваше преподобие, знаете вы что такое фон-Зон?Процесс такой уголовный был: его убили в блудилище - так кажется у вас сииместа именуются - убили и ограбили, и несмотря на его почтенные лета,вколотили в ящик, закупорили и из Петербурга в Москву отослали в багажномвагоне, за нумером. А когда заколачивали, то блудные плясавицы пели песни ииграли на гуслях, то-есть на фортоплясах. Так вот это тот самый фон-Зон иесть. Он из мертвых воскрес, так ли, фон-Зон? - Что же это такое? Как же это? - послышались голоса в группеиеромонахов. - Идем! - крикнул Петр Александрович, обращаясь к Калганову. - Нет-с, позвольте! - визгливо перебил Федор Павлович, шагнув еще шаг вкомнату, - позвольте и мне довершить. Там в келье ославили меня, что я будтобы непочтительно вел себя, а именно тем, что про пискариков крикнул. ПетрАлександрович Миусов, родственник мой, любит, чтобы в речи было plus denoblesse que de sincerite, а я обратно люблю, чтобы в моей речи было plus desincerite que de noblesse, и - наплевать на noblesse! Так ли, фон-Зон?Позвольте, отец игумен, я хоть и шут, и представляюсь шутом, но я рыцарьчести и хочу высказать. Да-с, я рыцарь чести, а в Петре Александровиче -прищемленное самолюбие и ничего больше. Я и приехал-то может быть сюдадавеча, чтобы посмотреть да высказать. У меня здесь сын Алексей спасается; яотец, я об его участи забочусь и должен заботиться. Я все слушал дапредставлялся, да и смотрел потихоньку, а теперь хочу вам и последний актпредставления проделать. У нас ведь как? У нас что падает, то уж и лежит. Унас что раз упало, то уж и вовеки лежи. Как бы не так-с! Я встать желаю.Отцы святые, я вами возмущен. Исповедь есть великое таинство, пред которым ия благоговею и готов повергнуться ниц, а тут вдруг там в келье все наколенках и исповедуются вслух. Разве вслух позволено исповедываться? Святымиотцами установлено исповедание на ухо, тогда только исповедь ваша будеттаинством, и это издревле. А то как я ему объясню при всех, что я, например,то и то... ну то-есть то и то, понимаете? Иногда ведь и сказать неприлично.Так ведь это скандал! Нет, отцы, с вами тут пожалуй в хлыстовщинувтянешься... Я при первом же случае напишу в Синод, а сына своего Алексеядомой возьму... Здесь нотабене. Федор Павлович слышал, где в колокола звонят. Быликогда-то злые сплетни, достигшие даже до архиерея (не только по нашему, но ив других монастырях, где установилось старчество), что будто слишкомуважаются старцы, в ущерб даже сану игуменскому, и что между прочим будто быстарцы злоупотребляют таинством исповеди и проч. и проч. Обвинения нелепые,которые и пали в свое время сами собой и у нас, и повсеместно. Но глупыйдьявол, который подхватил и нес Федора Павловича на его собственных нервахкуда-то все дальше и дальше в позорную глубину, подсказал ему это бывшееобвинение, в котором Федор Павлович сам не понимал первого слова. Да ивысказать-то его грамотно не сумел, тем более, что на этот раз никто в кельистарца на коленях не стоял и вслух не исповедывался, так что Федор Павловичничего не мог подобного сам видеть и говорил лишь по старым слухам исплетням, которые кое-как припомнил. Но высказав свою глупость, онпочувствовал, что сморозил нелепый вздор, и вдруг захотелось ему тотчас жедоказать слушателям, а пуще всего себе самому, что сказал он вовсе не вздор.И хотя он отлично знал, что с каждым будущим словом все больше и нелепеебудет прибавлять к сказанному уже вздору еще такого же, - но уж сдержатьсебя не мог и полетел как с горы. - Какая подлость! - крикнул Петр Александрович. - Простите, - сказал вдруг игумен. - Было сказано издревле: "И начатглаголати на мя многая некая, даже и до скверных некиих вещей. Аз же всяслышав, глаголах в себе: се врачество Иисусово есть и послал исцелититщеславную душу мою". А потому и мы благодарим вас с покорностью, гостьдрагоценный! И он поклонился Федору Павловичу в пояс. - Те-те-те! Ханжество и старые фразы! Старые фразы и старые жесты!Старая ложь и казенщина земных поклонов! Знаем мы эти поклоны! "Поцелуй вгубы и кинжал в сердце", как в Разбойниках Шиллера. Не люблю, отцы, фальши,а хочу истины! Но не в пискариках истина, и я это провозгласил! Отцы монахи,зачем поститесь? Зачем вы ждете за это себе награды на небеси? Так ведьиз-за этакой награды и я пойду поститься! Нет, монах святой, ты будь-кадобродетелен в жизни, принеси пользу обществу, не заключаясь в монастыре наготовые хлеба и не ожидая награды там на верху, - так это-то потруднеебудет. Я тоже ведь, отец игумен, умею складно сказать. Что у них тутнаготовлено? - подошел он к столу. - Портвейн старый Фактори, медок разливабратьев Елисеевых, ай да отцы! Не похоже ведь на пискариков. Ишьбутылочек-то отцы наставили, хе-хе-хе! А кто это все доставлял сюда? Этомужик русский, труженик, своими мозольными руками заработанный грош сюданесет, отрывая его от семейства и от нужд государственных! Ведь вы, отцысвятые, народ сосете! - Это уж совсем недостойно с вашей стороны, - проговорил отец Иосиф.Отец Паисий упорно молчал. Миусов бросился бежать из комнаты, а за ним иКалганов. - Ну, отцы, и я за Петром Александровичем! Больше я к вам не приду,просить будете на коленях, не приду. Тысячу рубликов я вам прислал, так выопять глазки навострили, хе-хе-хе! Нет, еще не прибавлю. Мщу за моюпрошедшую молодость, за все унижение мое! - застучал он кулаком по столу вприпадке выделанного чувства. - Много значил этот монастырек в моей жизни!Много горьких слез я из-за него пролил! Вы жену мою, кликушу, восстановлялипротив меня. Вы меня на семи соборах проклинали, по околодку разнесли!Довольно, отцы, нынче век либеральный, век пароходов и железных дорог. Нитысячи, ни ста рублей, ни ста копеек, ничего от меня не получите! Опять нотабене. Никогда и ничего такого особенного не значил нашмонастырь в его жизни, и никаких горьких слез не проливал он из-за него. Ноон до того увлекся выделанными слезами своими, что на одно мгновенье чутьбыло себе сам не поверил; даже заплакал было от умиления; но в тот же мигпочувствовал, что пора поворачивать оглобли назад. Игумен на злобную ложьего наклонил голову и опять внушительно произнес: - Сказано снова: "Претерпи смотрительне находящее на тя невольнобесчестие с радостию, и да не смутишися, ниж[EACUTE] возненавидишибесчестящего тя". Так и мы поступим. - Те-те-те, вознепщеваху! и прочая галиматья! Непщуйте, отцы, а япойду. А сына моего Алексея беру отселе родительскою властию моею навсегда.Иван Федорович, почтительнейший сын мой, позвольте вам приказать за мноюследовать! Фон-Зон, чего тебе тут оставаться! Приходи сейчас ко мне в город.У меня весело. Всего верстушка какая-нибудь, вместо постного-то масла подампоросенка с кашей; пообедаем; коньячку поставлю, потом ликерцу; мамуровкаесть... Эй, фон-Зон, не упускай своего счастия! Он вышел крича и жестикулируя. Вот в это-то мгновение Ракитин и увиделего выходящего и указал Алеше. - Алексей! - крикнул ему издали отец, завидев его, - сегодня жепереезжай ко мне совсем, и подушку и тюфяк тащи, и чтобы твоего духу здесьне пахло. Алеша остановился, как вкопанный, молча и внимательно наблюдая сцену.Федор Павлович между тем влез в коляску, а за ним, даже не оборотившись кАлеше проститься, молча и угрюмо стал было влезать Иван Федорович. Но тутпроизошла еще одна паясническая и невероятная почти сцена, восполнившаяэпизод. Вдруг у подножки коляски появился помещик Максимов. Он прибежалзапыхавшись, чтобы не опоздать. Ракитин и Алеша видели, как он бежал. Он такспешил, что в нетерпении занес уже ногу на ступеньку, на которой еще стоялалевая нога Ивана Федоровича, и, схватившись за кузов, стал было подпрыгиватьв коляску: - И я, и я с вами! - выкрикивал он, подпрыгивая, смеясь мелким веселымсмешком, с блаженством в лице и на все готовый, - возьмите и меня! - Ну не говорил ли я, - восторженно крикнул Федор Павлович, - что этофон-Зон! Что это настоящий воскресший из мертвых фон-Зон! Да как ты вырвалсяоттуда? Что ты там нафонзонил такого и как ты-то мог от обеда уйти? Ведьнадо же медный лоб иметь! У меня лоб, а я, брат, твоему удивляюсь! Прыгай,прыгай скорей! Пусти его, Ваня, весело будет. Он тут как-нибудь в ногахполежит. Полежишь, фон-Зон? Али на облучек его с кучером примостить?..Прыгай на облучек, фон-Зон!.. Но Иван Федорович, усевшийся уже на место, молча и изо всей силы вдруготпихнул в грудь Максимова, и тот отлетел на сажень. Если не упал, то толькослучайно. - Пошел! - злобно крикнул кучеру Иван Федорович. - Ну чего же ты? Чего же ты? Зачем ты его так? - вскинулся ФедорПавлович, но коляска уже поехала. Иван Федорович не ответил. - Ишь ведь ты! - помолчав две минуты, проговорил опять Федор Павлович,косясь на сынка: - сам ведь ты весь этот монастырь затеял, сам подстрекал,сам одобрял, чего ж теперь сердишься? - Полно вам вздор толочь, отдохните хоть теперь немного, - суровоотрезал Иван Федорович. Федор Павлович опять помолчал с две минуты. - Коньячку бы теперь хорошо, - сентенциозно заметил он. Но ИванФедорович не ответил. - Доедем, и ты выпьешь. Иван Федорович все молчал. Федор Павлович подождал еще минуты с две: - А Алешку-то все-таки из монастыря возьму, несмотря на то, что вам этоочень неприятно будет, почтительнейший Карл фон-Мор. Иван Федорович презрительно вскинул плечами и, отворотясь, сталсмотреть на дорогу. Затем уж до самого дома не говорили. ----------------
КНИГА ТРЕТЬЯ.
Сладострастники
I. В ЛАКЕЙСКОЙ.
Дом Федора Павловича Карамазова стоял далеко не в самом центре города,но и не совсем на окраине. Был он довольно ветх, но наружность имелприятную: одноэтажный, с мезонином, окрашенный серенькою краской и с красноюжелезною крышкой. Впрочем, мог еще простоять очень долго, был поместителен иуютен. Много было в нем разных чуланчиков, разных пряток и неожиданныхлесенок. Водились в нем крысы, но Федор Павлович на них не вполне сердился:"все же не так скучно по вечерам, когда остаешься один". А он действительноимел обыкновение отпускать слуг на ночь во флигель и в доме сам запиралсяодин на всю ночь. Флигель этот стоял на дворе, был обширен и прочен; в немже определил Федор Павлович быть и кухне, хотя кухня была и в доме; не любилон кухонного запаха и кушанье приносили через двор зимой и летом. Вообще домбыл построен на большую семью, и господ и слуг можно было бы поместитьвпятеро больше. Но в момент нашего рассказа в доме жил лишь Федор Павлович сИваном Федоровичем, а в людском флигеле всего только три человека прислуги:старик Григорий, старуха Марфа, его жена, и слуга Смердяков, еще молодойчеловек. Приходится сказать несколько поподробнее об этих трех служебныхлицах. О старике Григорие Васильевиче Кутузове мы впрочем уже говорилидовольно. Это был человек твердый и неуклонный, упорно и прямолинейно идущийк своей точке, если только эта точка по каким-нибудь причинам (частоудивительно нелогическим) становилась пред ним как непреложная истина.Вообще говоря он был честен и неподкупен. Жена его, Марфа Игнатьевна,несмотря на то, что пред волей мужа беспрекословно всю жизнь склонялась,ужасно приставала к нему, например, тотчас после освобождения крестьян, уйтиот Федора Павловича в Москву и там начать какую-нибудь торговлишку (у нихводились кое-какие деньжонки); но Григорий решил тогда же и раз навсегда,что баба врет, "потому что всякая баба бесчестна", но что уходить им отпрежнего господина не следует, каков бы он там сам ни был, "потому что этоихний таперича долг". - Ты понимаешь ли что есть долг? - обратился он к Марфе Игнатьевне. - Про долг я понимаю, Григорий Васильевич, но какой нам тут долг, чтобынам здесь оставаться, того ничего не пойму, - ответила твердо МарфаИгнатьевна. - И не понимай, а оно так будет. Впредь молчи. Так и вышло: они неушли, а Федор Павлович назначил им жалованье, небольшое, и жалованьевыплачивал. Григорий знал к тому же, что он на барина имеет влияниенеоспоримое. Он чувствовал это, и это было справедливо: хитрый и упрямыйшут, Федор Павлович, очень твердого характера "в некоторых вещах жизни", какон сам выражался, бывал, к собственному удивлению своему, весьма дажеслабоват характером в некоторых других "вещах жизни". И он сам знал в каких,знал и боялся многого. В некоторых вещах жизни надо было держать ухо востро,и при этом тяжело было без верного человека, а Григорий был человеквернейший. Даже так случалось, что Федор Павлович много раз в продолжениесвоей карьеры мог быть бит, и больно бит, и всегда выручал Григорий, хотякаждый раз прочитывал ему после того наставление. Но одни побои не испугалибы Федора Павловича: бывали высшие случаи и даже очень тонкие и сложные,когда Федор Павлович и сам бы не в состоянии пожалуй был определить тунеобычайную потребность в верном и близком человеке, которую он моментальнои непостижимо вдруг иногда начинал ощущать в себе. Это были почтиболезненные случаи: развратнейший и в сладострастии своем часто жестокий,как злое насекомое, Федор Павлович вдруг ощущал в себе иной раз, пьянымиминутами, духовный страх и нравственное сотрясение, почти так-сказать дажефизически отзывавшееся в душе его. "Душа у меня точно в горле трепещется вэти разы", говаривал он иногда. Вот в эти-то мгновения он и любил, чтобыподле, по близости, пожалуй хоть и не в той комнате, а во флигеле, был такойчеловек, преданный, твердый, совсем не такой как он, не развратный, которыйхотя бы все это совершающееся беспутство и видел, и знал все тайны, но всеже из преданности допускал бы это все, не противился, главное - не укорял иничем бы не грозил, ни в сем веке, ни в будущем; а в случае нужды так бы изащитил его, - от кого? От кого-то неизвестного, но страшного и опасного.Дело было именно в том, чтобы был непременно другой человек, старинный идружественный, чтобы в больную минуту позвать его, только с тем, чтобывсмотреться в его лицо, пожалуй переброситься словцом, совсем дажепосторонним каким-нибудь, и коли он ничего, не сердится, то как-то и легчесердцу, а коли сердится, ну, тогда грустней. Случалось (но впрочемчрезвычайно редко), что Федор Павлович шел даже ночью во флигель будитьГригория, чтобы тот на минутку пришел к нему. Тот приходил, и Федор Павловичзаговаривал о совершеннейших пустяках и скоро отпускал, иногда даже снасмешечкой и шуточкой, а сам, плюнув, ложился спать и спал уже сномправедника. Нечто в этом роде случилось с Федором Павловичем и по приездеАлеши. Алеша "пронизал его сердце" тем, что "жил, все видел и ничего неосудил". Мало того, принес с собою небывалую вещь: совершенное отсутствиепрезрения к нему, старику, напротив всегдашнюю ласковость и совершеннонатуральную прямодушную привязанность к нему, столь мало ее заслужившему.Все это было для старого потаскуна и бессемейника совершенным сюрпризом,совсем для него, любившего доселе одну лишь "скверну", неожиданным. По уходеАлеши он признался себе, что понял кое-что, чего доселе не хотел понимать. Я уже упоминал в начале моего рассказа, как Григорий ненавидел АделаидуИвановну, первую супругу Федора Павловича и мать первого сына его, ДмитрияФедоровича, и как, наоборот, защищал вторую его супругу, кликушу, СофьюИвановну, против самого своего господина и против всех, кому бы пришло на уммолвить о ней худое или легкомысленное слово. В нем симпатия к этойнесчастной обратилась во что-то священное, так что и двадцать лет спустя онбы не перенес, от кого бы то ни шло, даже худого намека о ней и тотчас бывозразил обидчику. По наружности своей Григорий был человек холодный иважный, не болтливый, выпускающий слова веские, нелегкомысленные. Точно также невозможно было бы разъяснить в нем с первого взгляда: любил он своюбезответную, покорную жену или нет, а между тем он ее действительно любил ита конечно, это понимала. Эта Марфа Игнатьевна была женщина не только неглупая, но может быть и умнее своего супруга, по меньшей мере рассудительнееего в делах житейских, а между тем она ему подчинялась безропотно ибезответно, с самого начала супружества, и бесспорно уважала его за духовныйверх. Замечательно, что оба они, всю жизнь свою, чрезвычайно мало говорилидруг с другом, разве о самых необходимых и текущих вещах. Важный ивеличественный Григорий обдумывал все свои дела и заботы всегда один, такчто Марфа Игнатьевна раз навсегда давно уже поняла, что в советах ее онсовсем не нуждается. Она чувствовала, что муж ценит ее молчание и признаетза это в ней ум. Бить он ее никогда не бивал, разве всего только один раз,да и то слегка. В первый год брака Аделаиды Ивановны с Федором Павловичем,раз в деревне, деревенские девки и бабы, тогда еще крепостные, собраны былина барский двор попеть и поплясать. Начали "во лузях", и вдруг МарфаИгнатьевна, тогда еще женщина молодая, выскочила вперед пред хором ипрошлась "русскую" особенным манером, не по-деревенскому как бабы, а кактанцевала она, когда была дворовою девушкой у богатых Миусовых на домашнемпомещичьем их театре, где обучал актеров танцовать выписанный из Москвытанцмейстер. Григорий видел, как прошлась его жена, и дома у себя в избе,через час, поучил ее, потаскав маленько за волосы. Но тем и кончились разнавсегда побои и не повторялись более ни разу во всю жизнь, да и МарфаИгнатьевна закаялась с тех пор танцовать. Детей им бог не дал, был один ребеночек, да и тот умер. Григорий жевидимо любил детей, даже не скрывал этого, то-есть не стыдился выказывать.Дмитрия Федоровича он к себе принял на руки, когда сбежала АделаидаИвановна, трехлетним мальчиком и провозился с ним почти год, сам гребешкомвычесывал, сам даже обмывал его в корыте. Потом хлопотал он и с ИваномФедоровичем, и с Алешей, за что и получил пощечину; но об этом обо всем яуже повествовал. Собственный же ребеночек порадовал его лишь одною надеждой,когда Марфа Игнатьевна еще была беременна. Когда же родился, то поразил егосердце скорбью и ужасом. Дело в том, что родился этот мальчик шестипалым.Увидя это, Григорий был до того убит, что не только молчал вплоть до самогодня крещения, но и нарочно уходил молчать в сад. Была весна, и он все тридня копал гряды в огороде в саду. На третий день приходилось креститьмладенца; Григорий к этому времени уже нечто сообразил. Войдя в избу, гдесобрался причт и пришли гости и наконец сам Федор Павлович, явившийся личнов качестве восприемника, он вдруг заявил, что ребенка "не надо бы креститьвовсе", - заявил не громко, в словах не распространялся, еле выцеживал пословечку, а только тупо и пристально смотрел при этом на священника. - Почему так? - с веселым удивлением осведомился священник. - Потому это... дракон... - пробормотал Григорий. - Как дракон, какой дракон? Григорий промолчал некоторое время. - Смешение природы произошло... - пробормотал он, хоть и весьма неясно,но очень твердо, и видимо не желая больше распространяться. Посмеялись, и, разумеется, бедненького ребеночка окрестили. Григориймолился у купели усердно, но мнения своего о новорожденном не изменил.Впрочем ничему не помешал, только все две недели, как жил болезненныймальчик, почти не глядел на него, даже замечать не хотел и большею частьюуходил из избы. Но когда мальчик через две недели помер от молочницы, то самего уложил в гробик, с глубокою тоской смотрел на него, и когда засыпалинеглубокую маленькую его могилку, стал на колени и поклонился могилке вземлю. С тех пор многие годы он ни разу о своем ребенке не упомянул, да иМарфа Игнатьевна ни разу при нем про ребенка своего не вспоминала, а когда скем случалось говорить о своем "деточке", то говорила шопотом, хотя бы тут ине было Григория Васильевича. По замечанию Марфы Игнатьевны, он, с самой тоймогилки, стал по преимуществу заниматься "божественным", читал Четии-Минеи,больше молча и один, каждый раз надевая большие свои серебряные круглыеочки. Редко читывал вслух, разве великим постом. Любил книгу Иова, добылоткуда-то список слов и проповедей "богоносного отца нашего Исаака Сирина",читал его упорно и многодетно, почти ровно ничего не понимал в нем, но заэто-то может быть, наиболее ценил и любил эту книгу. В самое последнее времястал прислушиваться и вникать в хлыстовщину, на что по соседству оказалсяслучай, видимо был потрясен, но переходить в новую веру не заблагорассудил.Начетливость "от божественного" разумеется придала его физиономии еще пущуюважность. Может быть он склонен был к мистицизму. А тут как нарочно случайпоявления на свет его шестипалого младенца и смерть его совпали как раз сдругим весьма странным, неожиданным и оригинальным случаем, оставившим надуше его, как однажды он сам впоследствии выразился, "печать". Такслучилось, что в тот самый день как похоронили шестипалого крошку, МарфаИгнатьевна, проснувшись ночью, услышала словно плач новорожденного ребенка.Она испугалась и разбудила мужа. Тот прислушался и заметил, что скорее этокто-нибудь стонет, "женщина будто бы". Он встал, оделся; была довольнотеплая майская ночь. Выйдя на крыльцо, он ясно вслушался, что стоны идут изсада. Но сад был на ночь запираем со двора на замок, попасть же в него кромеэтого входа нельзя было, потому что кругом всего сада шел крепкий и высокийзабор. Воротясь домой, Григорий засветил фонарь, взял садовый ключ, и, необращая внимания на истерический ужас своей супруги, все еще уверявшей, чтоона слышит детский плач и что это плачет наверно ее мальчик и зовет ее,молча пошел в сад. Тут он ясно уразумел, что стоны идут из их баньки,стоявшей в саду, недалеко от калитки, и что стонет взаправду женщина.Отворив баню, он увидал зрелище, пред которым остолбенел: городскаяюродивая, скитавшаяся по улицам и известная всему городу, по прозвищуЛизавета Смердящая, забравшись в их баню, только что родила младенца.Младенец лежал подле нее, а она помирала подле него. Говорить ничего неговорила, уже по тому одному, что не умела говорить. Но все это надо быразъяснить особо...
II. ЛИЗАВЕТА СМЕРДЯЩАЯ.
Тут было одно особенное обстоятельство, которое глубоко потряслоГригория, окончательно укрепив в нем одно неприятное и омерзительное прежнееподозрение. Эта Лизавета Смердящая была очень малого роста девка, "двухаршин с малым", как умилительно вспоминали о ней после ее смерти многие избогомольных старушек нашего городка. Двадцатилетнее лицо ее, здоровое,широкое и румяное, было вполне идиотское; взгляд же глаз неподвижный инеприятный, хотя и смирный. Ходила она всю жизнь, и летом и зимой, босая и водной посконной рубашке. Почти черные волосы ее, чрезвычайно густые,закурчавленные, как у барана, держались на голове ее в виде как бы какой-тоогромной шапки. Кроме того, всегда были запачканы в земле, в грязи, сналипшими в них листочками, лучиночками, стружками, потому что спала онавсегда на земле и в грязи. Отец ее был бездомный, разорившийся и хворыймещанин Илья, сильно запивавший и приживавший уже много лет в роде работникау одних зажиточных хозяев, тоже наших мещан. Мать же Лизаветы давно померла.Вечно болезненный и злобный Илья бесчеловечно бивал Лизавету, когда таприходила домой. Но приходила она редко, потому что приживала по всемугороду как юродивый божий человек. И хозяева Ильи, и сам Илья, и даже многиеиз городских сострадательных людей, из купцов и купчих преимущественно,пробовали не раз одевать Лизавету приличнее чем в одной рубашке, а к зимевсегда надевали на нее тулуп, а ноги обували в сапоги; но она обыкновенно,давая все надеть на себя беспрекословно, уходила и где-нибудь,преимущественно на соборной церковной паперти, непременно снимала с себя всеей пожертвованное, - платок ли, юпку ли, тулуп, сапоги, - все оставляла наместе и уходила босая и в одной рубашке попрежнему. Раз случилось, что новыйгубернатор нашей губернии, обозревая наездом наш городок, очень обижен был всвоих лучших чувствах, увидав Лизавету, и хотя понял, что это "юродивая",как и доложили ему, но все-таки поставил на вид, что молодая девка,скитающаяся в одной рубашке, нарушает благоприличие, а потому чтобы сеговпредь не было. Но губернатор уехал, а Лизавету оставили как была. Наконец,отец ее помер, и она тем самым стала всем богомольным лицам в городе ещемилее, как сирота. В самом деле, ее как будто все даже любили, дажемальчишки ее не дразнили и не обижали, а мальчишки у нас, особенно в школе,народ задорный. Она входила в незнакомые дома, и никто не выгонял ее,напротив всяк-то приласкает и грошик даст. Дадут ей грошик, она возьмет итотчас снесет и опустит в которую-нибудь кружку, церковную аль острожную.Дадут ей на базаре бублик или калачик, непременно пойдет и первомувстречному ребеночку отдаст бублик или калачик, а то так остановиткакую-нибудь нашу самую богатую барыню и той отдаст; и барыни принимали дажес радостью. Сама же питалась не иначе как только черным хлебом с водой.Зайдет она, бывало, в богатую лавку, садится, тут дорогой товар лежит, тут иденьги, хозяева никогда ее не остерегаются, знают, что хоть тысячи выложипри ней денег и забудь, она из них не возьмет ни копейки. В церковь редкозаходила, спала же или по церковным папертям или перелезши через чей-нибудьплетень (у нас еще много плетней вместо заборов даже до сегодня) вчьем-нибудь огороде. Домой, то-есть в дом тех хозяев, у которых жил еепокойный отец, она являлась примерно раз в неделю, а по зимам приходила икаждый день, но только лишь на ночь, и ночует либо в сенях, либо вкоровнике. Дивились на нее, что она выносит такую жизнь, но уж так онапривыкла; хоть и мала была ростом, но сложения необыкновенно крепкого.Утверждали и у нас иные из господ, что все это она делает лишь из гордости,но как-то это не вязалось: она и говорить-то ни слова не умела и изредкатолько шевелила что-то языком и мычала, - какая уж тут гордость. Вот ислучилось, что однажды (давненько это было), в одну сентябрьскую светлую итеплую ночь, в полнолуние, весьма уже по-нашему поздно, одна хмельная ватагаразгулявшихся наших господ, молодцов пять или шесть, возвращалась из клуба"задами" по домам. По обе стороны переулка шел плетень, за которым тянулисьогороды прилежащих домов; переулок же выходил на мостки через нашу вонючую идлинную лужу, которую у нас принято называть иногда речкой. У плетня, вкрапиве и в лопушнике, усмотрела наша компания спящую Лизавету. Подгулявшиегоспода остановились над нею с хохотом и начали острить со всею возможноюбесцензурностью. Одному барченку пришел вдруг в голову совершенноэксцентрический вопрос на невозможную тему: "можно ли дескать, хотя кому быто ни было, счесть такого зверя за женщину, вот хоть бы теперь, и пр.". Всес гордым омерзением решили, что нельзя. Но в этой кучке случился ФедорПавлович, и он мигом выскочил и решил, что можно счесть за женщину, дажеочень, и что тут даже нечто особого рода пикантное, и пр. и пр. Правда, в тупору он у нас слишком уж даже выделанно напрашивался на свою роль шута,любил выскакивать и веселить господ, с видимым равенством конечно, но наделе совершенным пред ними хамом. Это было именно в то самое время, когда онполучил из Петербурга известие о смерти его первой супруги, АделаидыИвановны, и когда с крепом на шляпе пил и безобразничал так, что иных вгороде, даже из самых беспутнейших, при взгляде на него коробило. Ватагаконечно расхохоталась над неожиданным мнением; какой-то один из ватаги даженачал подстрекать Федора Павловича, но остальные принялись плевать еще пуще,хотя все еще с чрезмерною веселостью, и наконец пошли все прочь своеюдорогой. Впоследствии Федор Павлович клятвенно уверял, что тогда и он вместесо всеми ушел; может быть так именно и было, никто этого не знает наверно иникогда не знал, но месяцев через пять или шесть все в городе заговорили сискренним и чрезвычайным негодованием о том, что Лизавета ходит беременная,спрашивали и доискивались: чей грех, кто обидчик? Вот тут-то вдруг иразнеслась по всему городу странная молва, что обидчик есть самый этот ФедорПавлович. Откуда взялась эта молва? Из той ватаги гулявших господ как разоставался к тому времени в городе лишь один участник, да и то пожилой ипочтенный статский советник, обладавший семейством и взрослыми дочерьми икоторый уж отнюдь ничего бы не стал распространять, если бы даже что и было;прочие же участники, человек пять, на ту пору разъехались. Но молвапрямешенько указывала на Федора Павловича и продолжала указывать. Конечно,тот не очень-то даже и претендовал на это: каким-нибудь купчишкам илимещанам он и отвечать не стал бы. Тогда он был горд и разговаривал не иначе,как в своей компании чиновников и дворян, которых столь веселил. Вот вэту-то пору Григорий энергически и изо всех сил стал за своего барина, и нетолько защищал его против всех этих наговоров, но вступал за него в брань ипрепирательства, и многих переуверил. "Она сама, низкая, виновата", говорилон утвердительно, а обидчиком был не кто иной, как "Карп с винтом" (такназывался один известный тогда городу страшный арестант, к тому временибежавший из губернского острога и в нашем городе тайком проживавший).Догадка эта показалась правдоподобною, Карпа помнили, именно помнили, что вте самые ночи, под осень, он по городу шлялся и троих ограбил. Но весь этотслучай и все эти толки не только не отвратили общей симпатии от беднойюродивой, но ее еще пуще стали все охранять и оберегать. КупчихаКондратьева, одна зажиточная вдова, даже так распорядилась, что в конце ещеапреля завела Лизавету к себе с тем, чтоб ее и не выпускать до самых родов.Стерегли неусыпно; но так вышло, что, несмотря на всю неусыпность, Лизаветав самый последний день, вечером, вдруг тайком ушла от Кондратьевой иочутилась в саду Федора Павловича. Как она в ее положении перелезла черезвысокий и крепкий забор сада, осталось некоторого рода загадкой. Одниуверяли, что ее "перенесли", другие, что ее "перенесло". Вероятнее всего,что все произошло хоть и весьма мудреным, но натуральным образом, иЛизавета, умевшая лазить по плетням в чужие огороды, чтобы в них ночевать,забралась как-нибудь и на забор Федора Павловича, а с него, хоть и со вредомсебе, соскочила в сад, несмотря на свое положение. Григорий бросился к МарфеИгнатьевне и послал ее к Лизавете помогать, а сам сбегал за старухойповитухой, мещанкой. кстати недалеко жившею. Ребеночка спасли, а Лизавета крассвету померла. Григорий взял младенца, принес в дом, посадил жену иположил его к ней на колени, к самой ее груди: "Божье дитя - сирота всемродня, а нам с тобой подавно. Этого покойничек наш прислал, а произошел сейот бесова сына и от праведницы. Питай и впредь не плачь". Так МарфаИгнатьевна и воспитала ребеночка. Окрестили и назвали Павлом, а по отчествувсе его и сами, без указу, стали звать Федоровичем. Федор Павлович непротиворечил ничему и даже нашел все это забавным, хотя изо всех силпродолжал от всего отрекаться. В городе понравилось, что он взял подкидыша.Впоследствии Федор Павлович сочинил подкидышу и фамилию: назвал он егоСмердяковым, по прозвищу матери его, Лизаветы Смердящей. Вот этот-тоСмердяков и вышел вторым слугой Федора Павловича и проживал, к началу нашейистории, во флигеле вместе со стариком Григорием и старухой Марфой.Употреблялся же в поварах. Очень бы надо примолвить кое-что и о немспециально, но мне совестно столь долго отвлекать внимание моего читателя настоль обыкновенных лакеев, а потому и перехожу к моему рассказу, уповая, чтоо Смердякове как-нибудь сойдет само собою в дальнейшем течении повести.
III. ИСПОВЕДЬ ГОРЯЧЕГО СЕРДЦА. В СТИХАХ.
Алеша, выслушав приказание отца, которое тот выкрикнул ему из коляски,уезжая из монастыря, оставался некоторое время на месте в большомнедоумении. Не то, чтоб он стоял как столб, с ним этого не случалось.Напротив, он, при всем беспокойстве, успел тотчас же сходить на кухнюигумена и разузнать, что наделал вверху его папаша. Затем однако пустился впуть, уповая, что по дороге к городу успеет как-нибудь разрешить томившуюего задачу. Скажу заранее: криков отца и приказания переселиться домой, "сподушками и тюфяком" он не боялся ни мало. Он слишком хорошо понял, чтоприказание переезжать, вслух и с таким показным криком, дано было "вувлечении", так-сказать даже для красоты, - в роде, как раскутившийсянедавно в их же городке мещанин, на своих собственных именинах, и пригостях, рассердясь на то, что ему не дают больше водки, вдруг начал битьсвою же собственную посуду, рвать свое и женино платье, разбивать своюмебель, и наконец стекла в доме и все опять-таки для красы, и все в том жероде конечно случилось теперь и с папашей. На завтра конечно раскутившийсямещанин, отрезвившись, пожалел разбитые чашки и тарелки. Алеша знал, что истарик на завтра же наверно отпустит его опять в монастырь, даже сегодня жеможет отпустит. Да и был он уверен вполне, что отец кого другого, а егообидеть не захочет. Алеша уверен был, что его и на всем свете никто иникогда обидеть не захочет, даже не только не захочет, но и не может. Этобыло для него аксиомой, дано раз навсегда, без рассуждений, и он в этомсмысле шел вперед, безо всякого колебания. Но в эту минуту в нем копошилась некоторая другая боязнь, совсемдругого рода, и тем более мучительная, что он ее и сам определить бы не мог,именно боязнь женщины, и именно Катерины Ивановны, которая так настоятельноумоляла его давешнею, переданною ему г-жою Хохлаковою запиской, придти к нейдля чего-то. Это требование и необходимость непременно пойти вселила сразукакое-то мучительное чувство в его сердце, и все утро, чем далее, тем более,все больнее и больнее в нем это чувство разбаливалось, несмотря на всепоследовавшие затем сцены и приключения в монастыре, и сейчас у игумена, ипроч., и проч. Боялся он не того, что не знал, о чем она с ним заговорит ичто он ей ответит. И не женщины вообще он боялся в ней: женщин он зналконечно мало, но все-таки всю жизнь, с самого младенчества и до самогомонастыря, только с ними одними и жил. Он боялся вот этой женщины, именносамой Катерины Ивановны. Он боялся ее с самого того времени, как в первыйраз ее увидал. Видал же он ее всего только раз или два, даже три пожалуй,вымолвил даже однажды случайно с ней несколько слов. Образ ее вспоминалсяему, как красивой, гордой и властной девушки. Но не красота ее мучила его, ачто-то другое. Вот именно эта необъяснимость его страха и усиливала в немтеперь этот страх. Цели этой девушки были благороднейшие, он знал это: онастремилась спасти брата его Дмитрия, пред ней уже виноватого, и стремиласьиз одного лишь великодушия. И вот, несмотря на сознание и на справедливость,которую не мог же он не отдать всем этим прекрасным и великодушным чувствам,по спине его проходил мороз, чем ближе он подвигался к ее дому. Он сообразил, что брата Ивана Федоровича, который был с нею так близок,он у нее не застанет: брат Иван наверно теперь с отцом. Дмитрия же незастанет еще вернее и ему предчувствовалось почему. Итак, разговор ихсостоится наедине. Хотелось бы очень ему повидать прежде этого роковогоразговора брата Дмитрия и забежать к нему. Не показывая письма, он бы мог сним что-нибудь перемолвить. Но брат Дмитрий жил далеко и наверно теперь тожене дома. Постояв с минуту на месте, он решился наконец окончательно.Перекрестив себя привычным и спешным крестом и сейчас же чему-тоулыбнувшись, он твердо направился к своей страшной даме. Дом ее он знал. Но если бы пришлось пойти на Большую улицу, потом черезплощадь и пр., то было бы довольно не близко. Наш небольшой городокчрезвычайно разбросан, и расстояния в нем бывают довольно большие. При томего ждал отец, может быть не успел еще забыть своего приказания, мограскапризиться, а потому надо было поспешить, чтобы поспеть туда и сюда.Вследствие всех этих соображений, он и решился сократить путь, пройдязадами, а все эти ходы он знал в городке, как пять пальцев. Задами значилопочти без дорог, вдоль пустынных заборов, перелезая иногда даже через чужиеплетни, минуя чужие дворы, где впрочем всякий-то его знал и все с нимздоровались. Таким путем он мог выйти на Большую улицу вдвое ближе. Тут водном месте ему пришлось проходить даже очень близко от отцовского дома,именно мимо соседского с отцовским сада, принадлежавшего одному ветхомумаленькому, закривившемуся домишке в четыре окна. Обладательница этогодомишка была, как известно было Алеше, одна городская мещанка, безногаястаруха, которая жила со своею дочерью, бывшею цивилизованною горничной встолице, проживавшею еще недавно все по генеральским местам, а теперь уже сгод, за болезнию старухи, прибывшею домой и щеголявшею в шикарных платьях.Эта старуха и дочка впали однако в страшную бедность и даже ходили пососедству на кухню к Федору Павловичу за супом и хлебом ежедневно. МарфаИгнатьевна им отливала с охотой. Но дочка, приходя за супом, платьев своихни одного не продала, а одно из них было даже с предлинным хвостом. Опоследнем обстоятельстве Алеша узнал, и уж конечно совсем случайно, отсвоего друга Ракитина, которому решительно все в их городишке было известно,и узнав позабыл разумеется тотчас. Но, поравнявшись теперь с садом соседки,он вдруг вспомнил именно про этот хвост, быстро поднял понуренную изадумавшуюся свою голову и... наткнулся вдруг на самую неожиданную встречу. За плетнем в соседском саду, взмостясь на что-то, стоял, высунувшись погрудь, брат его Дмитрий Федорович и изо всех сил делал ему руками знаки,звал его и манил, видимо боясь не только крикнуть, но даже сказать вслухслово, чтобы не услышали. Алеша тотчас подбежал к плетню. - Хорошо что ты сам оглянулся, а то я чуть было тебе не крикнул, -радостно и торопливо прошептал ему Дмитрий Федорович. - Полезай сюда!Быстро! Ах, как славно, что ты пришел. Я только что о тебе думал... Алеша и сам был рад и недоумевал только, как перелезть через плетень.Но "Митя" богатырскою рукой подхватил его локоть и помог скачку. Подобравподрясник, Алеша перескочил с ловкостью босоногого городского мальчишки. - Ну, и гуляй, идем! - восторженным шепотом вырвалось у Мити. - Куда же, - шептал и Алеша, озираясь во все стороны и видя себя всовершенно пустом саду, в котором никого кроме их обоих не было. Сад былмаленький, но хозяйский домишко все-таки стоял от них не менее, как шагах впятидесяти. - Да тут никого нет, чего же ты шепчешь? - Чего шепчу? Ах, чорт возьми, - крикнул вдруг Дмитрий Федорович самымполным голосом, - да чего же я шепчу? Ну, вот сам видишь, как может выйтивдруг сумбур природы. Я здесь на секрете и стерегу секрет. Объяснениевпредь, но понимая, что секрет, я вдруг и говорить стал секретно, и шепчукак дурак, тогда как не надо. Идем! Вон куда! До тех пор молчи. Поцеловатьтебя хочу! Слава высшему на свете, Слава высшему во мне!.. Я это сейчас только пред тобой, сидя здесь, повторял... Сад был величиной с десятину или немногим более, но обсажен деревьямилишь кругом, вдоль по всем четырем заборам, - яблонями, кленом, липой,березой. Средина сада была пустая, под лужайкой, на которой накашивалось влето несколько пудов сена. Сад отдавался хозяйкой с весны в наем занесколько рублей. Были и гряды с малиной, крыжовником, смородиной. тоже всеоколо заборов; грядки с овощами близ самого дома, заведенные впрочемнедавно. Дмитрий Федорович вел гостя в один самый отдаленный от дома уголсада. Там вдруг, среди густо стоявших лип и старых кустов смородины ибузины, калины и сирени, открылось что-то в роде развалин стариннейшейзеленой беседки, почерневшей и покривившейся с решетчатыми стенками, но скрытым верхом, и в которой еще можно было укрыться от дождя. Беседка строенабыла бог весть когда, по преданию лет пятьдесят назад, каким-то тогдашнимвладельцем домика, Александром Карловичем фон-Шмидтом, отставнымподполковником. Но все уже истлело, пол сгнил, все половицы шатались, отдерева пахло сыростью. В беседке стоял деревянный зеленый стол, врытый вземлю, а кругом шли лавки, тоже зеленые, на которых еще можно было сидеть.Алеша сейчас же заметил восторженное состояние брата, но, войдя в беседку,увидал на столике полбутылки коньяку и рюмочку. - Это коньяк! - захохотал Митя, - а ты уж смотришь: "опять пьянствует"?Не верь фантому. Не верь толпе пустой и лживой, Забудь сомнения свои... - Не пьянствую я, а лишь "лакомствую", как говорит твой свинья Ракитин,который будет статским советником и все будет говорить "лакомствую". Садись.Я бы взял тeбя Алешка, и прижал к груди, да так чтобы раздавить, ибо на всемсвете... по-настоящему... по-на-сто-яще-му... (вникни! вникни!) люблю толькоодного тебя! Он проговорил последнюю строчку в каком-то почти исступлении. - Одного тебя, да еще одну, "подлую", в которую влюбился, да с тем ипропал. Но влюбиться не значит любить. Влюбиться можно и ненавидя. Запомни!Теперь пока весело говорю! Садись, вот здесь за стол, а я подле сбоку, ибуду смотреть на тебя, и все говорить. Ты будешь все молчать, а я буду всеговорить, потому что срок пришел. А впрочем, знаешь, я рассудил, что надоговорить действительно тихо, потому что здесь... здесь... могут открытьсясамые неожиданные уши. Все объясню, сказано: продолжение впредь. Почемурвался к тебе, жаждал сейчас тебя, все эти дни, и сейчас? (Я здесь уже пятьдней как бросил якорь.) Все эти дни? Потому что тебе одному все скажу,потому что нужно, потому что ты нужен, потому что завтра лечу с облаков,потому что завтра жизнь кончится и начнется. Испытывал ты, видал ты во сне,как в яму с горы падают? Ну, так я теперь не во сне лечу. И не боюсь, и тыне бойся. То-есть боюсь, но мне сладко. То-есть не сладко, а восторг... Нуда чорт, все равно, что бы ни было. Сильный дух, слабый дух, бабий дух, -что бы ни было! Восхвалим природу: видишь солнца сколько, небо-то как чисто,листья все зелены, совсем еще лето, час четвертый пополудни, тишина! Кудашел? - Шел к отцу, а сначала хотел зайти к Катерине Ивановне. - К ней и к отцу! Ух! Совпадение! Да ведь я тебя для чего же и звал-то,для чего и желал, для чего алкал и жаждал всеми изгибами души и дажеребрами? Чтобы послать тебя именно к отцу от меня, а потом и к ней, кКатерине Ивановне, да тем и покончить и с ней и с отцом. Послать ангела. Ямог бы послать всякого, но мне надо было послать ангела. И вот ты сам к нейи к отцу. - Неужто ты меня хотел послать? - с болезненным выражением в лицевырвалось у Алеши. - Стой, ты это знал. И вижу, что ты все сразу понял. Но молчи, покамолчи. Не жалей и не плачь! Дмитрий Федорович встал, задумался и приложил палец ко лбу: - Она тебя сама позвала, она тебе письмо написала, или что-нибудь,оттого ты к ней и пошел, а то разве бы ты пошел? - Вот записка, - вынул ее из кармана Алеша. Митя быстро пробежал ее. - И ты пошел по задам! О, боги! Благодарю вас, что направили его позадам и он попался ко мне, как золотая рыбка старому дурню рыбаку в сказке.Слушай, Алеша, слушай, брат. Теперь я намерен уже все говорить. Ибо хотькому-нибудь надо же сказать. Ангелу в небе я уже сказал, но надо сказать иангелу на земле. Ты ангел на земле. Ты выслушаешь, ты рассудишь и тыпростишь... А мне того и надо, чтобы меня кто-нибудь высший простил. Слушай:если два существа вдруг отрываются от всего земного и летят в необычайное,или по крайней мере один из них, и пред тем, улетая или погибая, приходит кдругому и говорит: сделай мне то и то, такое, о чем никогда никого непросят, но о чем можно просить лишь на смертном одре, - то неужели же тот неисполнит... если друг, если брат? - Я исполню, но скажи что такое, и скажи поскорей,- сказал Алеша. - Поскорей... Гм. Не торопись, Алеша: ты торопишься и беспокоишься.Теперь спешить нечего. Теперь мир на новую улицу вышел. Эх Алеша, жаль, чтоты до восторга не додумывался! А впрочем что ж я ему говорю? Это ты-то недодумывался! Что ж я, балбесина, говорю: "Будь, человек, благороден!" Чей это стих? Алеша решился ждать. Он понял, что все дела его действительно можетбыть теперь только здесь. Митя на минуту задумался, опершись локтем на столи склонив голову на ладонь. Оба помолчали. - Леша, - сказал Митя, - ты один не засмеешься! Я хотел бы начать...мою исповедь... гимном к радости Шиллера. An die Freude! Но я по-немецки незнаю, знаю только, что An die Freude. He думай тоже, что я с пьяну болтаю. Ясовсем не с пьяну. Коньяк есть коньяк, но мне нужно две бутылки, чтобопьянеть, - И Силен румянорожий На споткнувшемся осле,а я и четверти бутылки не выпил и не Силен. Не Силен, а силен, потому чторешение навеки взял. Ты каламбур мне прости, ты многое мне сегодня долженпростить, не то что каламбур. Не беспокойся, я не размазываю, я дело говорюи к делу вмиг приду. Не стану жида из души тянуть. Постой как это... Он поднял голову, задумался и вдруг восторженно начал: "Робок, наг идик скрывался Троглодит в пещерах скал, По полям номад скитался И поляопустошал. Зверолов, с копьем, стрелами, Грозен бегал по лесам... Гореброшенным волнами К неприютным берегам! "С Олимпийския вершины Сходит мать-Церера вслед Похищенной Прозерпины: Дик лежит пред нею свет. Ни угла, ни угощенья Нет нигде богине там; И нигде богопочтенья Не свидетельствует храм. "Плод полей и грозды сладки Не блистают на пирах; Лишь дымятся тел остатки На кровавых алтарях. И куда печальным оком Там Церера ни глядит - В унижении глубоком Человека всюду зрит!"Рыдания вырвались вдруг из груди Мити. Он схватил Алешу за руку. - Друг, друг, в унижении, в унижении и теперь. Страшно много человекуна земле терпеть, страшно много ему бед! Не думай, что я всего только хам вофицерском чине, который пьет коньяк и развратничает. Я, брат, почти толькооб этом и думаю, об этом униженном человеке, если только не вру. Дай бог мнетеперь не врать и себя не хвалить. Потому мыслю об этом человеке, что я самтакой человек. "Чтоб из низости душою Мог подняться человек, С древней матерью-землею Он вступи в союз навек".Но только, вот в чем дело: как я вступлю в союз с землею навек? Я не целуюземлю, не взрезаю ей грудь; что ж мне мужиком сделаться альпастушком? Я иду и не знаю: в вонь ли я попал и позор или в свет и радость.Вот ведь где беда, ибо все на свете загадка! И когда мне случалосьпогружаться в самый, самый глубокий позор разврата (а мне только это ислучалось), то я всегда это стихотворение о Церере и о человеке читал.Исправляло оно меня? Никогда! Потому что я Карамазов. Потому что если ужполечу в бездну, то так-таки прямо, головой вниз и вверх пятами, и дажедоволен, что именно в унизительном таком положении падаю и считаю это длясебя красотой. И вот в самом- то этом позоре я вдруг начинаю гимн. Пусть япроклят, пусть я низок и подл, но пусть и я целую край той ризы, в которуюоблекается бог мой; пусть я иду в то же самое время вслед за чортом, но явсе-таки и "твой сын, господи, и люблю тебя, и ощущаю радость, без которойнельзя миру стоять и быть. "Душу божьего творенья Радость вечная поит, Тайной силою броженья Кубок жизни пламенит; Травку выманила к свету, В солнцы хаос развила И в пространствах, звездочету Неподвластных, разлила. "У груди благой природы, Все, что дышит, радость пьет; Все созданья, все народы За собой она влечет; Нам друзей дала в несчастье, Гроздий сок, венки Харит, Насекомым - сладострастье... Ангел - богу предстоит".Но довольно стихов! Я пролил слезы, и ты дай мне поплакать. Пусть это будетглупость, над которою все будут смеяться, но ты нет. Вот и у тебя глазенкигорят. Довольно стихов. Я тебе хочу сказать теперь о "насекомых", вот отех, которых бог одарил сладострастьем "Насекомым сладострастье"!Я, брат, это самое насекомое и есть, и это обо мне специально и сказано. Имы все Карамазовы такие же, и в тебе, ангеле, это насекомое живет, и вкрови твоей бури родит. Это - бури, потому что сладострастье буря, большебури! Красота - это страшная и ужасная вещь! Страшная, потому чтонеопределимая, а определить нельзя, потому что бог задал одни загадки. Тутберега сходятся, тут все противоречья вместе живут. Я, брат, оченьнеобразован, но я много об этом думал. Страшно много тайн! Слишком многозагадок угнетают на земле человека. Разгадывай как знаешь и вылезай сух изводы. Красота! Перенести я притом не могу, что иной, высший даже сердцемчеловек и с умом высоким, начинает с идеала Мадонны, а кончает идеаломСодомским. Еще страшнее кто уже с идеалом Содомским в душе не отрицает иидеала Мадонны, и горит от него сердце его, и воистину, воистину горит, каки в юные беспорочные годы. Нет, широк человек, слишком даже широк, я бысузил. Чорт знает, что такое даже, вот что! Что уму представляется позором,то сердцу сплошь красотой. В Содоме ли красота? Верь. что в Содоме-то она исидит для огромного большинства людей, - знал ты эту тайну иль нет? Ужасното, что красота есть не только страшная, но и таинственная вещь. Тут дьяволс богом борется, а поле битвы - сердца людей. А впрочем что у кого болит,тот о том и говорит. Слушай, теперь к самому делу.
IV. ИСПОВЕДЬ ГОРЯЧЕГО СЕРДЦА. В АНЕКДОТАХ.
Я там кутил. Давеча отец говорил, что я по нескольку тысяч платил заобольщение девиц. Это свинский фантом и никогда того не бывало, а что было,то собственно на "это" денег не требовало. У меня деньги - аксесуар, жардуши, обстановка. Ныне вот она моя дама, завтра на ее месте уличнаядевчоночка. И ту и другую веселю, деньги бросаю пригоршнями, музыка, гам,цыганки. Коли надо, и ей даю, потому что берут, берут с азартом, в этом надопризнаться, и довольны, и благодарны. Барыньки меня любили, не все, аслучалось, случалось; но я всегда переулочки любил, глухие и темныезакоулочки, за площадью, - там приключения, там неожиданности, там самородкив грязи. Я, брат, аллегорически говорю. У нас в городишке таких переулковвещественных не было, но нравственные были. Но если бы ты был то что я, тыпонял бы, что эти значат. Любил разврат, любил и срам разврата. Любилжестокость: разве я не клоп, не злое насекомое? Сказано - Карамазов! Разпикник всем городом был, поехали на семи тройках; в темноте, зимой, в санях,стал я жать одну соседскую девичью ручку, и принудил к поцелуям эту девочку,дочку чиновника, бедную, милую, кроткую, безответную. Позволила, многоепозволила в темноте. Думала, бедняжка, что я завтра за ней приеду ипредложение сделаю (меня ведь главное за жениха ценили); а я с ней послетого ни слова, пять месяцев ни полслова. Видел, как следили за мной из углазалы, когда бывало танцуют (а у нас то и дело что танцуют), ее глазки, виделкак горели огоньком - огоньком кроткого негодования. Забавляла эта игратолько мое сладострастие насекомого, которое я в себе кормил. Чрез пятьмесяцев она за чиновника вышла и уехала... сердясь и все еще любя можетбыть. Теперь они счастливо живут. Заметь, что я никому не сказал, неославил; я хоть и низок желаниями и низость люблю, но я не бесчестен. Тыкраснеешь, у тебя глаза сверкнули. Довольно с тебя этой грязи. И все это ещетолько так, цветочки польдекоковские, хотя жестокое насекомое уже росло, ужеразрасталось в душе. Тут, брат, целый альбом воспоминаний. Пусть им богмиленьким здоровья пошлет. Я, разрывая, любил не ссориться. И никогда невыдавал, никогда ни одну не ославил. Но довольно. Неужели ты думал, что ятебя для этой только дряни зазвал сюда? Нет, я тебе любопытнее вещьрасскажу; но не удивляйся, что не стыжусь тебя, а как будто даже и рад. - Это ты оттого, что я покраснел, - вдруг заметил Алеша. - Я не оттвоих речей покраснел и не за твои дела, а за то, что я то же самое что иты. - Ты-то? Ну хватил немного далеко. - Нет, недалеко, - с жаром проговорил Алеша. (Видимо эта мысль давноуже в нем была.) - Все одни и те же ступеньки. Я на самой низшей, а тывверху, где-нибудь на тринадцатой. Я так смотрю на это дело, но это все однои то же, совершенно однородное. Кто ступил на нижнюю ступеньку, тот всеравно непременно вступит и на верхнюю. - Стало быть, совсем не вступать? - Кому можно - совсем не вступать. - А тебе - можно? - Кажется, нет. - Молчи, Алеша, молчи, милый, хочется мне ручку твою поцеловать, так,из умиления. Эта шельма Грушенька знаток в человеках, она мне говорилаоднажды, что она когда-нибудь тебя съест... Молчу, молчу! Из мерзостей, споля, загаженного мухами, перейдем на мою трагедию, тоже на поле, загаженноемухами, то-есть всякою низостью. Дело-то ведь в том, что старикашка хоть исоврал об обольщении невинностей, но в сущности, в трагедии моей, это такведь и было, хотя раз только было, да и то не состоялось. Старик, которыйменя же корил небылицей, этой-то штуки и не знает: я никому никогда нерассказывал, тебе первому сейчас расскажу, конечно, Ивана исключая, Иван всезнает. Раньше тебя давно знает. Но Иван - могила. - Иван - могила? - Да. Алеша слушал чрезвычайно внимательно. - Я ведь в этом баталионе, в линейном, хоть и прапорщиком состоял, новсе равно как бы под надзором, в роде как ссыльный какой. А городишкопринимал меня страшно хорошо. Денег я бросал много, верили, что я богат, я исам тому верил. А впрочем чем-то и другим я им должно быть угодил. Хоть иголовами покивали, а право любили. Мой подполковник, старик уже, не взлюбилменя вдруг. Придирался ко мне; да рука у меня была, к тому же весь город заменя стоял, придраться нельзя было очень-то. Виноват был я и сам, самнарочно почтения не отдавал надлежащего. Гордился. У этого старого упрямца,недурного очень человека и добродушнейшего хлебосола, были когда-то двежены, обе померли. Одна, первая, была из каких-то простых и оставила емудочь, тоже простую. Была уже при мне девою лет двадцати четырех и жила сотцом вместе с теткой, сестрой покойной матери. Тетка - бессловеснаяпростота, а племянница, старшая дочь подполковника, - бойкая простота.Люблю, вспоминая, хорошее слово сказать: никогда-то, голубчик, я прелестнеехарактера женского не знал, как этой девицы, Агафьей звали ее, - представьсебе, Агафьей Ивановной. Да и недурна она вовсе была, в русском вкусе -высокая, дебелая, полнотелая, с глазами прекрасными, лицо, положим,грубоватое. Не выходила замуж, хотя двое сватались, отказала и веселости нетеряла. Сошелся я с ней - не этаким образом, нет, тут было чисто, а так,по-дружески. Я ведь часто с женщинами сходился совершенно безгрешно,по-дружески. Болтаю с ней такие откровенные вещи, что ух! а она толькосмеется. Многие женщины откровенности любят, заметь себе, а она к тому жебыла девушка, что очень меня веселило. И вот еще что: никак бы ее барышнейнельзя было назвать. Жили они у отца с теткой, как-то добровольно принижаясебя, со всем другим обществом не равняясь. Ее все любили и нуждались в ней,потому что портниха была знатная: был талант, денег за услуги не требовала,делала из любезности, но когда дарили - не отказывалась принять.Подполковник же, тот - куда! Подполковник был одно из самых первых лиц понашему месту. Жил широко, принимал весь город, ужины, танцы. Когда я приехали в баталион поступил, заговорили во всем городишке, что вскоре пожалует кнам, из столицы, вторая дочь подполковника, раскрасавица из красавиц, атеперь только что де вышла из аристократического столичного одногоинститута. Эта вторая дочь - вот эта самая Катерина Ивановна и есть, и ужеот второй жены подполковника. А вторая эта жена, уже покойница, была иззнатного, какого-то большого генеральского дома, хотя впрочем, как мнедостоверно известно денег подполковнику тоже никаких не принесла. Значитбыла с родней, да и только, разве там какие надежды, а в наличности ничего.И однако, когда приехала институтка (погостить, а не навсегда), весьгородишко у нас точно обновился, самые знатные наши дамы, - двепревосходительные, одна полковница, да и все, все за ними, тотчас же принялиучастие, расхватали ее, веселить начали, царица балов, пикников, живыекартины состряпали в пользу каких-то гувернанток. Я молчу, я кучу, я однуштуку именно тогда удрал такую, что весь город тогда загалдел. Вижу, онаменя раз обмерила взглядом, у батарейного командира это было, да я тогда неподошел: пренебрегаю, дескать, знакомиться. Подошел я к ней уже несколькоспустя, тоже на вечере, заговорил, еле поглядела, презрительные губкисложила, а, думаю, подожди, отмщу! Бурбон я был ужаснейший в большинстветогдашних случаев, и сам это чувствовал. Главное то чувствовал, что"Катенька" не то чтобы невинная институтка такая, а особа с характером,гордая и в самом деле добродетельная, а пуще всего с умом и образованием, ау меня ни того, ни другого. Ты думаешь, я предложение хотел сделать? Нимало, просто отмстить хотел за то, что я такой молодец, а она не чувствует.А пока кутеж и погром. Меня наконец подполковник на три дня под арестпосадил. Вот к этому-то времени как раз отец мне шесть тысяч прислал, послетого как я послал ему форменное отречение от всех и вся, то-есть мы дескать"в расчете" и требовать больше ничего не буду. Не понимал я тогда ничего; я,брат, до самого сюда приезда, и даже до самых последних теперешних дней, идаже может быть до сегодня, не понимал ничего об этих всех наших с отцомденежных пререканиях. Но это к чорту, это потом. А тогда, получив эти шесть,узнал я вдруг заведомо по одному письмецу от приятеля про одну любопытнейшуювещь для себя, именно, что подполковником нашим недовольны, что подозреваютего не в порядке, одним словом, что враги его готовят ему закуску. И впрямьприехал начальник дивизии и распек на чем свет стоит. Затем немного спустявелено в отставку подать. Я тебе рассказывать не буду, как это все вышло вподробности, были у него враги действительно, только вдруг в городечрезмерное охлаждение к нему и ко всей фамилии, все вдруг точно отхлынули.Вот и вышла тогда первая моя штука: встречаю я Агафью Ивановну, с которойвсегда дружбу хранил, и говорю: "А ведь у папаши казенных-то денег четырехтысяч пятисот рублей нет". "Что вы это, почему говорите? Недавно генералбыл, все налицо были"... "Тогда были, а теперь нет". Испугалась ужасно: "непугайте пожалуста, от кого вы слышали?" "Не беспокойтесь, говорю, никому нескажу, а вы знаете, что я на сей счет могила, а вот что хотел я вам толькона сей счет тоже в, виде, так-сказать, "всякого случая" присовокупить: когдапотребуют у папаши четыре-то тысячки пятьсот, а у него не окажется, так чемпод суд-то, а потом в солдаты на старости лет угодить, пришлите мне тогдалучше вашу институтку секретно, мне как раз деньги выслали, я ей четыре-тотысячки пожалуй и отвалю и в святости секрет сохраню". "Ах, какой вы,говорит, подлец! (так и сказала), - какой вы злой, говорит, подлец! Да каквы смеете!" Ушла в негодовании страшном, а я ей вслед еще раз крикнул, чтосекрет сохранен будет свято и нерушимо. Эти обе бабы, то-есть Агафья и теткаее, скажу вперед, оказались во всей этой истории чистыми ангелами, а сеструэту, гордячку, Катю, воистину обожали, принижали себя пред нею, горничнымиее были... Только Агафья эту штуку, то-есть разговор-то наш ей тогда ипередай. Я это потом все как пять пальцев узнал. Не скрыла, ну, а мнеразумеется того было и надо. Вдруг приезжает новый майор принимать баталион. Принимает. Старыйподполковник вдруг заболевает, двинуться не может, двое суток дома сидит,суммы казенной не сдает. Доктор наш Кравченко уверял, что действительноболен был. Только я вот что досконально знал по секрету и даже давно: чтосумма, когда отсмотрит ее начальство, каждый раз после того, и это уже годачетыре сряду, исчезала на время. Ссужал ее подполковник вернейшему одномучеловеку, купцу нашему, старому вдовцу. Трифонову, бородачу в золотых очках.Тот съездит на ярмарку, сделает какой надо ему там оборот и возвращаеттотчас подполковнику деньги в целости, а с тем вместе привозит с ярмаркигостинцу, а с гостинцами и процентики. Только в этот раз (я тогда узнал всеэто совершенно случайно от подростка, слюнявого сынишки Трифонова, сына егои наследника, развратнейшего мальчишки какого свет производил), в этот раз,говорю, Трифонов, возвратясь с ярмарки, ничего не возвратил. Подполковникбросился к нему: "Никогда я от вас ничего не получал, да и получать не мог",- вот ответ. Ну, так и сидит наш подполковник дома, голову себе обвязалполотенцем, ему они все три льду к темени прикладывают; вдруг вестовой скнигой и с приказом: "Сдать казенную сумму, тотчас же, немедленно, через двачаса". Он расписался, я эту подпись в книге потом видел, - встал, сказал,что одеваться в мундир идет, прибежал в свою спальню, взял двуствольноеохотничье свое ружье, зарядил, вкатил солдатскую пулю, снял с правой ногисапог, ружье упер в грудь, а ногой стал курок искать. А Агафья ужеподозревала, мои тогдашние слова запомнила, подкралась и во времяподсмотрела: ворвалась, бросилась на него сзади, обняла, ружье выстрелиловверх в потолок; никого не ранило; вбежали остальные, схватили его, отнялиружье, за руки держат... Все это я потом узнал до черты. Сидел я тогда дома,были сумерки, и только что хотел выходить, оделся, причесался, платокнадушил, фуражку взял, как вдруг отворяется дверь и - предо мною, у меня наквартире, Катерина Ивановна. Бывают же странности: никто-то не заметил тогда на улице, как она комне прошла, так что в городе так это и кануло. Я же нанимал квартиру у двухчиновниц, древнейших старух, они мне и прислуживали, бабы почтительные,слушались меня во всем, и, по моему приказу, замолчали потом обе, какчугунные тумбы. Конечно, я все тотчас понял. Она вошла и прямо глядит наменя, темные глаза смотрят решительно, дерзко даже, но в губах и около губ,вижу, есть нерешительность. - Мне сестра сказала, что вы дадите четыре тысячи пятьсот рублей, еслия приду за ними... к вам сама. Я пришла... дайте деньги!.. - не выдержала,задохлась, испугалась, голос пресекся, а концы губ и линии около губзадрожали. - Алешка, слушаешь или спишь? - Митя, я знаю, что ты всю правду скажешь, - произнес в волнении Алеша. - Ее самую и скажу. Если всю правду, то вот как было, себя не пощажу.Первая мысль была - Карамазовская. Раз, брат, меня фаланга укусила, я двенедели от нее в жару пролежал; ну так вот и теперь вдруг за сердце, слышу,укусила фаланга, злое-то насекомое, понимаешь? Обмерил я ее глазом. Видел тыее? Ведь красавица. Да не тем она красива тогда была. Красива была она тем вту минуту, что она благородная, а я подлец, что она в величии своеговеликодушия и жертвы своей за отца, а я клоп. И вот от меня, клопа иподлеца, она вся зависит, вся, вся кругом и с душой и с телом. Очерчена. Ятебе прямо скажу: эта мысль, мысль фаланги, до такой степени захватила мнесердце, что оно чуть не истекло от одного томления. Казалось бы и борьбы немогло уже быть никакой: именно бы поступить как клопу, как злому тарантулу,безо всякого сожаления... Пересекло у меня дух даже. Слушай: ведь яразумеется завтра же приехал бы руки просить, чтобы все это благороднейшимтак-сказать образом завершить и чтобы никто, стало быть, этого не знал и немог бы знать. Потому что ведь я человек хоть и низких желаний, но честный. Ивот вдруг мне тогда в ту же секунду кто-то и шепни на ухо: "Да ведьзавтра-то этакая, как приедешь с предложением руки, и не выйдет к тебе, авелит кучеру со двора тебя вытолкать. Ославляй, дескать, по всему городу, небоюсь тебя!" Взглянул я на девицу, не соврал мой голос: так конечно, так онои будет. Меня выгонят в шею, по теперешнему лицу уже судить можно. Закипелаво мне злость, захотелось подлейшую, поросячью, купеческую штучку выкинуть:поглядеть это на нее с насмешкой, и тут же, пока стоит пред тобой, иогорошить ее с интонацией, с какою только купчик умеет сказать: - Это четыре-то тысячи! Да я пошутил-с, что вы это? Слишком легковерно,сударыня, сосчитали. Сотенки две я пожалуй, с моим даже удовольствием иохотою, а четыре тысячи это деньги не такие, барышня, чтоб их на такоелегкомыслие кидать. Обеспокоить себя напрасно изволили. Видишь, я бы конечно все потерял, она бы убежала, но зато инфернально,мстительно вышло бы, всего остального стоило бы. Выл бы потом всю жизнь отраскаяния, но только чтобы теперь эту штучку отмочить! Веришь ли, никогдаэтого у меня ни с какой не бывало, ни с единою женщиной, чтобы в этакуюминуту я на нее глядел с ненавистью, - и вот крест кладу: я на эту гляделтогда секунды три или пять со страшною ненавистью, - с тою самою ненавистью,от которой до любви, до безумнейшей любви - один волосок! Я подошел к окну,приложил лоб к мерзлому стеклу и помню, что мне лоб обожгло льдом как огнем.Долго не задержал, не беспокойся, обернулся, подошел к столу, отворил ящик идостал пятитысячный пятипроцентный безыменный билет (в лексиконе французскомлежал у меня). Затем молча ей показал, сложил, отдал, сам отворил ей дверь всени, и, отступя шаг, поклонился ей в пояс почтительнейшим,проникновеннейшим поклоном, верь тому! Она вся вздрогнула, посмотрелапристально секунду, страшно побледнела, ну как скатерть, и вдруг, тоже нислова не говоря, не с порывом, а мягко так, глубоко, тихо, склонилась вся ипрямо мне в ноги - лбом до земли, не по-институтски, по-русски! Вскочила ипобежала. Когда она выбежала, я был при шпаге; я вынул шпагу и хотел-былотут же заколоть себя, для чего - не знаю, глупость была бы страшная,конечно, но должно быть от восторга. Понимаешь ли ты, что от иного восторгаможно убить себя; но я не закололся, а только поцеловал шпагу и вложил ееопять в ножны, - о чем впрочем мог бы тебе и не упоминать. И даже. кажется,я сейчас-то, рассказывая обо всех борьбах, немножко размазал, чтобы себяпохвалить. Но пусть, пусть так и будет и чорт дери всех шпионов сердцачеловеческого! Вот весь мой этот бывший "случай" с Катериной Ивановной.Теперь, значит, брат Иван о нем знает, да ты - и только! Дмитрий Федорович встал, в волнении шагнул шаг и другой, вынул платок,обтер со лба пот, затем сел опять, но не на то место, где прежде сидел, а надругое, на скамью напротив, у другой стены, так что Алеша должен был совсемк нему повернуться.
V. ИСПОВЕДЬ ГОРЯЧЕГО СЕРДЦА. "ВВЕРХ ПЯТАМИ".
- Теперь, - сказал Алеша, - я первую половину этого дела знаю. - Первую половину ты понимаешь: это драма, и произошла она там. Втораяже половина есть трагедия и произойдет она здесь. - Изо второй половины я до сих пор ничего не понимаю, - сказал Алеша. - А я-то? Я-то разве понимаю? - Постой, Дмитрий, тут есть одно главное слово. Скажи мне: ведь тыжених, жених и теперь? - Женихом я стал не сейчас, а всего три месяца лишь спустя послетогдашнего-то. На другой же день, как это тогда случилось, я сказал себе,что случай исчерпан и кончен, продолжения не будет. Придти с предложениемруки казалось мне низостью. С своей стороны и она все шесть недель потом каку нас в городе прожила - ни словечком о себе знать не дала. Кроме одного,вправду, случая: на другой день после ее посещения прошмыгнула ко мне ихгорничная, и, ни слова не говоря, пакет передала. На пакете адрес:такому-то. Вскрываю - сдача с билета в 5.000. Надо было всего четыре тысячипятьсот, да на продаже пятитысячного билета потеря рублей в двести слишкомпроизошла. Прислала мне всего двести шестьдесят, кажется, рубликов, не помнюхорошенько, и только одни деньги, - ни записки, ни словечка, ни объяснения.Я в пакете искал знака какого-нибудь карандашом - н-ничего! Что ж, я закутилпока на мои остальные рубли, так что и новый майор мне выговор наконецпринужден был сделать. Ну, а подполковник казенную сумму сдал - благополучнои всем на удивленье, потому что никто уже у него денег в целости непредполагал. Сдал, да и захворал, слег, лежал недели три, затем вдругразмягчение в мозгу произошло и в пять дней скончался. Похоронили своинскими почестями, еще не успел отставку получить. Катерина Ивановна,сестра и тетка, только что похоронив отца, дней чрез десять двинулись вМоскву. И вот пред отъездом только, в самый тот день, когда уехали (я их невидал и не провожал), получаю крошечный пакетик, синенький, кружевнаябумажка, а на ней одна только строчка карандашом: "Я вам напишу, ждите. К.".Вот и все. Поясняю тебе теперь в двух словах. В Москве у них дела обернулись сбыстротою молнии и с неожиданностью арабских сказок. Эта генеральша, ееглавная родственница, вдруг разом лишается своих двух ближайших наследниц,своих двух ближайших племянниц - обе на одной и той же неделе помирают отоспы. Потрясенная старуха Кате обрадовалась как родной дочери, как звездеспасения, накинулась на нее, переделала тотчас завещание в ее пользу, но этов будущем, а пока теперь, прямо в руки, - восемьдесят тысяч, вот тебе молприданое, делай с ним что хочешь. Истерическая женщина, я ее в Москве потомнаблюдал. Ну вот вдруг я тогда и получаю по почте четыре тысячи пятьсотрублей, разумеется, недоумеваю и удивлен как бессловесный. Три дня спустяприходит и обещанное письмо. Оно и теперь у меня, оно всегда со мной и умруя с ним, - хочешь покажу? Непременно прочти: Предлагается в невесты, самасебя предлагает, "люблю, дескать, безумно, пусть вы меня не любите - всеравно, будьте только моим мужем. Не пугайтесь - ни в чем вас стеснять небуду, буду ваша мебель, буду тот ковер, по которому вы ходите... Хочу любитьвас вечно, хочу спасти вас от самого себя",.. Алеша, я недостоин дажепересказывать эти строки моими подлыми словами и моим подлым тоном,всегдашним моим подлым тоном, от которого я никогда не мог исправиться!Пронзило это письмо меня до сегодня, и разве мне теперь легко, разве мнесегодня легко? Тогда я тотчас же ей написал ответ (я никак не мог самприехать в Москву). Слезами писал его; одного стыжусь вечно: упомянул, чтоона теперь богатая и с приданым, а я только нищий бурбон, - про деньгиупомянул! Я бы должен был это перенести, да с пера сорвалось. Тогда же,тотчас написал в Москву Ивану и все ему объяснил в письме по возможности, вшесть листов письмо было, и послал Ивана к ней. Что ты смотришь, что тыглядишь на меня? Ну да, Иван влюбился в нее, влюблен и теперь, я это знаю, яглупость сделал по-вашему, по-светскому, но может быть вот эта-то глупостьодна теперь и спасет нас всех! Ух! Разве ты не видишь, как она его почитает,как она его уважает? Разве она может, сравнив нас обоих, любить такого какя, да еще после всего того, что здесь произошло? - А я уверен, что она любит такого как ты, а не такого как он. - Она свою добродетель любит, а не меня, - невольно, но почти злобновырвалось вдруг у Дмитрия Федоровича. Он засмеялся, но через секунду глазаего сверкнули, он весь покраснел и с силой ударил кулаком по столу. - Клянусь, Алеша, - воскликнул он со страшным и искренним гневом насебя, - верь - не верь, но вот как бог свят, и что Христос есть господь,клянусь, что, я хоть и усмехнулся сейчас ее высшим чувствам, но знаю, что яв миллион раз ничтожнее душой, чем она, и что эти лучшие чувства ее -искренни, как у небесного ангела! В том и трагедия, что я знаю это наверно.Что в том, что человек капельку декламирует? Разве я не декламирую? А ведьискренен же я, искренен. Что же касается Ивана, то ведь я же понимаю, скаким проклятием должен он смотреть теперь на природу, да еще при его-тоуме! Кому, чему отдано предпочтение? Отдано извергу, который и здесь, ужеженихом будучи, и когда на него все глядели, удержать свои дебоширства немог, - я это при невесте-то, при невесте-то! И вот такой как я предпочтен, аон отвергается. Но для чего же? А для того, что девица из благодарностижизнь и судьбу свою изнасиловать хочет! Нелепость! Я Ивану в этом смысленичего и никогда не говорил, Иван разумеется мне тоже об этом никогда ниполслова, ни малейшего намека; но судьба свершится и достойный станет наместо, а недостойный скроется в переулок навеки, - в грязный свой переулок,в возлюбленный и свойственный ему переулок, и там, в грязи и вони, погибнетдобровольно и с наслаждением. Заврался я что-то, слова у меня всеизносились, точно наобум ставлю, но так как я определил, так тому и быть.Потону в переулке, а она выйдет за Ивана. - Брат, постой, - с чрезвычайным беспокойством опять прервал Алеша, -ведь тут все-таки одно дело ты мне до сих пор не разъяснил: ведь ты жених,ведь ты все-таки жених? Как же ты хочешь порвать, если она, невеста, нехочет? - Я жених, формальный и благословленный, произошло все в Москве, помоем приезде, с парадом, с образами, и в лучшем виде. Генеральшаблагословила и - веришь ли, поздравила даже Катю: ты выбрала, говорит,хорошо, я вижу его насквозь. И веришь ли, Ивана она не взлюбила и непоздравила. В Москве же я много и с Катей переговорил, я ей всего себярасписал, благородно, в точности, в искренности. Все выслушала: "Было милое смущенье, Были нежные слова"...Ну, слова-то были и гордые. Она вынудила у меня тогда великое обещаниеисправиться. Я дал обещание. И вот... - Что же? - И вот я тебя кликнул и перетащил сюда сегодня, сегодняшнего числа, -запомни! - с тем, чтобы послать тебя, и опять-таки сегодня же, к КатеринеИвановне, и... - Что? - Сказать ей, что я больше к ней не приду никогда, приказал дескатькланяться. - Да разве это возможно? - Да я потому-то тебя и посылаю вместо себя, что это невозможно, а токак же я сам-то ей это скажу? - Да куда же ты пойдешь? - В переулок. - Так это к Грушеньке! - горестно воскликнул Алеша, всплеснув руками. -Да неужто же Ракитин в самом деле правду сказал? А я думал, что ты толькотак к ней походил и кончил. - Это жениху-то ходить? Да разве это возможно, да еще при такойневесте, и на глазах у людей? Ведь честь-то у меня есть небось. Только что ястал ходить к Грушеньке, так тотчас же и перестал быть женихом и честнымчеловеком, ведь это я понимаю же. Что ты смотришь? Я, видишь ли, спервавсего пошел ее бить. Я узнал и знаю теперь достоверно, что Грушеньке этойбыл этим штабс-капитаном, отцовским поверенным, вексель на меня передан,чтобы взыскала, чтоб я унялся и кончил. Испугать хотели. Я Грушеньку идвинулся бить. Видал я ее и прежде мельком. Она не поражает. Про старикакупца знал, который теперь вдобавок и болен, расслаблен лежит, но ей кушвсе-таки оставит знатный. Знал тоже, что деньгу нажить любит, наживает, назлые проценты дает, пройдоха, шельма, без жалости. Пошел я бить ее, да у нейи остался. Грянула гроза, ударила чума, заразился и заражен доселе, и знаю,что уж все кончено, что ничего другого и никогда не будет. Цикл временсовершен. Вот мое дело. А тогда вдруг как нарочно у меня в кармане, унищего, очутились три тысячи. Мы отсюда с ней в Мокрое, это двадцать пятьотсюда верст, цыган туда добыл, цыганок, шампанского, всех мужиков тамшампанским перепоил, всех баб и девок, двинул тысячами. Через три дня гол,но сокол. Ты думал достиг чего сокол-то? Даже издали не показала. Я говорютебе: изгиб. У Грушеньки, шельмы, есть такой один изгиб тела, он и на ножкеу ней отразился, даже в пальчике-мизинчике на левой ножке отозвался. Видел ицеловал, но и только - клянусь! Говорит: "хочешь, выйду замуж, ведь тынищий. Скажи, что бить не будешь и позволишь все мне делать, что я захочу,тогда может и выйду", - смеется. И теперь смеется! Дмитрий Федорович почти с какою-то яростью поднялся с места, он вдругстал как пьяный. Глаза его вдруг налились кровью. - И ты в самом деле хочешь на ней жениться? - Коль захочет, так тотчас же, а не захочет, и так останусь; у нее надворе буду дворником. Ты... ты, Алеша... - остановился он вдруг пред ним и,схватив его за плечи, стал вдруг с силою трясти его: - да знаешь ли ты,невинный ты мальчик, что все это бред, немыслимый бред, ибо тут трагедия!Узнай же, Алексей, что я могу быть низким человеком, со страстями низкими ипогибшими, но вором, карманным вором, воришкой по передним, ДмитрийКарамазов не может быть никогда. Ну так узнай же теперь, что я воришка, явор по карманам и по передним! Как раз пред тем как я Грушеньку пошел бить,призывает меня в то самое утро Катерина Ивановна, и в ужасном секрете, чтобыпокамест никто не знал (для чего не знаю, видно так ей было нужно), проситменя съездить в губернский город и там по почте послать три тысячи АгафьеИвановне, в Москву, потому в город, чтобы здесь и не знали. Вот с этими-тотремя тысячами в кармане я и очутился тогда у Грушеньки, на них и в Мокроесъездили. Потом я сделал вид, что слетал в город, но расписки почтовой ей непредставил, сказал, что послал, расписку принесу, и до сих пор не несу,забыл-с. Теперь, как ты думаешь, вот ты сегодня пойдешь и ей скажешь:"приказали вам кланяться", а она тебе: "А деньги?" Ты еще мог бы сказать ей:"это низкий сладострастник, и с неудержимыми чувствами подлое существо. Онтогда не послал ваши деньги, а растратил, потому что удержаться не мог какнизкое животное, но все-таки ты мог бы прибавить: зато он не вор, вот вашитри тысячи, посылает обратно, пошлите сами Агафье Ивановне, а сам велелкланяться. А теперь вдруг она: "а где деньги?" - Митя, ты несчастен, да! Но все же не столько, сколько ты думаешь, -не убивай себя отчаянием, не убивай! - А что ты думаешь, застрелюсь, как не достану трех тысяч отдать? Втом-то и дело, что не застрелюсь. Не в силах теперь, потом может быть, атеперь я к Грушеньке пойду... Пропадай мое сало! - А у ней? - Буду мужем ее, в супруги удостоюсь, а коль придет любовник, выйду вдругую комнату. У ее приятелей буду калоши грязные обчищать, самоварраздувать, на посылках бегать... - Катерина Ивановна все поймет, - торжественно проговорил вдруг Алеша,- поймет всю глубину во всем этом горе и примирится. У нее высший ум, потомучто нельзя быть несчастнее тебя, она увидит сама. - Не помирится она со всем, - осклабился Митя. - Тут, брат, есть нечто,с чем нельзя никакой женщине примириться. А знаешь что всего лучше сделать? - Что? - Три тысячи ей отдать. - Где же взять-то? Слушай, у меня есть две тысячи, Иван даст тожетысячу, вот и три, возьми и отдай. - А когда они прибудут, твои три тысячи? Ты еще и несовершеннолетнийвдобавок, а надо непременно, непременно, чтобы ты сегодня уже ей откланялся,с деньгами или без денег, потому что я дальше тянуть не могу, дело на такойточке стало. Завтра уже поздно, поздно. Я тебя к отцу пошлю. - К отцу? - Да. к отцу прежде нее. У него три тысячи и спроси. - Да ведь он, Митя, не даст. - Еще бы дал, знаю, что не даст. Знаешь ты, Алексей, что значитотчаяние? - Знаю. - Слушай: юридически он мне ничего не должен. Все я у него выбрал, все,я это знаю. Но ведь нравственно-то должен он мне. так иль не так? Ведь он сматериных двадцати восьми тысяч пошел и сто тысяч нажил. Пусть он мне дасттолько три тысячи из двадцати восьми, только три, и душу мою из адаизвлечет, и зачтется это ему за многие грехи! Я же на этих трех тысячах, воттебе великое слово, - покончу, и не услышит он ничего обо мне более вовсе. Впоследний раз случай ему даю быть отцом. Скажи ему, что сам бог ему этотслучай посылает. - Митя, он ни за что не даст. - Знаю, что не даст, в совершенстве знаю. А теперь особенно. Мало того,я вот что еще знаю: теперь, на-днях только, всего только может быть вчера,он в первый раз узнал серьезно (подчеркни серьезно), что Грушенька-то всамом деле может быть не шутит и за меня замуж захочет прыгнуть. Знает онэтот характер, знает эту кошку. Ну так неужто уж он мне в добавок и деньгидаст, чтоб этакому случаю способствовать, тогда как сам он от нее безпамяти? Но и этого еще мало, я еще больше тебе могу привесть: я знаю, что унего уж дней пять как вынуты три тысячи рублей, разменены в сотенныекредитки и упакованы в большой пакет, под пятью печатями, а сверху красноютесемочкой накрест перевязаны. Видишь, как подробно знаю! На пакете женадписано: "Ангелу моему Грушеньке, коли захочет придти", сам нацарапал, втишине и в тайне, и никто-то не знает, что у него деньги лежат, кроме лакеяСмердякова, в честность которого он верит как в себя самого. Вот он ужтретий аль четвертый день Грушеньку ждет, надеется, что придет за пакетом,дал он ей знать, а та знать дала, что "может-де и приду". Так ведь если онапридет к старику, разве я могу тогда жениться на ней? Понимаешь теперь,зачем значит я здесь на секрете сижу и что именно сторожу? - Ее? - Ее. У этих шлюх, здешних хозяек, нанимает каморку Фома. Фома из нашихмест, наш бывший солдат. Он у них прислуживает, ночью сторожит, а днемтетеревей ходит стрелять, да тем и живет. Я у него тут и засел; ни ему нихозяйкам секрет неизвестен, то-есть что я здесь сторожу. - Один Смердяков знает? - Он один. Он мне и знать даст, коль та к старику придет. - Это он тебе про пакет рассказал? - Он. Величайший секрет. Даже Иван не знает ни о деньгах, ни о чем. Астарик Ивана в Чермашню посылает на два, на три дня прокатиться: объявилсяпокупщик на рощу срубить ее за восемь тысяч, вот и упрашивает старик Ивана:"помоги, дескать, съезди сам" денька на два, на три, значит. Это он хочет,чтобы Грушенька без него пришла. - Стало быть он и сегодня ждет Грушеньку? - Нет, сегодня она не придет, есть приметы. Наверно не придет! -крикнул вдруг Митя. - Так и Смердяков полагает. Отец теперь пьянствует,сидит за столом с братом Иваном. Сходи, Алексей, спроси у него эти тритысячи... - Митя, милый, что с тобой! - воскликнул Алеша, вскакивая с места ивсматриваясь в исступленного Дмитрия Федоровича. Одно мгновение он думал,что тот помешался. - Что ты? Я не помешан в уме, - пристально и даже как-то торжественносмотря, произнес Дмитрий Федорович. - Не бось, я тебя посылаю к отцу и знаю,что говорю: я чуду верю. - Чуду? - Чуду промысла божьего. Богу известно мое сердце, он видит все моеотчаяние. Он всю эту картину видит. Неужели он попустит совершиться ужасу?Алеша, я чуду верю, иди! - Я пойду. Скажи, ты здесь будешь ждать? - Буду, понимаю, что не скоро, что нельзя этак придти и прямо бух! Онтеперь пьян. Буду ждать и три часа, и четыре, и пять, и шесть, и семь, нотолько знай, что сегодня, хотя бы даже в полночь, ты явишься к КатеринеИвановне, с деньгами или без денег, и скажешь: велел вам кланяться. Я именнохочу, чтобы ты этот стих сказал: "велел дескать кланяться". - Митя! а вдруг Грушенька придет сегодня... не сегодня, так завтра, альпослезавтра? - Грушенька? Подсмотрю, ворвусь и помешаю... - А если... - А коль если, так убью. Так не переживу. - Кого убьешь? - Старика. Ее не убью. - Брат, что ты говоришь! - Я ведь не знаю, не знаю... Может быть не убью, а может убью. Боюсь,что ненавистен он вдруг мне станет своим лицом в ту самую минуту. Ненавижу яего кадык, его нос, его глаза, его бесстыжую насмешку. Личное омерзениечувствую. Вот этого боюсь. Вот и не удержусь... - Я пойду, Митя. Я верю, что бог устроит, как знает лучше, чтобы небыло ужаса. - А я буду сидеть и чуда ждать. Но если не свершится, то... Алеша задумчивый направился к отцу.
VI. СМЕРДЯКОВ.
Он и вправду застал еще отца за столом. Стол же был по всегдашнемуобыкновению накрыт в зале, хотя в доме находилась и настоящая столовая. Этазала была самая большая в доме комната, с какою-то старинною претензиеймеблированная. Мебель была древнейшая, белая, с красною, ветхою,полушелковою обивкой. В простенках между окон вставлены были зеркала ввычурных рамах старинной резьбы, тоже белых с золотом. На стенах, обитыхбелыми бумажными и во многих местах уже треснувшими обоями, красовались двабольшие портрета, - одного какого-то князя, лет тридцать назад бывшегогенерал-губернатором местного края, и какого-то архиерея давно уже тожепочившего. В переднем углу помещалось несколько икон, пред которыми на ночьзажигалась лампадка... не столько из благоговения, сколько для того, чтобыкомната на ночь была освещена. Федор Павлович ложился по ночам очень поздно,часа в три, в четыре утра, а до тех пор все бывало ходит по комнате илисидит в креслах и думает. Такую привычку сделал. Ночевал он нередко совсемодин в доме, отсылая слуг во флигель, но большею частью с ним оставался поночам слуга Смердяков, спавший в передней на залавке. Когда вошел Алеша,весь обед был уже покончен, но подано было варенье и кофе. Федор Павловичлюбил после обеда сладости с коньячком. Иван Федорович находился тут же застолом и тоже кушал кофе. Слуги Григорий и Смердяков стояли у стола. Игоспода, и слуги были в видимом и необыкновенно веселом одушевлении. ФедорПавлович громко хохотал и смеялся; Алеша еще из сеней услышал его визгливый,столь знакомый ему прежде смех, и тотчас же заключил, по звукам смеха, чтоотец еще далеко не пьян, а пока лишь всего благодушествует. - Вот и он, вот и он! - завопил Федор Павлович, вдруг страшнообрадовавшись Алеше. - Присоединяйся к нам, садись, кофейку, - постный,ведь, постный, да горячий, да славный! Коньячку не приглашаю, ты постник, ахочешь, хочешь? Нет, я лучше тебе ликерцу дам, знатный! - Смердяков, сходи вшкаф, на второй полке направо, вот ключи, живей! Алеша стал было от ликера отказываться. - Все равно подадут не для тебя, так для нас, - сиял Федор Павлович. -Да постой, ты обедал аль нет? - Обедал, - сказал Алеша, съевший, по правде, всего только ломоть хлебаи выпивший стакан квасу на игуменской кухне. - Вот я кофе горячего выпью сохотой. - Милый! Молодец! Он кофейку выпьет. Не подогреть ли? Да нет, и теперькипит. Кофе знатный, Смердяковский. На кофе, да на кулебяки Смердяков у меняартист, да на уху еще, правда. Когда-нибудь на уху приходи, заранее дайзнать... Да постой, постой, ведь я тебе давеча совсем велел сегодня жепереселиться с тюфяком и подушками? Тюфяк-то притащил? хе-хе-хе!.. - Нет, не принес, - усмехнулся и Алеша. - А, испугался, испугался-таки давеча, испугался? Ах ты, голубчик, да яль тебя обидеть могу. Слушай, Иван, не могу я видеть, как он этак смотрит вглаза и смеется, не могу. Утроба у меня вся начинает на него смеяться, люблюего! Алешка, дай я тебе благословение родительское дам. Алеша встал, ноФедор Павлович успел одуматься. - Нет, нет, я только теперь перекрещу тебя, вот так, садись. Ну, теперьтебе удовольствие будет, и именно на твою тему. Насмеешься. У нас Валаамоваослица заговорила, да как говорит-то, как говорит! Валаамовою ослицей оказался лакей Смердяков. Человек еще молодой, всеголет двадцати четырех, он был страшно нелюдим и молчалив. Не то чтобы дик иличего-нибудь стыдился, нет, характером он был напротив надменен и как будтовсех презирал. Но вот и нельзя миновать, чтобы не сказать о нем хотя двухслов, и именно теперь. Воспитали его Марфа Игнатьевна и Григорий Васильевич,но мальчик рос "безо всякой благодарности", как выражался о нем Григорий,мальчиком диким и смотря на свет из угла. В детстве он очень любил вешатькошек и потом хоронить их с церемонией. Он надевал для этого простыню, чтосоставляло в роде как бы ризы, и пел и махал чем-нибудь над мертвою кошкой,как будто кадил. Все это потихоньку, в величайшей тайне. Григорий поймал егооднажды на этом упражнении и больно наказал розгой. Тот ушел в угол икосился оттуда с неделю. "Не любит он нас с тобой, этот изверг", говорилГригорий Марфе Игнатьевне, "да и никого не любит. Ты разве человек",обращался он вдруг прямо к Смердякову, - "ты не человек, ты из банноймокроты завелся, вот ты кто"... Смердяков, как оказалось впоследствии,никогда не мог простить ему этих слов. Григорий выучил его грамоте и, когдаминуло ему лет двенадцать, стал учить священной истории. Но дело кончилосьтотчас же ничем. Как-то однажды, всего только на втором иль на третьемуроке, мальчик вдруг усмехнулся. - Чего ты? - спросил Григорий, грозно выглядывая на него из-под очков. - Ничего-с. Свет создал господь бог в первый день, а солнце, луну извезды на четвертый день. Откуда же свет-то сиял в первый день? Григорий остолбенел. Мальчик насмешливо глядел на учителя. Даже было вовзгляде его что-то высокомерное. Григорий не выдержал. "А вот откуда!"крикнул он и неистово ударил ученика по щеке. Мальчик вынес пощечину, невозразив ни слова, но забился опять в угол на несколько дней. Как разслучилось так, что через неделю у него объявилась падучая болезнь в первыйраз в жизни, не покидавшая его потом во всю жизнь. Узнав об этом, ФедорПавлович как будто вдруг изменил на мальчика свой взгляд. Прежде он как-торавнодушно глядел на него, хотя никогда не бранил и встречая всегда давалкопеечку. В благодушном настроении иногда посылал со стола мальчишкечего-нибудь сладенького. Но тут, узнав о болезни, решительно стал о немзаботиться, пригласил доктора, стал было лечить, но оказалось, что вылечитьневозможно. Средним числом припадки приходили по разу в месяц, и в разныесроки. Припадки тоже бывали разной силы, - иные легкие, другие оченьжестокие. Федор Павлович запретил наистрожайше Григорию наказывать мальчишкутелесно и стал пускать его к себе на верх. Учить его чему бы то ни было тожепока запретил. Но раз, когда мальчику было уже лет пятнадцать, заметил ФедорПавлович, что тот бродит около шкафа с книгами, и сквозь стекло читает ихназвания. У Федора Павловича водилось книг довольно, томов сотня слишком, ноникто никогда не видал его самого за книгой. Он тотчас же передал ключ отшкафа Смердякову: "Ну и читай, будешь библиотекарем, чем по двору шляться,садись да читай. Вот прочти эту", и Федор Павлович вынул ему Вечера нахуторе близ Диканьки. Малый прочел, но остался недоволен, ни разу не усмехнулся, напротивкончил нахмурившись. - Что ж? Не смешно? - спросил Федор Павлович. Смердяков молчал. - Отвечай, дурак. - Про неправду все написано, - ухмыляясь прошамкал Смердяков. - Ну и убирайся к чорту, лакейская ты душа. Стой, вот тебе ВсеобщаяИстория Смарагдова, тут уж все правда, читай. Но Смердяков не прочел и десяти страниц из Смарагдова, показалосьскучно. Так и закрылся опять шкаф с книгами. В скорости Марфа и Григорийдоложили Федору Павловичу, что в Смердякове мало-по-малу проявилась вдругужасная какая-то брезгливость: сидит за супом, возьмет ложку и ищет-ищет всупе, нагибается, высматривает, почерпнет ложку и подымет на свет. - Таракан, что ли? - спросит бывало Григорий. - Муха, может, - заметит Марфа. Чистоплотный юноша никогда не отвечал, но и с хлебом, и с мясом, и совсеми кушаньями оказалось то же самое: подымет бывало кусок на вилке насвет, рассматривает точно в микроскоп, долго бывало решается и наконец-торешится в рот отправить. "Вишь барченок какой объявился", бормотал на негоглядя Григорий. Федор Павлович, услышав о новом качестве Смердякова, решилнемедленно, что быть ему поваром, и отдал его в ученье в Москву. В ученьи онпробыл несколько лет и воротился сильно переменившись лицом. Он вдруг как-тонеобычайно постарел, совсем даже несоразмерно с возрастом сморщился,пожелтел, стал походить на скопца. Нравственно же воротился почти тем жесамым как и до отъезда в Москву: все так же был нелюдим и ни в чьем обществене ощущал ни малейшей надобности. Он и в Москве, как передавали потом, всемолчал; сама же Москва его как-то чрезвычайно мало заинтересовала, так чтоон узнал в ней разве кое-что, на все остальное и внимания не обратил. Былдаже раз в театре, но молча и с неудовольствием воротился. Зато прибыл к намиз Москвы в хорошем платье, в чистом сюртуке и белье, очень тщательновычищал сам щеткой свое платье неизменно по два раза в день, а сапоги своиопойковые, щегольские, ужасно любил чистить особенною английскою ваксой такчтоб они сверкали как зеркало. Поваром он оказался превосходным. ФедорПавлович положил ему жалованье, и это жалованье Смердяков употреблял чуть нев целости на платье, на помаду, на духи и проч. Но женский пол он, кажется,так же презирал, как и мужской, держал себя с ним степенно, почтинедоступно. Федор Павлович стал поглядывать на него и с некоторой другойточки зрения. Дело в том, что припадки его падучей болезни усилились, и в тедни кушанье готовилось уже Марфой Игнатьевной, что было Федору Павловичувовсе не на руку. - С чего у тебя припадки-то чаще? - косился он иногда на нового повара,всматриваясь в его лицо. - Хоть бы ты женился на какой-нибудь, хочешьженю?.. Но Смердяков на эти речи только бледнел от досады, но ничего неотвечал. Федор Павлович отходил, махнув рукой. Главное, в честности его онбыл уверен и это раз навсегда, в том, что он не возьмет ничего и не украдет.Раз случилось, что Федор Павлович, пьяненький, обронил на собственном дворев грязи, три радужные бумажки, которые только что получил и хватился их надругой только день: только что бросился искать по карманам, а радужные вдругуже лежат у него все три на столе. Откуда? Смердяков поднял и еще вчерапринес. "Ну, брат, я таких как ты не видывал", отрезал тогда Федор Павловичи подарил ему десять рублей. Надо прибавить, что не только в честности егоон был уверен, но почему-то даже и любил его, хотя малый и на него гляделтак же косо, как и на других, и все молчал. Редко бывало заговорит. Если быв то время кому-нибудь вздумалось спросить, глядя на него: чем этот пареньинтересуется и что всего чаще у него на уме, то право невозможно было бырешить это, на него глядя. А между тем он иногда в доме же, аль хоть надворе или на улице случалось останавливался, задумывался и стоял так подесятку даже минут. Физиономист, вглядевшись в него, сказал бы, что тут нидумы, ни мысли нет. а так какое-то созерцание. У живописца Крамского естьодна замечательная картина, под названием Созерцатель: изображен лес зимой,и в лесу, на дороге, в оборванном кафтанишке и лаптишках стоитодин-одинешенек, в глубочайшем уединении забредший мужиченко, стоит и как бызадумался, но он не думает, а что-то "созерцает". Если б его толкнуть, онвздрогнул бы и посмотрел на вас точно проснувшись, но ничего не понимая.Правда, сейчас бы и очнулся, а спросили бы его, о чем он это стоял и думал,то наверно бы ничего не припомнил, но зато наверно бы затаил в себе товпечатление, под которым находился во время своего созерцания. Впечатленияже эти ему дороги, и он наверно их копит, неприметно и даже не сознавая, -для чего и зачем, конечно, тоже не знает: может вдруг, накопив впечатленийза многие годы, бросит все и уйдет в Иерусалим скитаться и спасаться, а,может, и село родное вдруг спалит, а может быть случится и то и другоевместе. Созерцателей в народе довольно. Вот одним из таких созерцателей былнаверно и Смердяков, и наверно тоже копил впечатления свои с жадностью,почти сам еще не зная зачем.
VII. КОНТРОВЕРЗА.
Но Валаамова ослица вдруг заговорила. Тема случилась странная: Григорийпоутру, забирая в лавке у купца Лукьянова товар, услышал от него об одномрусском солдате, что тот, где-то далеко на границе, у азиятов, попав к ним вплен и будучи принуждаем ими под страхом мучительной и немедленной смертиотказаться от христианства и перейти в ислам, не согласился изменить своейвере и принял муки, дал содрать с себя кожу и умер, славя и хваля Христа, -о каковом подвиге и было напечатано как раз в полученной в тот день газете.Об этом вот и заговорил за столом Григорий. Федор Павлович любил и прежде,каждый раз после стола, за дессертом, посмеяться и поговорить хотя бы даже сГригорием. В этот же раз был в легком и приятно раскидывающемся настроении.Попивая коньячок и выслушав сообщенное известие, он заметил, что такогосолдата следовало бы произвести сейчас же во святые и снятую кожу егопрепроводить в какой-нибудь монастырь: "То-то народу повалит и денег".Григорий поморщился, видя, что Федор Павлович нисколько не умилился, а повсегдашней привычке своей начинает кощунствовать. Как вдруг Смердяков,стоявший у двери, усмехнулся. Смердяков весьма часто и прежде допускалсястоять у стола, то-есть под конец обеда. С самого же прибытия в наш городИвана Федоровича стал являться к обеду почти каждый раз. - Ты чего? - спросил Федор Павлович, мигом заметив усмешку и понявконечно, что относится она к Григорию. - А я насчет того-с, - заговорил вдруг громко и неожиданно Смердяков, -что если этого похвального солдата подвиг был и очень велик-с, то никакогоопять-таки по-моему не было бы греха и в том, если б и отказаться при этойслучайности от Христова примерно имени и от собственного крещения своего,чтобы спасти тем самым свою жизнь для добрых дел, коими в течение лет иискупить малодушие. - Это как же не будет греха? Врешь, за это тебя прямо в ад и там какбаранину поджаривать станут, - подхватил Федор Павлович. И вот тут-то и вошел Алеша. Федор Павлович, как мы видели, ужаснообрадовался Алеше. - На твою тему, на твою тему! - радостно хихикал он, усаживая Алешуслушать. - Насчет баранины это не так-с, да и ничего там за это не будет-с, да ине должно быть такого, если по всей справедливости, - солидно заметилСмердяков. - Как так по всей справедливости, - крикнул еще веселей Федор Павлович,подталкивая коленом Алешу. - Подлец он, вот он кто! - вырвалось вдруг у Григория. Гневно посмотрелон Смердякову прямо в глаза. - Насчет подлеца повремените-с, Григорий Васильевич, - спокойно исдержанно отразил Смердяков, - а лучше рассудите сами, что раз я попал кмучителям рода христианского в плен и требуют они от меня имя божиепроклясть и от святого крещения своего отказаться, то я вполне уполномочен втом собственным рассудком, ибо никакого тут и греха не будет. - Да ты уж это говорил, ты не расписывай, а докажи!- кричал ФедорПавлович. - Бульйонщик! - прошептал Григорий презрительно. - Насчет бульйонщика тоже повремените-с, а не ругаясь рассудите сами,Григорий Васильевич. Ибо едва только я скажу мучителям: "Нет, я нехристианин и истинного бога моего проклинаю", как тотчас же я самым высшимбожьим судом немедленно и специально становлюсь анафема проклят и от церквисвятой отлучен совершенно как бы иноязычником, так даже, что в тот же миг-с,- не то что как только произнесу, а только что помыслю произнести, так чтодаже самой четверти секунды тут не пройдет-с, как я отлучен, - так или нетак, Григорий Васильевич? Он с видимым удовольствием обращался к Григорию, отвечая в сущности наодни лишь вопросы Федора Павловича и очень хорошо понимая это, но нарочноделая вид, что вопросы эти как будто задает ему Григорий. - Иван! - крикнул вдруг Федор Павлович, - нагнись ко мне к самому уху.Это он для тебя все это устроил, хочет, чтобы ты его похвалил. Ты похвали. Иван Федорович выслушал совершенно серьезно восторженное сообщениепапаши. - Стой, Смердяков, помолчи на время, - крикнул опять Федор Павлович: -Иван, опять ко мне к самому уху нагнись. Иван Федорович вновь с самымсерьезнейшим видом нагнулся. - Люблю тебя так же как и Алешку. Ты не думай, что я тебя не люблю.Коньячку? - Дайте. "Однако сам-то ты порядочно нагрузился", пристально погляделна отца Иван Федорович. Смердякова же он наблюдал с чрезвычайнымлюбопытством, - Анафема ты проклят и теперь, - разразился вдруг Григорий, - и как жеты после того, подлец, рассуждать смеешь, если... - Не бранись, Григорий, не бранись! - прервал Федор Павлович. - Вы переждите, Григорий Васильевич, хотя бы самое даже малое время-с,и прослушайте дальше, потому что я всего не окончил. Потому в самое товремя, как я богом стану немедленно проклят-с, в самый, тот самый высшиймомент-с, я уже стал все равно, как бы иноязычником, и крещение мое с меняснимается и ни во что вменяется, - так ли хоть это-с? - Заключай, брат, скорей, заключай, - поторопил Федор Павлович, снаслаждением хлебнув из рюмки. - А коли я уж не христианин, то значит я и не солгал мучителям, когдаони спрашивали: "Христианин я или не христианин", ибо я уже был самим богомсовлечен моего христианства, по причине одного лишь замысла и прежде чемдаже слово успел мое молвить мучителям. А коли я уже разжалован, то каким жеманером и по какой справедливости станут спрашивать с меня на том свете, какс христианина, за то, что я отрекся Христа, тогда как я за помышление толькоодно, еще до отречения, был уже крещения моего совлечен? Коли я уж нехристианин, значит я и не могу от Христа отрекнуться, ибо не от чего тогдамне и отрекаться будет. С татарина поганого кто же станет спрашивать,Григорий Васильевич, хотя бы и в небесах за то, что он не христианиномродился и кто же станет его за это наказывать, рассуждая, что с одного воладвух шкур не дерут. Да и сам бог вседержитель с татарина если и будетспрашивать, когда тот помрет, полагаю каким-нибудь самым малым наказанием(так как нельзя же совсем не наказать его), рассудив, что ведь не повинен жеон в том, если от поганых родителей поганым на свет произошел. Не может жегосподь бог насильно взять татарина и говорить про него, что и он былхристианином? Ведь значило бы тогда, что господь вседержитель скажет сущуюнеправду. А разве может господь вседержитель неба и земли произнести ложь,хотя бы в одном только каком-нибудь слове-с? Григорий остолбенел и смотрел на оратора, выпучив глаза. Он хоть и непонимал хорошо, что говорят, но что-то из всей этой дребедени вдруг понял, иостановился с видом человека, вдруг стукнувшегося лбом об стену. ФедорПавлович допил рюмку и залился визгливым смехом. - Алешка, Алешка, каково! Ах ты казуист! Это он был у иезуитовгде-нибудь, Иван. Ах ты иезуит смердящий; да кто же тебя научил? Но толькоты врешь, казуист, врешь, врешь и врешь. Не плачь, Григорий, мы его сею жеминутой разобьем в дым и прах. Ты мне вот что скажи, ослица: пусть ты предмучителями прав, но ведь ты сам-то в себе все же отрекся от веры своей и самже говоришь, что в тот же час был анафема проклят, а коли раз уж анафема,так тебя за эту анафему по головке в аду не погладят. Об этом ты какполагаешь, иезуит ты мой прекрасный? - Это сумления нет-с, что сам в себе я отрекся, а все же никакого и тутспециально греха не было-с, а коли был грешок, то самый обыкновенныйвесьма-с. - Как так обыкновенный весьма-с! - Врешь, пр-р-роклятый, - прошипел Григорий, - Рассудите сами, Григорий Васильевич, - ровно и степенно, сознаваяпобеду, но как бы и великодушничая с разбитым противником, продолжалСмердяков, - рассудите сами, Григорий Васильевич: ведь сказано же в писании,что коли имеете веру хотя бы на самое малое даже зерно и при том скажете сейгоре, чтобы съехала в море, то и съедет ни мало не медля, по первому жевашему приказанию. Что же, Григорий Васильевич, коли я неверующий, а выстоль верующий, что меня беспрерывно даже ругаете, то попробуйте сами-ссказать сей горе, чтобы не то чтобы в море (потому что до моря отсюдадалеко-с), но даже хоть в речку нашу вонючую съехала, вот что у нас за садомтечет, то и увидите сами в тот же момент, что ничего не съедет-с, а всеостанется в прежнем порядке и целости, сколько бы вы ни кричали-с. А этоозначает, что и вы не веруете, Григорий Васильевич, надлежащим манером, алишь других за то всячески ругаете. Опять-таки и то взямши, что никто в нашевремя, не только вы-с, но и решительно никто, начиная с самых даже высокихлиц до самого последнего мужика-с, не сможет спихнуть горы в море, кромеразве какого-нибудь одного человека на всей земле, много двух, да и то можетгде-нибудь там в пустыне египетской в секрете спасаются, так что их и ненайдешь вовсе, - то коли так-с, коли все остальные выходят неверующие, тонеужели же всех сих остальных, то-есть население всей земли-с, кромекаких-нибудь тех двух пустынников, проклянет господь и при милосердии своем,столь известном, никому из них не простит? А потому и я уповаю, что, разусомнившись, буду прощен, когда раскаяния слезы пролью. - Стой! - завизжал Федор Павлович в апофеозе восторга: - так двух-тотаких, что горы могут сдвигать, ты все-таки полагаешь, что есть они? Иван,заруби черту, запиши: весь русский человек тут сказался! - Вы совершенно верно заметили, что это народная в вере черта, - содобрительною улыбкой согласился Иван Федорович. - Соглашаешься! Значит, так, коли уж ты соглашаешься! Алешка, ведьправда? Ведь совершенно русская вера такая? - Нет, у Смердякова совсем не русская вера, - серьезно и твердопроговорил Алеша. - Я не про веру его, я про эту черту, про этих двух пустынников, проэту одну только черточку: ведь это же по-русски, по-русски? - Да, черта эта совсем русская, - улыбнулся Алеша. - Червонца стоит твое слово, ослица, и пришлю тебе его сегодня же, но востальном ты все-таки врешь, врешь и врешь: знай, дурак, что здесь мы все отлегкомыслия лишь не веруем, потому что нам некогда: во-первых, дела одолели,а во-вторых, времени бог мало дал, всего во дню определил только двадцатьчетыре часа, так что некогда и выспаться, не только покаяться. А ты-то тампред мучителями отрекся, когда больше не о чем и думать-то было тебе как овере и когда именно надо было веру свою показать! Так ведь это, брат,составляет, я думаю? - Составляет-то оно составляет, но рассудите сами, Григорий Васильевич,что ведь тем более и облегчает, что составляет. Ведь коли бы я тогда веровалв самую во истину, как веровать надлежит, то тогда действительно было быгрешно, если бы муки за свою веру не принял и в поганую Магометову веруперешел. Но ведь до мук и не дошло бы тогда-с, потому стоило бы мне в тот жемиг сказать сей горе: двинься и подави мучителя, то она бы двинулась и в тотже миг его придавила как таракана, и пошел бы я как ни в чем не бывалопрочь, воспевая и славя бога. А коли я именно в тот же самый момент это всеи испробовал и нарочно уже кричал сей горе: подави сих мучителей, а та недавила, то как же скажите, я бы в то время не усомнился, да еще в такойстрашный час смертного, великого страха? И без того уж знаю, что царствиянебесного в полноте не достигну (ибо не двинулась же по слову моему гора,значит не очень-то вере моей там верят, и не очень уж большая награда меняна том свете ждет), для чего же я еще сверх того и безо всякой уже пользыкожу с себя дам содрать? Ибо если бы даже кожу мою уже до половины содралисо спины, то и тогда по слову моему или крику не двинулась бы сия гора. Да вэтакую минуту не только что сумление может найти, но даже от страха и самогорассудка решиться можно, так что и рассуждать-то будет совсем невозможно. Астало быть чем я тут выйду особенно виноват, если, не видя ни там, ни тутсвоей выгоды, ни награды, хоть кожу-то по крайней мере свою сберегу? Апотому на милость господню весьма уповая, питаюсь надеждой, что и совсемпрощен буду-с...
VIII. ЗА КОНЬЯЧКОМ.
Спор кончился, но странное дело, столь развеселившийся Федор Павловичпод конец вдруг нахмурился. Нахмурился и хлопнул коньячку, и это уже быласовсем лишняя рюмка. - А убирайтесь вы, иезуиты, вон, - крикнул он на слуг.- Пошел,Смердяков. Сегодня обещанный червонец пришлю, а ты пошел. Не плачь,Григорий, ступай к Марфе, она утешит, спать уложит. Не дают канальи послеобеда в тишине посидеть, - досадливо отрезал он вдруг, когда тотчас же поприказу его удалились слуги. - Смердяков за обедом теперь каждый раз сюдалезет, это ты ему столь любопытен, чем ты его так заласкал? - прибавил онИвану Федоровичу. - Ровно ничем, - ответил тот, - уважать меня вздумал; это лакей и хам.Передовое мясо, впрочем, когда срок наступит. - Передовое? - Будут другие и получше, но будут и такие. Сперва будут такие, а заними получше. - А когда срок наступит? - Загорится ракета, да и не догорит может быть. Народ этих бульйонщиковпока не очень-то любит и слушать. - То-то, брат, вот этакая Валаамова ослица думает, думает, да и чортзнает про себя там до чего додумается. - Мыслей накопит, - усмехнулся Иван. - Видишь, я вот знаю, что он и меня терпеть не может, равно как и всех,и тебя точно так же, хотя тебе и кажется, что он тебя "уважать вздумал".Алешку подавно, Алешку он презирает. Да не украдет он, вот что, не сплетникон, молчит, из дому copy не вынесет, кулебяки славно печет, да к тому же ковсему и чорт с ним по правде-то, так стоит ли об нем говорить? - Конечно, не стоит. - А что до того, что он там про себя надумает, то русского мужика,вообще говоря, надо пороть. Я это всегда утверждал. Мужик наш мошенник, егожалеть не стоит, и хорошо еще, что дерут его иной раз и теперь. Русскаяземля крепка березой. Истребят леса, пропадет земля русская. Я за умныхлюдей стою. Мужиков мы драть перестали, с большого ума, а те сами себяпороть продолжают. И хорошо делают. В ту же меру мерится, в ту же ивозмерится, или как это там... Одним словом, возмерится. А Россия свинство.Друг мой, если бы ты знал, как я ненавижу Россию... то-есть не Россию, а всеэти пороки... а пожалуй, что и Россию. Tout cela c'est de la cochonnerie.Знаешь, что люблю? Я люблю остроумие. - Вы опять рюмку выпили. Довольно бы вам. - Подожди, я еще одну, и еще одну, а там и покончу. Нет, постой, тыменя перебил. В Мокром я проездом спрашиваю старика, а он мне: "Мы оченно,говорит, любим пуще всего девок по приговору пороть, и пороть даем всепарням. После эту же, которую ноне порол, завтра парень в невесты берет, такчто оно самим девкам, говорит, у нас повадно". Каковы маркизы де-Сады, а? Акак хочешь, оно остроумно. Съездить бы и нам поглядеть, а? Алешка, тыпокраснел? Не стыдись, детка. Жаль, что давеча я у игумена за обед не сел дамонахам про мокрых девок не рассказал. Алешка, не сердись, что я твоегоигумена давеча разобидел. Меня, брат, зло берет. Ведь коли бог есть.существует, - ну конечно я тогда виноват и отвечу, а коли нет его вовсе то,так ли их еще надо, твоих отцов-то? Ведь с них мало тогда головы срезать,потому что они развитие задерживают. Веришь ты, Иван, что это меня в моихчувствах терзает. Нет, ты не веришь, потому я вижу по твоим глазам. Тыверишь людям, что я всего только шут. Алеша, веришь, что я не всего толькошут? - Верю, что не всего только шут. - И верю, что веришь, и искренно говоришь. Искренно смотришь и искренноговоришь. А Иван нет. Иван высокомерен... А все-таки я бы с твоиммонастырьком покончил. Взять бы всю эту мистику да разом по всей русскойземле и упразднить, чтоб окончательно всех дураков обрезонить. А серебра-то,золота сколько бы на монетный двор поступило! - Да зачем упразднять, - сказал Иван. - А чтоб истина скорей воссияла, вот зачем. - Да ведь коль эта истина воссияет, так вас же первого сначала ограбят,а потом... упразднят. - Ба! А ведь пожалуй ты прав. Ах я ослица, - вскинулся вдруг ФедорПавлович, слегка ударив себя по лбу. - Ну, так пусть стоит твой монастырек,Алешка, коли так. А мы умные люди будем в тепле сидеть да коньячкомпользоваться. Знаешь ли, Иван, что это самим богом должно быть непременнонарочно так устроено? Иван, говори: есть бог или нет? Стой: наверно говори,серьезно говори! Чего опять смеешься? - Смеюсь я тому, как вы сами давеча остроумно заметили о вереСмердякова в существование двух старцев, которые могут горы сдвигать. - Так разве теперь похоже? - Очень. - Ну так значит и я русский человек, и у меня русская черта, и тебя,философа, можно тоже на своей черте поймать в этом же роде. Хочешь, поймаю.Побьемся об заклад, что завтра же поймаю. А все-таки говори: есть бог илинет? Только серьезно! Мне надо теперь серьезно. - Нет, нету бога. - Алешка, есть бог? - Есть бог. - Иван, а бессмертие есть, ну там какое-нибудь, ну хоть маленькое,малюсенькое? - Нет и бессмертия. - Никакого? - Никакого. - То-есть совершеннейший нуль или нечто. Может быть нечто какое-нибудьесть? Все же ведь не ничто! - Совершенный нуль. - Алешка, есть бессмертие? - Есть. - А бог и бессмертие? - И бог и бессмертие. В боге и бессмертие. - Гм. Вероятнее, что прав Иван. Господи, подумать только о том, сколькоотдал человек веры, сколько всяких сил даром на эту мечту, и это столько ужтысяч лет! Кто же это так смеется над человеком? Иван? В последний раз ирешительно: есть бог или нет? Я в последний раз! - Ив последний раз нет. - Кто же смеется над людьми, Иван? - Чорт, должно быть, - усмехнулся Иван Федорович. - А чорт есть? - Нет, и чорта нет. - Жаль. Чорт возьми, что б я после того сделал с тем, кто первыйвыдумал бога! Повесить его мало на горькой осине. - Цивилизации бы тогда совсем не было, если бы не выдумали бога. - Не было бы? Это без бога-то? - Да. И коньячку бы не было. А коньяк все-таки у вас взять придется. - Постой, постой, постой, милый, еще одну рюмочку. Я Алешу оскорбил. Тыне сердишься, Алексей? Милый Алексейчик ты мой, Алексейчик! - Нет, не сержусь. Я ваши мысли знаю. Сердце у вас лучше головы. - У меня-то сердце лучше головы? Господи, да еще кто это говорит? Иван,любишь ты Алешку? - Люблю. - Люби. (Федор Павлович сильно хмелел.) - Слушай, Алеша, я старцутвоему давеча грубость сделал. Но я был в волнении. А ведь в старце этоместь остроумие, как ты думаешь, Иван? - Пожалуй что и есть. - Есть, есть, il y a du Piron la-dedans. Это иезуит, русский то-есть.Как у благородного существа, в нем это затаенное негодование кипит на то,что надо представляться... святыню на себя натягивать. - Да ведь он же верует в бога. - Ни на грош. А ты не знал? Да он всем говорит это сам, то-есть невсем, а всем умным людям, которые приезжают. Губернатору Шульцу он прямоотрезал: credo, да не знаю во что. - Неужто? - Именно так. Но я его уважаю. Есть в нем что-то Мефистофельское илилучше из Героя нашего времени... Арбенин, али как там... то-есть, видишь, онсладострастник; он до того сладострастник, что я бы и теперь за дочь моюпобоялся, аль за жену, если бы к нему исповедываться пошла. Знаешь, какначнет рассказывать... Третьего года он нас зазвал к себе на чаек, да сликерцем (барыни ему ликер присылают), да как пустился расписывать старину,так мы животики надорвали... Особенно как одну расслабленную излечил. "Еслибы ноги не болели, я бы вам, говорит, протанцовал один танец". А, каков?"Наафонил я, говорит, на своем веку не мало". Он у Демидова купца шестьдесяттысяч тяпнул. - Как, украл? - Тот ему как доброму человеку привез: "сохрани, брат, у меня на-завтраобыск". А тот и сохранил. "Ты ведь на церковь, говорит, пожертвовал". Я емуговорю: подлец ты, говорю. Нет, говорит, не подлец, а я широк... А впрочемэто не он... Это другой. Я про другого сбился... и не замечаю. Ну, вот еще,рюмочку и довольно; убери бутылку, Иван. Я врал, отчего ты не остановилменя, Иван... и не сказал, что вру? - Я знал, что вы сами остановитесь. - Врешь, это ты по злобе на меня, по единственной злобе. Ты меняпрезираешь. Ты приехал ко мне и меня в доме моем презираешь. - Я и уеду; вас коньяк разбирает. - Я тебя просил Христом-богом в Чермашню съездить... на день, на два, аты не едешь. - Завтра поеду, коли вы так настаиваете. - Не поедешь. Тебе подсматривать здесь за мной хочется, вот тебе чегохочется, злая душа, оттого ты и не поедешь? Старик не унимался. Он дошел до той черточки пьянства, когда инымпьяным, дотоле смирным, непременно вдруг захочется разозлиться и себяпоказать. - Что ты глядишь на меня? Какие твои глаза? Твои глаза глядят на меня иговорят мне: "Пьяная ты харя". Подозрительные твои глаза, презрительные твоиглаза... Ты себе на уме приехал. Вот Алешка смотрит, и глаза его сияют. Непрезирает меня Алеша. Алексей, не люби Ивана... - Не сердитесь на брата! Перестаньте его обижать, - вдруг настойчивопроизнес Алеша. - Ну что ж, я пожалуй. Ух, голова болит. Убери коньяк, Иван, третий разговорю. - Он задумался и вдруг длинно и хитро улыбнулся: - Не сердись, Иван,на старого мозгляка. Я знаю, что ты не любишь меня, только все-таки несердись. Не за что меня и любить-то. В Чермашню съездишь, я к тебе самприеду, гостинцу привезу. Я тебе там одну девчоночку укажу, я ее там давнонасмотрел. Пока она еще босоножка. Не пугайся босоножек, не презирай -перлы!.. И он чмокнул себя в ручку. - Для меня, - оживился он вдруг весь, как будто на мгновение отрезвев,только что попал на любимую тему, - для меня... Эх вы, ребята! Деточки,поросяточки вы маленькие, для меня... даже во всю мою жизнь не былобезобразной женщины, вот мое правило! Можете вы это понять? Да где же вампонять: у вас еще вместо крови молочко течет, не вылупились! По моемуправилу во всякой женщине можно найти чрезвычайно, чорт возьми, интересное,чего ни у которой другой не найдешь, - только надобно уметь находить, вотгде штука! Это талант! Для меня мовешек не существовало: уж одно то, что онаженщина, уж это одно половина всего... да где вам это понять! Дажевьельфильки и в тех иногда отыщешь такое, что только диву дашься на прочихдураков, как это ей состариться дали и до сих пор не заметили! Босоножку имовешку надо сперва-наперво удивить - вот как надо за нее браться. А ты незнал? Удивить ее надо до восхищения, до пронзения, до стыда, что в такуючернявку как она такой барин влюбился. Истинно славно, что всегда есть ибудут хамы да баре на свете, всегда тогда будет и такая поломоечка, и всегдаее господин, а ведь того только и надо для счастья жизни! Постой... слушай,Алешка, я твою мать покойницу всегда удивлял, только в другом выходило роде.Никогда бывало ее не ласкаю, а вдруг, как минутка-то наступит, - вдруг преднею так весь и рассыплюсь, на коленях ползаю, ножки целую и доведу еевсегда, всегда, - помню это как вот сейчас, - до этакого маленького такогосмешка, рассыпчатого, звонкого, не громкого, нервного, особенного. У нейтолько он и был. Знаю бывало что так у ней всегда болезнь начиналась, чтозавтра же она кликушей выкликать начнет, и что смешок этот теперешний,маленький, никакого восторга не означает, ну да ведь хоть и обман давосторг. Вот оно что значит свою черточку во всем уметь находить! РазБелявский, - красавчик один тут был и богач, за ней волочился и ко мненаладил ездить, - вдруг у меня же и дай мне пощечину, да при ней. Так она,этакая овца - да я думал она изобьет меня за эту пощечину, ведь как напала:"Ты, говорит, теперь битый, битый, ты пощечину от него получил! Ты меня,говорит, ему продавал... Да как он смел тебя ударить при мне! И не смей комне приходить никогда, никогда! Сейчас беги, вызови его на дуэль"... Так яее тогда в монастырь для смирения возил, отцы святые ее отчитывали. Но воттебе бог, Алеша, не обижал я никогда мою кликушечку! Раз только, разве один,еще в первый год: молилась уж она тогда очень, особенно богородичныепраздники наблюдала и меня тогда от себя в кабинет гнала. Думаю, дай-кавыбью я из нее эту мистику! "Видишь, говорю, видишь, вот твой образ, вот он,вот я его сниму. Смотри же, ты его за чудотворный считаешь, а я вот сейчасна него при тебе плюну, и мне ничего за это не будет!..." Как она увидела,господи, думаю: убьет она меня теперь, а она только вскочила, всплеснуларуками, потом вдруг закрыла руками лицо, вся затряслась и пала на пол... таки опустилась... Алеша, Алеша! Что с тобой, что с тобой! Старик вскочил в испуге. Алеша с самого того времени, как он заговорило его матери, мало-по-малу стал изменяться в лице. Он покраснел, глаза егозагорелись, губы вздрогнули... Пьяный старикашка брызгался слюной и ничегоне замечал до той самой минуты, когда с Алешей вдруг произошло нечто оченьстранное, а именно с ним вдруг повторилось точь-в-точь то же самое, чтосейчас только он рассказал про "кликушу". Алеша вдруг вскочил из-за стола,точь-в-точь как по рассказу мать его, всплеснул руками, потом закрыл имилицо, упал как подкошенный на стул и так и затрясся вдруг весь отистерического припадка внезапных, сотрясающих и неслышных слез. Необычайноесходство с матерью особенно поразило старика. - Иван, Иван! скорей ему воды. Это как она, точь-в-точь как она, кактогда его мать! Вспрысни его изо рта водой, я так с той делал. Это он замать свою, за мать свою... - бормотал он Ивану. - Да ведь и моя, я думаю, мать, его мать была, как вы полагаете? -вдруг с неудержимым гневным презрением прорвался Иван. Старик вздрогнул отего засверкавшего взгляда. Но тут случилось нечто очень странное, правда наодну секунду: у старика действительно кажется выскочило из ума соображение,что мать Алеши была и матерью Ивана... - Как так твоя мать? - пробормотал он, не понимая. - Ты за что это? Тыпро какую мать... да разве она... Ах, чорт! Да ведь она и твоя! Ах, чорт! Нуэто, брат, затмение как никогда, извини, а я думал, Иван... Хе-хе-хе! - Оностановился. Длинная, пьяная, полубессмысленная усмешка раздвинула его лицо.И вот вдруг в это самое мгновение раздался в сенях страшный шум и гром,послышались неистовые крики, дверь распахнулась и в залу влетел ДмитрийФедорович. Старик бросился к Ивану в испуге: - Убьет, убьет! Не давай меня, не давай! - выкрикивал он, вцепившись вполу сюртука Ивана Федоровича.
IX. СЛАДОСТРАСТНИКИ.
Сейчас вслед за Дмитрием Федоровичем вбежали в залу и Григорий соСмердяковым. Они же в сенях и боролись с ним, не впускали его (вследствиеинструкции самого Федора Павловича, данной уже несколько дней назад).Воспользовавшись тем, что Дмитрий Федорович, ворвавшись в залу, на минутуостановился, чтоб осмотреться. Григорий обежал стол, затворил на обеполовинки противоположные входным двери залы, ведшие во внутренние покои, истал пред затворенною дверью, раздвинув обе руки крестом и готовый защищатьвход так-сказать до последней капли. Увидав это, Дмитрий не вскрикнул, адаже как бы взвизгнул и бросился на Григория. - Значит она там! Ее спрятали там! Прочь подлец! - Он рванул былоГригория, но тот оттолкнул его. Вне себя от ярости, Дмитрий размахнулся иизо всей силы ударил Григория. Старик рухнулся как подкошенный, а Дмитрий,перескочив через него, вломился в дверь. Смердяков оставался в зале, надругом конце, бледный и дрожащий, тесно прижимаясь к Федору Павловичу. - Она здесь, - кричал Дмитрий Федорович, - я сейчас сам видел, как онаповернула к дому, только я не догнал. Где она? Где она? Непостижимое впечатление произвел на Федора Павловича этот крик: "Оназдесь!" Весь испуг соскочил с него. - Держи, держи его! - завопил он и ринулся вслед за ДмитриемФедоровичем. Григорий меж тем поднялся с полу, но был еще как бы вне себя.Иван Федорович и Алеша побежали вдогонку за отцом. В третьей комнатепослышалось, как вдруг что-то упало об пол, разбилось и зазвенело: это былабольшая стеклянная ваза (не из дорогих) на мраморном пьедестале, которую,пробегая мимо, задел Дмитрий Федорович. - Ату его! - завопил старик. - Караул!.. Иван Федорович и Алешадогнали-таки старика и силою воротили в залу. - Чего гонитесь за ним! Он вас и впрямь там убьет! - гневно крикнул наотца Иван Федорович. - Ваничка, Лешечка, она стало быть здесь, Грушенька здесь, сам,говорит, видел, что пробежала... Он захлебывался. Он не ждал в этот раз Грушеньки, и вдруг известие, чтоона здесь, разом вывело его из ума. Он весь дрожал, он как бы обезумел. - Да ведь вы видели сами, что она не приходила! - кричал Иван. - А может через тот вход? - Да ведь он заперт, тот вход, а ключ у вас... Дмитрий вдруг появился опять в зале. Он конечно нашел тот входзапертым, да и действительно ключ от запертого входа был в кармане у ФедораПавловича. Все окна во всех комнатах были тоже заперты; ни откуда стало бытьне могла пройти Грушенька и ни откуда не могла выскочить. - Держи его! - завизжал Федор Павлович, только что завидел опятьДмитрия, - он там в спальне у меня деньги украл! - И вырвавшись от Ивана онопять бросился на Дмитрия. Но тот поднял обе руки и вдруг схватил старика заобе последние космы волос его, уцелевшие на висках, дернул его и с грохотомударил об пол. Он успел еще два или три раза ударить лежачего каблуком полицу. Старик пронзительно застонал. Иван Федорович, хоть и не столь сильный,как брат Дмитрий, обхватил того руками и изо всей силы оторвал от старика.Алеша всею своею силенкой тоже помог ему, обхватив брата спереди. - Сумасшедший, ведь ты убил его! - крикнул Иван. - Так ему и надо! - задыхаясь воскликнул Дмитрий. - А не убил, так ещеприду убить. Не устережете! - Дмитрий! Иди отсюда вон сейчас! - властно вскрикнул Алеша. - Алексей! Скажи ты мне один, тебе одному поверю: была здесь сейчас онаили не была? Я ее сам видел, как она сейчас мимо плетня из переулка в этусторону проскользнула. Я крикнул, она убежала... - Клянусь тебе, она здесь не была, и никто здесь не ждал ее вовсе! - Но я ее видел... Стало быть она... Я узнаю сейчас, где она... Прощай,Алексей! Езопу теперь о деньгах ни слова, а к Катерине Ивановне сейчас же инепременно: "кланяться велел, кланяться велел, кланяться! Именно кланяться ираскланяться!" Опиши ей сцену. Тем временем Иван и Григорий подняли старика и усадили в кресла. Лицоего было окровавлено, но сам он был в памяти и с жадностью прислушивался ккрикам Дмитрия. Ему все еще казалось, что Грушенька вправду где-нибудь вдоме. Дмитрий Федорович ненавистно взглянул на него уходя. - Не раскаиваюсь за твою кровь! - воскликнул он, - берегись, старик,береги мечту, потому что и у меня мечта! Проклинаю тебя сам и отрекаюсь оттебя совсем... Он выбежал из комнаты. - Она здесь, она верно здесь! Смердяков, Смердяков, - чуть слышнохрипел старик, пальчиком маня Смердякова. - Нет ее здесь, нет, безумный вы старик,- злобно закричал на него Иван.- Ну, с ним обморок! Воды, полотенце! Поворачивайся, Смердяков! Смердяков бросился за водой. Старика наконец раздели, снесли в спальнюи уложили в постель. Голову обвязали ему мокрым полотенцем. Ослабев отконьяку, от сильных ощущений и от побоев, он мигом, только что коснулсяподушки, завел глаза и забылся. Иван Федорович и Алеша вернулись в залу.Смердяков выносил черепки разбитой вазы, а Григорий стоял у стола, мрачнопотупившись. - Не намочить ли и тебе голову и не лечь ли тебе тоже в постель, -обратился к Григорию Алеша. - Мы здесь за ним посмотрим; брат ужасно больноударил тебя... по голове. - Он меня дерзнул! - мрачно и раздельно произнес Григорий. - Он и отца "дерзнул", не то что тебя! - заметил, кривя рот, ИванФедорович. - Я его в корыте мыл... он меня дерзнул! - повторял Григорий. - Чорт возьми, если б я не оторвал его, пожалуй он бы так и убил. Многоли надо Езопу? - прошептал Иван Федорович Алеше. - Боже сохрани! - воскликнул Алеша. - А зачем сохрани? - все тем же шопотом продолжал Иван, злобно скрививлицо. - Один гад съест другую гадину, обоим туда и дорога! Алеша вздрогнул. - Я, разумеется, не дам совершиться убийству, как не дал и сейчас.Останься тут, Алеша, я выйду походить по двору, у меня голова начала болеть. Алеша пошел в спальню к отцу и просидел у его изголовья за ширмамиоколо часа. Старик вдруг открыл глаза и долго молча смотрел на Алешу, видимоприпоминая и соображая. Вдруг необыкновенное волнение изобразилось в еголице. - Алеша, - зашептал он опасливо, - где Иван? - На дворе, у него голова болит. Он нас стережет. - Подай зеркальце, вон там стоит, подай! Алеша подал ему маленькое складное кругленькое зеркальце, стоявшее накомоде. Старик погляделся в него: распух довольно сильно нос, и на лбу надлевою бровью был значительный багровый подтек. - Что говорит Иван? Алеша, милый, единственный сын мой, я Ивана боюсь;я Ивана больше, чем того, боюсь. Я только тебя одного не боюсь... - Не бойтесь и Ивана. Иван сердится, но он вас защитит. - Алеша, а тот-то? К Грушеньке побежал! Милый ангел, скажи правду: быладавеча Грушенька, али нет? - Никто ее не видал. Это обман, не была! - Ведь Митька-то на ней жениться хочет, жениться! - Она за него не пойдет. - Не пойдет, не пойдет, не пойдет, не пойдет, ни за что не пойдет!.. -радостно так весь и встрепенулся старик, точно ничего ему не могли сказать вэту минуту отраднее. В восхищении он схватил руку Алеши и крепко прижал ее ксвоему сердцу. Даже слезы засветились в глазах его. - Образок-то, божией-томатери, вот про который я давеча рассказал, возьми уж себе, унеси с собой. Ив монастырь воротиться позволяю... давеча пошутил, не сердись. Голова болит,Алеша... Леша, утоли ты мое сердце, будь ангелом, скажи правду! - Вы все про то, была ли она или не была? - горестно проговорил Алеша. - Нет, нет, нет, я тебе верю, а вот что: сходи ты к Грушеньке сам, алиповидай ее как; расспроси ты ее скорей, как можно скорей, угадай ты самсвоим глазом: к кому она хочет, ко мне аль к нему? Ась? Что? Можешь, аль неможешь? - Коль ее увижу, то спрошу, - пробормотал было Алеша в смущении. - Нет, она тебе не скажет, - перебил старик, - она егоза. Она тебяцеловать начнет и скажет, что за тебя хочет. Она обманщица, она бесстыдница,нет, тебе нельзя к ней идти, нельзя! - Да и не хорошо, батюшка, будет, не хорошо совсем. - Куда он посылал-то тебя давеча, кричал: "сходи", когда убежал? - К Катерине Ивановне посылал. - За деньгами? Денег просить? - Нет, не за деньгами. - У него денег нет, нет ни капли. Слушай, Алеша, я полежу ночь иобдумаю, а ты пока ступай. Может и ее встретишь... Только зайди ты ко мнезавтра наверно поутру; наверно. Я тебе завтра одно словечко такое скажу;зайдешь? - Зайду. - Коль придешь, сделай вид, что сам пришел, навестить пришел. Никому неговори, что я звал. Ивану ни слова не говори. - Хорошо. - Прощай, ангел, давеча ты за меня заступился, век не забуду. Я тебеодно словечко завтра скажу... только еще подумать надо... - А как вы теперь себя чувствуете? - Завтра же, завтра встану и пойду, совсем здоров, совсем здоров,совсем здоров!.. Проходя по двору, Алеша встретил брата Ивана на скамье у ворот: тотсидел и вписывал что-то в свою записную книжку карандашом. Алеша передалИвану, что старик проснулся в памяти, а его отпустил ночевать в монастырь. - Алеша, я с большим удовольствием встретился бы с тобой завтра поутру,- привстав приветливо проговорил Иван, - приветливость даже совсем для Алешинеожиданная. - Я завтра буду у Хохлаковых, - ответил Алеша. - Я у Катерины Ивановныможет, завтра тоже буду, если теперь не застану... - А теперь все-таки к Катерине Ивановне? Это "раскланяться-то,раскланяться"? - улыбнулся вдруг Иван. Алеша смутился. - Я, кажется, все понял из давешних восклицаний и кой из чего прежнего.Дмитрий наверно просил тебя сходить к ней и передать, что он... ну... нуодним словом, "откланивается"? - Брат! Чем весь этот ужас кончится у отца и Дмитрия? - воскликнулАлеша. - Нельзя наверно угадать. Ничем может быть: расплывется дело. Этаженщина - зверь. Во всяком случае старика надо в доме держать, а Дмитрия вдом не пускать. - Брат, позволь еще спросить: неужели имеет право всякий человекрешать, смотря на остальных людей: кто из них достоин жить и кто более недостоин? - К чему же тут вмешивать решение по достоинству? Этот вопрос всегочаще решается в сердцах людей совсем не на основании достоинств, а по другимпричинам, гораздо более натуральным. А насчет права, так кто же не имеетправа желать? - Не смерти же другого? - А хотя бы даже и смерти? К чему же лгать пред собою, когда все людитак живут, а пожалуй так и не могут иначе жить. Ты это насчет давешних моихслов о том, что "два гада поедят друг друга"? Позволь и тебя спросить втаком случае: считаешь ты и меня, как Дмитрия, способным пролить кровьЕзопа, ну, убить его, а? - Что ты, Иван! Никогда и в мыслях этого у меня не было! Да и Дмитрия яне считаю... - Спасибо хоть за это, - усмехнулся Иван. - Знай, что я его всегдазащищу. Но в желаниях моих я оставляю за собою в данном случае полныйпростор. До свидания завтра. Не осуждай и не смотри на меня, как на злодея,- прибавил он с улыбкою. Они крепко пожали друг другу руки, как никогда еще прежде. Алешапочувствовал, что брат сам первый шагнул к нему шаг и что сделал он это длячего-то, непременно с каким-то намерением.
X. ОБЕ ВМЕСТЕ.
Вышел же Алеша из дома отца в состоянии духа разбитом и подавленном ещебольше, чем давеча, когда входил к отцу. Ум его был тоже как бы раздроблен иразбросан, тогда как сам он вместе с тем чувствовал, что боится соединитьразбросанное и снять общую идею со всех мучительных противоречий, пережитыхим в этот день. Что-то граничило почти с отчаянием, чего никогда не бывало всердце Алеши. Надо всем стоял как гора, главный, роковой и неразрешимыйвопрос: чем кончится у отца с братом Дмитрием, пред этою страшною женщиной?Теперь уж он сам был свидетелем. Он сам тут присутствовал и видел их другпред другом. Впрочем несчастным, вполне и страшно несчастным, мог оказатьсялишь брат Дмитрий: его сторожила несомненная беда. Оказались тоже и другиелюди, до которых все это касалось, и может быть гораздо более, чем моглоказаться Алеше прежде. Выходило что-то даже загадочное. Брат Иван сделал кнему шаг, чего так давно желал Алеша, и вот сам он отчего-то чувствуеттеперь, что его испугал этот шаг сближения. А те женщины? Странное дело:давеча он направлялся к Катерине Ивановне в чрезвычайном смущении, теперь жене чувствовал никакого; напротив, спешил к ней, сам словно ожидая найти уней указания. А однако передать ей поручение было видимо теперь тяжелее, чемдавеча: дело о трех тысячах было решено окончательно, и брат Дмитрий,почувствовав теперь себя бесчестным и уже безо всякой надежды, конечно неостановится более и ни пред каким падением. К тому же еще велел передатьКатерине Ивановне и только что происшедшую у отца сцену. Было уже семь часов и смеркалось, когда Алеша вошел к КатеринеИвановне, занимавшей один очень просторный и удобный дом на Большой улице.Алеша знал, что она живет с двумя тетками. Одна из них приходилась впрочемтеткой лишь сестре Агафье Ивановне; это была та бессловесная особа в доме ееотца, которая ухаживала за нею там вместе с сестрой, когда она приехала кним туда из института. Другая же тетка была тонная и важная московскаябарыня, хотя и из бедных. Слышно было, что обе они подчинялись во всемКатерине Ивановне и состояли при ней единственно для этикета. Катерина жеИвановна подчинялась лишь своей благодетельнице, генеральше, оставшейся заболезнию в Москве, и к которой она обязана была посылать по два письма сподробными известиями о себе каждую неделю. Когда Алеша вошел в переднюю и попросил о себе доложить отворившей емугорничной, в зале очевидно уже знали о его прибытии (может быть, заметилиего из окна), но только Алеша вдруг услышал какой-то шум, послышались чьи-тобегущие женские шаги, шумящие платья, может быть выбежали две или триженщины. Алеше показалось странным, что он мог произвести своим прибытиемтакое волнение. Его однако тотчас же ввели в залу. Это была большая комната,уставленная элегантною и обильною мебелью, совсем не по-провинциальному.Было много диванов и кушеток, диванчиков, больших и маленьких столиков; быликартины на стенах, вазы и лампы на столах, было много цветов, был дажеаквариум у окна. От сумерек в комнате было несколько темновато. Алешаразглядел на диване, на котором очевидно сейчас сидели, брошенную шелковуюмантилью, а на столе пред диваном две недопитые чашки шоколату, бисквиты,хрустальную тарелку с синим изюмом и другую с конфетами. Кого-то угощали.Алеша догадался, что попал на гостей, и поморщился. Но в тот же мигподнялась портьера и быстрыми спешными шагами вошла Катерина Ивановна, срадостною восхищенною улыбкой, протягивая обе руки Алеше. В ту же минутуслужанка внесла и поставила на стол две зажженые свечи. - Слава богу, наконец-то и вы! Я одного только вас и молила у бога весьдень! Садитесь. Красота Катерины Ивановны еще и прежде поразила Алешу, когда братДмитрий, недели три тому назад, привозил его к ней в первый раз представитьи познакомить, по собственному чрезвычайному желанию Катерины Ивановны.Разговор между ними в то свидание впрочем не завязался. Полагая, что Алешаочень конфузится, Катерина Ивановна как бы щадила его и все времяпроговорила в тот раз с Дмитрием Федоровичем. Алеша молчал, но многое оченьхорошо разглядел. Его поразила властность, гордая развязность,самоуверенность надменной девушки. И все это было несомненно, Алешачувствовал, что он не преувеличивает. Он нашел, что большие черные горящиеглаза ее прекрасны и особенно идут к ее бледному, даже несколькобледно-желтому продолговатому лицу. Но в этих глазах, равно как и вочертании прелестных губ, было нечто такое, во что конечно можно было братуего влюбиться ужасно, но что может быть нельзя было долго любить. Он почтипрямо высказал свою мысль Дмитрию, когда тот после визита пристал к нему,умоляя его не утаить: какое он вынес впечатление, повидав его невесту. - Ты будешь с нею счастлив, но может быть... не спокойно счастлив. - То-то брат, такие такими и остаются, они не смиряются перед судьбой.Так ты думаешь, что я не буду ее вечно любить? - Нет, может быть, ты будешь ее вечно любить, но может быть не будешь снею всегда счастлив... Алеша произнес тогда свое мнение краснея и досадуя на себя, что,поддавшись просьбам брата, высказал такие "глупые" мысли. Потому что емусамому его мнение показалось ужасна как глупым тот час же, как он еговысказал. Да и стыдна стало ему высказывать так властно мнение о женщине.Тем с большим изумлением почувствовал он теперь при первом взгляде навыбежавшую к нему Катерину Ивановну, что может быть тогда он очень ошибся. Вэтот раз лицо ее сияло неподдельною простодушною добротой, прямою и пылкоюискренностью. Изо всей прежней "гордости и надменности", столь поразившихтогда Алешу, замечалась теперь лишь одна смелая, благородная энергия икакая-то ясная, могучая вера в себя. Алеша понял с первого взгляда на нее, спервых слов, что весь трагизм ее положения относительно столь любимого еючеловека для нее вовсе не тайна, что она может быть уже знает все,решительно все. И однако же, несмотря на то, было столько света в лице ее,столько веры в будущее, Алеша почувствовал себя перед нею вдруг серьезно иумышленно виноватым. Он был побежден и привлечен сразу. Кроме всего этого,он заметил с первых же слов ее, что она. в каком-то сильном возбуждении,может быть очень в ней необычайном,- возбуждении похожем почти даже накакой-то восторг. - Я потому так ждала вас, что от вас от одного могу теперь узнать всюправду, - ни от кого больше! - Я пришел... - пробормотал Алеша, путаясь, - я... он послал меня... - А, он послал вас, ну так я и предчувствовала. Теперь все знаю,все!воскликнула Екатерина Ивановна с засверкавшими вдруг глазами. -Постойте, Алексей Федорович, я вам заранее скажу, зачем я вас так ожидала.Видите, я может быть гораздо более знаю, чем даже вы сами; мне не известийот вас нужно. Мне вот что от вас нужно: мне надо знать ваше собственноеличное последнее впечатление о нем, мне нужно, чтобы вы мне рассказали всамом прямом неприкрашенном, в грубом даже (о, во сколько хотите грубом!)виде - как вы сами смотрите на него сейчас и на его положение после вашей сним встречи сегодня? Это будет может быть лучше, чем если б я сама к которойон не хочет больше ходить, объяснилась с ним лично. Поняли вы, чего я от васхочу? Теперь с чем же он вас послал ко мне (я так и знала, что он васпошлет!) - говорите просто, самое последнее слово говорите!.. - Он приказал вам... кланяться, и что больше не придет никогда... а вамкланяться. - Кланяться? Он так и сказал, так и выразился? - Да. - Мельком, может быть, нечаянно, ошибся в слове, не то слово поставил,какое надо? - Нет, он велел именно, чтоб я передал это слово: "кланяться". Просилраза три, чтоб я не забыл передать. Катерина Ивановна вспыхнула. - Помогите мне теперь, Алексей Федорович, теперь-то мне и нужна вашапомощь: я вам скажу мою мысль, а вы мне только скажите на нее, верно или нетя думаю? Слушайте, если б он велел мне кланяться мельком, не настаивая напередаче слова, не подчеркивая слова, то это было бы все... Тут был быконец! Но если он особенно настаивал на этом слове, если особенно поручалвам не забыть передать мне этот поклон, - то стало быть он был ввозбуждении, вне себя может быть? Решился и решения своего испугался! Неушел от меня твердым шагом, а полетел с горы. Подчеркивание этого словаможет означать одну браваду... - Так, так! - горячо подтвердил Алеша, - мне самому так теперь кажется. - А коли так, то он еще не погиб! Он только в отчаянии, но я еще могуспасти его. Стойте: не передавал ли он вам что-нибудь о деньгах, о трехтысячах? - Не только говорил, но это может быть всего сильнее убивало его. Онговорил, что лишен теперь чести и что теперь уже все равно, - с жаромответил Алеша, чувствуя всем сердцем своим, как надежда вливается в егосердце, и что в самом деле может быть есть выход и спасение для его брата. -Но разве вы... про эти деньги знаете? - прибавил он и вдруг осекся. - Давно знаю, и знаю наверно. Я в Москве телеграммой спрашивала и давнознаю, что деньги не получены. Он деньги не послал, но я молчала. В последнююнеделю я узнала, как ему были и еще нужны деньги... Я поставила во всем этомодну только цель: чтоб он знал к кому воротиться и кто его самый верныйдруг. Нет, он не хочет верить, что я ему самый верный друг, не захотелузнать меня, он смотрит на меня только как на женщину. Меня всю неделюмучила страшная забота: как бы сделать, чтоб он не постыдился предо мнойэтой растраты трех тысяч? То-есть пусть стыдится и всех и себя самого, нопусть меня не стыдится. Ведь богу он говорит же все не стыдясь. Зачем же незнает до сих пор, сколько я могу для него вынести? Зачем, зачем не знаетменя, как он смеет не знать меня после всего, что было? Я хочу его спастинавеки. Пусть он забудет меня, как свою невесту! И вот он боится передо мнойза честь свою! Ведь вам же, Алексей Федорович, он не побоялся открыться?Отчего я до сих пор не заслужила того же? Последние слова она произнесла в слезах; слезы брызнули из ее глаз. - Я должен вам сообщить, - произнес тоже дрожащим голосом Алеша, - отом, что сейчас было у него с отцом. - И он рассказал всю сцену, рассказал,что был послан за деньгами, что тот ворвался, избил отца и после тогоособенно и настоятельно, еще раз подтвердил ему, Алеше, идти "кланяться"...- Он пошел к этой женщине... - тихо прибавил Алеша. - А вы думаете, что я эту женщину не перенесу? Он думает, что я неперенесу? Но он на ней не женится, - нервно рассмеялась она вдруг, - развеКарамазов может гореть такою страстью вечно? Это страсть, а не любовь. Он неженится, потому что она и не выйдет за него... - опять странно усмехнуласьвдруг Катерина Ивановна. - Он может быть женится, - грустно проговорил Алеша, потупив глаза. - Он не женится, говорю вам! Эта девушка - это ангел, знаете вы это?знаете вы это! - воскликнула вдруг с необыкновенным жаром Катерина Ивановна.- Это самое фантастическое из фантастических созданий! Я знаю, как онаобольстительна, но я знаю, как она и добра, тверда, благородна. Чего высмотрите так на меня, Алексей Федорович? Может быть удивляетесь моим словам,может быть не верите мне? Аграфена Александровна, ангел мой! - крикнула онавдруг кому-то, смотря в другую комнату, - подите к нам, это милый человек,это Алеша, он про наши дела все знает, покажитесь ему! - А я только и ждала за занавеской, что вы позовете, - произнес нежный,несколько слащавый даже, женский голос. Поднялась портьера и... сама Грушенька, смеясь и радуясь, подошла кстолу. В Алеше как будто что передернулось. Он приковался к ней взглядом,глаз отвести не мог. Вот она, эта ужасная женщина - "зверь", как полчасаназад вырвалось про нее у брата Ивана. И однако же пред ним стояло, казалосьбы, самое обыкновенное и простое существо на взгляд, - добрая, милаяженщина, положим, красивая, но так похожая на всех других красивых, но"обыкновенных" женщин! Правда, хороша она была очень, очень даже, - русскаякрасота, так многими до страсти любимая. Это была довольно высокого ростаженщина, несколько пониже однако Катерины Ивановны (та была уже совсемвысокого роста), - полная, с мягкими, как бы неслышными даже движениямитела, как бы тоже изнеженными до какой-то особенной слащавой выделки как иголос ее. Она подошла не как Катерина Ивановна - мощною бодрою походкой;напротив неслышно. Ноги ее на полу совсем не было слышно. Мягко опустиласьона в кресло, мягко прошумев своим пышным черным шелковым платьем иизнеженно кутая свою белую, как кипень полную шею и широкие плечи в дорогуючерную шерстяную шаль. Ей было двадцать два года, и лицо ее выражалоточь-в-точь этот возраст. Она была очень бела лицом, с высокимбледно-розовым оттенком румянца. Очертание лица ее было как бы слишкомшироко, а нижняя челюсть выходила даже капельку вперед. Верхняя губа былатонка, а нижняя, несколько выдавшаяся, была вдвое полнее и как бы припухла.Но чудеснейшие, обильнейшие темнорусые волосы, темные соболиные брови ипрелестные серо-голубые глаза с длинными ресницами заставили бы непременносамого равнодушного и рассеянного человека, даже где-нибудь в толпе, нагуляньи, в давке, вдруг остановиться пред этим лицом и надолго запомнитьего. Алешу поразило всего более в этом лице его детское, простодушноевыражение. Она глядела как дитя, радовалась чему-то как дитя, она именноподошла к столу "радуясь" и как бы сейчас чего-то ожидая с самым детскимнетерпеливым и доверчивым любопытством. Взгляд ее веселил душу, - Алеша этопочувствовал. Было и еще что-то в ней, о чем он не мог или не сумел бы датьотчет, но что может быть и ему сказалось бессознательно, именно опять-такиэта мягкость, нежность движений тела, эта кошачья неслышность этих движений.И однако ж это было мощное и обильное тело. Под шалью сказывались широкиеполные плечи, высокая, еще совсем юношеская грудь. Это тело может бытьобещало формы Венеры Милосской, хотя непременно и теперь уже в несколькоутрированной пропорции, - это предчувствовалось. Знатоки русской женскойкрасоты могли бы безошибочно предсказать, глядя на Грушеньку, что этасвежая, еще юношеская красота к тридцати годам потеряет гармонию,расплывется, самое лицо обрюзгнет, около глаз и на лбу чрезвычайно быстропоявятся морщиночки, цвет лица огрубеет, побагровеет может быть, - однимсловом, красота на мгновение, красота летучая, которая так часто встречаетсяименно у русской женщины. Алеша разумеется не думал об этом, но хоть иочарованный, он, с неприятным каким-то ощущением и как бы жалея, спрашивалсебя: зачем это она так тянет слова и не может говорить натурально? Онаделала это очевидно находя в этом растягивании и в усиленно-слащавомоттенении слогов и звуков красоту. Это была конечно лишь дурная привычкадурного тона, свидетельствовавшая о низком воспитании, о пошло усвоенном сдетства понимании приличного. И однако же этот выговор и интонация словпредставлялись Алеше почти невозможным каким-то противоречием этомудетски-простодушному и радостному выражению лица, этому тихому, счастливому,как у младенца сиянию глаз! Катерина Ивановна мигом усадила ее в креслопротив Алеши и с восторгом поцеловала ее несколько раз в ее смеющиеся губки.Она точно была влюблена в нее. - Мы в первый раз видимся, Алексей Федорович, - проговорила она вупоении; - я захотела узнать ее, увидать ее, я хотела идти к ней, но она попервому желанию моему пришла сама. Я так и знала, что мы с ней все решим,все! Так сердце предчувствовало... Меня упрашивали оставить этот шаг, но япредчувствовала исход и не ошиблась. Грушенька все разъяснила мне, все своинамерения; она как ангел добрый слетела сюда и принесла покой и радость... - Не погнушались мной, милая, достойная барышня, - нараспев протянулаГрушенька все с тою же милою, радостною улыбкой. - И не смейте говорить мне такие слова, обаятельница, волшебница!Вами-то гнушаться? Вот я нижнюю губку вашу еще раз поцелую. Она у вас точноприпухла, так вот чтоб она еще больше припухла, и еще, еще... Посмотрите какона смеется, Алексей Федорович, сердце веселится, глядя на этого ангела... -Алеша краснел и дрожал незаметною малою дрожью. - Нежите вы меня, милая барышня, а я может и вовсе не стою ласки вашей. - Не стоит! Она-то этого не стоит! - воскликнула опять с тем же жаромКатерина Ивановна, - знайте, Алексей Федорович, что мы фантастическаяголовка, что мы своевольное, но гордое-прегордое сердечко! Мы благородны,Алексей Федорович, мы великодушны, знаете ли вы это? Мы были лишь несчастны.Мы слишком скоро готовы были принести всякую жертву недостойному может бытьили легкомысленному человеку. Был один, один тоже офицер, мы его полюбили,мы ему все принесли, давно это было, пять лет назад, а он нас забыл, онженился. Теперь он овдовел, писал, он едет сюда - и знайте, что мы одногоего, одного его только любим до сих пор и любили всю жизнь! Он приедет, иГрушенька опять будет счастлива, а все пять лет эти она была несчастна. Нокто же попрекнет ее, кто может похвалиться ее благосклонностью! Один этотстарик безногий, купец, - но он был скорей нашим отцом, другом нашим,оберегателем. Он застал нас тогда в отчаянии, в муках, оставленную тем, когомы так любили... да ведь она утопиться тогда хотела, ведь старик этот спасее, спас ее! - Очень уж вы защищаете меня, милая барышня, очень уж вы во всемпоспешаете, - протянула опять Грушенька. - Защищаю? Да нам ли защищать, да еще смеем ли мы тут защищать?Грушенька, ангел, дайте мне вашу ручку, посмотрите на эту пухленькую,маленькую, прелестную ручку, Алексей Федорович; видите ли вы ее, она мнесчастье принесла и воскресила меня, и я вот целовать ее сейчас буду, исверху и в ладошку, вот, вот и вот! - И она три раза как бы в упоениипоцеловала действительно прелестную, слишком может быть пухлую ручкуГрушеньки. Та же, протянув эту ручку, с нервным, звонким прелестным смешкомследила за "милою барышней", и ей видимо было приятно, что ее ручку такцелуют. "Может быть слишком уж много восторга", мелькнуло в голове у Алеши.Он покраснел. Сердце его было все время как-то особенно неспокойно. - Не устыдите ведь вы меня, милая барышня, что ручку мою при АлексееФедоровиче так целовали. - Да разве я вас тем устыдить хотела? - промолвила несколько удивленноКатерина Ивановна, - ах, милая, как вы меня дурно понимаете! - Да вы-то меня может тоже не так совсем понимаете, милая барышня, яможет гораздо дурнее того чем у вас на виду. Я сердцем дурная, ясвоевольная. Я Дмитрия Федоровича бедного из-за насмешки одной тогдазаполонила. - Но ведь теперь вы же его и спасете. Вы дали слово. Вы вразумите его,вы откроете ему, что любите другого, давно, и который теперь вам руку своюпредлагает... - Ах нет, я вам не давала такого слова. Вы это сами мне все говорили, ая не давала. - Я вас не так стало быть поняла, - тихо и как бы капельку побледневпроговорила Катерина Ивановна. - Вы обещали... - Ах нет, ангел-барышня, ничего я вам не обещала, - тихо и ровно все стем же веселым и невинным выражением перебила Грушенька. - Вот и видносейчас, достойная барышня, какая я пред вами скверная и самовластная. Мнечто захочется, так я так и поступлю. Давеча я может вам и пообещала что, авот сейчас опять думаю: вдруг он опять мне понравится, Митя-то, - раз уж мневедь он очень понравился, целый час почти даже нравился. Вот я может бытьпойду да и скажу ему сейчас, чтоб он у меня с сего же дня остался... Вот якакая непостоянная... - Давеча вы говорили... совсем не то... - едва прошептала КатеринаИвановна. - Ах давеча! А ведь я сердцем нежная, глупая. Ведь подумать только, чтоон из-за меня перенес! А вдруг домой приду да и пожалею его, - тогда что? - Я не ожидала... - Эх, барышня, какая вы предо мной добрая, благородная выходите. Вот вытеперь пожалуй меня, этакую дуру, и разлюбите за мой характер. Дайте мневашу милую ручку, ангел-барышня, - нежно попросила она и как бы сблагоговением взяла ручку Катерины Ивановны. - Вот я, милая барышня, вашуручку возьму и так же как вы мне поцелую, Вы мне три раза поцеловали, а мнебы вам надо триста раз за это поцеловать, чтобы сквитаться. Да так уж ибыть, а затем пусть как бог пошлет, может я вам полная раба буду и во всемпожелаю вам рабски угодить. Как бог положит, пусть так оно и будет безовсяких между собой сговоров и обещаний. Ручка-то, ручка-то у вас милая,ручка-то! Барышня вы милая, раскрасавица вы моя невозможная! Она тихо понесла эту ручку к губам своим, правда, с странною целью:"сквитаться" поцелуями. Катерина Ивановна не отняла руки: она с робкойнадеждой выслушала последнее, хотя тоже очень странно выраженное обещаниеГрушеньки "рабски" угодить ей; она напряженно смотрела ей в глаза: онавидела в этих глазах все то же простодушное, доверчивое выражение, все ту жеясную веселость... "Она может быть слишком наивна!" промелькнуло надеждой всердце Катерины Ивановны. Грушенька меж тем как бы в восхищении от "милойручки", медленно поднимала ее к губам своим. Но у самых губ она вдруг ручкузадержала на два, на три мгновения, как бы раздумывая о чем-то. - А знаете что, ангел-барышня, - вдруг протянула она самым уже нежным ислащавейшим голоском, - знаете что, возьму я да вашу ручку и не поцелую. - Иона засмеялась маленьким развеселым смешком. - Как хотите... Что с вами? - вздрогнула вдруг Катерина Ивановна. - А так и оставайтесь с тем на память, что вы-то у меня ручку целовали,а я у вас нет. - Что-то сверкнуло вдруг в ее глазах. Она ужасно пристальноглядела на Катерину Ивановну. - Наглая! - проговорила вдруг Катерина Ивановна, как бы вдруг что-топоняв, вся вспыхнула и вскочила с места. Не спеша поднялась и Грушенька. - Так я и Мите сейчас перескажу, как вы мне целовали ручку, а я-то увас совсем нет. А уж как он будет смеяться! - Мерзавка, вон! - Ах как стыдно, барышня, ах как стыдно, это вам даже и непристойносовсем, такие слова, милая барышня. - Вон, продажная тварь! - завопила Катерина Ивановна. Всякая черточкадрожала в ее совсем исказившемся лице. - Ну уж и продажная. Сами вы девицей к кавалерам за деньгами в сумеркихаживали, свою красоту продавать приносили, ведь я же знаю. Катерина Ивановна вскрикнула и бросилась было на нее, но ее удержалвсею силой Алеша: - Ни шагу, ни слова! Не говорите, не отвечайте ничего, она уйдет,сейчас уйдет! В это мгновение в комнату вбежали на крик обе родственницы КатериныИвановны, вбежала и горничная. Все бросились к ней. - И уйду, - проговорила Грушенька, подхватив с дивана мантилью. -Алеша, милый, проводи-ка меня! - Уйдите, уйдите поскорей! - сложил пред нею, умоляя, руки Алеша. - Милый Алешинька, проводи! Я тебе дорогой хорошенькое-хорошенькое однословцо скажу! Я это для тебя, Алешинька, сцену проделала. Проводи, голубчик,после понравится. Алеша отвернулся, ломая руки. Грушенька, звонко смеясь, выбежала издома. С Катериной Ивановной сделался припадок. Она рыдала, спазмы душили ее.Все около нее суетились. - Я вас предупреждала, - говорила ей старшая тетка, - я вас удерживалаот этого шага... вы слишком пылки... разве можно было решиться на такой шаг!Вы этих тварей не знаете, а про эту говорят, что она хуже всех... Нет, выслишком своевольны! - Это тигр! - завопила Катерина Ивановна. - Зачем вы удержали меня,Алексей Федорович, я бы избила ее, избила! Она не в силах была сдерживать себя пред Алешей, может быть и не хотеласдерживаться. - Ее нужно плетью, на эшафоте, чрез палача, при народе!.. Алешапопятился к дверям. - Но боже! - вскрикнула вдруг Катерина Ивановна, всплеснув руками, -он-то! он мог быть так бесчестен, так бесчеловечен! Ведь он рассказал этойтвари о том, что было там в тогдашний роковой, вечно проклятый, проклятыйдень! "Приходили красу продавать, милая барышня!" Она знает! ваш братподлец, Алексей Федорович! Алеше хотелось что-то сказать, но он не находил ни одного слова. Сердцеего сжималось до боли. - Уходите, Алексей Федорович! мне стыдно, мне ужасно! завтра... умоляювас на коленях, придите завтра. Не осудите, простите, я не знаю что с собойеще сделаю! Алеша вышел на улицу как бы шатаясь. Ему тоже хотелось плакать как ией. Вдруг его догнала служанка. - Барышня забыла вам передать это письмецо от госпожи Хохлаковой, оно уних с обеда лежит. Алеша машинально принял маленький розовый конвертик и сунул его, почтине сознавая, в карман.
XI. ЕЩЕ ОДНА ПОГИБШАЯ РЕПУТАЦИЯ.
От города до монастыря было не более версты с небольшим. Алеша спешнопошел по пустынной в этот час дороге. Почти уже стала ночь, в тридцати шагахтрудно уже было различать предметы. На половине дороги приходилсяперекресток. На перекрестке, под уединенною ракитой, завиделась какая-тофигура. Только что Алеша вступил на перекресток, как фигура сорвалась сместа, бросилась на него и неистовым голосом прокричала: - Кошелек или жизнь! - Так это ты, Митя! - удивился сильно вздрогнувший, однако, Алеша. - Ха-ха-ха! Ты не ожидал? Я думаю: где тебя подождать? У ее дома?Оттуда три дороги, и я могу тебя прозевать. Надумал наконец дождаться здесь,потому что здесь-то он пройдет непременно, другого пути в монастырь неимеется. Ну, объявляй правду, дави меня как таракана... Да что с тобой? - Ничего, брат... я так с испугу. Ах Дмитрий! Давеча эта кровь отца(Алеша заплакал, ему давно хотелось заплакать, а теперь у него вдруг как бычто-то порвалось в душе). - Ты чуть не убил его... проклял его... и воттеперь... здесь... сейчас... ты шутишь шутки... кошелек или жизнь! - А, да что ж? Неприлично что ли? Не идет к положению? - Да нет... я так... - Стой. Посмотри на ночь: видишь, какая мрачная ночь, облака-то, ветеркакой поднялся! Спрятался я здесь, под ракитой, тебя жду, и вдруг подумал(вот тебе бог!): да чего же больше маяться, чего ждать? Вот ракита, платокесть, рубашка есть, веревку сейчас можно свить, помочи в придачу и - небременить уж более землю, не бесчестить низким своим присутствием! И вотслышу, ты идешь, - господи, "точно слетело что на меня вдруг: да ведь естьже стало быть человек, которого и я люблю, ведь вот он, вот тот человечек,братишка мой милый, кого я всех больше на свете люблю и кого я единственнолюблю! И так я тебя полюбил, так в эту минуту любил, что подумал: брошусьсейчас к нему на шею! Да глупая мысль пришла: "повеселю его, испугаю". Я изакричал как дурак: "кошелек"! Прости дурачеству - это только вздор, а надуше у меня... тоже прилично... Ну да чорт, говори однако что там? Что онасказала? Дави меня, рази меня, не щади! В исступление пришла? - Нет, не то... Там было совсем не то, Митя. Там... Я там сейчас ихобеих застал. - Каких обеих? - Грушеньку у Катерины Ивановны. Дмитрий Федорович остолбенел. - Невозможно! - вскричал он, - ты бредишь! Грушенька у ней! Алеша рассказал все, что случилось с ним с самой той минуты, как вошелк Катерине Ивановне. Он рассказывал минут десять, нельзя сказать, чтобыплавно и складно, но, кажется, передал ясно, схватывая самые главные слова,самые главные движения и ярко передавая, часто одною чертой, собственныечувства. Брат Дмитрий слушал молча, глядел в упор со страшноюнеподвижностью, но Алеше ясно было, что он уже все понял, осмыслил весьфакт. Но лицо его, чем дальше подвигался рассказ, становилось не то чтомрачным, а как бы грозным. Он нахмурил брови, стиснул зубы, неподвижныйвзгляд его стал как бы еще неподвижнее, упорнее, ужаснее... Тем неожиданнеебыло, когда вдруг с непостижимою быстротой изменилось разом все лицо его,доселе гневное и свирепое, сжатые губы раздвинулись и Дмитрий Федоровичзалился вдруг самым неудержимым, самым неподдельным смехом. Он буквальнозалился смехом, он долгое время даже не мог говорить от смеха. - Так и не поцеловала ручку! Так и не поцеловала, так и убежала! -выкрикивал он в болезненном каком-то восторге, - в наглом восторге можно бытоже сказать, если бы восторг этот не был столь безыскусствен. - Так такричала, что это тигр! Тигр и есть! Так ее на эшафот надо? Да, да, надо бы,надо, я сам того мнения, что надо, давно надо! Видишь ли, брат, пустьэшафот, но надо еще сперва выздороветь. Понимаю царицу наглости, вся онатут, вся она в этой ручке высказалась, инфернальница! Это царица всехинфернальниц, каких можно только вообразить на свете! В своем роде восторг!Так она домой побежала? Сейчас я... ах... Побегу-ка я к ней! Алешка, не винименя, я ведь согласен, что ее придушить мало... - А Катерина Ивановна! - печально воскликнул Алеша. - И ту вижу, всю насквозь и ту вижу, и так вижу как никогда! Тут целоеоткрытие всех четырех стран света, пяти то-есть! Этакий шаг! Это именно тасамая Катенька, институточка, которая к нелепому грубому офицеру непобоялась из великодушной идеи спасти отца прибежать, рискуя страшно бытьоскорбленною! Но гордость наша, но потребность риска, но вызов судьбе, вызовв беспредельность! Ты говоришь, ее эта тетка останавливала? Эта тетка,знаешь, сама самовластная, это ведь родная сестра московской той генеральши,она поднимала еще больше той нос, да муж был уличен в казнокрадстве, лишилсявсего, и имения, и всего, и гордая супруга вдруг понизила тон, да с тех пори не поднялась. Так она удерживала Катю, а та не послушалась. "Все, дескать,могу победить, все мне подвластно; захочу и Грушеньку околдую" и - сама ведьсебе верила, сама над собой форсила, кто ж виноват? Ты думаешь, она нарочноэту ручку первая поцеловала у Грушеньки, с расчетом хитрым? Нет, онавзаправду, она взаправду влюбилась в Грушеньку, то-есть не в Грушеньку, а всвою же мечту, в свой бред, - потому-де что это моя мечта, мой бред!Голубчик Алеша, да как ты от них, от этаких, спасся? Убежал что ли, подобравподрясник? Ха-ха-ха! - Брат, а ты, кажется, и не обратил внимания, как ты обидел КатеринуИвановну тем, что рассказал Грушеньке о том дне, а та сейчас ей бросила вглаза, что вы сами "к кавалерам красу тайком продавать ходили!" Брат, что жебольше этой обиды? - Алешу всего более мучила мысль, что брат точно радунижению Катерины Ивановны, хотя конечно того быть не могло. - Ба! - страшно вдруг нахмурился Дмитрий Федорович и ударил себяладонью по лбу. Он только что теперь обратил внимание, хотя Алеша рассказалвсе давеча за раз, и обиду, и крик Катерины Ивановны: "Ваш брат подлец!" -Да, в самом деле может быть я и рассказал Грушеньке о том "роковом дне", какговорит Катя. Да, это так, рассказал, припоминаю! Это было тогда же, вМокром, я был пьян, цыганки пели... Но ведь я рыдал, рыдал тогда сам, ястоял на коленках, я молился на образ Кати, и Грушенька это понимала. Онатогда все поняла, я припоминаю, она сама плакала... А чорт! Да могло лииначе быть теперь? Тогда плакала, а теперь... Теперь "кинжал в сердце"! Таку баб. Он потупился и задумался. - Да, я подлец! Несомненный подлец, - произнес он вдруг мрачнымголосом. - Все равно, плакал или нет, все равна подлец! Передай там, чтопринимаю наименование, если это может утешить. Ну и довольно, прощай, чтоболтать-то! Веселого нет. Ты своею дорогой, а я своею. Да и видеться большене хочу, до какой-нибудь самой последней минуты. Прощай, Алексей! - Онкрепко сжал руку Алеши и, все еще потупившись и не поднимая головы, точносорвавшись, быстра зашагал к городу. Алеша смотрел ему вслед, не веря, чтобон так совсем вдруг ушел. - Стой, Алексей, еще одно признание, тебе одному! - вдруг воротилсяДмитрий Федорович назад. - Смотри на меня, пристально смотри: видишь, воттут, вот тут - готовится страшное бесчестие. (Говоря "вот тут", ДмитрийФедорович ударял себя кулаком по груди и с таким странным видом, как будтобесчестие лежало и сохранялось именно тут на груди его, в каком-то месте, вкармане может быть, или на шее висело зашитое.) - Ты уже знаешь меня:подлец, подлец признанный! Но знай, что бы я ни сделал прежде, теперь иливпереди, - ничто, ничто не может сравниться в подлости с тем бесчестием,которое именно теперь, именно в эту минуту ношу вот здесь на груди моей, воттут, тут, которое действует и совершается, и которое я полный хозяиностановить, могу остановить или совершить, заметь это себе! Ну так знай же,что я его совершу, а не остановлю. Я давеча тебе все рассказал, а этого нерассказал, потому что даже и у меня на то медного лба не хватило! Я могу ещеостановиться; остановясь я могу завтра же целую половину потерянной честиворотить, но я не остановлюсь, я совершу подлый замысел, и будь ты впередсвидетелем, что я заранее и зазнамо говорю это! Гибель и мрак! Объяснятьнечего, в свое время узнаешь. Смрадный переулок и инфернальница! Прощай. Немолись обо мне, не стою, да и не нужно совсем, совсем не нужно... ненуждаюсь вовсе! прочь!.. И он вдруг удалился, на этот раз уже совсем. Алеша пошел к монастырю:"Как же, как же я никогда его не увижу, что он говорит?" дико представлялосьему - "да завтра же непременно увижу и разыщу его, нарочно разыщу, что онтакое говорит!"... Монастырь он обошел кругом и через сосновую рощу прошел прямо в скит.Там ему отворили, хотя в этот час уже никого не впускали. Сердце у негодрожало, когда он вошел в келью старца: "Зачем, зачем он выходил, зачем тотпослал его "в мир"? Здесь тишина, здесь святыня, а там - смущенье, там мрак,в котором сразу потеряешься и заблудишься..." В келье находились послушник Порфирий и иеромонах отец Паисий, весьдень каждый час заходивший узнать о здоровии отца Зосимы, которому, как сострахом узнал Алеша, становилось все хуже и хуже. Даже обычной вечернейбеседы с братией на сей раз не могло состояться. Обыкновенно по вечеру,после службы, ежедневно, на сон грядущий, стекалась монастырская братия вкелью старца и всякий вслух исповедывал ему сегодняшние прегрешения свои,грешные мечты, мысли, соблазны, даже ссоры между собой, если таковыеслучались. Иные исповедывались на коленях. Старец разрешал, мирил,наставлял, налагал покаяние, благословлял и отпускал. Вот против этих-тобратских "исповедей" и восставали противники старчества, говоря, что этопрофанация исповеди как таинства, почти кощунство, хотя тут было совсеминое. Выставляли даже епархиальному начальству, что такие исповеди не тольконе достигают доброй цели, но действительно и нарочито вводят в грех исоблазн. Многие-де из братии тяготятся ходить к старцу, а приходят поневоле,потому что все идут, так чтобы не приняли их за гордых и бунтующих помыслом.Рассказывали, что некоторые из братии, отправляясь на вечернюю исповедь,условливались между собою заранее: "я, дескать, скажу, что я на тебя утромозлился, а ты подтверди", - это чтобы было что сказать, чтобы толькоотделаться. Алеша знал, что это действительно иногда так и происходило. Онзнал тоже, что есть из братии весьма негодующие и на то, что, по обычаю,даже письма от родных, получаемые скитниками, приносились сначала к старцу,чтоб он распечатывал и прочитывал их прежде получателей. Предполагалось,разумеется, что все это должно совершаться свободно и искренно, от всейдуши, во имя вольного смирения и спасительного назидания, но на деле, какоказывалось, происходило иногда и весьма неискренно, а напротив выделанно ифальшиво. Но старшие и опытнейшие из братии стояли на своем, рассуждая, что"кто искренно вошел в эти стены, чтобы спастись, для тех все эти послушанияи подвиги окажутся несомненно спасительными и принесут им великую пользу;кто же, напротив, тяготится и ропщет, тот все равно как бы и не инок инапрасно только пришел в монастырь, такому место в миру. От греха же и отдиавола не только в миру, но и во храме не убережешься, а стало быть, инечего греху потакать". - Ослабел, сонливость напала, - шепотом сообщил Алеше отец Паисий,благословив его. - Разбудить даже трудно. Но и не надо будить. Минут на пятьпросыпался, просил снести братии его благословение, а у братии просил о немночных молитв. Заутра намерен еще раз причаститься. О тебе вспоминал,Алексей, спрашивал, ушел ли ты, отвечали, что в городе. "На то я иблагословил его; там его место, а пока не здесь", - вот что изрек о тебе.Любовно о тебе вспоминал, с заботой, смыслишь ли ты, чего удостоился? Толькокак же это определил он тебе пока быть срок в миру? Значит, предвидит нечтов судьбе твоей! Пойми, Алексей, что если и возвратишься в мир, то как бы навозложенное на тя послушание старцем твоим, а не на суетное легкомыслие и нена мирское веселие... Отец Паисий вышел. Что старец отходил, в том не было сомнения дляАлеши, хотя мог прожить еще и день и два, Алеша твердо и горячо решил, что,несмотря на обещание, данное им видеться с отцом, Хохлаковыми, братом иКатериной Ивановной - завтра он не выйдет из монастыря совсем и останетсяпри старце своем до самой кончины его. Сердце его загорелось любовью, и онгорько упрекнул себя, что мог на мгновение там, в городе, даже забыть о том,кого оставил в монастыре на одре смерти и кого чтил выше всех на свете. Онпрошел в спаленку старца, стал на колени и поклонился спящему до земли. Тоттихо. недвижимо спал, чуть дыша ровно и почти неприметно. Лицо его былоспокойно. Воротясь в другую комнату, - в ту самую, в которой поутру старецпринимал гостей, Алеша, почти не раздеваясь и сняв лишь сапоги, улегся накожаном, жестком и узком диванчике, на котором он и всегда спал, давно уже,каждую ночь, принося лишь подушку. Тюфяк же, о котором кричал давеча отецего, он уже давно забыл постилать себе. Он снимал лишь свой подрясник, и имнакрывался вместо одеяла. Но пред сном он бросился на колени и долгомолился. В горячей молитве своей он не просил бога разъяснить ему смущениеего, а лишь жаждал радостного умиления, прежнего умиления, всегдапосещавшего его душу после хвалы и славы богу, в которых и состоялаобыкновенно вся на сон грядущий молитва его. Эта радость, посещавшая его,вела за собой легкий и спокойный сон. Молясь и теперь, он вдруг случайнонащупал в кармане тот розовый маленький пакетик, который передала емудогнавшая его на дороге служанка Катерины Ивановны. Он смутился, но докончилмолитву. Затем после некоторого колебания вскрыл пакет. В нем было к немуписьмецо, подписанное Lise, - тою самою молоденькою дочерью госпожиХохлаковой, которая утром так смеялась над ним при старце. "Алексей Федорович, - писала она, - пишу вам от всех секретно, и отмамаши, и знаю. как это не хорошо. Но я не могу больше жить, если не скажувам того, что родилось в моем сердце, а этого никто кроме нас двоих недолжен до времени знать. Но как я вам скажу то, что я так хочу вам сказать?Бумага, говорят, не краснеет, уверяю вас, что это неправда и что краснеетона так же точно, как и я теперь вся. Милый Алеша, я вас люблю, люблю еще сдетства, с Москвы, когда вы были совсем не такой, как теперь, и люблю на всюжизнь. Я вас избрала сердцем моим, чтобы с вами соединиться, а в старостикончить вместе нашу жизнь. Конечно с тем условием, что вы выйдете измонастыря. Насчет же лет наших мы подождем, сколько приказано законом. Ктому времени, я непременно выздоровлю, буду ходить и танцевать. Об этом неможет быть слова. "Видите, как я все обдумала, одного только не могу придумать: чтоподумаете вы обо мне, когда прочтете? Я все смеюсь и шалю, я давеча васрассердила, но уверяю вас, что сейчас пред тем как взяла перо. я помолиласьна образ богородицы, да и теперь молюсь, и чуть не плачу. "Мой секрет у вас в руках, завтра как придете не знаю, как и взгляну навас. Ах, Алексей Федорович, что если я опять не удержусь, как дура, изасмеюсь как давеча, на вас глядя? Ведь вы меня примите за сквернуюнасмешницу и письму моему не поверите. А потому умоляю вас, милый, если увас есть сострадание ко мне, когда вы войдете завтра, то не глядите мнеслишком прямо в глаза, потому что я, встретясь с вашими, может бытьнепременно вдруг рассмеюсь, а к тому же вы будете в этом длинном платье...Даже теперь я вся холодею, когда об этом подумаю, а потому как войдете, несмотрите на меня некоторое время совсем, а смотрите на маменьку или наокошко... "Вот я написала вам любовное письмо, боже мой, что я сделала! Алеша, непрезирайте меня, и если я что сделала очень дурное и вас огорчила, тоизвините меня. Теперь тайна моей, погибшей навеки может быть, репутации, вваших руках. "Я сегодня непременно буду плакать. До свиданья, до ужасного свиданья.Lise. "Р. S. Алеша, только вы непременно, непременно, непременно придите!Lise". Алеша прочел с удивлением, прочел два раза, подумал и вдруг тихо,сладко засмеялся. Он было вздрогнул, смех этот показался ему греховным. Номгновение спустя он опять рассмеялся так же тихо и так же счастливо.Медленно вложил он письмо в конвертик, перекрестился и лег. Смятение душиего вдруг прошло. "Господи, помилуй их всех, давешних, сохрани их несчастныхи бурных, и направь. У тебя пути: ими же веси путями спаси их. Ты любовь, тывсем пошлешь и радость!" бормотал крестясь, засыпая безмятежным сном, Алеша. ----------------
* ЧАСТЬ ВТОРАЯ. *
КНИГА ЧЕТВЕРТАЯ Надрывы
I. ОТЕЦ ФЕРАПОНТ.
Рано утром, еще до света, был пробужден Алеша. Старец проснулся ипочувствовал себя весьма слабым, хотя и пожелал с постели пересесть вкресло. Он был в полной памяти; лицо же его было хотя и весьма утомленное,но ясное, почти радостное, а взгляд веселый, приветливый, зовущий. "Может ине переживу наступившего дня сего", сказал он Алеше; затем возжелалисповедаться и причаститься немедленно. Духовником его всегда был отецПаисий. По совершении обоих таинств началось соборование. Собралисьиеромонахи, келья мало-по-малу наполнилась скитниками. Наступил меж темдень. Стали приходить и из монастыря. Когда кончилась служба, старец совсеми возжелал проститься и всех целовал. По тесноте кельи, приходившиепрежде выходили и уступали другим. Алеша стоял подле старца, который опятьпересел в кресло. Он говорил и учил сколько мог, голос его, хоть и слабый,был еще довольно тверд. "Столько лет учил вас, и стало быть столько летвслух говорил, что как бы и привычку взял говорить, а говоря вас учить, и дотого сие, что молчать мне почти и труднее было бы, чем говорить, отцы ибратия милые, даже и теперь при слабости моей", - пошутил он, умиленновзирая на толпившихся около него. Алеша упомнил потом кое-что из того, чтоон тогда сказал. Но хоть и внятно говорил, и хоть и голосом достаточнотвердым, но речь его была довольно несвязна. Говорил он о многом, казалось,хотел бы все сказать, все высказать еще раз, пред смертною минутой, изовсего недосказанного в жизни, и не поучения лишь одного ради, а как быжаждая поделиться радостью и восторгом своим со всеми и вся, излиться ещераз в жизни сердцем своим... "Любите друг друга, отцы, - учил старец (сколько запомнил потом Алеша).- Любите народ божий. - Не святее же мы мирских за то, что сюда пришли и всих стенах затворились, а напротив, всякий сюда пришедший, уже тем самым,что пришел сюда, познал про себя, что он хуже всех мирских и всех и вся наземле... И чем долее потом будет жить инок в стенах своих, темчувствительнее должен и сознавать сие. Ибо в противном случаем не за чем емубыло и приходить сюда. Когда же познает, что не только он хуже всех мирских,но и пред всеми людьми за всех и за вся виноват, за все грехи людские,мировые и единоличные, то тогда лишь цель нашего единения достигнется. Ибознайте, милые, что каждый единый из нас виновен за всех и за вся на земленесомненно, не только по общей мировой вине, а единолично каждый за всехлюдей и за всякого человека на сей земле. Сие сознание есть венец путииноческого, да и всякого на земле человека. Ибо иноки не иные суть человеки,а лишь только такие, какими и всем на земле людям быть надлежало бы. Тогдалишь и умилилось бы сердце наше в любовь бесконечную, вселенскую, не знающуюнасыщения. Тогда каждый из вас будет в силах весь мир любовию приобрести ислезами своими мировые грехи омыть... Всяк ходи около сердца своего, всяксебе исповедайся неустанно. Греха своего не бойтесь, даже и сознав его, лишьбы покаяние было, но условий с богом не делайте. Паки говорю, - негордитесь. Не гордитесь пред малыми, не гордитесь и пред великими. Нененавидьте и отвергающих вас, позорящих вас, поносящих вас и на васклевещущих. Не ненавидьте атеистов, злоучителей, материалистов, даже злых изних, не токмо добрых, ибо и из них много добрых, наипаче в наше время.Поминайте их на молитве тако: спаси всех, господи, за кого некомупомолиться, спаси и тех, кто не хочет тебе молиться. И прибавьте тут же: непо гордости моей молю о сем, господи, ибо и сам мерзок есмь паче всех ився... Народ божий любите, не отдавайте стада отбивать пришельцам, ибо еслизаснете в лени и в брезгливой гордости вашей, а пуще в корыстолюбии, топридут со всех стран и отобьют у вас стадо ваше. Толкуйте народу Евангелиенеустанно... Не лихоимствуйте... Сребра и золота не любите, не держите...Веруйте и знамя держите. Высоко возносите его..." Старец впрочем говорил отрывочнее, чем здесь было изложено и какзаписал потом Алеша. Иногда он пресекал говорить совсем, как бы собираясь ссилами, задыхался, но был как бы в восторге. Слушали его с умилением, хотямногие и дивились словам его и видели в них темноту... Потом все эти словавспомнили. Когда Алеше случилось на минуту отлучиться из кельи, то он былпоражен всеобщим волнением и ожиданием толпившейся в келье и около кельибратии. Ожидание было между иными почти тревожное, у других торжественное.Все ожидали чего-то немедленного и великого тотчас по успении старца.Ожидание это с одной точки зрения было почти как бы и легкомысленное, нодаже и самые строгие старцы подвергались сему. Всего строже было лицо старцаиеромонаха Паисия. Алеша отлучился из кельи лишь потому, что был таинственновызван, чрез одного монаха, прибывшим из города Ракитиным, со страннымписьмом к Алеше от г-жи Хохлаковой. Та сообщала Алеше одно любопытное,чрезвычайно кстати пришедшее известие. Дело состояло в том, что вчера междуверующими простонародными женщинами, приходившими поклониться старцу иблагословиться у него, была одна городская старушка, Прохоровна,унтер-офицерская вдова. Спрашивала она старца: можно ли ей помянуть сыночкасвоего Васеньку, заехавшего по службе далеко в Сибирь, в Иркутск, и откоторого она уже год не получала никакого известия, вместо покойника вцеркви за упокой? На что старец ответил ей со строгостию, запретив и назвавтакого рода поминание подобным колдовству. Но затем, простив ей поневедению, прибавил "как бы смотря в книгу будущего" (выражалась г-жаХохлакова в письме своем) и утешение: "что сын ее Вася жив несомненно, и чтоили сам приедет к ней в скорости, или письмо пришлет, и чтоб она шла в свойдом и ждала сего. И что же? прибавляла в восторге госпожа Хохлакова: -пророчество совершилось даже буквально, и даже более того". Едва лишьстарушка вернулась домой, как ей тотчас же передали уже ожидавшее ее письмоиз Сибири. Но этого еще мало: в письме этом, писанном с дороги, изЕкатеринбурга, Вася уведомлял свою мать, что едет сам в Россию, возвращаетсяс одним чиновником, и что недели чрез три по получении письма сего, "оннадеется обнять свою мать". Г-жа Хохлакова настоятельно и горячо умолялаАлешу немедленно передать это свершившееся вновь "чудо предсказания" игуменуи всей братии: "это должно быть всем, всем известно!" восклицала она,заключая письмо свое. Письмо ее было писано наскоро, поспешно, волнениеписавшей отзывалось в каждой строчке его. Но Алеше уже и нечего былосообщать братии, ибо все уже все знали: Ракитин, послав за ним монаха,поручил тому кроме того "почтительнейше донести и его высокопреподобию отцуПаисию, что имеет до него он, Ракитин, некое дело, но такой важности, что иминуты не смеет отложить для сообщения ему, за дерзость же свою земно проситпростить его". Так как отцу Паисию монашек сообщил просьбу Ракитина раньше,чем Алеше, то Алеше, придя на место, осталось лишь, прочтя письмецо,сообщить его тотчас же отцу Паисию в виде лишь документа. И вот даже этотсуровый и недоверчивый человек, прочтя, нахмурившись, известие о "чуде", немог удержать вполне некоторого внутреннего чувства своего. Глаза егосверкнули, уста важно и проникновенно вдруг улыбнулись. - То ли узрим? - как бы вырвалось у него вдруг. - То ли еще узрим, то ли еще узрим! - повторили кругом монахи, но отецПаисий, снова нахмурившись, попросил всех хотя бы до времени вслух о сем несообщать никому, "пока еще более подтвердится, ибо много в светскихлегкомыслия, да и случай сей мог произойти естественно", - прибавил оносторожно, как бы для очистки совести, но почти сам не веруя своей оговорке,что очень хорошо усмотрели и слушавшие. В тот же час, конечно, "чудо" сталоизвестно всему монастырю и многим даже пришедшим в монастырь к литургиисветским. Всех же более, казалось, был поражен совершившимся чудом вчерашнийзахожий в обитель монашек "от святого Сильвестра", из одной малой обителиОбдорской на дальнем севере. Он поклонился вчера старцу, стоя около г-жиХохлаковой, и, указывая ему на "исцелевшую" дочь этой дамы, проникновенноспросил его: "Как дерзаете вы делать такие дела?" Дело в том, что теперь он был уже в некотором недоумении и почти незнал чему верить. Еще вчера в вечеру посетил он монастырского отца Ферапонтав особой келье его за пасекой и был поражен этою встречей, которая произвелана него чрезвычайное и ужасающее впечатление. Старец этот, отец Ферапонт,был тот самый престарелый монах, великий постник и молчальник, о котором мыуже и упоминали как о противнике старца Зосимы, и главное - старчества,которое и считал он вредным и легкомысленным новшеством. Противник этот былчрезвычайно опасный, несмотря на то, что он, как молчальник, почти и неговорил ни с кем ни слова. Опасен же был он главное тем, что множествобратии вполне сочувствовало ему, а из приходящих мирских очень многие чтилиего как великого праведника и подвижника, несмотря на то, что видели в немнесомненно юродивого. Но юродство-то и пленяло. К старцу Зосиме этот отецФерапонт никогда не ходил. Хотя он и проживал в скиту, но его не очень-тобеспокоили скитскими правилами, потому опять-таки что держал он себя прямоюродивым. Было ему лет семьдесят пять, если не более, а проживал он заскитскою пасекой, в углу стены, в старой, почти развалившейся деревяннойкелье, поставленной тут еще в древнейшие времена, еще в прошлом столетии,для одного тоже величайшего постника и молчальника отца Ионы, прожившего доста пяти лет, и о подвигах которого даже до сих пор ходили в монастыре и вокрестностях его многие любопытнейшие рассказы. Отец Ферапонт добился того,что и его наконец поселили, лет семь тому назад, в этой самой уединеннойкелийке, то-есть просто в избе, но которая весьма похожа была на часовню,ибо заключала в себе чрезвычайно много жертвованных образов с теплившимисявековечно пред ними жертвованными лампадками, как бы смотреть за которыми ивозжигать их и приставлен был отец Ферапонт. Ел он, как говорили (да оно иправда было), всего лишь по два фунта хлеба в три дня, не более; приносилему их каждые три дня живший тут же на пасеке пасечник, но даже и с этимприслуживавшим ему пасечником отец Ферапонт тоже редко когда молвил слово.Эти четыре фунта хлеба, вместе с воскресною просвиркой, после поздней обедниаккуратно присылаемой блаженному игуменом, и составляли все его недельноепропитание. Воду же в кружке переменяли ему на каждый день. У обедни онредко появлялся. Приходившие поклонники видели, как он простаивал иногдавесь день на молитве, не вставая с колен и не озираясь. Если же и вступалкогда с ними в беседу, то был краток, отрывист, странен и всегда почти груб.Бывали однако очень редкие случаи, что и он разговорится с прибывшими, нобольшею частию произносил одно лишь какое-нибудь странное слово, задававшеевсегда посетителю большую загадку, и затем уже, несмотря ни на какиепросьбы, не произносил ничего в объяснение. Чина священнического не имел,был простой лишь монах. Ходил очень странный слух, между самыми впрочемтемными людьми, что отец Ферапонт имеет сообщение с небесными духами и сними только ведет беседу, вот почему с людьми и молчит. Обдорский монашек,пробравшись на пасеку по указанию пасечника, тоже весьма молчаливого иугрюмого монаха, пошел в уголок, где стояла келийка отца Ферапонта. "Может изаговорит как с пришельцем, а может и ничего от него не добьешься", -предупредил его пасечник. - Подходил монашек, как и сам передавал он потом,с величайшим страхом. Час был уже довольно поздний. Отец Ферапонт сидел вэтот раз у дверей келийки, на низенькой скамеечке. Над ним слегка шумелогромный старый вяз. Набегал вечерний холодок. Обдорский монашек повергсяниц пред блаженным и попросил благословения. - Хочешь, чтоб и я пред тобой, монах, ниц упал? - проговорил отецФерапонт. - Восстани! Монашек встал. - Благословляя да благословишися, садись подле. Откулева занесло? Что всего более поразило бедного монашка, так это то, что отецФерапонт, при несомненном великом постничестве его, и будучи в стольпреклонных летах, был еще на вид старик сильный, высокий, державший себяпрямо, несогбенно, с лицом свежим, хоть и худым, но здоровым. Несомненнотоже сохранилась в нем еще и значительная сила. Сложения же былатлетического. Несмотря на столь великие лета его, был он даже и не вполнесед, с весьма еще густыми, прежде совсем черными волосами на голове ибороде. Глаза его были серые, большие, светящиеся, но чрезвычайновылупившиеся, что даже поражало. Говорил с сильным ударением на о. Одет жебыл в рыжеватый длинный армяк, грубого арестантского по прежнему именованиюсукна и подпоясан толстою веревкой. Шея и грудь обнажены. Толстейшегохолста, почти совсем почерневшая рубаха, по месяцам не снимавшаяся,выглядывала из-под армяка. Говорили, что носит он на себе под армякомтридцатифунтовые вериги. Обут же был в старые почти развалившиеся башмаки набосу ногу. - Из малой Обдорской обители, от святого Селивестра, - смиренно ответилзахожий монашек, быстрыми, любопытными своими глазками, хотя несколько ииспуганными, наблюдая отшельника. - Бывал у твоего Селивестра. Живал. Здоров ли Селиверст-то? Монашек замялся. - Бестолковые вы человеки! Како соблюдаете пост? - Трапезник наш по древлему скитскому тако устроен: О четыредесятнице впонедельник, в среду и пяток трапезы не поставляют. Во вторник и четвертокна братию хлебы белые, взвар с медом, ягода морошка или капуста соленая, датолокно мешано. В субботу шти белые, лапша гороховая, каша соковая, все смаслом. В неделю ко штям сухая рыба да каша. В страстную же седьмицу отпонедельника даже до субботнего вечера, дней шесть, хлеб с водою точию ястии зелие не варено, и се с воздержанием; аще есть можно и не на всяк деньприимати, но яко же речено бысть о первой седмице. Во святый же великийпяток, ничесо же ясти, такожде и великую субботу поститися нам до третиегочаса и тогда вкусите мало хлеба с водой и по единой чаше вина испити. Восвятый же великий четверток ядим варения без масла, пием же вино и иносухоядением. Ибо иже в Лаодикии собор о велицем четвертке тако глаголет:"Яко не достоит в четыредесятницу последней недели четверток разрешити и всючетыредесятницу бесчестити". Вот как у нас. Но что сие сравнительно с вами,великий отче, - ободрившись прибавил монашек, - ибо и круглый год, даже и восвятую пасху, лишь хлебом с водою питаетесь, и что у нас хлеба на два дня,то у вас на всю седьмицу идет. Воистину дивно таковое великое воздержаниеваше. - А грузди? - спросил вдруг отец Ферапонт, произнося букву гпридыхательно, почти как хер. - Грузди? - переспросил удивленный монашек. - То-то. Я-то от их хлеба уйду, не нуждаясь в нем вовсе, хотя бы и влес, и там груздем проживу или ягодой, а они здесь не уйдут от своего хлеба,стало быть чорту связаны. Ныне поганцы рекут, что поститься столь нечего.Надменное и поганое сие есть рассуждение их. - Ох правда, - вздохнул монашек. - А чертей у тех видел? - спросил отец Ферапонт. - У кого же у тех? - робко осведомился монашек. - Я к игумену прошлого года во святую пятидесятницу восходил, а с техпор и не был. Видел, у которого на персях сидит, под рясу прячется, токморожки выглядывают; у которого из кармана высматривает, глаза быстрые,меня-то боится; у которого во чреве поселился, в самом нечистом брюхе его, ау некоего так на шее висит, уцепился, так и носит, а его не видит. - Вы... видите? - осведомился монашек. - Говорю вижу, наскрозь вижу. Как стал от игумена выходить, смотрю -один за дверь от меня прячется, да матерой такой, аршина в полтора алибольше росту, хвостище же толстый, бурый, длинный, да концом хвоста в щельдверную и попади, а я не будь глуп, дверь-то вдруг и прихлопнул, да хвост-тоему и защемил. Как завизжит, начал биться, а я его крестным знамением, датрижды, - и закрестил. Тут и подох как паук давленный. Теперь надоть бытьпогнил в углу-то, смердит, а они-то не видят, не чухают. Год не хожу. Тебелишь как иностранцу открываю. - Страшные словеса ваши! А что, великий и блаженный отче, - осмеливалсявсе больше и больше монашек, - правда ли, про вас великая слава идет, дажедо отдаленных земель, будто со святым духом беспрерывное общение имеете? - Слетает. Бывает. - Как же слетает? В каком же виде? - Птицею. - Святый дух в виде голубине? - То святый дух, а то Святодух. Святодух иное, тот может и другоюптицею снизойти: ино ласточкой, ино щеглом, а ино и синицею. - Как же вы узнаете его от синицы-то? - Говорит. - Как же говорит, каким языком? - Человечьим. - А что же он вам говорит? - Вот сегодня возвестил, что дурак посетит и спрашивать будет негожее.Много, инок, знать хочеши. - Ужасны словеса ваши, блаженнейший и святейший отче, - качал головоюмонашек. В пугливых глазках его завиделась впрочем и недоверчивость. - А видишь ли древо сие? - спросил помолчав отец Ферапонт. - Вижу, блаженнейший отче. - По-твоему вяз, а по-моему иная картина. - Какая же? - помолчал в тщетном ожидании монашек. - Бывает в нощи. Видишь сии два сука? В нощи же и се Христос руце комне простирает и руками теми ищет меня, явно вижу и трепещу. Страшно, острашно! - Что же страшного, коли сам бы Христос? - А захватит и вознесет. - Живого-то? - А в духе и славе Илии, не слыхал, что ли? обымет и унесет... Хотя обдорский монашек после сего разговора воротился в указанную емукелийку, у одного из братий, даже в довольно сильном недоумении, но сердцеего несомненно все же лежало больше к отцу Ферапонту, чем к отцу Зосиме.Монашек обдорский был прежде всего за пост, а такому великому постнику какотец Ферапонт не дивно было и "чудная видети". Слова его конечно были как быи нелепые, но ведь господь знает, что в них заключалось-то в этих словах, ау всех Христа ради юродивых и не такие еще бывают слова и поступки.Защемленному же чортову хвосту он не только в иносказательном, но и в прямомсмысле душевно и с удовольствием готов был поверить. Кроме сего, он ипрежде, еще до прихода в монастырь, был в большом предубеждении противстарчества, которое знал доселе лишь по рассказам и принимал его вслед замногими другими решительно за вредное новшество. Ободняв уже в монастыре,успел отметить и тайный ропот некоторых легкомысленных и несогласных настарчество братий. Был он к тому же по натуре своей инок шныряющий ипроворный, с превеликим ко всему любопытством. Вот почему великое известие оновом "чуде", совершенном старцем Зосимою, повергло его в чрезвычайноенедоумение. Алеша припомнил потом, как в числе теснившихся к старцу и околокельи его иноков мелькала много раз пред ним шныряющая везде по всем кучкамфигурка любопытного обдорского гостя, ко всему прислушивающегося и всехвопрошающего. Но тогда он мало обратил внимания на него и только потом всеприпомнил... Да и не до того ему было: старец Зосима, почувствовавший вновьусталость и улегшийся опять в постель, вдруг заводя уже очи, вспомнил о неми потребовал его к себе. Алеша немедленно прибежал. Около старца находилисьтогда всего лишь отец Паисий, отец иеромонах Иосиф, да Порфирий послушник.Старец, раскрыв утомленные очи и пристально глянув на Алешу, вдруг спросилего: - Ждут ли тебя твои, сынок? Алеша замялся. - Не имеют ли нужды в тебе? Обещал ли кому вчера на сегодня быти? - Обещался... отцу... братьям... другим тоже... - Видишь. Непременно иди. Не печалься. Знай, что не умру без того,чтобы не сказать при тебе последнее мое на земле слово. Тебе скажу этослово, сынок, тебе и завещаю его. Тебе, сынок милый, ибо любишь меня. Атеперь пока иди к тем, кому обещал. Алеша немедленно покорился, хотя и тяжело ему было уходить. Но обещаниеслышать последнее слово его на земле и, главное, как бы ему Алешезавещанное, потрясло его душу восторгом. Он заспешил, чтоб, окончив все вгороде, поскорей воротиться. Как раз отец Паисий молвил ему напутственноеслово, произведшее на него весьма сильное и неожиданное впечатление. Этокогда уже они оба вышли из кельи старца. - Помни, юный, неустанно (так прямо и безо всякого предисловия началотец Паисий), что мирская наука, соединившись в великую силу, разобрала, впоследний век особенно, все, что завещано в книгах святых нам небесного, ипосле жестокого анализа у ученых мира сего не осталось изо всей прежнейсвятыни решительно ничего. Но разбирали они по частям, а целое просмотрели идаже удивления достойно до какой слепоты. Тогда как целое стоит пред их жеглазами незыблемо как и прежде, и врата адовы не одолеют его. Разве не жилооно девятнадцать веков, разве и не живет и теперь в движениях единичных души в движениях народных масс? Даже в движениях душ тех же самых, всеразрушивших атеистов живет оно как прежде незыблемо! Ибо и отрекшиеся отхристианства и бунтующие против него в существе своем сами того же самогоХристова облика суть, таковыми же и остались, ибо до сих пор ни мудрость их,ни жар сердца их не в силах были создать иного высшего образа человеку идостоинству его, как образ, указанный древле Христом. А что было попыток, товыходили одни лишь уродливости. Запомни сие особенно, юный, ибо в мирназначаешься отходящим старцем твоим. Может, вспоминая сей день великий, незабудешь и слов моих, ради сердечного тебе напутствия данных, ибо млад еси,а соблазны в мире тяжелые и не твоим силам вынести их. Ну теперь ступай,сирота. С этим словом отец Паисий благословил его. Выходя из монастыря иобдумывая все эти внезапные слова, Алеша вдруг понял, что в этом строгом исуровом доселе к нему монахе он встречает теперь нового неожиданного друга игорячо любящего его нового руководителя, - точно как бы старец Зосимазавещал ему его умирая. "А может быть так оно и впрямь между нимипроизошло", подумал вдруг Алеша. Неожиданное же и ученое рассуждение его,которое он сейчас выслушал, именно это, а не другое какое-нибудь,свидетельствовало лишь о горячности сердца отца Паисия: он уже спешил какможно скорее вооружить юный ум для борьбы с соблазнами и огородить юнуюдушу, ему завещанную, оградой, какой крепче и сам не мог представить себе.
II. У ОТЦА.
Прежде всего Алеша пошел к отцу. Подходя он вспомнил, что отец оченьнастаивал накануне, чтоб он как-нибудь вошел потихоньку от брата Ивана."Почему ж? - подумалось вдруг теперь Алеше. - Если отец хочет что-нибудь мнесказать одному, потихоньку, то зачем же мне входить потихоньку? Верно онвчера в волнении хотел что-то другое сказать, да не успел", решил он. Тем неменее очень был рад, когда отворившая ему калитку Марфа Игнатьевна(Григорий, оказалось, расхворался и лежал во флигеле) сообщила ему на еговопрос, что Иван Федорович уже два часа как вышел-с. - А батюшка? - Встал, кофе кушает, - как-то сухо ответила Марфа Игнатьевна. Алеша вошел. Старик сидел один за столом, в туфлях и в старомпальтишке, и просматривал для развлечения, без большого однако внимания,какие-то счеты. Он был совсем один во всем доме (Смердяков тоже ушел запровизией к обеду). Но нe счеты его занимали. Хоть он и встал поутру рано спостели и бодрился, а вид все-таки имел усталый и слабый. Лоб его, накотором за ночь разрослись огромные багровые подтеки, обвязан был краснымплатком. Нос тоже за ночь сильно припух, и на нем тоже образовалосьнесколько хоть и незначительных подтеков пятнами, но решительно придававшихвсему лицу какой-то особенно злобный и раздраженный вид. Старик знал про этосам и недружелюбно поглядел на входившего Алешу. - Кофе холодный, - крикнул он резко, - не потчую. Я, брат. сам сегодняна одной постной ухе сижу и никого не приглашаю. Зачем пожаловал? - Узнать о вашем здоровье, - проговорил Алеша. - Да. И кроме того я тебе вчера сам велел придти. Вздор все это.Напрасно изволил потревожиться. Я так впрочем и знал, что ты тотчаспритащишься... Он проговорил это с самым неприязненным чувством. Тем временем встал сместа и озабоченно посмотрел в зеркало (может быть в сороковой раз с утра)на свой нос. Начал тоже прилаживать покрасивее на лбу свой красный платок. - Красный-то лучше, а в белом на больницу похоже, - сентенциознозаметил он. - Ну что там у тебя? Что твой старец? - Ему очень худо, он может быть сегодня умрет, - ответил Алеша, но отецдаже и не расслышал, да и вопрос свой тотчас забыл. - Иван ушел, - сказал он вдруг. - Он у Митьки изо всех сил невесту егоотбивает, для того здесь и живет, - прибавил он злобно и, скривив рот,посмотрел на Алешу. - Неужто ж он вам сам так сказал? - спросил Алеша. - Да и давно еще сказал. Как ты думаешь: недели с три как сказал. Незарезать же меня тайком и он приехал сюда? Для чего-нибудь да приехал же? - Что вы! Чего вы это так говорите? - смутился ужасно Алеша. - Денег он не просит, правда, а все же от меня ни шиша не получит. Я,милейший Алексей Федорович, как можно дольше на свете намерен прожить, былобы вам это известно, а потому мне каждая копейка нужна, и чем дольше будужить, тем она будет нужнее, - продолжал он, похаживая по комнате из угла вугол, держа руки по карманам своего широкого, засаленного, из желтой летнейколомянки, пальто. - Теперь я пока все-таки мужчина, пятьдесят пять всего,но я хочу и еще лет двадцать на линии мужчины состоять, так ведь состареюсь- поган стану, не пойдут они ко мне тогда доброю волей, ну вот тут-тоденежки мне и понадобятся. Так вот я теперь и подкапливаю все побольше, дапобольше для одного себя-с, милый сын мой Алексей Федорович, было бы вамизвестно, потому что я в скверне моей до конца хочу прожить, было бы вам этоизвестно. В скверне-то слаще: все ее ругают, а все в ней живут, только всетайком, а я открыто. Вот за простодушие то это мое на меня все сквернавцы инакинулись. А в рай твой, Алексей Федорович, я не хочу, это было бы тебеизвестно, да порядочному человеку оно даже в рай-то твой и неприлично, еслидаже там и есть он. По-моему, заснул и не проснулся, и нет ничего, поминайтеменя, коли хотите, а не хотите, так и чорт вас дери. Вот моя философия.Вчера Иван здесь хорошо говорил, хоть и были мы все пьяны. Иван хвастун, даи никакой у него такой учености нет... да и особенного образования тоже нетникакого, молчит да усмехается на тебя молча, - вот на чем только ивыезжает. Алеша его слушал и молчал. - Зачем он не говорит со мной? А и говорит, так ломается; подлец твойИван! А на Грушке сейчас женюсь, только захочу. Потому что с деньгами стоиттолько захотеть-с, Алексей Федорович, все и будет. Вот Иван-то этого самогои боится и сторожит меня, чтоб я не женился, а для того наталкивает Митьку,чтобы тот на Грушке женился: таким образом хочет и меня от Грушки уберечь(будто бы я ему денег оставлю, если на Грушке не женюсь!), а с другойстороны, если Митька на Грушке женится, так Иван его невесту богатую себевозьмет вот у него расчет какой! Подлец твой Иван! - Как вы раздражительны. Это вы со вчерашнего; пошли бы вы да легли, -сказал Алеша. - Вот ты говоришь это, - вдруг заметил старик, точно это ему в первыйраз только в голову вошло, - говоришь, а я на тебя не сержусь, а на Ивана,если б он мне это самое сказал, я бы рассердился. С тобой только однимбывали у меня добренькие минутки, а то я ведь злой человек. - Не злой вы человек, а исковерканный, - улыбнулся Алеша. - Слушай, я разбойника Митьку хотел сегодня было засадить, да и теперьеще не знаю, как решу. Конечно, в теперешнее модное время принято отцов даматерей за предрассудок считать, но ведь по законам-то, кажется, и в нашевремя не позволено стариков отцов за волосы таскать, да по роже каблуками наполу бить, в их собственном доме, да похваляться придти и совсем убить - всепри свидетелях-с. Я бы, если бы захотел, скрючил его и мог бы за вчерашнеесейчас засадить. - Так вы не хотите жаловаться, нет? - Иван отговорил. Я бы наплевал на Ивана, да я сам одну штуку знаю... И, нагнувшись к Алеше, он продолжал конфиденциальным полушепотом. - Засади я его, подлеца, она услышит, что я его засадил, и тотчас кнему побежит. А услышит если сегодня, что тот меня до полусмерти, слабогостарика, избил, так пожалуй бросит его, да ко мне придет навестить... Вотведь мы какими характерами одарены - только чтобы насупротив делать. Я еенасквозь знаю! А что, коньячку не выпьешь? Возьми-ка кофейку холодненького,да я тебе и прилью четверть рюмочки, хорошо это, брат, для вкуса. - Нет, не надо, благодарю. Вот этот хлебец возьму с собой, коли дадите,- сказал Алеша и, взяв трехкопеечную французскую булку, положил ее в карманподрясника. - А коньяку и вам бы не пить, - опасливо посоветовал он,вглядываясь в лицо старика. - Правда твоя, раздражает, а спокою не дает. А ведь только однурюмочку... Я ведь из шкапика... Он отворил ключом "шкапик", налил рюмочку, выпил, потом шкапик запер иключ опять в карман положил. - И довольно, с рюмки не околею. - Вот вы теперь и добрее стали, - улыбнулся Алеша. - Гм! Я тебя и без коньяку люблю, а с подлецами и я подлец. Ванька неедет в Чермашню - почему? Шпионить ему надо: много ль я Грушеньке дам, колиона придет. Все подлецы! Да я Ивана не признаю совсем. Не знаю я его совсем.Откуда такой появился? Не наша совсем душа. И точно я ему что оставлю? Да яи завещания-то не оставлю, было бы это вам известно. А Митьку я раздавлю кактаракана. Я черных тараканов ночью туфлей давлю: так и щелкнет, какнаступишь. Щелкнет и Митька твой. Твой Митька, потому что ты его любишь. Вотты его любишь, а я не боюсь, что ты его любишь. А кабы Иван его любил, я быза себя боялся того, что он его любит. Но Иван никого не любит. Иван не нашчеловек, эти люди, как Иван, это, брат, не наши люди, это пыльподнявшаяся... Подует ветер, и пыль пройдет... Вчера было глупость мне вголову пришла, когда я тебе на сегодня велел приходить: хотел было я черезтебя узнать насчет Митьки-то, если б ему тысячку, ну другую, я бы теперьотсчитал, согласился ли бы он, нищий и мерзавец, отселева убраться совсем,лет на пять, а лучше на тридцать пять, да без Грушки и уже от нее совсемотказаться, а? - Я... я спрошу его... - пробормотал Алеша. - Если бы все три тысячи,так может быть он... - Врешь! Не надо теперь спрашивать, ничего не надо! Я передумал. Этовчера глупость в башку мне сглупу влезла. Ничего не дам, ничевошеньки, мнеденежки мои нужны самому, - замахал рукою старик. - Я его и без того кактаракана придавлю. Ничего не говори ему, а то еще будет надеяться. Да и тебесовсем нечего у меня делать, ступай-ка. Невеста-то эта, Катерина-тоИвановна, которую он так тщательно от меня все время прятал, за него идетали нет? Ты вчера ходил к ней, кажется? - Она его ни за что не хочет оставить. - Вот таких-то эти нежные барышни и любят, кутил да подлецов! Дрянь, ятебе скажу, эти барышни бледные; то ли дело... Ну! кабы мне его молодость,да тогдашнее мое лицо (потому что я лучше его был собой в двадцать восемь-толет), так я бы точно так же как и он побеждал. Каналья он! А Грушенькувсе-таки не получит-с, не получит-с... В грязь обращу! Он снова рассвирепелс последних слов. - Ступай и ты, нечего тебе у меня делать сегодня, - резко отрезал он. Алеша подошел проститься и поцеловал его в плечо. - Ты чего это? - удивился немного старик. - Еще увидимся ведь. - Альдумаешь не увидимся? - Совсем нет, я только так, нечаянно. - Да ничего и я, и я только так... - глядел на него старик. - Слышь ты,слышь. - крикнул он ему вслед, - приходи когда-нибудь поскорей, и на уху,уху сварю, особенную, не сегодняшнюю, непременно приходи! Да завтра, слышь,завтра приходи! И только что Алеша вышел за дверь, подошел опять к шкапику и хлопнулеще полрюмочки. - Больше не буду! - пробормотал он крякнув, опять запер шкапик, опятьположил ключ в карман, затем пошел в спальню, в бессилии прилег на постель ив один миг заснул.
III. СВЯЗАЛСЯ СО ШКОЛЬНИКАМ.
"Слава богу, что он меня про Грушеньку не спросил", подумал в своюочередь Алеша, выходя от отца и направляясь в дом г-жи Хохлаковой, "а то быпришлось пожалуй про вчерашнюю встречу с Грушенькой рассказать". Алешабольно почувствовал, что за ночь бойцы собрались с новыми силами, а сердцеих с наступившим днем опять окаменело: "Отец раздражен и зол, он выдумалчто-то и стал на том; а что Дмитрий? Тот тоже за ночь укрепился, тоже надобыть раздражен и зол, и тоже что-нибудь конечно надумал... О, непременнонадо сегодня его успеть разыскать во что бы ни стал..." Но Алеше не удалось долго думать: с ним вдруг случилось дорогой однопроисшествие, на вид хоть и не очень важное, но сильно его поразившее. Кактолько он прошел площадь и свернул в переулок, чтобы выйти в Михайловскуюулицу, параллельную Большой, но отделявшуюся от нее лишь канавкой (весьгород наш пронизан канавками), он увидел внизу пред мостиком маленькую кучкушкольников, все малолетних деток, от девяти до двенадцати лет не больше. Онирасходились по домам из класса со своими ранчиками за плечами, другие скожаными мешечками на ремнях через плечо, одни в курточках, другие впальтишках, а иные и в высоких сапогах со складками на голенищах, в какихособенно любят щеголять маленькие детки, которых балуют зажиточные отцы. Всягруппа оживленно о чем-то толковала, повидимому совещалась. Алеша никогда немог безучастно проходить мимо ребяток, в Москве тоже это бывало с ним, ихоть он больше всего любил трехлетних детей или около того, но и школьникилет десяти, одиннадцати ему очень нравились. А потому как ни озабочен он былтеперь, но ему вдруг захотелось свернуть к ним и вступить в разговор.Подходя он вглядывался в их румяные, оживленные личики и вдруг увидал, что увсех мальчиков было в руках по камню, у других так по два. За канавкой же,примерно шагах в тридцати от группы, стоял у забора и еще мальчик, тожешкольник, тоже с мешочком на боку, по росту лет десяти не больше или дажеменьше того, - бледненький, болезненный и со сверкавшими черными глазками.Он внимательно и пытливо наблюдал группу шести школьников, очевидно его жетоварищей, с ним же вышедших сейчас из школы, но с которыми он видимо был вовражде. Алеша подошел и, обратясь к одному курчавому, белокурому, румяномумальчику в черной курточке, заметил, оглядев его: - Когда я носил вот такой как у вас мешочек, так у нас носили на левомбоку, чтобы правою рукой тотчас достать; а у вас ваш мешок на правом боку,вам неловко доставать. Алеша безо всякой предумышленной хитрости начал прямо с этого деловогозамечания, а между тем взрослому и нельзя начинать иначе, если надо войтипрямо в доверенность ребенка и особенно целой группы детей. Надо именноначинать серьезно и деловито и так, чтобы было совсем на равной ноге; Алешапонимал это инстинктом. - Да он левша, - ответил тотчас же другой мальчик, молодцоватый издоровый, лет одиннадцати. Все остальные пять мальчиков уперлись глазами вАлешу. - Он и камни левшой бросает, - заметил третий мальчик. В это мгновениев группу как раз влетел камень, задел слегка мальчика-левшу, но пролетелмимо, хотя пущен был ловко и энергически. Пустил же его мальчик за канавкой. - Лупи его, сажай в него, Смуров! - закричали все. Но Смуров (левша) ибез того не заставил ждать себя и тотчас отплатил: он бросил камнем вмальчика за канавкой, но неудачно: камень ударился о землю. Мальчик заканавкой тотчас же пустил еще в группу камень, на этот раз прямо в Алешу идовольно больно ударил его в плечо. У мальчишки за канавкой весь карман былполон заготовленными камнями. Это видно было за тридцать шагов по отдувшимсякарманам его пальтишка. - Это он в вас, в вас, он нарочно в вас метил. Ведь вы Карамазов,Карамазов? - закричали хохоча мальчики. - Ну, все разом в него, пали! И шесть камней разом вылетели из группы. Один угодил мальчику в головуи тот упал, но мигом вскочил и с остервенением начал отвечать в группукамнями. С обеих сторон началась непрерывная перестрелка, у многих в группетоже оказались в кармане заготовленные камни. - Что вы это! Не стыдно ли, господа! Шестеро на одного, да вы убьетеего! - закричал Алеша. Он выскочил и стал навстречу летящим камням, чтобы загородить собоюмальчика за канавкой. Трое или четверо на минутку унялись. - Он сам первый начал! - закричал мальчик в красной рубашкераздраженным детским голоском, - он подлец, он давеча в классе Красоткинаперочинным ножиком пырнул, кровь потекла. Красоткин только фискалить нехотел, а этого надо избить... - Да за что? Вы верно сами его дразните? - А вот он опять вам камень в спину прислал. Он вас знает. - закричалидети. - Это он в вас теперь кидает, а не в нас. Ну все, опять в него, непромахивайся, Смуров! И опять началась перестрелка, на этот раз очень злая. Мальчику заканавкой ударило камнем в грудь; он вскрикнул, заплакал и побежал вверх вгору, на Михайловскую улицу. В группе загалдели: "Ага, струсил, бежал,мочалка!" - Вы еще не знаете, Карамазов, какой он подлый, его убить мало, -повторил мальчик в курточке, с горящими глазенками, старше всех повидимому. - А какой он? - спросил Алеша. - Фискал, что ли? Мальчики переглянулиськак будто с усмешкой. - Вы туда же идете в Михайловскую? - продолжал тот же мальчик. - Таквот догоните-ка его... Вон видите, он остановился опять, ждет и на васглядит. - На вас глядит, на вас глядит! - подхватили мальчики. - Так вот и спросите его, любит ли он банную мочалку, растрепанную.Слышите, так и спросите. Раздался общий хохот. Алеша смотрел на них, а они на него. - Не ходите, он вас зашибет, - закричал предупредительно Смуров. - Господа, я его спрашивать о мочалке не буду, потому что вы верно егоэтим как-нибудь дразните, но я узнаю от него, за что вы его такненавидите... - Узнайте-ка, узнайте-ка, - засмеялись мальчики. Алеша перешел мостик ипошел в горку мимо забора прямо к опальному мальчику. - Смотрите, - кричали ему вслед предупредительно, - он вас не побоится,он вдруг пырнет, исподтишка... как Красоткина... Мальчик ждал его, не двигаясь с места. Подойдя совсем, Алеша увиделпред собою ребенка не более девяти лет от роду, из слабых и малорослых, сбледненьким, худеньким продолговатым личиком, с большими, темными и злобносмотревшими на него глазами. Одет он был в довольно ветхий старенькийпальтишко, из которого уродливо вырос. Голые руки торчали из рукавов. Направом коленке панталон была большая заплатка, а на правом сапоге, на носке,где большой палец, большая дырка, видно, что сильно замазанная чернилами. Воба отдувшиеся кармашка его пальто были набраны камни, Алеша остановилсяпред ним в двух шагах, вопросительно смотря на него. Мальчик, догадавшисьтотчас по глазам Алеши, что тот его бить не хочет, тоже спустил куражу и самдаже заговорил. - Я один, а их шесть... Я их всех перебью один, - сказал он вдруг,сверкнув глазами. - Вас один камень должно быть очень больно ударил, - заметил Алеша. - А я Смурову в голову попал! - вскрикнул мальчик. - Они мне там сказали, что вы меня знаете и за что-то в меня камнембросили? - спросил Алеша. Мальчик мрачно посмотрел на него. - Я вас не знаю. Разве вы меня знаете? - допрашивал Алеша. - Не приставайте! - вдруг раздражительно вскрикнул мальчик, сам однакож не двигаясь с места, как бы все чего-то выжидая и опять злобно засверкавглазенками. - Хорошо, я пойду, - сказал Алеша, - только я вас не знаю и не дразню.Они мне сказали, как вас дразнят, но я вас не хочу дразнить, прощайте! - Монах в гарнитуровых штанах! - крикнул мальчик, все тем же злобным ивызывающим взглядом следя за Алешей, да кстати и став в позу, рассчитывая,что Алеша непременно бросится на него теперь, но Алеша повернулся, погляделна него и пошел прочь. Но не успел он сделать и трех шагов, как в спину егобольно ударился пущенный мальчиком самый большой булыжник, который толькобыл у него в кармане. - Так вы сзади? Они правду стало быть говорят про вас, что вы нападаетеисподтишка? - обернулся опять Алеша, но на этот раз мальчишка состервенением опять пустил в Алешу камнем и уже прямо в лицо, но Алеша успелзаслониться вовремя, и камень ударил его в локоть. - Как вам не стыдно! Что я вам сделал? - вскричал он. Мальчик молча изадорно ждал лишь одного, что вот теперь Алеша уж несомненно на негобросится; видя же, что тот даже и теперь не бросается, совершенно озлилсякак зверенок: он сорвался с места и кинулся сам на Алешу, и не успел тотшевельнуться, как злой мальчишка, нагнув голову и схватив обеими руками еголевую руку, больно укусил ему средний ее палец. Он впился в него зубами исекунд десять не выпускал его. Алеша закричал от боли, дергая изо всей силыпалец. Мальчик выпустил его наконец и отскочил на прежнюю дистанцию. Палецбыл больно прокушен, у самого ногтя, глубоко, до кости; полилась кровь.Алеша вынул платок и крепко обернул в него раненую руку. Обертывал он почтицелую минуту. Мальчишка все это время стоял и ждал. Наконец Алеша поднял нанего свой тихий взор. - Ну хорошо, - сказал он, - видите, как вы меня больно укусили, ну идовольно ведь, так ли? Теперь скажите, что я вам сделал? Мальчик посмотрел с удивлением. - Я хоть вас совсем не знаю и в первый раз вижу, - все так же спокойнопродолжал Алеша, - но не может быть, чтоб я вам ничего не сделал, - не сталибы вы меня мучить даром. Так что же я сделал и чем я виноват пред вами,скажите? Вместо ответа мальчик вдруг громко заплакал, в голос, и вдруг побежалот Алеши. Алеша пошел тихо вслед за ним на Михайловскую улицу и долго ещевидел он, как бежал вдали мальчик, не умаляя шагу, не оглядываясь и верновсе так же в голос плача. Он положил непременно, как только найдется время,разыскать его и разъяснить эту чрезвычайно поразившую его загадку. Теперь жеему было некогда.
IV. У ХОХЛАКОВЫХ.
Скоро подошел он к дому г-жи Хохлаковой, к дому каменному,собственному, двухэтажному, красивому, из лучших домов в нашем городке. Хотяг-жа Хохлакова проживала большею частию в другой губернии, где имелапоместье, или в Москве, где имела собственный дом, но и в нашем городке унее был свой дом, доставшийся от отцов и дедов. Да и поместье ее, котороеимела она в нашем уезде, было самое большое изо всех трех ее поместий, амежду тем приезжала она доселе в нашу губернию весьма редко. Она выбежала кАлеше еще в прихожую. - Получили, получили письмо о новом чуде? - быстро, нервно заговорилаона. - Да, получил. - Распространили, показали всем? Он матери сына возвратил! - Он сегодня умрет, - сказал Алеша. - Слышала, знаю, о как я желаю с вами говорить! С вами или с кем-нибудьобо всем этом. Нет, с вами, с вами! И как жаль, что мне никак нельзя еговидеть! Весь город возбужден, все в ожидании. Но теперь... знаете ли, что унас теперь сидит Катерина Ивановна? - Ах, это счастливо! - воскликнул Алеша. - Вот я с ней и увижусь у вас,она вчера велела мне непременно придти к ней сегодня. - Я все знаю, все знаю. Я слышала все до подробности а том, что было уней вчера... и обо всех этих ужасах с этою... тварью. C'est tragique, и я бына ее месте, - я не знаю, что б я сделала на ее месте! Но и брат-то ваш,Дмитрий-то Федорович ваш, каков - о боже! Алексей Федорович, я сбиваюсь,представьте: там теперь сидит ваш брат, то-есть не тот, не ужасныйвчерашний, а другой, Иван Федорович, сидит и с ней говорит: разговор у нихторжественный... И если бы вы только поверили, что между ними теперь,происходит, - то это ужасно, это, я вам скажу, надрыв, это ужасная сказка,которой поверить ни за что нельзя: оба губят себя неизвестно для чего, самизнают про это и сами наслаждаются этим. Я вас ждала! Я вас жаждала! Я,главное, этого вынести не могу. Я сейчас вам все расскажу, но теперь другоеи уже самое главное, - ах, ведь я даже и забыла, что это самое главное:скажите, почему с Lise истерика? только что она услыхала, что вы подходите,и с ней тотчас же началась истерика! - Maman, это с вами теперь истерика, а не со мной, - прощебетал вдруг вщелочку голосок Lise из боковой комнаты, Щелочка была самая маленькая, аголосок надрывчатый, точь в-точь такой, когда ужасно хочется засмеяться, ноизо всех сил перемогаешь смех. Алеша тотчас же заметил эту щелочку, инаверно Lise со своих кресел на него из нее выглядывала, но этого уж онразглядеть не мог. - Не мудрено, Lise, не мудрено... от твоих же капризов и со мнойистерика будет, а впрочем она так больна, Алексей Федорович, она всю ночьбыла так больна, в жару, стонала! Я насилу дождалась утра и Герценштубе. Онговорит, что ничего не может понять и что надо обождать. Этот Герценштубевсегда придет и говорит, что ничего не может понять. Как только вы подошли кдому, она вскрикнула и с ней случился припадок, и приказала себя сюда в своюпрежнюю комнату перевезть... - Мама, я совсем не знала, что он подходит, я вовсе не от него в этукомнату захотела переехать. - Это уж неправда, Lise, тебе Юлия прибежала сказать, что АлексейФедорович идет, она у тебя на сторожах стояла. - Милый голубчик мама, это ужасно неостроумно с вашей стороны. А еслихотите поправиться и сказать сейчас что-нибудь очень умное, то скажите,милая мама, милостивому государю вошедшему Алексею Федоровичу, что он ужетем одним доказал, что не обладает остроумием, что решился придти к намсегодня после вчерашнего и несмотря на то, что над ним все смеются. - Lise, ты слишком много себе позволяешь, и уверяю тебя, что я наконецприбегну к мерам строгости. Кто ж над ним смеется, я так рада, что онпришел, он мне нужен, совсем необходим. Ох, Алексей Федорович, я чрезвычайнонесчастна! - Да что ж такое с вами, мама-голубчик? - Ах, эти твои капризы, Lise, непостоянство, твоя болезнь, эта ужаснаяночь в жару, этот ужасный и вечный Герценштубе, главное вечный, вечный ивечный! И наконец все, все... И наконец даже это чудо! О, как поразило, какпотрясло меня это чудо, милый Алексей Федорович! И там эта трагедия теперь вгостиной, которую я не могу перенести, не могу, я вам заранее объявляю, чтоне могу. Комедия может быть, а не трагедия. Скажите, старец Зосима ещепроживет до завтра, проживет? О боже мой! что со мной делается, я поминутнозакрываю глаза и вижу, что все вздор, все вздор. - Я бы очень вас попросил, - перебил вдруг Алеша, - дать мнекакую-нибудь чистую тряпочку, чтобы завязать палец. Я очень поранил его, ион у меня мучительно теперь болит. Алеша развернул свой укушенный палец. Платок был густо замаран кровью.Г-жа Хохлакова вскрикнула и зажмурила глаза. - Боже, какая рана, это ужасно! Но Lise как только увидела в щелкупалец Алеши, тотчас со всего размаха отворила дверь. - Войдите, войдите ко мне сюда, - настойчиво и повелительно закричалаона, - теперь уж без глупостей! О господи, что ж вы стояли и молчали такоевремя? Он мог истечь кровью, мама! Где это вы, как это вы? Прежде всеговоды, воды! Надо рану промыть, просто опустить в холодную воду, чтобы больперестала, и держать, все держать... Скорей, скорей воды, мама, вполоскательную чашку. Да скорее же, - нервно закончила она. Она была всовершенном испуге; рана Алеши страшно поразила ее. - Не послать ли за Герценштубе? - воскликнула было г-жа Хохлакова. - Мама, вы меня убьете. Ваш Герценштубе приедет и скажет, что не можетпонять! Воды, воды! Мама, ради бога сходите сами, поторопите Юлию, котораягде-то там завязла и никогда не может скоро придти! Да скорее же, мама,иначе я умру... - Да это ж пустяки! - воскликнул Алеша, испугавшись их испуга. Юлия прибежала с водой. Алеша опустил в воду палец. - Мама, ради бога, принесите корпию; корпию и этой едкой мутной водыдля порезов, ну как ее зовут! У нас есть, есть, есть... Мама, вы самизнаете, где стклянка, в спальне вашей в шкапике направо, там большаястклянка и корпия... - Сейчас принесу все, Lise, только не кричи и не беспокойся. Видишь,как твердо Алексей Федорович переносит свое несчастие. И где это вы такужасно могли поранить себя, Алексей Федорович? Г-жа Хохлакова поспешно вышла. Lise того только и ждала. - Прежде всего отвечайте на вопрос, - быстро заговорила она Алеше: -где это вы так себя изволили поранить? А потом уж я с вами буду говоритьсовсем о другом. Ну! Алеша, инстинктом чувствуя, что для нее время до возвращения мамашидорого, - поспешно, много выпустив и сократив, но однако точно и ясно,передал ей о загадочной встрече своей со школьниками. Выслушав его, Liseвсплеснула руками: - Ну можно ли, можно ли вам, да еще в этом платье связываться смальчишками! - гневно вскричала она, как будто даже имея какое-то право надним, - да вы сами после того мальчик, самый маленький мальчик, какой толькоможет быть! Однако вы непременно разузнайте мне как-нибудь про этогоскверного мальчишку и мне все расскажите, потому что тут какой-то секрет.Теперь второе, но прежде вопрос: можете ли вы. Алексей Федорович, несмотряна страдание от боли, говорить о совершенных пустяках, но говоритьрассудительно? - Совершенно могу, да и боли я такой уже теперь не чувствую. - Это оттого, что ваш палец в воде. Ее нужно сейчас же переменить,потому что она мигом нагреется. Юлия, мигом принеси кусок льду из погреба иновую полоскательную чашку с водой. Ну, теперь она ушла, я о деле: мигом,милый Алексей Федорович, извольте отдать мне мое письмо, которое я вамприслала вчера, - мигом, потому что сейчас может придти маменька, а я нехочу... - Со мной нет письма. - Неправда, оно с вами. Я так и знала, что вы так ответите. Оно у вас вэтом кармане. Я так раскаивалась в этой глупой шутке всю ночь. Воротите жеписьмо сейчас, отдайте! - Оно там осталось. - Но вы не можете же меня считать за девочку, за маленькую-маленькуюдевочку, после моего письма с такою глупою шуткой! Я прошу у вас прощения заглупую шутку, но письмо вы непременно мне принесите, если уж его нет у вас всамом деле, - сегодня же принесите, непременно, непременно! - Сегодня никак нельзя, потому что я уйду в монастырь и не приду к вамдня два, три, четыре может быть, потому что старец Зосима... - Четыре дня, экой вздор! Послушайте, вы очень надо мной смеялись? - Я ни капли не смеялся. - Почему же? - Потому что я совершенно всему поверил. - Вы меня оскорбляете! - Нисколько. Я как прочел, то тотчас и подумал, что этак все и будет,потому что я, как только умрет старец Зосима, сейчас должен буду выйти измонастыря. Затем я буду продолжать курс и сдам экзамен, а как придетзаконный срок, мы и женимся. Я вас буду любить. Хоть мне и некогда было ещедумать, но я подумал, что лучше вас жены не найду, а мне старец велитжениться... - Да ведь я урод, меня на креслах возят! - засмеялась Лиза сзардевшимся на щеках румянцем. - Я вас сам буду в кресле возить, но я уверен, что вы к тому срокувыздоровеете. - Но вы сумасшедший, - нервно проговорила Лиза, - из такой шутки ивдруг вывели такой вздор!.. Ах, вот и мамаша, может быть, очень кстати.Мама, как вы всегда запоздаете, можно ли так долго! Вот уж Юлия и лед несет! - Ax, Lise, не кричи, главное, - ты не кричи. У меня от этого крику...Что ж делать, коли ты сама корпию в другое место засунула... Я искала,искала... Я подозреваю, что ты это нарочно сделала. - Да ведь не могла же я знать, что он придет с укушенным пальцем, а томожет быть вправду нарочно бы сделала. Ангел мама, вы начинаете говоритьчрезвычайно остроумные вещи. - Пусть остроумные, но какие чувства, Lise, насчет пальца АлексеяФедоровича и всего этого! Ох, милый Алексей Федорович, меня убивают нечастности, не Герценштубе какой-нибудь, а все вместе, все в целом, вот чегоя не могу вынести. - Довольно, мама, довольно о Герценштубе, - весело смеялась Лиза, -давайте же скорей корпию, мама, и воду. Это просто свинцовая примочка,Алексей Федорович, я теперь вспомнила имя, но это прекрасная примочка. Мама,вообразите себе, он с мальчишками дорогой подрался на улице, и это мальчишкаему укусил, ну не маленький ли, не маленький ли он сам человек, и можно лиему, мама, после этого жениться, потому что он, вообразите себе, он хочетжениться, мама. Представьте себе, что он женат, ну не смех ли, не ужасно лиэто? И Lise все смеялась своим нервным мелким смешком, лукаво смотря наАлешу. - Ну, как же жениться, Lise, и с какой стати это, и совсем это тебенекстати... тогда как этот мальчик может быть бешеный. - Ах, мама! Разве бывают бешеные мальчики? - Почему ж не бывают, Lise, точно я глупость сказала. Вашего мальчикаукусила бешеная собака, и он стал бешеный мальчик и вот кого-нибудь и укуситоколо себя в свою очередь. Как она вам хорошо перевязала, Алексей Федорович,я бы никогда так не сумела. Чувствуете вы теперь боль? - Теперь очень небольшую. - А не боитесь ли вы воды? - спросила Lise. - Ну, довольно, Lise, я может быть в самом деле очень поспешно сказалапро бешеного мальчика, а ты уж сейчас и вывела. Катерина Ивановна только чтоузнала, что вы пришли, Алексей Федорович, так и бросилась ко мне, она васжаждет, жаждет. - Ах, мама! Подите одна туда, а он не может пойти сейчас, он слишкомстрадает. - Совсем не страдаю, я очень могу пойти... - сказал Алеша. - Как! Вы уходите? Так-то вы? Так-то вы? - Что ж? Ведь я когда кончу там, то опять приду, и мы опять можемговорить сколько вам будет угодно. А мне очень хотелось бы видеть поскорееКатерину Ивановну, потому что я во всяком случае очень хочу, как можноскорей воротиться сегодня в монастырь. - Мама, возьмите его и скорее уведите. Алексей Федорович, не трудитесьзаходить ко мне после Катерины Ивановны, а ступайте прямо в ваш монастырь,туда вам и дорога! А я спать хочу, я всю ночь не спала. - Ах, Lise, это только шутки с твоей стороны, но что если бы ты в самомделе заснула! - воскликнула г-жа Хохлакова. - Я не знаю, чем я... Я останусь еще минуты три, если хотите, дажепять, - пробормотал Алеша. - Даже пять! Да уведите же его скорее, мама, это монстр! - Lise, ты с ума сошла. Уйдемте, Алексей Федорович, она слишкомкапризна сегодня, я ее раздражать боюсь. О, горе с нервною женщиной, АлексейФедорович! А ведь в самом деле она может быть при вас спать захотела. Какэто вы так скоро нагнали на нее сон, и как это счастливо! - Ах мама, как вы мило стали говорить, целую вас, мамочка, за это. - И я тебя тоже, Lise. Послушайте, Алексей Федорович, - таинственно иважно быстрым шепотом заговорила г-жа Хохлакова. уходя с Алешей, - я вамничего не хочу внушать, ни подымать этой завесы, но вы войдите и самиувидите все, что там происходит, это ужас, это самая фантастическая комедия:она любит вашего брата Ивана Федоровича и уверяет себя изо всех сил, чтолюбит вашего брата Дмитрия Федоровича. Это ужасно! Я войду вместе с вами и,если не прогонят меня, дождусь конца.
V. НАДРЫВ В ГОСТИНОЙ.
Но в гостиной беседа уже оканчивалась; Катерина Ивановна была в большомвозбуждении, хотя и имела вид решительный. В минуту когда вошли Алеша и г-жаХохлакова, Иван Федорович вставал, чтоб уходить. Лицо его было несколькобледно, и Алеша с беспокойством поглядел на него. Дело в том, что тут дляАлеши разрешалось теперь одно из его сомнений, одна беспокойная загадка, снекоторого времени его мучившая. Еще с месяц назад ему уже несколько раз, ис разных сторон внушали, что брат Иван любит Катерину Ивановну и, главное,действительно намерен "отбить" ее у Мити. До самого последнего времени этоказалось Алеше чудовищным хотя и беспокоило его очень. Он любил обоихбратьев и страшился между ними такого соперничества. Между тем сам ДмитрийФедорович вдруг прямо объявил ему вчера, что даже рад соперничеству братаИвана и что это ему же, Дмитрию во многом поможет. Чему же поможет? Женитьсяему на Грушеньке? Но дело это считал Алеша отчаянным и последним. Кромевсего этого, Алеша несомненно верил до самого вчерашнего вечера, чтоКатерина Ивановна сама до страсти и упорно любит брата его Дмитрия, - нолишь до вчерашнего вечера верил. Сверх того ему почему-то все мерещилось.что она не может любить такого, как Иван, а любит его брата Дмитрия, иименно таким, каким он есть, несмотря на всю чудовищность такой любви. Вчераже в сцене с Грушенькой ему вдруг как бы померещилось иное. Слово "надрыв",только что произнесенное г-жой Хохлаковой, заставило его почти вздрогнуть,потому что именно в эту ночь, полупроснувшись на рассвете, он вдруг,вероятно отвечая своему сновидению, произнес: "Надрыв, надрыв!" Снилась жеему всю ночь вчерашняя сцена у Катерины Ивановны. Теперь вдруг прямое иупорное уверение г-жи Хохлаковой, что Катерина Ивановна любит брата Ивана итолько сама, нарочно, из какой-то игры, из "надрыва", обманывает себя и самасебя мучит напускною любовью своею к Дмитрию из какой-то будто быблагодарности, - поразило Алешу: "Да, может быть и в самом деле полнаяправда именно в этих словах!" Но в таком случае, каково же положение братаИвана? Алеша чувствовал каким-то инстинктом, что такому характеру какКатерина Ивановна надо было властвовать, а властвовать она могла бы лишь надтаким, как Дмитрий, и отнюдь не над таким как Иван. Ибо Дмитрий только(положим, хоть в долгий срок) мог бы смириться наконец пред нею "к своему жесчастию" (чего даже желал бы Алеша), но Иван нет, Иван не мог бы пред неюсмириться, да и смирение это не дало бы ему счастия. Такое уж понятие Алешапочему-то невольно составил себе об Иване. И вот все эти колебания исоображения пролетели и мелькнули в его уме в тот миг, когда он вступалтеперь в гостиную. Промелькнула и еще одна мысль: вдруг и неудержимо: "Ачто, если она и никого не любит, ни того ни другого?" Замечу, что Алеша какбы стыдился таких своих мыслей и упрекал себя в них, когда они в последниймесяц, случалось, приходили ему: "Ну что я понимаю в любви и в женщинах икак могу я заключать такие решения", с упреком себе думал он после каждойподобной своей мысли или догадки. А между тем нельзя было не думать. Онпонимал инстинктом, что теперь, например, в судьбе двух братьев его этосоперничество слишком важный вопрос и от которого слишком много зависит."Один гад съест другую гадину", произнес вчера брат Иван, говоря враздражении про отца и брата Дмитрия. Стало быть брат Дмитрий в глазах егогад и может быть давно уже гад? Не с тех ли пор, как узнал брат ИванКатерину Ивановну? Слова эти конечно вырвались у Ивана вчера невольно, нотем важнее, что невольно. Если так, то какой же тут мир? Не новые ли,напротив, поводы к ненависти и вражде в их семействе? А главное, кого ему,Алеше, жалеть? И что каждому пожелать? Он любит их обоих, но что каждому изних пожелать среди таких страшных противоречий? В этой путанице можно былосовсем потеряться, а сердце Алеши не могло выносить неизвестности, потомучто характер любви его был всегда деятельный. Любить пассивно он не мог,возлюбив, он тотчас же принимался и помогать. А для этого надо былопоставить цель, надо твердо было знать, что каждому из них хорошо и нужно, аутвердившись в верности цели, естественно каждому из них и помочь. Но вместотвердой цели во всем была лишь неясность и путаница. "Надрыв" произнесенотеперь! Но что он мог понять хотя бы даже в этом надрыве? Первого даже словаво всей этой путанице он не понимает! Увидав Алешу, Катерина Ивановна быстро и с радостью проговорила ИвануФедоровичу, уже вставшему со своего места, чтоб уходить: - На минутку! Останьтесь еще на одну минуту. Я хочу услышать мнение вотэтого человека, которому я всем существом моим доверяю. Катерина Осиповна,не уходите и вы, - прибавила она, обращаясь к г-же Хохлаковой. Она усадилаАлешу подле себя, а Хохлакова села напротив, рядом с Иваном Федоровичем. - Здесь все друзья мои, все, кого я имею в мире, милые друзья мои, -горячо начала она голосом, в котором дрожали искренние страдальческие слезы,и сердце Алеши опять разом повернулось к ней. - Вы, Алексей Федорович, выбыли вчера свидетелем этого... ужаса и видели, какова я была. Вы не видалиэтого, Иван Федорович, он видел. Что он подумал обо мне вчера - не знаю,знаю только одно, что повторись то же самое сегодня, сейчас, и я высказалабы такие же чувства, какие вчера, - такие же чувства, такие же слова и такиеже движения. Вы помните мои движения, Алексей Федорович, вы сами удержалименя в одном из них... (Говоря это, она покраснела, и глаза ее засверкали.)Объявляю вам, Алексей Федорович, что я не могу ни с чем примириться.Слушайте, Алексей Федорович, я даже не знаю, люблю ли я его теперь. Он мнестал жалок, это плохое свидетельство любви. Если б я любила его, продолжалалюбить, то я может быть не жалела бы его теперь, а напротив ненавидела... Голос ее задрожал, и слезинки блеснули на ее ресницах. Алеша вздрогнулвнутри себя: эта девушка правдива и искренна. - подумал он, - и... и онаболее не любит Дмитрия! - Это так! так! - воскликнула-было г-жа Хохлакова. - Подождите, милая Катерина Осиповна, я не сказала главного, не сказалаокончательного, что решила в эту ночь. Я чувствую, что может быть решениемое ужасно, - для меня, но предчувствую, что я уже не переменю его ни зачто, ни за что, во всю жизнь мою, так и будет. Мой милый, мой добрый, мойвсегдашний и великодушный советник и глубокий сердцеведец, и единственныйдруг мой, какого я только имею в мире, Иван Федорович, одобряет меня во всеми хвалит мое решение... Он его знает. - Да, я одобряю его, - тихим, но твердым голосом произнес ИванФедорович. - Но я желаю, чтоб и Алеша (ах, Алексей Федорович простите, что я васназвала Алешей просто), - я желаю, чтоб и Алексей Федорович сказал мнетеперь же при обоих друзьях моих - права я или нет? У меня инстинктивноепредчувствие, что вы, Алеша, брат мой милый (потому что вы брат мой милый),- восторженно проговорила она опять, схватив его холодную руку своею горячеюрукой, - я предчувствую, что ваше решение, ваше одобрение, несмотря на всемуки мои, подаст мне спокойствие, потому что после ваших слов я затихну ипримирюсь, - я это предчувствую! - Я не знаю, о чем вы спросите меня, - выговорил с зардевшимся лицомАлеша, - я только знаю, что я вас люблю и желаю вам в эту минуту счастьябольше, чем себе самому!.. Но ведь я ничего не знаю в этих делах... - вдругзачем-то поспешил он прибавить. - В этих делах, Алексей Федорович, в этих делах теперь главное - честьи долг, и не знаю что еще, но нечто высшее. даже может быть высшее самогодолга. Мне сердце сказывает про это непреодолимое чувство и оно непреодолимовлечет меня. Все впрочем в двух словах, я уже решилась: Если даже он иженится на той... твари (начала она торжественно), которой я никогда,никогда простить не могу, то я все-таки не оставлю его! От этих пор я уженикогда, никогда не оставлю его! - произнесла она с каким-то надрывомкакого-то бледного вымученного восторга. - То-есть не то, чтоб я таскаласьза ним, попадалась ему поминутно на глаза, мучила его - о нет, я уеду вдругой город, куда хотите, но я всю жизнь, всю жизнь мою буду следить за нимне уставая. Когда же он станет с тою несчастен, а это непременно и сейчас жебудет, то пусть придет ко мне и он встретит друга, сестру... Только сеструконечно и это навеки так, но он убедится наконец, что эта сестрадействительно сестра его, любящая и всю жизнь ему пожертвовавшая. Я добьюсьтого, я настою на том, что наконец он узнает меня и будет передавать мне всене стыдясь! - воскликнула она как бы в исступлении. - Я буду богом его,которому он будет молиться, - и это по меньшей мере он должен мне за изменусвою и за то, что я перенесла чрез него вчера. И пусть же он видит во всюжизнь свою, что я всю жизнь мою буду верна ему и моему данному ему разслову, несмотря на то, что он был неверен и изменил. Я буду... Я обращусьлишь в средство к его счастию (или как это сказать), в инструмент, в машинудля его счастия, и это на всю жизнь, на всю жизнь, и чтоб он видел этовпредь всю жизнь свою! Вот все мое решение! Иван Федорович в высшей степениодобряет меня. Она задыхалась. Она может быть гораздо достойнее, искуснее инатуральнее хотела бы выразить свою мысль, но вышло слишком поспешно ислишком обнаженно. Много было молодой невыдержки, многое отзывалось лишьвчерашним раздражением, потребностью погордиться, это она почувствоваласама. Лицо ее как-то вдруг омрачилось, выражение глаз стало нехорошо. Алешатотчас же заметил все это и в сердце его шевельнулось сострадание. А тут какраз подбавил и брат Иван. - Я высказал только мою мысль, - сказал он. - У всякой другой вышло бывсе это надломленно, вымученно, а у вас - нет. Другая была бы неправа, а выправы. Я не знаю, как это мотивировать, но я вижу, что вы искренни в высшейстепени, а потому вы и правы... - Но ведь это только в эту минуту... А что такое эта минута? Всего лишьвчерашнее оскорбление, - вот что значит эта минута! - не выдержала вдругг-жа Хохлакова, очевидно не желавшая вмешиваться, но не удержавшаяся и вдругсказавшая очень верную мысль. - Так, так, - перебил Иван, с каким-то вдруг азартом и видимо озлясь,что его перебили, - так, но у другой эта минута лишь вчерашнее впечатление,и только минута, а с характером Катерины Ивановны эта минута - протянетсявсю ее жизнь. Что для других лишь обещание, то для нее вековечный, тяжелый,угрюмый может быть, но неустанный долг. И она будет питаться чувством этогоисполненного долга! Ваша жизнь, Катерина Ивановна, будет проходить теперь, встрадальческом созерцании собственных чувств, собственного подвига исобственного горя, но впоследствии страдание это смягчится, и жизнь вашаобратится уже в сладкое созерцание раз навсегда исполненного твердого игордого замысла, действительно в своем роде гордого, во всяком случаеотчаянного, но побежденного вами, и это сознание доставит вам наконец самоеполное удовлетворение и примирит вас со всем остальным... Проговорил он это решительно с какою-то злобой, видимо нарочно, и дажеможет быть не желая скрыть своего намерения, то-есть, что говорит нарочно ив насмешку. - О боже, как это все не так! - воскликнула опять г-жа Хохлакова. - Алексей Федорович, скажите же вы! Мне мучительно надо знать, что вымне скажете! - воскликнула Катерина Ивановна и вдруг залилась слезами. Алешавстал с дивана. - Это ничего, ничего! - с плачем продолжала она, - это от расстройства,от сегодняшней ночи, но подле таких двух друзей, как вы и брат ваш, я ещечувствую себя крепко... потому что знаю... вы оба меня никогда не оставите. - К несчастью, я завтра же может быть должен уехать в Москву и надолгооставить вас... И это к несчастию неизменимо... - проговорил вдруг ИванФедорович. - Завтра, в Москву! - перекосилось вдруг все лицо Катерины Ивановны, -но... но боже мой, как это счастливо!- вскричала она в один миг совсемизменившимся голосом, и в один миг прогнав свои слезы, так что и следа неосталось. Именно в один миг произошла в ней удивительная переменачрезвычайно изумившая Алешу: вместо плакавшей сейчас в каком-то надрывесвоего чувства бедной оскорбленной девушки, явилась вдруг женщина,совершенно владеющая собой и даже чем-то чрезвычайно довольная, точно вдругчему-то обрадовавшаяся. - О, не то счастливо, что я вас покидаю, уж разумеется нет, - как быпоправилась она вдруг с милою светскою улыбкой, - такой друг как вы не можетэтого подумать; я слишком напротив несчастна, что вас лишусь (она вдругстремительно бросилась к Ивану Федоровичу и, схватив его за обе руки, сгорячим чувством пожала их); но вот что счастливо, это то, что вы сами,лично, в состоянии будете передать теперь в Москве, тетушке и Агаше, все моеположение, весь теперешний ужас мой, в полной откровенности с Агашей и щадямилую тетушку, так как сами сумеете это сделать. Вы не можете себепредставить, как я была вчера и сегодня утром несчастна, недоумевая, как янапишу им это ужасное письмо... потому что в письме этого никак, ни за чтоне передашь... Теперь же мне легко будет написать, потому что вы там у нихбудете налицо и все объясните. О, как я рада! Но я только этому рада,опять-таки поверьте мне. Сами вы мне конечно незаменимы... Сейчас же бегунапишу письмо, - заключила она вдруг и даже шагнула уже, чтобы выйти изкомнаты. - А Алеша-то? А мнение-то Алексея Федоровича, которое вам такнепременно желалось выслушать? - вскричала г-жа Хохлакова. Язвительная игневливая нотка прозвучала в ее словах. - Я не забыла этого, - приостановилась вдруг Катерина Ивановна, - ипочему вы так враждебны ко мне в такую минуту, Катерина Осиповна? - сгорьким, горячим упреком произнесла она. - Что я сказала, то я иподтверждаю. Мне необходимо мнение его, мало того: мне надо решение его! Чтоон скажет, так и будет - вот до какой степени, напротив, я жажду ваших слов,Алексей Федорович... Но что с вами? - Я никогда не думал, я не могу этого представить! - воскликнул вдругАлеша горестно. - Чего, чего? - Он едет в Москву, а вы вскрикнули, что рады. - это вы нарочновскрикнули! А потом тотчас стали объяснять, что вы не тому рады, а чтонапротив жалеете, что... теряете друга, - но и это вы нарочно сыграли... какна театре, в комедии сыграли! - На театре? Как?.. Что это такое? - воскликнула Катерина Ивановна вглубоком изумлении, вся вспыхнув и нахмурив брови. - Да как ни уверяйте его, что вам жалко в нем друга, а все-таки вынастаиваете ему в глаза, что счастье в том, что он уезжает... - проговорилкак-то совсем уже задыхаясь Алеша. Он стоял за столом и не садился. - О чем вы, я не понимаю... - Да я и сам не знаю... У меня вдруг как будто озарение... Я знаю, чтоя не хорошо это говорю, но я все-таки все скажу, - продолжал Алеша тем жедрожащим и пересекающимся голосом: - озарение мое в том, что вы братаДмитрия может быть совсем не любите... с самого начала... Да и Дмитрий можетбыть не любит вас тоже вовсе... с самого начала... а только чтит... Я правоне знаю, как я все это теперь смею, но надо же кому-нибудь правду сказать...потому что никто здесь правды не хочет сказать... - Какой правды? - вскричала Катерина Ивановна, и что-то истерическоезазвенело в ее голосе. - А вот какой, - пролепетал Алеша, как будто полетев с крыши; -позовите сейчас Дмитрия - я его найду, - и пусть он придет сюда и возьметвас за руку, потом возьмет за руку брата Ивана и соединит ваши руки. Потомучто вы мучаете Ивана, потому только, что его любите... а мучите потому, чтоДмитрия надрывом любите... в неправду любите... потому что вверили себятак... Алеша оборвался и замолчал. - Вы... вы... вы маленький юродивый, вот вы кто!- и побледневшим ужелицом и скривившимися от злобы губами отрезала вдруг Катерина Ивановна. ИванФедорович вдруг засмеялся и встал с места. Шляпа была в руках его. - Ты ошибся, мой добрый Алеша, - проговорил он с выражением лица,которого никогда еще Алеша у него не видел, - с выражением какой-то молодойискренности и сильного неудержимо откровенного чувства: - никогда КатеринаИвановна не любила меня! Она знала все время, что я ее люблю, хоть я иникогда не говорил ей ни слова о моей любви, - знала, но меня не любила.Другом тоже я ее не был ни разу, ни одного дня: гордая женщина в моей дружбене нуждалась. Она держала меня при себе для беспрерывного мщения. Она мстиламне и на мне за все оскорбления, которые постоянно и всякую минуту выносилаво весь этот срок от Дмитрия, оскорбления с первой встречи их... Потому чтои самая первая встреча их осталась у ней на сердце как оскорбление. Воткаково ее сердце! Я все время только и делал, что выслушивал о любви ее кнему. Я теперь еду, но знайте, Катерина Ивановна, что вы действительнолюбите только его. И по мере оскорблений его все больше и больше. Вот это иесть ваш надрыв. Вы именно любите его таким, каким он есть, вас оскорбляющимего любите. Если б он исправился, вы его тотчас забросили бы и разлюбиливовсе. Но вам он нужен, чтобы созерцать беспрерывно ваш подвиг верности иупрекать его в неверности. И все это от вашей гордости. О, тут многопринижения и унижения, но все это от гордости... Я слишком молод и слишкомсильно любил вас. Я знаю, что это бы не надо мне вам говорить, что было быбольше достоинства с моей стороны просто выйти от вас; было бы и не так длявас оскорбительно. Но ведь я еду далеко и не приеду никогда. Это ведьнавеки... Я не хочу сидеть подле надрыва... Впрочем я уже не умею говорить,все сказал... Прощайте, Катерина Ивановна, вам нельзя на меня сердиться,потому что я во сто раз более вас наказан: наказан уже тем одним, чтоникогда вас не увижу. Прощайте. Мне не надобно руки вашей. Вы слишкомсознательно меня мучили, чтоб я вам в эту минуту мог простить.. Потом прощу,а теперь не надо руки. Den Dank, Dame, begehr ich nicht, прибавил он с искривленною улыбкой, доказав впрочем совершенно неожиданно,что и он может читать Шиллера до заучивания наизусть, чему прежде неповерил бы Алеша. Он вышел из комнаты, даже не простившись и с хозяйкой,г-жой Хохлаковой. Алеша всплеснул руками. - Иван, - крикнул он ему, как потерянный вслед, - воротись, Иван! Нет,нет, он теперь ни за что не воротится! - воскликнул он опять в горестномозарении, - но это я, я виноват, я начал! Иван говорил злобно, нехорошо.Несправедливо и злобно... Он должен опять придти сюда, воротиться,воротиться... - Алеша восклицал как полоумный. Катерина Ивановна вдруг вышла в другую комнату. - Вы ничего не наделали, вы действовали прелестно, как ангел, - быстрои восторженно зашептала горестному Алеше г-жа Хохлакова. - Я употреблю всеусилия, чтоб Иван Федорович не уехал... Радость сияла на ее лице к величайшему огорчению Алеши; но КатеринаИвановна вдруг вернулась. В руках ее были два радужные кредитные билета. - Я имею к вам одну большую просьбу, Алексей Федорович, - начала она,прямо обращаясь к Алеше повидимому спокойным и ровным голосом, точно и всамом деле ничего сейчас не случилось. - Неделю, - да, кажется неделю назад,- Дмитрий Федорович сделал один горячий и несправедливый поступок, оченьбезобразный. Тут есть одно нехорошее место, один трактир. В нем он встретилэтого отставного офицера, штабс-капитана этого, которого ваш батюшкаупотреблял по каким-то своим делам. Рассердившись почему-то на этогоштабс-капитана, Дмитрий Федорович схватил его за бороду и при всех вывел вэтом унизительном виде на улицу и на улице еще долго вел, и, говорят, чтомальчик, сын этого штабс-капитана. который учится в здешнем училище, ещеребенок, увидав это, бежал все подле и плакал вслух и просил за отца ибросался ко всем и просил, чтобы защитили, а все смеялись. Простите, АлексейФедорович, я не могу вспомнить без негодования этого позорного егопоступка... одного из таких поступков, на которые может решиться только одинДмитрий Федорович в своем гневе... и в страстях своих! Я и рассказать этогоне могу, не в состоянии... Я сбиваюсь в словах. Я справлялась об этомобиженном и узнала, что он очень бедный человек. Фамилия его Снигирев. Он зачто-то провинился на службе, его выключили, я не умею вам это рассказать, итеперь он с своим семейством, с несчастным семейством больных детей и жены,сумасшедшей кажется, впал в страшную нищету. Он уже давно здесь в городе, ончто-то делает, писарем где-то был, а ему вдруг теперь ничего не платят. Ябросила взгляд на вас... то-есть я думала, - я не знаю, я как-то путаюсь, -видите, я хотела вас просить, Алексей Федорович, - добрейший мой АлексейФедорович, сходить к нему, отыскать предлог, войти к ним, то-есть к этомуштабс-капитану, - о боже! как я сбиваюсь, - и деликатно, осторожно, - именнокак только вы один сумеете сделать (Алеша вдруг покраснел) - суметь отдатьему это вспоможение, вот, двести рублей. Он наверно примет... то-естьуговорить его принять... Или нет, как это? Видите ли, это не то, что платаему за примирение, чтоб он не жаловался (потому что он кажется хотелжаловаться), а просто сочувствие, желание помочь, от меня, от меня, отневесты Дмитрия Федоровича, а не от него самого... Одним словом, высумеете... Я бы сама поехала, но вы сумеете гораздо лучше меня. Он живет вОзерной улице, в доме мещанки Калмыковой... Ради бога, Алексей Федорович,сделайте мне это, а теперь... теперь я несколько... устала. До свиданья... Она вдруг так быстро повернулась и скрылась опять за портьеру, чтоАлеша не успел и слова сказать, - а ему хотелось сказать. Ему хотелосьпросить прощения, обвинить себя, - ну что-нибудь сказать, потому что сердцеего было полно, и выйти из комнаты он решительно не хотел без этого. Но г-жаХохлакова схватила его за руку и вывела сама. В прихожей она опятьостановила его, как и давеча. - Гордая, себя борет, но добрая, прелестная, великодушная! -полушепотом восклицала г-жа Хохлакова. - О как я ее люблю, особенно иногда,и как я всему, всему теперь вновь опять рада! Милый Алексей Федорович, выведь не знали этого: знайте же, что мы все, все - я, обе ее тетки, - ну все,даже Lise, вот уже целый месяц как мы только того и желаем, и молим, чтобона разошлась с вашим любимцем Дмитрием Федоровичем, который ее знать нехочет и нисколько не любит, и вышла бы за Ивана Федоровича, образованного ипревосходного молодого человека, который ее любит больше всего на свете. Мыведь целый заговор тут составили, и я даже может быть не уезжаю лишь из-заэтого... - Но ведь она же плакала, опять оскорбленная! - вскричал Алеша. - Не верьте слезам женщины, Алексей Федорович, - я всегда против женщинв этом случае, я за мужчин. - Мама, вы его портите и губите, - послышался тоненький голосок Liseиз-за двери. - Нет, это я всему причиной, я ужасно виноват! - повторял неутешныйАлеша в порыве мучительного стыда за свою выходку и даже закрывая рукамилицо от стыда. - Напротив вы поступили, как ангел, как ангел, я это тысячи тысяч разповторить готова. - Мама, почему он поступил как ангел, - послышался опять голосок Lise. - Мне вдруг почему-то вообразилось, на все это глядя,- продолжал Алеша,как бы и не слыхав Лизы, - что она любит Ивана, вот я и сказал этуглупость... и что теперь будет! - Да с кем, с кем? - воскликнула Lise, - мама, вы верно хотитеумертвить меня. Я вас спрашиваю - вы мне не отвечаете. В эту минуту вбежала горничная. - С Катериной Ивановной худо... Оне плачут... истерика, бьются. - Что такое, - закричала Lise, уже тревожным голосом. - Мама, это сомной будет истерика, а не с ней! - Lise, ради бога не кричи, не убивай меня. Ты еще в таких летах, чтотебе нельзя всего знать, что большие знают, прибегу все расскажу, что можнотебе сообщить. О боже мой! Я бегу, бегу... Истерика - это добрый знак,Алексей Федорович, это превосходно, что с ней истерика. Это именно так инадо. Я в этом случае всегда против женщин, против всех этих истерик иженских слез. Юлия, беги и скажи, что я лечу. А что Иван Федорович таквышел, так она сама виновата. Но он не уедет. Lise, ради бога не кричи! Ахда, ты не кричишь, это я кричу, прости свою мамашу, но я в восторге, ввосторге, в восторге! А заметили вы, Алексей Федорович, каким молодым,молодым человеком Иван Федорович давеча вышел, сказал это все и вышел! Ядумала, он такой ученый, академик, а он вдруг так горячо-горячо, откровеннои молодо, неопытно и молодо, и так это все прекрасно, прекрасно, точно вы...И этот стишок немецкий сказал, ну точно как вы! Но бегу, бегу. АлексейФедорович, спешите скорей по этому поручению и поскорей вернитесь. Lise, ненадобно ли тебе чего? Ради бога не задерживай ни минуты Алексея Федоровича,он сейчас к тебе вернется... Г-жа Хохлакова наконец убежала. Алеша, прежде чем идти, хотел былоотворить дверь к Lise. - Ни за что! - вскричала Lise, - теперь уж ни за что! Говорите так,сквозь дверь. За что вы в ангелы попали? Я только это одно и хочу знать. - За ужасную глупость, Lise! Прощайте. - Не смейте так уходить! - вскричала было Lise. - Lise, у меня серьезное горе! Я сейчас ворочусь, но у меня большое,большое горе! И он выбежал из комнаты.
VI. НАДРЫВ В ИЗБЕ.
У него было действительно серьезное горе, из таких, какие он доселередко испытывал. Он выскочил и "наглупил",- и в каком же деле: в любовныхчувствах! "Но что я в этом понимаю, что я в этих делах разбирать могу?" - всотый раз повторял он про себя, краснея, - "ох, стыд бы ничего, стыд толькодолжное мне наказание, - беда в том, что несомненно теперь я буду причиноюновых несчастий... А старец посылал меня, чтобы примирить и соединить. Такли соединяют?" Тут он вдруг опять припомнил, как он "соединил руки", истрашно стыдно стало ему опять. "Хоть я сделал это все и искренно, но впереднадо быть умнее", заключил он вдруг и даже не улыбнулся своему заключению. Поручение Катерины Ивановны было дано в Озерную улицу, а брат Дмитрийжил как раз тут по дороге, недалеко от Озерной улицы в переулке. Алеша решилзайти к нему во всяком случае прежде, чем к штабс-капитану, хоть ипредчувствовал, что не застанет брата. Он подозревал, что тот может бытькак-нибудь нарочно будет прятаться от него теперь, - но во что бы то нистало надо было его разыскать. Время же уходило: мысль об отходившем старцени на минуту, ни на секунду не оставляла его с того часа, как он вышел измонастыря. В поручении Катерины Ивановны промелькнуло одно обстоятельство,чрезвычайно тоже его заинтересовавшее: когда Катерина Ивановна упомянула омаленьком мальчике, школьнике, сыне того штабс-капитана, который бежал,плача в голос, подле отца, - то у Алеши и тогда уже вдруг мелькнула мысль,что этот мальчик есть наверное тот давешний школьник, укусивший его запалец, когда он, Алеша, допрашивал его, чем он его обидел. Теперь уж Алешабыл почти уверен в этом, сам не зная еще почему. Таким образом, увлекшисьпосторонними соображениями, он развлекся и решил не "думать" о сейчаснаделанной им "беде", не мучить себя раскаянием. а делать дело, а там чтобудет, то и выйдет. На этой мысли он окончательно ободрился. Кстати завернувв переулок к брату Дмитрию и чувствуя голод, он вынул из кармана взятую уотца булку и съел дорогой. Это подкрепило его силы. Дмитрия дома не оказалось. Хозяева домишка - старик столяр, его сын истарушка жена его - даже подозрительно посмотрели на Алешу. "Уж третий день,как не ночует, может куда и выбыл", - ответил старик на усиленные вопросыАлеши. Алеша понял, что он отвечает по данной инструкции. На вопрос его: "Неу Грушеньки ли он, и не у Фомы ли опять прячется" (Алеша нарочно пустил вход эти откровенности), все хозяева даже пугливо на него посмотрели. "Любятего стало быть, руку его держат", подумал Алеша, "это хорошо". Наконец он разыскал в Озерной улице дом мещанки Калмыковой, ветхийдомишко, перекосившийся, всего в три окна на улицу, с грязным двором,посреди которого уединенно стояла корова. Вход был со двора в сени - налевоиз сеней жила старая хозяйка со старухою дочерью и кажется обе глухие. Навопрос его о штабс-капитане, несколько раз повторенный, одна из них, понявнаконец, что спрашивают жильцов, ткнула ему пальцем чрез сени, указывая надверь в чистую избу. Квартира штабс-капитана действительно оказалась толькопростою избой. Алеша взялся было рукой за железную скобу, чтоб отворитьдверь, как вдруг необыкновенная тишина за дверями поразила его. Он зналоднако со слов Катерины Ивановны, что отставной штабс-капитан человексемейный: "Или спят все они, или может быть услыхали, что я пришел и ждут,пока я отворю; лучше я сперва постучусь к ним", - и он постучал. Ответпослышался, но не сейчас, а секунд даже может быть десять спустя. - Кто таков! - прокричал кто-то громким и усиленно сердитым голосом. Алеша отворил тогда дверь, и шагнул чрез порог. Он очутился в избе,хотя и довольно просторной, но чрезвычайно загроможденной и людьми и всякимдомашним скарбом. Налево была большая русская печь. От печи к левому окнучрез всю комнату была протянута веревка, на которой было развешено разноетряпье. По обеим стенам налево и направо помещалось по кровати, покрытыхвязанными одеялами. На одной из них, на левой, была воздвигнута горка изчетырех ситцевых подушек, одна другой меньше. На другой же кровати справавиднелась лишь одна очень маленькая подушечка. Далее в переднем углу былонебольшое место, отгороженное занавеской или простыней, тоже перекинутоючрез веревку, протянутую поперек угла. За этою занавеской тоже примечаласьсбоку устроенная на лавке и на приставленном к ней стуле постель. Простойдеревянный, четырехугольный мужицкий стол был отодвинут из переднего угла ксерединному окошку. Все три окна, каждое в четыре мелкие, зеленыезаплесневевшие стекла, были очень тусклы и наглухо заперты, так что вкомнате было довольно душно и не так светло. На столе стояла сковорода состатками глазной яичницы, лежал надъеденный ломоть хлеба и сверх тогонаходился полуштоф со слабыми остатками земных благ лишь на донушке. Возлелевой кровати на стуле помещалась женщина, похожая на даму, одетая вситцевое платье. Она была очень худа лицом, желтая; чрезвычайно впалые щекиее свидетельствовали с первого раза о ее болезненном состоянии. Но всегоболее поразил Алешу взгляд бедной дамы, - взгляд чрезвычайно вопросительныйи в то же время ужасно надменный. И до тех пор пока дама не заговорила самаи пока объяснялся Алеша с хозяином, она все время так же надменно ивопросительно переводила свои большие карие глаза с одного говорившего надругого. Подле этой дамы у левого окошка стояла молодая девушка с довольнонекрасивым лицом, с рыженькими жиденькими волосами, бедно, хотя и весьмаопрятно одетая. Она брезгливо осмотрела вошедшего Алешу. Направо, тоже упостели, сидело и еще одно женское существо. Это было очень жалкое создание,молодая тоже девушка, лет двадцати, но горбатая и безногая, с отсохшими, каксказали потом Алеше, ногами. Костыли ее стояли подле, в углу, между кроватьюи стеной. Замечательно прекрасные и добрые глаза бедной девушки с какою-тоспокойною кротостью поглядели на Алешу. За столом, кончая яичницу, сиделгосподин лет сорока пяти, невысокого роста, сухощавый, слабого сложения,рыжеватый, с рыженькою редкою бородкой, весьма похожею на растрепаннуюмочалку (это сравнение и особенно слово "мочалка" так и сверкнули почему-тос первого же взгляда в уме Алеши, он это потом припомнил). Очевидно этотсамый господин и крикнул из-за двери: кто таков! так как другого мужчины вкомнате не было. Но когда Алеша вошел, он словно сорвался со скамьи, накоторой сидел за столом, и, наскоро обтираясь дырявою салфеткой, подлетел кАлеше. - Монах на монастырь просит, знал к кому придти! - громко между темпроговорила стоявшая в левом углу девица. Но господин, подбежавший к Алеше, мигом повернулся к ней на каблуках ивзволнованным срывающимся каким-то голосом ей ответил: - Нет-с, Варвара Николавна, это не то-с, не угадали-с! Позвольтеспросить в свою очередь, - вдруг опять повернулся он к Алеше, - что побудиловас-с посетить... эти недра-с? Алеша внимательно смотрел на него, он в первый раз этого человекавидел. Было в нем что-то угловатое, спешащее и раздражительное. Хотя оночевидно сейчас выпил, но пьян не был. Лицо его изображало какую-то крайнююнаглость и в то же время, - странно это было, - видимую трусость. Он похожбыл на человека, долгое время подчинявшегося и натерпевшегося, но который бывдруг вскочил и захотел заявить себя. Или еще лучше на человека, которомуужасно бы хотелось вас ударить, но который ужасно боится, что вы егоударите, В речах его и в интонации довольно пронзительного голоса слышалсякакой-то юродливый юмор, то злой, то робеющий, не выдерживающий тона исрывающийся. Вопрос о "недрах" задал он как бы весь дрожа, выпучив глаза иподскочив к Алеше до того в упор, что тот машинально сделал шаг назад. Одетбыл этот господин в темное, весьма плохое, какое-то нанковое пальто,заштопанное и в пятнах. Панталоны на нем были чрезвычайно какие-то светлые,такие, что никто давно и не носит, клетчатые и из очень тоненькой какой-томатерии, смятые снизу и сбившиеся оттого наверх, точно он из них какмаленький мальчик вырос. - Я... Алексей Карамазов... - проговорил было в ответ Алеша. - Отменно умею понимать-с, - тотчас же отрезал господин, давая знать,что ему и без того известно, кто он такой. - Штабс я капитан-с Снегирев-с, всвою очередь, но все же желательно узнать, что именно побудило... - Да я так только зашел. Мне в сущности от себя хотелось бы вам сказатьодно слово... Если только позволите... - В таком случае вот и стул-с, извольте взять место-с. Это в древнихкомедиях говорили: "извольте взять место"... - и штабс-капитан быстрымжестом схватил порожний стул (простой мужицкий, весь деревянный и ничем необитый) и поставил его чуть не по средине комнаты; затем, схватив другойтакой же стул для себя, сел напротив Алеши, попрежнему к нему в упор и так,что колени их почти соприкасались вместе. - Николай Ильич Снегирев-с, русской пехоты бывший штабс-капитан-с, хотьи посрамленный своими пороками, но все же штабс-капитан. Скорее бы надосказать: штабс-капитан Словоерсов, а не Снегирев, ибо лишь со второйполовины жизни стал говорить словоерсами. Слово-ер-с приобретается вунижении. - Это так точно, - усмехнулся Алеша, - только невольно приобретаетсяили нарочно? - Видит бог, невольно. Все не говорил, целую жизнь не говорилсловоерсами, вдруг упал и встал с словоерсами. Это делается высшею силой.Вижу, что интересуетесь современными вопросами. Чем однако мог возбудитьстоль любопытства, ибо живу в обстановке, невозможной для гостеприимства. - Я пришел... по тому самому делу... - По тому самому делу? - нетерпеливо перервал штабс-капитан. - По поводу той встречи вашей с братом моим Дмитрием Федоровичем, -неловко отрезал Алеша. - Какой же это встречи-с? Это уж не той ли самой-с? Значит насчетмочалки, банной мочалки? - надвинулся он вдруг так, что в этот разположительно стукнулся коленками в Алешу. Губы его как-то особенно сжались вниточку. - Какая это мочалка? - пробормотал Алеша. - Это он на меня тебе, папа, жаловаться пришел! - крикнул знакомый ужеАлеше голосок давешнего мальчика из-за занавески в углу. - Это я ему давечапалец укусил ! - Занавеска отдернулась, и Алеша увидел давешнего врагасвоего, в углу, под образами, на прилаженной на лавке и на стуле постельке.Мальчик лежал накрытый своим пальтишком и еще стареньким ватным одеяльцем.Очевидно был нездоров и, судя по горящим глазам, в лихорадочном жару. Онбесстрашно, не по-давешнему, глядел теперь на Алешу: "Дома, дескать, теперьне достанешь". - Какой такой палец укусил? - привскочил со стула штабс-капитан. - Этовам он палец укусил-с? - Да, мне. Давеча он на улице с мальчиками камнями перебрасывался; онив него шестеро кидают, а он один. Я подошел к нему, а он и в меня каменьбросил, потом другой мне в голову. Я спросил: что я ему сделал? Он вдругбросился и больно укусил мне палец, не знаю за что. - Сейчас высеку-с! Сею минутой высеку-с, - совсем уже вскочил со стулаштабс-капитан. - Да я ведь вовсе не жалуюсь, я только рассказал... - Я вовсе не хочу,чтобы вы его высекли. Да он кажется теперь и болен... - А вы думали я высеку-с? Что я Илюшечку возьму да сейчас и высеку предвами для вашего полного удовлетворения? Скоро вам это надо-с? - проговорилштабс-капитан, вдруг повернувшись к Алеше с таким жестом, как будто хотел нанего броситься. - Жалею, сударь, о вашем пальчике, но не хотите ли - я,прежде чем Илюшечку сечь, свои четыре пальца, сейчас же на ваших глазах, длявашего справедливого удовлетворения, вот этим самым ножом оттяпаю.Четырех-то пальцев, я думаю, вам будет довольно-с для утоления жаждымщения-с, пятого не потребуете?.. - Он вдруг остановился и как бы задохся.Каждая черточка на его лице ходила и дергалась, глядел же с чрезвычайнымвызовом. Он был как бы в исступлении. - Я, кажется, теперь все понял. - тихо и грустно ответил Алеша,продолжая сидеть. - Значит ваш мальчик - добрый мальчик, любит отца ибросился на меня как на брата вашего обидчика... Это я теперь понимаю, -повторил он раздумывая. - Но брат мой Дмитрий Федорович раскаивается в своемпоступке, я знаю это, и если только ему возможно будет придти к вам, иливсего лучше свидеться с вами опять в том самом месте, то он попросит у васпри всех прощения... если вы пожелаете. - То-есть вырвал бороденку и попросил извинения... Все дескать закончили удовлетворил, так ли-с? - О, нет, напротив, он сделает все, что вам будет угодно и как вамбудет угодно! - Так что если б я попросил его светлость стать на коленки предо мной вэтом самом трактире-с, - "Столичный город" ему наименование, - или наплощади-с, так он и стал бы ? - Да, он станет и на колени. - Пронзили-с. Прослезили меня и пронзили-с. Слишком наклоненчувствовать. Позвольте же отрекомендоваться вполне: моя семья, мои дведочери и мой сын, - мой помет-с. Умру я, кто-то их возлюбит-с? А пока живуя, кто-то меня, скверненького, кроме них возлюбит? Великое это дело устроилгосподь для каждого человека в моем роде-с. Ибо надобно, чтоб и человека вмоем роде мог хоть кто-нибудь возлюбить-с... - Ах это совершенная правда! - воскликнул Алеша. - Да полноте наконец паясничать, какой-нибудь дурак придет, а высрамите! - вскрикнула неожиданно девушка у окна, обращаясь к отцу сбрезгливою и презрительною миной. - Повремените немного, Варвара Николавна, позвольте выдержатьнаправление, - крикнул ей отец хотя и повелительным тоном, но однако весьмаодобрительно смотря на нее. - Это уж у нас такой характер-с, - повернулся онопять к Алеше. "И ничего во всей природе Благословить он не хотел".То-есть надо бы в женском роде: благословить она не хотела-с. Но теперьпозвольте вас представить и моей супруге: Вот-с Арина Петровна, дама безног-с, лет сорока трех, ноги ходят, да немножко-с. Из простых-с. АринаПетровна, разгладьте черты ваши: вот Алексей Федорович Карамазов. Встаньте,Алексей Федорович, - он взял его за руку и с силой, которой даже нельзябыло ожидать от него, вдруг его приподнял: - Вы даме представляетесь, надовстать-с. Не тот-с Карамазов, маменька, который... гм и так далее, а братего, блистающий смиренными добродетелями. Позвольте, Арина Петровна,позвольте, маменька, позвольте вашу ручку предварительно поцеловать. И он почтительно, нежно даже поцеловал у супруги ручку. Девица у окна снегодованием повернулась к сцене спиной, надменно вопросительное лицосупруги вдруг выразило необыкновенную ласковость. - Здравствуйте, садитесь, г. Черномазов, - проговорила она. - Карамазов, маменька, Карамазов (мы из простых-с), - подшепнул онснова. - Ну Карамазов или как там, а я всегда Черномазов... - Садитесь же, изачем он вас поднял? Дама без ног, он говорит, ноги-то есть, да распухли какведра, а сама я высохла. Прежде-то я куды была толстая, а теперь вон словноиглу проглотила... - Мы из простых-с, из простых-с, - подсказал еще раз капитан. - Папа, ах папа, - проговорила вдруг горбатая девушка, доселе молчавшаяна своем стуле, и вдруг закрыла глаза платком. - Шут! - брякнула девица у окна. - Видите у нас какие известия, - расставила руки мамаша, указывая надочерей, - точно облака идут; пройдут облака и опять наша музыка. Прежде,когда мы военными были, к нам много приходило таких гостей. Я, батюшка, эток делу не приравниваю. Кто любит кого, тот и люби того. Дьяконица тогдаприходит и говорит: Александр Александрович превосходнейшей души человек, аНастасья, говорит, Петровна, это исчадие ада. Ну отвечаю это как кто когообожает, а ты и мала куча да вонюча. - А тебя, говорит, надо в повиновениидержать. - Ах ты, черная ты, говорю ей, шпага, ну и кого ты учить пришла? -Я, говорит она, воздух чистый впускаю, а ты нечистый. - А спроси, отвечаюей, всех господ офицеров, нечистый ли во мне воздух, али другой какой? И такэто у меня с того самого времени на душе сидит, что намеднись сижу я вотздесь как теперь и вижу, тот самый генерал вошел, что на Святую сюдаприезжал: что, говорю ему, ваше превосходительство, можно ли благороднойдаме воздух свободный впускать? - Да, отвечает, надо бы у вас форточку алидверь отворить, потому самому, что у вас воздух не свежий. Ну и все-то так!А и что им мой воздух дался? От мертвых и того хуже пахнет. Я, говорю,воздуху вашего не порчу, а башмаки закажу и уйду. Батюшки, голубчики, непопрекайте мать родную! Николай Ильич, батюшка, я ль тебе не угодила, тольковедь у меня и есть, что Илюшечка из класса придет и любит. Вчера яблочкопринес. Простите, батюшки, простите, голубчики, мать родную, простите менясовсем одинокую, а и чего вам мой воздух противен стал! И бедная вдруг разрыдалась, слезы брызнули ручьем. Штабс-капитанстремительно подскочил к ней. - Маменька, маменька, голубчик, полно, полно! Не одинокая ты. Все-тотебя любят, все обожают! - и он начал опять целовать у нее обе руки и нежностал гладить по ее лицу своими ладонями; схватив же салфетку, начал вдругобтирать с лица ее слезы. Алеше показалось даже, что у него и у самогозасверкали слезы. - Ну-с, видели-с? Слышали-с? - как-то вдруг яростнообернулся он к нему, показывая рукой на бедную слабоумную. - Вижу и слышу, - пробормотал Алеша. - Папа, папа! Неужели ты с ним... - Брось ты его, папа! - крикнул вдруг мальчик, привстав на своейпостельке и горящим взглядом смотря на отца. - Да полно-те вы наконец паясничать, ваши выверты глупые показывать,которые ни к чему никогда не ведут!.. - совсем уже озлившись крикнула все изтого угла Варвара Николаевна, даже ногой топнула. - Совершенно справедливо на этот раз изволите из себя выходить, ВарвараНиколавна, и я вас стремительно удовлетворю. Шапочку вашу наденьте, АлексейФедорович, а я вот картуз возьму - и пойдемте-с. Надобно вам одно серьезноесловечко сказать, только вне этих стен. Эта вот сидящая девица - это дочкамоя-с, Нина Николаевна-с, забыл я вам ее представить, - ангел божий воплоти... к смертным слетевший... если можете только это понять... - Весь ведь так и сотрясается, словно судорогой его сводит, -продолжала в негодовании Варвара Николаевна. - А это вот что теперь на меня ножкой топает и паяцом меня давечаобличила, - это тоже ангел божий во плоти-с, и справедливо меня обозвала-с.Пойдемте же, Алексей Федорович, покончить надо-с... И схватив Алешу за руку, он вывел его из комнаты прямо на улицу.
VII. И НА ЧИСТОМ ВОЗДУХЕ.
- Воздух чистый-с, а в хоромах-то у меня и впрямь не свежо, во всехдаже смыслах. Пройдемте, сударь, шажком. Очень бы хотелось мне васзаинтересовать-с. - Я и сам к вам имею одно чрезвычайное дело... - заметил Алеша, - итолько не знаю, как мне начать. - Как не узнать, что у вас до меня дело-с? Без дела-то вы бы никогда комне и не заглянули. Али в самом деле только жаловаться на мальчикаприходили-с? Так ведь это невероятно-с. А кстати о мальчике-с: я вам тамвсего изъяснить не мог-с, а здесь теперь сцену эту вам опишу-с. Видите ли,мочалка-то была гуще-с, еще всего неделю назад, - я про бороденку моюговорю-с; это ведь бороденку мою мочалкой прозвали, школьники главное-с.Ну-с, вот-с, тянет меня тогда ваш братец Дмитрий Федорович за мою бороденку,вытянул из трактира на площадь, а как раз школьники из школы выходят, а сними и Илюша. Как увидал он меня в таком виде-с, - бросился ко мне: "Папа,кричит, папа!" Хватается за меня, обнимает меня, хочет меня вырвать, кричитмоему обидчику: "Пустите, пустите, это папа мой, папа, простите его", - такведь и кричит: "простите"; рученками-то тоже его схватил, да руку-то ему,эту самую-то руку его, и целует-с... Помню я в ту минуту, какое у него былоличико-с, не забыл-с и не забуду-с!.. - Клянусь, - воскликнул Алеша, - брат вам самым искренним образом,самым полным, выразит раскаяние, хотя бы даже на коленях на той самойплощади... Я заставлю его, иначе он мне не брат! - Ага, так это еще в прожекте находится. Не прямо от него, а отблагородства лишь вашего сердца исходит пылкого-с. Так бы и сказали-с. Нет,уж в таком случае позвольте мне и о высочайшем рыцарском и офицерскомблагородстве вашего братца досказать, ибо он его тогда выразил-с. Кончил онэто меня за мочалку тащить, пустил на волю-с: "Ты, говорит, офицер и яофицер, - если можешь найти секунданта, порядочного человека, то присылай -дам удовлетворение, хотя бы ты и мерзавец!" Вот что сказал-с. Воистинурыцарский дух! Удалились мы тогда с Илюшей, а родословная фамильная картинанавеки у Илюши в памяти душевной отпечатлелась. Нет уж где нам дворянамиоставаться-с. Да и посудите сами-с, изволили сами быть сейчас у меня вхоромах, - что видели-с? Три дамы сидят-с, одна без ног слабоумная, другаябез ног горбатая, а третья с ногами, да слишком уж умная, курсистка-с, вПетербург снова рвется, там на берегах Невы права женщины русскойотыскивать. Про Илюшу не говорю-с, всего девять лет-с, один как перст, ибоумри я - и что со всеми этими недрами станется, я только про это одно васспрошу-с? А если так, то вызови я его на дуэль, а ну как он меня тотчас же иубьет, ну что же тогда? С ними-то тогда со всеми что станется-с? Еще хужетого, если он не убьет-с, а лишь только меня искалечит: работать нельзя, арот-то все-таки остается, кто ж его накормит тогда, мой рот, и кто ж их-товсех тогда накормит-с? Аль Илюшу, вместо школы, милостыню просить высылатьежедневно ? Так вот что оно для меня значит-с на дуэль-то его вызвать-с,глупое это слово-с и больше ничего-с. - Он будет у вас просить прощения, он посреди площади вам в ногипоклонится, - вскричал опять Алеша с разгоревшимся взором. - Хотел я его в суд позвать. - продолжал штабс-капитан,- но развернитенаш кодекс, много ль мне придется удовлетворения за личную обиду мою собидчика получить-с? А тут вдруг Аграфена Александровна призывает меня икричит: "Думать не смей! Если в суд его позовешь, так подведу так, что всемусвету публично обнаружится, что бил он тебя за твое же мошенничество, тогдасамого тебя под суд упекут". А господь один видит, от кого мошенничество-тоэто вышло-с, и по чьему приказу я как мелкая сошка тут действовал-с, - не поее ли самой распоряжению, да Федора Павловича? "А к тому же, прибавляет,навеки тебя прогоню, и ничего ты у меня впредь не заработаешь. Купцу моемутоже скажу (она его так и называет, старика-то: купец мой), так и тот тебясгонит". Вот и думаю, если уж и купец меня сгонит, то что тогда, у когозаработаю? Ведь они только двое мне и остались, так как батюшка ваш ФедорПавлович не только мне доверять перестал, по одной посторонней причине-с, ноеще сам, заручившись моими расписками, в суд меня тащить хочет. Вследствиевсего сего я и притих-с и вы недра видели-с. А теперь позвольте спросить:больно он вам пальчик давеча укусил, Ильюша-то? В хоромах-то я при нем войтив сию подробность не решился. - Да, очень больно, и он очень был раздражен. Он мне как Карамазову завас отомстил, мне это ясно теперь. Но если бы вы видели, как он с товарищамишкольниками камнями перекидывался? Это очень опасно, они могут его убить,они дети, глупы, камень летит и может голову проломить. - Да уж и попало-с, не в голову так в грудь-с, повыше сердца-с, сегодняудар камнем, синяк-с, пришел плачет, охает, а вот и заболел. - И знаете, ведь он там сам первый и нападает на всех, он озлился завас, они говорят, что он одному мальчику, Красоткину, давеча в бокперочинным ножиком пырнул... - Слышал и про это, опасно-с: Красоткин это чиновник здешний, еще можетбыть хлопоты выйдут-с... - Я бы вам советовал, - с жаром продолжал Алеша, - некоторое время непосылать его вовсе в школу, пока он уймется... и гнев этот в нем пройдет... - Гнев-с! - подхватил штабс-капитан, - именно гнев-с. В маленькомсуществе, а великий гнев-с. Вы этого всего не знаете-с. Позвольте мнепояснить эту повесть особенно. Дело в том, что после того события всешкольники в школе стали его мочалкой дразнить. Дети в школах народбезжалостный: порознь ангелы божии, а вместе, особенно в школах, весьмачасто безжалостны. Начали они его дразнить, воспрянул в Илюше благородныйдух. Обыкновенный мальчик, слабый сын, - тот бы смирился, отца своегозастыдился, а этот один против всех восстал за отца. За отца и за истину-с,за правду-с. Ибо, что он тогда вынес, как вашему братцу руки целовал икричал ему: "Простите папочку, простите папочку", - то это только бог одинзнает да я-с. И вот так-то детки наши - то-есть не ваши, а наши-с, деткипрезренных, но благородных нищих-с, правду на земле еще в девять лет отродуузнают-с. Богатым где: те всю жизнь такой глубины не исследуют, а мой Илюшкав ту самую минуту на площади-то-с, как руки-то его целовал, в ту самуюминуту всю истину произошел-с. Вошла в него эта истина-с и пришибла егонавеки-с, - горячо и опять как бы в исступлении произнес штабс-капитан и приэтом ударил правым своим кулаком в левую ладонь, как бы желая наявувыразить, как пришибла его Илюшу "истина". - В тот самый день он у меня влихорадке был-с, всю ночь бредил. Весь тот день мало со мной говорил, совсеммолчал даже, только заметил я: глядит, глядит на меня из угла, а все большек окну припадает и делает вид, будто бы уроки учит, а вижу я, что не уроки унего на уме. На другой день я выпил-с и многого не помню-с, грешный человек,с горя-с. Маменька тоже тут плакать начала-с, - маменьку-то я очень люблю-с,- ну с горя и клюкнул, на последние-с. Вы, сударь, не презирайте меня: вРоссии пьяные люди у нас самые добрые. Самые добрые люди у нас и самыепьяные. Лежу это я и Илюшу в тот день не очень запомнил, а в тот-то именнодень мальчишки и подняли его на смех в школе с утра-с: "Мочалка, кричат ему,отца твоего за мочалку из трактира тащили, а ты подле бежал и прощенияпросил". На третий это день пришел он опять из школы, смотрю - лица на немнет, побледнел. Что ты, говорю? Молчит. Ну в хоромах-то нечего былоразговаривать, а то сейчас маменька и девицы участие примут, - девицы-то ктому же все уже узнали, даже еще в первый день. Варвара-то Николавна ужестала ворчать: "Шуты, паяцы, разве может у вас что разумное быть?" - Такточно, говорю, Варвара Николавна, разве может у нас что разумное быть? Темна тот раз и отделался. Вот-с к вечеру я и вывел мальчика погулять. А мы сним, надо вам знать-с, каждый вечер и допрежь того гулять выходили, ровно потому самому пути, по которому с вами теперь идем. от самой нашей калитки довон того камня большущего, который вон там на дороге сиротой лежит у плетня,и где выгон городской начинается: место пустынное и прекрасное-с. Идем мы сИлюшей, ручка его в моей руке, по обыкновению; махонькая у него ручка,пальчики тоненькие, холодненькие, - грудкой ведь он у меня страдает. -"Папа, говорит, папа!" - Что, говорю ему - глазенки, вижу, у него сверкают.- "Папа, как он тебя тогда, папа!" - Что делать, Илюша, говорю. - "Не мирисьс ним, папа, не мирись. Школьники говорят, что он тебе десять рублей за этодал". - Нет, говорю, Илюша, я денег от него не возьму теперь ни за что. Такон и затрясся весь, схватил мою руку в свои обе ручки, опять целует. -"Папа, говорит, папа, вызови его на дуэль, в школе дразнят, что ты трус и невызовешь его на дуэль, а десять рублей у него возьмешь". - На дуэль, Илюша,мне нельзя его вызвать, отвечаю я, и излагаю ему вкратце все то, что и вамна сей счет изложил. Выслушал он: - "Папа, говорит, папа. все-таки немирись: я вырасту, я вызову его сам и убью его!" Глазенки-то сверкают игорят. Ну, при всем том ведь я и отец, надобно ж было ему слова правдысказать: грешно, говорю я ему, убивать, хотя бы и на поединке. - "Папа,говорит, папа, я его повалю как большой буду, я ему саблю выбью своеюсаблей, брошусь на него, повалю его, замахнусь на него саблей и скажу ему:мог бы тебя сейчас убить, но прощаю тебя, вот тебе!" - Видите, видите,сударь, какой процессик в головке-то его произошел в эти два дня, это ондень и ночь об этом именно мщении с саблей думал и ночью должно быть об этомбредил-с. Только стал он из школы приходить больно битый, это третьего дня явсе узнал, и вы правы-с; больше уж в школу эту я его не пошлю-с. Узнаю я,что он против всего класса один идет и всех сам вызывает, сам озлился,сердце в нем зажглось, - испугался я тогда за него. Опять ходим гуляем. -"Папа, спрашивает, папа, ведь богатые всех сильнее на свете?" - Да, говорю,Илюша, нет на свете сильнее богатого. - "Папа, говорит, я разбогатею, я вофицеры пойду и всех разобью, меня царь наградит, я приеду и тогда никто непосмеет"... Потом помолчал да и говорит, - губенки-то у него все попрежнемувздрагивают. - "Папа, говорит, какой это нехороший город наш, папа!" - Да,говорю, Илюшечка, не очень-таки хорош наш город. - "Папа, переедем в другойгород, в хороший, говорит, город, где про нас и не знают". - Переедем,говорю, переедем, Илюша, - вот только денег скоплю. Обрадовался я случаюотвлечь его от мыслей темных, и стали мы мечтать с ним, как мы в другойгород переедем, лошадку свою купим, да тележку. Маменьку да сестриц усадим,закроем их, а сами сбоку пойдем, изредка тебя подсажу, а я тут подле пойду,потому лошадку свою поберечь надо, не всем же садиться, так и отправимся.Восхитился он этим, а главное, что своя лошадка будет и сам на ней поедет. Ауж известно, что русский мальчик так и родится вместе с лошадкой. Болтали мыдолго, слава богу, думаю, развлек я его, утешил. Это третьего дня вечеромбыло, а вчера вечером уже другое оказалось. Опять он утром в эту школупошел, мрачный вернулся, очень уж мрачен. Вечером взял я его за ручку, вывелгулять, молчит, не говорит. Ветерок тогда начался, солнце затмилось, осеньюповеяло, да и смеркалось уж, - идем, обоим нам грустно. - Ну, мальчик, какже мы, говорю, с тобой в дорогу-то соберемся, - думаю на вчерашний-торазговор навести. Молчит. Только пальчики его, слышу, в моей рукевздрогнули. Э, думаю, плохо, новое есть. Дошли мы вот как теперь до этогосамого камня, сел я на камень этот, а на небесах все змеи запущены, гудят итрещат, змеев тридцать видно. Ведь ныне змеиный сезон-с. Вот, говорю, Илюша,пора бы и нам змеек прошлогодний запустить. Починю-ка я его, где он у тебятам спрятан? Молчит мой мальчик, глядит в сторону, стоит ко мне боком. А тутветер вдруг загудел, понесло песком... Бросился он вдруг ко мне весь, обнялмне обеими рученками шею. стиснул меня. Знаете, детки коли молчаливые дагордые, да слезы долго перемогают в себе, да как вдруг прорвутся, если горебольшое придет, так ведь не то что слезы потекут-с, а брызнут словноручьи-с. Теплыми-то брызгами этими так вдруг и обмочил он мне все лицо.Зарыдал как в судороге, затрясся, прижимает меня к себе, я сижу на камне. -"Папочка, вскрикивает, папочка, милый папочка, как он тебя унизил!" Зарыдалтут и я-с, сидим и сотрясаемся обнявшись. - "Папочка, говорит, папочка!" -Илюша, говорю ему, Илюшечка! Никто-то нас тогда не видел-с, бог один видел,авось мне в формуляр занесет-с. Поблагодарите вашего братца, АлексейФедорович. Нет-с, я моего мальчика для вашего удовлетворения не высеку-с! Кончил он опять со своим давешним злым и юродливым вывертом. Алешапочувствовал, однако, что ему уж он доверяет и что будь на его месте другой,то с другим этот человек не стал бы так "разговаривать" и не сообщил бы емутого, что сейчас ему сообщил. Это ободрило Алешу, у которого душа дрожала отслез. - Ах, как бы мне хотелось помириться с вашим мальчиком! - воскликнулон. - Если б вы это устроили... - Точно так-с, - пробормотал штабс-капитан. - Но теперь не про то, совсем не про то, слушайте, - продолжалвосклицать Алеша, - слушайте! Я имею к вам поручение: этот самый мой брат,этот Дмитрий, оскорбил и свою невесту, благороднейшую девушку, и о которойвы верно слышали. Я имею право вам открыть про ее оскорбление, я даже должентак сделать, потому что она, узнав про вашу обиду, и узнав все про вашенесчастное положение, поручила мне сейчас... давеча... снести вам этовспоможение от нее... но только от нее одной, не от Дмитрия, который и еебросил, отнюдь нет, и не от меня, от брата его, и не от кого-нибудь, а отнее, только от нее одной! Она вас умоляет принять ее помощь... вы обаобижены одним и тем же человеком... Она и вспомнила-то о вас лишь тогда,когда вынесла от него такую же обиду (по силе обиды), - как и вы от него!Это значит сестра идет к брату с помощью... Она именно поручила мнеуговорить вас принять от нее вот эти двести рублей как от сестры. Никто-тооб этом не узнает, никаких несправедливых сплетен не может произойти... вотэти двести рублей и, клянусь, - вы должны принять их, иначе... иначе сталобыть все должны быть врагами друг другу на свете! Но ведь есть же и на светебратья... У вас благородная душа... вы должны это понять, должны!.. И Алеша протянул ему две новенькие радужные сторублевые кредитки. Обаони стояли тогда именно у большого камня, у забора, и никого кругом не было.Кредитки произвели, казалось, на штабс-капитана страшное впечатление: онвздрогнул, но сначала как бы от одного удивления: ничего подобного ему и немерещилось, и такого исхода он не ожидал вовсе. Помощь от кого-нибудь, даеще такая значительная, ему и не мечталась даже во сне. Он взял кредитки и сминуту почти и отвечать не мог, совсем что-то новое промелькнуло в лице его. - Это мне-то, мне-с, это столько денег, двести рублей! Батюшки! Да я ужчетыре года не видал таких денег, - господи! И говорит, что сестра... ивправду это, вправду? - Клянусь вам, что все, что я вам сказал, правда! - вскричал Алеша.Штабс-капитан покраснел. - Послушайте-с, голубчик мой, послушайте-с, ведь если я и приму, товедь не буду же я подлецом? В глазах-то ваших, Алексей Федорович, ведь небуду. не буду подлецом? Нет-с, Алексей Федорович, вы выслушайте,выслушайте-с, - торопился он поминутно, дотрогиваясь до Алеши обеими руками,- вы вот уговариваете меня принять тем, что "сестра" посылает, а внутри-то,про себя-то, - не восчувствуете ко мне презрения, если я приму-с, а? - Да нет же, нет! Спасением моим клянусь вам, что нет! И никто неузнает никогда, только мы: я, вы, да она, да еще одна дама, ее большойдруг... - Что дама! Слушайте, Алексей Федорович, выслушайте-с, ведь уж теперьминута такая пришла-с, что надо выслушать, ибо вы даже и понять не можете,что могут значить для меня теперь эти двести рублей, - продолжал бедняк,приходя постепенно в какой-то беспорядочный, почти дикий восторг. Он был какбы сбит с толку, говорил же чрезвычайно спеша и торопясь, точно опасаясь,что ему не дадут всего высказать. - Кроме того, что это честно приобретено,от столь уважаемой и святой "сестры-с", знаете ли вы, что я маменьку иНиночку, - горбатенького-то ангела моего, дочку-то, полечить теперь могу?Приезжал ко мне доктор Герценштубе, по доброте своего сердца, осматривал ихобеих целый час: "Не понимаю, говорит, ничего", а однако же минеральнаявода, которая в аптеке здешней есть (прописал он ее), несомненную пользу ейпринесет, да ванны ножные из лекарства тоже ей прописал. Минеральная-то водастоит тридцать копеек, а кувшинов-то надо выпить может быть сорок. Так явзял да рецепт и положил на полку под образа, да там и лежит. А Ниночкупрописал купать в каком-то растворе, в горячих ваннах таких, да ежедневноутром и вечером, так где ж нам было сочинить такое леченье-с у нас-то, вхоромах-то наших, без прислуги, без помощи, без посуды и без воды-с? АНиночка-то вся в ревматизме, я вам это еще и не говорил, по ночам ноет у нейвся правая половина, мучается, и, верите ли, ангел божий, крепится, чтобынас не обеспокоить, не стонет, чтобы нас не разбудить. Кушаем мы что попало,что добудется, так ведь она самый последний кусок возьмет, что собаке толькоможно выкинуть: "Не стою я дескать этого куска, я у вас отнимаю, вамбременем сижу". Вот что ее взгляд ангельский хочет изобразить. Служим мы ей,а ей это тягостно: "Не стою я того, не стою, недостойная я калека,бесполезная", - а еще бы она не стоила-с, когда она всех нас своеюангельскою кротостью у бога вымолила, без нее, без ее тихого слова, у насбыл бы ад-с, даже Варю и ту смягчила. А Варвару-то Николавну тоже неосуждайте-с, тоже ангел она, тоже обиженная. Прибыла она к нам летом, а былос ней шестнадцать рублей, уроками заработала и отложила их на отъезд, чтобыв сентябре, то-есть теперь-то, в Петербург на них воротиться. А мы взялиденежки-то ее и прожили и не на что ей теперь воротиться, вот как-с. Да инельзя воротиться-то, потому на нас как каторжная работает - ведь мы ее какклячу запрягли-оседлали, за всеми ходит, чинит, моет, пол метет, маменьку впостель укладывает, а маменька капризная-с, а маменька слезливая-с, амаменька сумасшедшая-с!.. Так ведь теперь я на эти двести рублей служанкунанять могу-с, понимаете ли вы. Алексей Федорович, лечение милых существпредпринять могу-с, курсистку в Петербург направлю-с, говядины куплю-с,диэту новую заведу-с. Господи, да ведь это мечта! Алеша был ужасно рад, что доставил столько счастия и что бедняксогласился быть осчастливленным. - Стойте, Алексей Федорович, стойте, - схватился опять за новую, вдругпредставившуюся ему мечту штабс-капитан и опять затараторил исступленноюскороговоркой, - да знаете ли вы, что мы с Илюшкой пожалуй и впрямь теперьмечту осуществим: купим лошадку да кибитку, да лошадку-то вороненькую, онпросил непременно чтобы вороненькую, да и отправимся, как третьего днярасписывали. У меня в К-ской губернии адвокат есть знакомый-с, с детстваприятель-с, передавали мне чрез верного человека, что если приеду, то он мнеу себя на конторе место письмоводителя будто бы даст-с, так ведь кто егознает может и даст... Ну так посадить бы маменьку, посадить бы Ниночку,Илюшечку править посажу, а я бы пешечком, пешечком, да всех бы и повез-с...Господи, да если бы только один должок пропащий здесь получить, так можетдостанет даже и на это-с! - Достанет, достанет! - воскликнул Алеша, - Катерина Ивановна вампришлет еще, сколько угодно, и знаете ли, у меня тоже есть деньги, возьмитесколько вам надо, как от брата, как от друга, потом отдадите... (Выразбогатеете, разбогатеете!) И знаете, что никогда вы ничего лучше даже ипридумать не в состоянии, как этот переезд в другую губернию! В этом вашеспасение, а главное для вашего мальчика, - и знаете, поскорее бы, до зимыбы, до холодов, и написали бы нам оттуда, и остались бы мы братьями... Нет,это не мечта! Алеша хотел было обнять его, до того он был доволен. Но взглянув нанего, он вдруг остановился: тот стоял вытянув шею, вытянув губы, сисступленным и побледневшим лицом и что-то шептал губами, как будто желаячто-то выговорить; звуков не было, а он все шептал губами, было как-тостранно. - Чего вы! - вздрогнул вдруг отчего-то Алеша. - Алексей Федорович... я... вы... - бормотал и срывался штабс-капитан,странно и дико смотря на него в упор с видом решившегося полететь с горы, ив то же время губами как бы и улыбаясь, - я-с... вы-с... А не хотите ли явам один фокусик сейчас покажу-с! - вдруг прошептал он быстрым, твердымшепотом, речь уже не срывалась более. - Какой фокусик? - Фокусик, фокус-покус такой, - все шептал штабс-капитан; рот егоскривился на левую сторону, левый глаз прищурился, он, не отрываясь, всесмотрел на Алешу, точно приковался к нему. - Да что с вами, какой фокус? - прокричал тот уж совсем в испуге. - А вот какой, глядите! - взвизгнул вдруг штабс-капитан. И показав емуобе радужные кредитки, которые все время, в продолжение всего разговора,держал обе вместе за уголок большим и указательным пальцами правой руки, онвдруг с каким-то остервенением схватил их, смял и крепко зажал в кулакеправой руки. - Видели-с, видели-с! - взвизгнул он Алеше, бледный и исступленный, ивдруг подняв вверх кулак, со всего розмаху бросил обе смятые кредитки напесок, - видели-с? - взвизгнул он опять, показывая на них пальцем - ну таквот же-с!.. И вдруг подняв правую ногу, он с дикою злобою бросился их топтатькаблуком, восклицая и задыхаясь с каждым ударом ноги. - Вот ваши деньги-с! Вот ваши деньги-с! Вот ваши деньги-с! Вот вашиденьги-с! - Вдруг он отскочил назад и выпрямился пред Алешей. Весь вид егоизобразил собой неизъяснимую гордость. - Доложите пославшим вас, что мочалка чести своей не продает-с! -вскричал он, простирая на воздух руку. Затем быстро повернулся и бросилсябежать; но он не пробежал и пяти шагов, как, весь повернувшись опять, вдругсделал Алеше ручкой. Но и опять, не пробежав пяти шагов, он в последний ужераз обернулся, на этот раз без искривленного смеха в лице, а напротив, всеоно сотрясалось слезами. Плачущею, срывающеюся, захлебывающеюсяскороговоркой прокричал он: - А что ж бы я моему мальчику-то сказал, если б у вас деньги за позорнаш взял? - и, проговорив это, бросился бежать на сей раз уже необорачиваясь. Алеша глядел ему вслед с невыразимою грустью. О, он понимал,что тот до самого последнего мгновения сам не знал, что скомкает и швырнеткредитки. Бежавший ни разу не обернулся, так и знал Алеша, что не обернется.Преследовать и звать его он не захотел, он знал почему. Когда же тот исчезиз виду, Алеша поднял обе кредитки. Они были лишь очень смяты, сплюснуты ивдавлены в песок, но совершенно целы и даже захрустели как новенькие, когдаАлеша развертывал их и разглаживал. Разгладив, он сложил их. сунул в кармани пошел к Катерине Ивановне докладывать об успехе ее поручения. ----------------
КНИГА ПЯТАЯ
Pro и contra
I. СГОВОР.
Г-жа Хохлакова опять встретила Алешу первая. Она торопилась: случилосьнечто важное: истерика Катерины Ивановны кончилась обмороком, затемнаступила "ужасная, страшная слабость, она легла, завела глаза и сталабредить. Теперь жар, послали за Герценштубе, послали за тетками. Тети ужздесь, а Герценштубе еще нет. Все сидят в ее комнате и ждут. Что-то будет, аона без памяти. А ну если горячка!" Восклицая это, г-жа Хохлакова имела вид серьезно-испуганный: "это ужсерьезно, серьезно!" прибавляла она к каждому слову, как будто все, чтослучалось с ней прежде, было несерьезно. Алеша выслушал ее с горестью; началбыло излагать ей и свои приключения, но она его с первых же слов прервала:ей было некогда, она просила посидеть у Lise и у Lise подождать ее. - Lise, милейший Алексей Федорович, - зашептала она ему почти на ухо, -Lise меня странно удивила сейчас, но и умилила, а потому сердце мое ей всепрощает. Представьте, только что вы ушли, она вдруг искренно сталараскаиваться, что над вами будто бы смеялась вчера и сегодня. Но ведь она несмеялась, она лишь шутила. Но так серьезно раскаивалась, почти до слез, такчто я удивилась. Никогда она прежде серьезно не раскаивалась, когда надомною смеялась, а все в шутку. А вы знаете, она поминутно надо мною смеется.А вот теперь она серьезно, теперь все пошло серьезно. Она чрезвычайно ценитваше мнение, Алексей Федорович, и если можете, то не обижайтесь на нее и неимейте претензии. Я сама только и делаю, что щажу ее, потому что она такаяумненькая, - верите ли вы? Она говорила сейчас, что вы были другом еедетства, - "самым серьезным другом моего детства", - представьте себе это,самым серьезным, а я-то? У ней на этот счет чрезвычайно серьезные чувства, идаже воспоминания, а главное эти фразы и словечки, самые неожиданные этисловечки, так что никак не ожидаешь, а вдруг оно и выскочит. Вот недавно ососне например: Стояла у нас в саду в ее первом детстве сосна, может итеперь стоит, так что нечего говорить в прошедшем времени. Сосны не люди,они долго не изменяются, Алексей Федорович. "Мама, говорит, я помню этусосну, как со сна, - то-есть "сосну, как со сна" - это как-то она иначевыразилась, потому что тут путаница, сосна слово глупое, но только она мненаговорила по этому поводу что-то такое оригинальное, что я решительно невозьмусь передать. Да и все забыла. Ну до свиданья, я очень потрясена инаверно с ума схожу. Ах, Алексей Федорович, я два раза в жизни с умасходила, и меня лечили. Ступайте к Lise. Ободрите ее, как вы всегдапрелестно это сумеете сделать. Lise, - крикнула она, подходя к ее двери, -вот я привела к тебе столь оскорбленного тобою Алексея Федоровича, и оннисколько не сердится, уверяю тебя, напротив удивляется, как ты моглаподумать! - Merci, maman, войдите, Алексей Федорович. Алеша вошел. Lise смотрела как-то сконфуженно и вдруг вся покраснела.Она видимо чего-то стыдилась, и как всегда при этом бывает, быстро-быстрозаговорила совсем о постороннем, точно этим только посторонним она иинтересовалась в эту минуту. - Мама мне вдруг передала сейчас, Алексей Федорович, всю историю обэтих двухстах рублях, и об этом вам поручении... к этому бедному офицеру...и рассказала всю эту ужасную историю, как его обидели, и знаете, хоть мамарассказывает очень нетолково... она все перескакивает... но я слушала иплакала. Что же, как же, отдали вы эти деньги, и как же теперь этотнесчастный?.. - То-то и есть, что не отдал, и тут целая история, - ответил Алеша, ссвоей стороны как бы именно более всего озабоченный тем, что деньги неотдал, а между тем Lise отлично заметила, что и он смотрит в сторону, и тожевидимо старается говорить о постороннем. Алеша присел к столу и сталрассказывать, но с первых же слов он совершенно перестал конфузиться и увлекв свою очередь Lise. Он говорил под влиянием сильного чувства и недавнегочрезвычайного впечатления, и рассказать ему удалось хорошо и обстоятельно.Он и прежде, еще в Москве, еще в детстве Lise, любил приходить к ней, ирассказывать то из случившегося с ним сейчас, то из прочитанного, товспоминать из прожитого им детства. Иногда даже оба мечтали вместе исочиняли целые повести вдвоем, но большею частью веселые и смешные. Теперьони оба как бы вдруг перенеслись в прежнее московское время, два года назад.Lise была чрезвычайно растрогана его рассказом. Алеша с горячим чувствомсумел нарисовать перед ней образ "Илюшечки". Когда же кончил во всейподробности сцену о том, как тот несчастный человек топтал деньги, то Liseвсплеснула руками и вскричала в неудержимом чувстве: - Так вы не отдали денег, так вы так и дали ему убежать! Боже мой, давы хоть бы побежали за ним сами и догнали его... - Нет, Lise, этак лучше, что я не побежал, - сказал Алеша, встал состула и озабоченно прошелся по комнате. - Как лучше, чем лучше? Теперь они без хлеба и погибнут! - Не погибнут, потому что эти двести рублей их все-таки не минуют. Онвсе равно возьмет их завтра. Завтра-то уж наверно возьмет, - проговорилАлеша, шагая в раздумьи. - Видите ли, Lise, - продолжал он, вдруг остановясьпред ней, - я сам тут сделал одну ошибку, но и ошибка-то вышла к лучшему. - Какая ошибка, и почему к лучшему? - А вот почему, это человек трусливый и слабый характером. Он такойизмученный и очень добрый. Я вот теперь все думаю: чем это он так вдругобиделся и деньги растоптал, потому что, уверяю вас, он до самого последнегомгновения не знал, что растопчет их. И вот мне кажется, что он многим тутобиделся... да и не могло быть иначе в его положении... Во-первых, он ужетем обиделся, что слишком при мне деньгам обрадовался и предо мною этого нескрыл. Если б обрадовался, да не очень, не показал этого, фасоны бы сталделать, как другие, принимая деньги, кривляться, ну тогда бы еще мог снестии принять, а то он уж слишком правдиво обрадовался, а это-то и обидно. Ах,Lise, он правдивый и добрый человек, вот в этом-то и вся беда в этихслучаях! У него все время, пока он тогда говорил, голос был такой слабый,ослабленный, и говорил он так скоро-скоро, все как-то хихикал таким смешком,или уже плакал... право, он плакал, до того он был в восхищении... и продочерей своих говорил... и про место, что ему в другом городе дадут... Ичуть только излил душу, вот вдруг ему и стыдно стало за то, что он так всюдушу мне показал. Вот он меня сейчас и возненавидел. А он из ужасностыдливых бедных. Главное же обиделся тем, что слишком скоро меня за своегодруга принял и скоро мне сдался; то бросался на меня, пугал, а тут вдругтолько что увидел деньги, и стал меня обнимать. Потому что он меня обнимал,все руками трогал. Это именно вот в таком виде он должен был все этоунижение почувствовать, а тут как раз я эту ошибку сделал, очень важную: Явдруг и скажи ему, что если денег у него не достанет на переезд в другойгород, то ему еще дадут, и даже я сам ему дам из моих денег сколько угодно.Вот это вдруг его и поразило: зачем дескать и я выскочил ему помогать?Знаете, Lise, это ужасно, как тяжело для обиженного человека, когда все нанего станут смотреть его благодетелями... я это слышал, мне это старецговорил. Я не знаю, как это выразить, но я это часто и сам видел. Да я ведьи сам точно так же чувствую. А главное то, что хоть он и не знал до самогопоследнего мгновения, что растопчет кредитки, но все-таки этопредчувствовал, это уж непременно. Потому-то и восторг у него был такойсильный, что он предчувствовал... И вот хоть все это так скверно, новсе-таки к лучшему. Я так даже думаю, что к самому лучшему, лучше и быть немогло... - Почему, почему лучше и быть не могло? - воскликнула Lise, с большимудивлением смотря на Алешу. - Потому, Lise, что если б он не растоптал, а взял эти деньги, то придядомой чрез час какой-нибудь и заплакал бы о своем унижении, вот что вышло бынепременно. Заплакал бы и пожалуй завтра пришел бы ко мне чем свет и бросилбы может быть мне кредитки и растоптал бы как давеча. А теперь он ушелужасно гордый и с торжеством, хоть и знает, что "погубил себя". А стало бытьтеперь уж ничего нет легче, как заставить его принять эти же двести рублейне далее как завтра, потому что он уж свою честь доказал, деньгирастоптал... Не мог же он знать, когда топтал, что я завтра их опять емупринесу. А между тем деньги-то эти ему ужасно как ведь нужны. Хоть он теперьи горд, а все-таки ведь даже сегодня будет думать о том, какой помощи онлишился. Ночью будет еще сильнее думать, во сне будет видеть, а кзавтрашнему утру пожалуй готов будет ко мне бежать и прощенья просить. Ая-то вот тут и явлюсь: "Вот, дескать, вы гордый человек, вы доказали, нутеперь возьмите, простите нас". Вот тут-то он и возьмет! Алеша с каким-то упоением произнес: "Вот тут-то он и возьмет!" Liseзахлопала в ладошки. - Ах, это правда, ах, я это ужасно вдруг поняла! Ах, Алеша, как вы всеэто знаете? Такой молодой и уж знает, что в душе... Я бы никогда этого невыдумала... - Его, главное, надо теперь убедить в том, что он со всеми нами наравной ноге, несмотря на то, что он у нас деньги берет, - продолжал в своемупоении Алеша, - и не только на равной, но даже на высшей ноге... - "На высшей ноге" - прелестно, Алексей Федорович, но говорите,говорите! - То-есть я не так выразился... про высшую ногу... но это ничего,потому что... - Ах, ничего, ничего, конечно ничего! Простите, Алеша, милый... Знаете,я вас до сих пор почти не уважала... то-есть уважала, да на равной ноге, атеперь буду на высшей уважать... Милый, не сердитесь, что я "острю", -подхватила она сейчас же с сильным чувством. - Я смешная и маленькая, но вы,вы... слушайте, Алексей Федорович, нет ли тут во всем этом рассуждениинашем... то-есть вашем... нет. уж лучше нашем... нет ли тут презрения кнему, к этому несчастному... в том, что мы так его душу теперь разбираем,свысока точно, а? В том, что так наверно решили теперь, что он деньгипримет, а? - Нет, Lise, нет презрения, - твердо ответил Алеша, как будто ужеприготовленный к этому вопросу, - я уж об этом сам думал, идя сюда.Рассудите, какое уж тут презрение, когда мы сами такие же как он, когда всетакие же как он. Потому что ведь и мы такие же, не лучше. А если б и лучшебыли, то были бы все-таки такие же на его месте... Я не знаю, как вы, Lise,но я считаю про себя, что у меня во многом мелкая душа. А у него и немелкая, напротив, очень деликатная... Нет, Lise, нет тут никакого презренияк нем! Знаете, Lise, мой старец сказал один раз: за людьми сплошь надо какза детьми ходить, а за иными как за больными в больницах... - Ах, Алексей Федорович, ах, голубчик, давайте за людьми как забольными ходить! - Давайте, Lise, я готов, только я сам не совсем готов; я иной разочень нетерпелив, а в другой раз и глазу у меня нет. Вот у вас другое дело. - Ах, не верю! Алексей Федорович, как я счастлива! - Как хорошо, что вы это говорите, Lise. - Алексей Федорович, вы удивительно хороши, но вы иногда как будтопедант... а между тем, смотришь, вовсе не педант. Подите посмотрите удверей, отворите их тихонько и посмотрите, не подслушивает ли маменька, -прошептала вдруг Lise каким-то нервным, торопливым шопотом. Алеша пошел, приотворил двери и доложил, что никто не подслушивает. - Подойдите сюда, Алексей Федорович, - продолжала Lise, краснея всеболее и более, - дайте вашу руку, вот так. Слушайте, я вам должна большоепризнание сделать: вчерашнее письмо я вам не в шутку написала, а серьезно... И она закрыла рукой свои глаза. Видно было, что ей очень стыдно сделатьэто признание. Вдруг она схватила его руку и стремительно поцеловала ее трираза. - Ах, Lise, вот и прекрасно, - радостно воскликнул Алеша. - А я ведьбыл совершенно уверен, что вы написали серьезно. - Уверен, представьте себе! - отвела вдруг она его руку. не выпуская ееоднако из своей руки, краснея ужасно и смеясь маленьким, счастливым смешком,- я ему руку поцеловала, а он говорит: "и прекрасно". - Но упрекала онанесправедливо: Алеша тоже был в большом смятении. - Я бы желал вам всегда нравиться, Lise, но не знаю, как это сделать, -пробормотал он кое-как, и тоже краснея. - Алеша, милый, вы холодны и дерзки. Видите ли-с. Он изволил менявыбрать в свои супруги и на том успокоился! Он был уже уверен, что янаписала серьезно, каково! Но ведь это дерзость - вот что! - Да разве это худо, что я был уверен? - засмеялся вдруг Алеша. - Ах, Алеша, напротив, ужасно, как хорошо, - нежно и со счастьемпосмотрела на него Lise. Алеша стоял все еще держа свою руку в ее руке.Вдруг он нагнулся и поцеловал ее в самые губки. - Это что еще? Что с вами? - вскрикнула Lise. Алеша совсем потерялся. - Ну, простите, если не так... Я может быть ужасно глупо... Вы сказали,что я холоден, я взял и поцеловал... Только я вижу, что вышло глупо... Lise засмеялась и закрыла лицо руками. - И в этом платье! - вырвалось у ней между смехом, но вдруг онаперестала смеяться и стала вся серьезная, почти строгая. - Ну, Алеша, мы еще подождем с поцелуями, потому что мы этого еще обане умеем, а ждать нам еще очень долго, - заключила она вдруг. - Скажителучше, за что вы берете меня, такую дуру, больную дурочку, вы такой умный,такой мыслящий, такой замечающий? Ах, Алеша, я ужасно счастлива, потому чтоя вас совсем не стою! - Стоите, Lise. Я на-днях выйду из монастыря совсем. Выйдя в свет, надожениться, это-то я знаю. Так и он мне велел. Кого ж я лучше вас возьму... икто меня кроме вас возьмет? Я уж это обдумывал. Во-первых, вы меня с детствазнаете, а во-вторых, в вас очень много способностей, каких во мне совсемнет. У вас душа веселее, чем у меня; вы, главное, невиннее меня, а уж я домногого, до многого прикоснулся... Ах, вы не знаете, ведь и я Карамазов! Чтов том, что вы смеетесь и шутите, и надо мной тоже, напротив, смейтесь, я такэтому рад... Но вы смеетесь как маленькая девочка, а про себя думаете какмученица... - Как мученица? Как это? - Да, Lise, вот давеча ваш вопрос: нет ли в нас презрения к томунесчастному, что мы так душу его анатомируем, - это вопрос мученический...видите, я никак не умею это выразить, но у кого такие вопросы являются, тотсам способен страдать. Сидя в креслах, вы уж и теперь должны были многопередумать... - Алеша, дайте мне вашу руку, что вы ее отнимаете, - промолвила Liseослабленным от счастья, упавшим каким-то голоском. - Послушайте, Алеша, вочто вы оденетесь, как выйдете из монастыря, в какой костюм? Не смейтесь, несердитесь, это очень, очень для меня важно. - Про костюм, Lise, я еще не думал, но в какой хотите, в такой иоденусь. - Я хочу, чтоб у вас был темносиний бархатный пиджак, белый пикейныйжилет и пуховая серая мягкая шляпа... Скажите, вы так и поверили давеча, чтоя вас не люблю, когда я от письма вчерашнего отреклась? - Нет, не поверил. - О, несносный человек, неисправимый! - Видите, я знал, что вы меня... кажется, любите, но я сделал вид, чтовам верю, что вы не любите, чтобы вам было... удобнее... - Еще того хуже! И хуже и лучше всего. Алеша, я вас ужасно люблю. Ядавеча, как вам прийти, загадала: спрошу у него вчерашнее письмо, и если онмне спокойно вынет и отдаст его (как и ожидать от него всегда можно), - тозначит, что он совсем меня не любит, ничего не чувствует, а просто глупый инедостойный мальчик, а я погибла. Но вы оставили письмо в келье, и это меняободрило: не правда ли, вы потому оставили в келье, что предчувствовали, чтоя буду требовать назад письмо, так чтобы не отдавать его? Так ли? Ведь так? - Ох, Lise, совсем не так, ведь письмо-то со мной и теперь, и давечабыло тоже, вот в этом кармане, вот оно. Алеша вынул смеясь письмо и показал ей издали. - Только я вам не отдам его, смотрите из рук. - Как? Так вы давеча солгали, вы монах и солгали? - Пожалуй солгал, - смеялся и Алеша, - чтобы вам не отдавать письмасолгал. Оно очень мне дорого, - прибавил он вдруг с сильным чувством и опятьпокраснев, - это уж навеки, и я его никому никогда не отдам! Lise смотрела на него в восхищении. - Алеша, - залепетала она опять, - посмотрите у дверей, не подслушиваетли мамаша? - Хорошо, Lise, я посмотрю, только не лучше ли не смотреть, а? Зачемподозревать в такой низости вашу мать? - Как низости? В какой низости? Это то, что она подслушивает задочерью, так это ее право, а не низость, - вспыхнула Lise. - Будьте уверены,Алексей Федорович, что когда я сама буду матерью и у меня будет такая жедочь как я, то я непременно буду за нею подслушивать. - Неужели, Lise? это нехорошо. - Ах, боже мой, какая тут низость? Если б обыкновенный светскийразговор какой-нибудь и я бы подслушивала, то это низость, а тут родная дочьзаперлась с молодым человеком... Слушайте, Алеша, знайте, я за вами тожебуду подсматривать, только что мы обвенчаемся, и знайте еще, что я всеписьма ваши буду распечатывать и все читать... Это уж вы будьтепредуведомлены... - Да, конечно, если так... - бормотал Алеша, - только это не хорошо... - Ах, какое презрение! Алеша, милый, не будем ссориться с самогопервого раза, - я вам лучше всю правду скажу: это конечно очень дурноподслушивать и уж конечно я не права, а вы правы, но только я все-таки будуподслушивать. - Делайте. Ничего за мной такого не подглядите, - засмеялся Алеша. - Алеша, а будете ли вы мне подчиняться? Это тоже надо заранее решить. - С большою охотой, Lise, и непременно, только не в самом главном. Всамом главном, если вы будете со мной несогласны, то я все-таки сделаю, какмне долг велит. - Так и нужно. Так знайте, что и я, напротив, не только в самом главномподчиняться готова, но и во всем уступлю вам и вам теперь же клятву в этомдаю, - во всем и на всю жизнь, - вскричала пламенно Lise, - и это сосчастием, со счастием! Мало того, клянусь вам, что я никогда не буду за вамиподслушивать, ни разу и никогда, ни одного письма вашего не прочту, потомучто вы правы, а я нет. И хоть мне ужасно будет хотеться подслушивать, я этознаю, но я все-таки не буду, потому что вы считаете это неблагородным. Вытеперь как мое провидение... Слушайте, Алексей Федорович, почему вы такойгрустный все эти дни, и вчера и сегодня; я знаю, что у вас есть хлопоты,бедствия, но я вижу, кроме того, что у вас есть особенная какая-то грусть, -секретная может быть, а? - Да, Lise, есть и секретная, - грустно произнес Алеша.- Вижу, что менялюбите, коли угадали это. - Какая же грусть? О чем? Можно сказать? - с робкою мольбой произнеслаLise. - Потом скажу, Lise... после... - смутился Алеша. - Теперь пожалуй инепонятно будет. Да я пожалуй и сам не сумею сказать. - Я знаю, кроме того, что вас мучают ваши братья, отец? - Да, и братья, - проговорил Алеша, как бы в раздумьи. - Я вашего брата Ивана Федоровича не люблю, Алеша,- вдруг заметилаLise. Алеша замечание это отметил с некоторым удивлением, но не поднял его. - Братья губят себя, - продолжал он, - отец тоже. И других губят вместес собою. Тут "земляная карамазовская сила", как отец Паисий намеднивыразился, - земляная и неистовая, необделанная... Даже носится ли дух божийвверху этой силы - и того не знаю. Знаю только, что и сам я Карамазов... Ямонах, монах? Монах я, Lise? Вы как-то сказали сию минуту, что я монах? - Да, сказала. - А я в бога-то вот может быть и не верую. - Вы не веруете, что с вами? - тихо и осторожно проговорила Lise. НоАлеша не ответил на это. Было тут, в этих слишком внезапных словах его нечтослишком таинственное и слишком субъективное, может быть и ему самомунеясное, но уже несомненно его мучившее. - И вот теперь, кроме всего, мой друг уходит, первый в мире человек,землю покидает. Если бы вы знали, если бы вы знали, Lise, как я связан, какя спаян душевно с этим человеком! И вот я останусь один... Я к вам приду,Lise... Впредь будем вместе... - Да, вместе, вместе! Отныне всегда вместе на всю жизнь. Слушайте,поцелуйте меня, я позволяю. Алеша поцеловал ее. - Ну теперь ступайте, Христос с вами! (и она перекрестила его).Ступайте скорее к нему пока жив. Я вижу, что жестоко вас задержала. Я будусегодня молиться за него и за вас. Алеша, мы будем счастливы! Будем мысчастливы, будем? - Кажется, будем, Lise. Выйдя от Lise, Алеша не заблагорассудил пройти к г-же Хохлаковой и, непростясь с нею, направился было из дому. Но только что отворил дверь и вышелна лестницу, откуда ни возьмись, пред ним сама г-жа Хохлакова. С первогослова Алеша догадался, что она поджидала его тут нарочно. - Алексей Федорович, это ужасно. Это детские пустяки и все вздор.Надеюсь, вы не вздумаете мечтать... Глупости, глупости и глупости! -накинулась она на него. - Только не говорите этого ей, - сказал Алеша, - а то она будетвзволнована, а это ей теперь вредно. - Слышу благоразумное слово благоразумного молодого человека. Пониматьли мне так, что вы сами только потому соглашались с ней, что не хотели, изсострадания к ее болезненному состоянию, противоречием рассердить ее? - О нет, совсем нет, я совершенно серьезно с нею говорил, - твердозаявил Алеша. - Серьезность тут невозможна, немыслима, и во-первых, я вас теперьсовсем не приму ни разу, а во-вторых, я уеду и ее увезу, знайте это. - Да зачем же, - сказал Алеша, - ведь это так еще не близко, годаполтора еще может быть ждать придется. - Ах, Алексей Федорович, это конечно правда, и в полтора года вы тысячураз с ней поссоритесь и разойдетесь. Но я так несчастна, так несчастна!Пусть это все пустяки, но это меня сразило. Теперь я как Фамусов в последнейсцене, вы Чацкий, она Софья, и представьте я нарочно убежала сюда налестницу, чтобы вас встретить, а ведь и там все роковое произошло налестнице. Я все слышала, я едва устояла. Так вот где объяснение ужасов всейэтой ночи и всех давешних истерик! Дочке любовь, а матери смерть. Ложись вгроб. Теперь второе и самое главное: что это за письмо, которое она вамнаписала, покажите мне его сейчас, сейчас! - Нет, не надо. Скажите, как здоровье Катерины Ивановны. мне очень надознать. - Продолжает лежать в бреду, она не очнулась; ее тетки здесь и толькоахают и надо мной гордятся, а Герценштубе приехал и так испугался, что я незнала, что с ним и делать и чем его спасти, хотела даже послать за доктором.Его увезли в моей карете. И вдруг в довершение всего вы вдруг с этимписьмом. Правда, все это еще через полтора года. Именем всего великого исвятого, именем умирающего старца вашего покажите мне это письмо, АлексейФедорович, мне, матери! Если хотите, то держите его пальцами, а я будучитать из ваших рук. - Нет не покажу, Катерина Осиповна, хотя бы и она позволила, я непокажу. Я завтра приду и, если хотите, я с вами о многом переговорю, атеперь - прощайте! И Алеша выбежал с лестницы на улицу.
II. СМЕРДЯКОВ С ГИТАРОЙ.
Да и некогда было ему. У него блеснула мысль, еще когда он прощался сLise. Мысль о том: как бы самым хитрейшим образом поймать сейчас братаДмитрия, от него очевидно скрывающегося? Было уже не рано, был час третийпополудни. Всем существом своим Алеша стремился в монастырь к своему"великому" умирающему, но потребность видеть брата Дмитрия пересилила все: вуме Алеши с каждым часом нарастало убеждение о неминуемой ужаснойкатастрофе, готовой совершиться. В чем именно состояла катастрофа и чтохотел бы он сказать сию минуту брату, может быть он и сам бы не определил."Пусть благодетель мой умрет без меня, но по крайней мере я не буду укорятьсебя всю жизнь, что может быть мог бы что спасти и не спас, прошел мимо,торопился в свой дом. Делая так, по его великому слову сделаю"... План его состоял в том, чтобы захватить брата Дмитрия нечаянно, аименно: перелезть как вчера через тот плетень, войти в сад и засесть в тубеседку. "Если же его там нет, думал Алеша, то, не сказавшись ни Фоме, нихозяйкам, притаиться и ждать в беседке хотя бы до вечера. Если он попрежнемукараулит приход Грушеньки, то очень может быть, что и придет в беседку..."Алеша впрочем не рассуждал слишком много о подробностях плана, но он решилего исполнить, хотя бы пришлось и в монастырь не попасть сегодня... Все произошло без помехи: он перелез через плетень почти в том самомместе, как вчера, и скрытно пробрался в беседку. Ему не хотелось, чтоб егозаметили: и хозяйка, и Фома (если он тут), могли держать сторону брата ислушаться его приказаний, а стало быть или в сад Алешу не пустить, или братапредуведомить во-время, что его ищут и спрашивают. В беседке никого не было.Алеша сел на свое вчерашнее место и начал ждать. Он оглядел беседку, онапоказалась ему почему-то гораздо более ветхою, чем вчера, дрянною такоюпоказалась ему в этот раз. День был впрочем такой же ясный, как и вчера. Назеленом столе отпечатался кружок от вчерашней, должно быть расплескавшейсярюмки с коньяком. Пустые и непригодные к делу мысли, как и всегда во времяскучного ожидания, лезли ему в голову: например, почему он, войдя теперьсюда, сел именно точь-в-точь на то самое место, на котором вчера сидел, ипочему не на другое? Наконец ему стало очень грустно, грустно от тревожнойнеизвестности. Но не просидел он и четверти часа, как вдруг, очень где-товблизи, послышался аккорд гитары. Сидели или только сейчас уселся кто-тошагах от него в двадцати, никак не дальше, где-нибудь в кустах. У Алешивдруг мелькнуло воспоминание, что, уходя вчера от брата из беседки, онувидел, или как бы мелькнула пред ним влево у забора садовая, зеленая,низенькая старая скамейка между кустами. На ней-то стало быть и уселисьтеперь гости. Кто же? Один мужской голос вдруг запел сладенькою фистулойкуплет, аккомпанируя себе на гитаре: Непобедимой силой Привержен я к милой Господи пом-и-илуй Ее и меня! Ее и меня! Ее и меня!Голос остановился. Лакейский тенор и выверт песни лакейский. Другой,женский уже голос вдруг произнес ласкательно и как бы робко, но с большимоднако жеманством. - Что вы к нам долго не ходите, Павел Федорович, что вы нас всепрезираете? - Ничего-с, - ответил мужской голос, хотя и вежливо, но прежде всего снастойчивым и твердым достоинством. Видимо преобладал мужчина, а заигрывалаженщина. "Мужчина - это, кажется, Смердяков", подумал Алеша, "по крайнеймере по голосу, а дама, это верно хозяйки здешнего домика дочь, которая изМосквы приехала, платье со шлейфом носит и за супом к Марфе Игнатьевнеходит..." - Ужасно я всякий стих люблю, если складно, - продолжал женский голос.- Что вы не продолжаете? - Голос запел снова: Царская корона Была бы моя милая здорова Господи пом-и-илуй Ее и меня! Ее и меня! Ее и меня!- В прошлый раз еще лучше выходило, - заметил женский голос. - Вы спелипро корону: "была бы моя милочка здорова". Этак нежнее выходило, вы верносегодня позабыли. - Стихи вздор-с, - отрезал Смердяков. - Ах нет, я очень стишок люблю. - Это чтобы стих-с, то это существенный вздор-с. Рассудите сами: кто жена свете в рифму говорит? И если бы мы стали все в рифму говорить, хотя быдаже по приказанию начальства, то много ли бы мы насказали-с? Стихи не дело,Марья Кондратьевна. - Как вы во всем столь умны, как это вы во всем произошли? - ласкалсявсе более и более женский голос. - Я бы не то еще мог-с, я бы и не то еще знал-с, если бы не жребий мойс самого моего сыздетства. Я бы на дуэли из пистолета того убил, который бымне произнес, что я подлец, потому что без отца от Смердящей произошел, аони и в Москве это мне в глаза тыкали, отсюда благодаря Григорию Васильевичупереползло-с. Григорий Васильевич попрекает, что я против рождества бунтую:"ты дескать ей ложесна разверз". Оно пусть ложесна, но я бы дозволил убитьсебя еще во чреве с тем, чтобы лишь на свет не происходить вовсе-с. Набазаре говорили, а ваша маменька тоже рассказывать мне пустилась по великойсвоей неделикатности, что ходила она с колтуном на голове, а росту былавсего двух аршин с малыим. Для чего же с малыим, когда можно просто с малымсказать, как все люди произносят? Слезно выговорить захотелось, так ведь этомужицкая так-сказать слеза-с, мужицкие самые чувства. Может ли русский мужикпротив образованного человека чувство иметь? По необразованности своей онникакого чувства не может иметь. Я с самого сыздетства, как услышу бывало "смалыим", так точно на стену бы бросился. Я всю Россию ненавижу, МарьяКондратьевна. - Когда бы вы были военным юнкерочком, али гусариком молоденьким, вы быне так говорили, а саблю бы вынули и всю Россию стали бы защищать. - Я не только не желаю быть военным гусариком, Марья Кондратьевна, ножелаю напротив уничтожения всех солдат-с. - А когда неприятель придет, кто же нас защищать будет? - Да и не надо вовсе-с. В Двенадцатом году было на Россию великоенашествие императора Наполеона французского первого, отца нынешнему, ихорошо кабы нас тогда покорили эти самые французы: Умная нация покорила бывесьма глупую-с и присоединила к себе. Совсем даже были бы другие порядки-с. - Да будто они там у себя так уж лучше наших? Я иного нашего щеголечкана трех молодых самых англичан не променяю. - нежно проговорила МарьяКондратьевна, должно быть сопровождая в эту минуту слова свои самыми томнымиглазками. - Это как кто обожает-с. - А вы и сами точно иностранец, точно благородный самый иностранец, ужэто я вам чрез стыд говорю. - Если вы желаете знать, то по разврату и тамошние и наши все похожи.Все шельмы-с, но с тем, что тамошний в лакированных сапогах ходит, а нашподлец в своей нищете смердит, и ничего в этом дурного не находит. Русскийнарод надо пороть-с, как правильно говорил вчера Федор Павлович, хотя исумасшедший он человек со всеми своими детьми-с. - Вы Ивана Федоровича, говорили сами, так уважаете. - А они про меня отнеслись, что я вонючий лакей. Они меня считают, чтоя бунтовать могу; это они ошибаются-с. Была бы в кармане моем такая сумма именя бы здесь давно не было. Дмитрий Федорович хуже всякого лакея иповедением, и умом, и нищетой своею-с, и ничего-то он не умеет делать, анапротив, от всех почтен. Я, положим, только бульйонщик, но я при счастьимогу в Москве кафе-ресторан открыть на Петровке. Потому что я готовлюспециально, а ни один из них в Москве, кроме иностранцев, не может податьспециально. Дмитрий Федорович голоштанник-с, а вызови он на дуэль самогопервейшего графского сына, и тот с ним пойдет-с, а чем он лучше меня-с?Потому что он не в пример меня глупее. Сколько денег просвистал без всякогоупотребления-с. - На дуэли очень, я думаю, хорошо, - заметила вдруг Марья Кондратьевна. - Чем же это-с? - Страшно так и храбро, особенно коли молодые офицерики с пистолетами вруках один против другого палят за которую-нибудь. Просто картинка. Ах кабыдевиц пускали смотреть, я ужасно как хотела бы посмотреть. - Хорошо коли сам наводит, а коли ему самому в самое рыло наводят, таконо тогда самое глупое чувство-с. Убежите с места, Марья Кондратьевна. - Неужто вы побежали бы? Но Смердяков не удостоил ответить. После минутного молчания раздалсяопять аккорд и фистула залилась последним куплетом: "Сколько ни стараться Стану удаляться, Жизнью наслажда-а-аться И в столице жить! Не буду тужить. Совсем не буду тужить, Совсем даже не намерен тужить!"Тут случилась неожиданность: Алеша вдруг чихнул; на скамейке мигомпритихли. Алеша встал и пошел в их сторону. Это был действительноСмердяков, разодетый, напомаженный и чуть ли не завитой, в лакированныхботинках. Гитара лежала на скамейке. Дама же была Марья Кондратьевна,хозяйкина дочка; платье на ней было светлоголубое, с двухаршинным хвостом;девушка была еще молоденькая и не дурная бы собой, но с очень уж круглымлицом и со страшными веснушками. - Брат Дмитрий скоро воротится? - сказал Алеша как можно спокойнее. Смердяков медленно приподнялся со скамейки; приподнялась и МарьяКондратьевна. - Почему ж бы я мог быть известен про Дмитрия Федоровича; другое дело,кабы я при них сторожем состоял? - тихо, раздельно и пренебрежительноответил Смердяков. - Да я просто спросил, не знаете ли? - объяснил Алеша. - Ничего я про ихнее пребывание не знаю, да и знать не желаю-с. - А брат мне именно говорил, что вы-то и даете ему знать обо всем, чтов доме делается, и обещались дать знать, когда придет АграфенаАлександровна. Смердяков медленно и невозмутимо вскинул на него глазами. - А вы как изволили на сей раз пройти, так как ворота здешние уж часкак на щеколду затворены? - спросил он, пристально смотря на Алешу. - А я прошел с переулка через забор прямо в беседку. Вы, надеюсь,извините меня в этом, - обратился он к Марье Кондратьевне, - мне надо былозахватить скорее брата. - Ах можем ли мы на вас обижаться, - протянула Марья Кондратьевна,польщенная извинением Алеши, - так как и Дмитрий Федорович часто этимманером в беседку ходят, мы и не знаем, а он уж в беседке сидит. - Я его теперь очень ищу, я очень бы желал его видеть или от васузнать, где он теперь находится. Поверьте, что по очень важному для него жесамого делу. - Они нам не сказываются, - пролепетала Марья Кондратьевна. - Хотя бы я и по знакомству сюда приходил, - начал вновь Смердяков, -но они и здесь меня бесчеловечно стеснили беспрестанным спросом про барина:что дескать, да как у них, кто приходит и кто таков уходит, и не могу ли ячто иное им сообщить? Два раза грозили мне даже смертью. - Как это смертью? - удивился Алеша. - А для них разве это что составляет-с, по ихнему характеру, которыйсами вчера изволили наблюдать-с. Если, говорят, Аграфену Александровнупропущу, и она здесь переночует - не быть тебе первому живу. Боюсь я ихочень-с, и кабы не боялся еще пуще того, то заявить бы должен на нихгородскому начальству. Даже бог знает что произвести могут-с. - Намедни сказали им: "в ступе тебя истолку", - прибавила МарьяКондратьевна. - Ну если в ступе, то это только может быть разговор... -заметил Алеша.- Если б я его мог сейчас встретить, я бы мог ему что-нибудь и об этомсказать... - Вот что единственно могу сообщить, - как бы надумался вдругСмердяков. - Бываю я здесь по-всегдашнему соседскому знакомству, и как же быя не ходил-с? С другой стороны Иван Федорович, чем свет сегодня послали меняк ним на квартиру в ихнюю Озерную улицу, без письма-с, с тем, чтобы ДмитрийФедорович на словах непременно пришли в здешний трактир-с на площади, чтобывместе обедать. Я пошел-с, но Дмитрия Федоровича я на квартире ихней незастал-с, а было уж восемь часов: "был, говорят, да весь вышел", - этимисамыми словами их хозяева сообщили. Тут точно у них заговор какой-с,обоюдный-с. Теперь же, может быть, они в эту самую минуту в трактире этомсидят с братцем Иваном Федоровичем, так как Иван Федорович домой обедать неприходили, а Федор Павлович отобедали час тому назад одни и теперь почиватьлегли. Убедительнейше однако прошу, чтобы вы им про меня и про то, что ясообщил, ничего не говорили-с, ибо они ни за что убьют-с. - Брат Иван звал Дмитрия сегодня в трактир? - быстро переспросил Алеша. - Это точно так-с. - В трактир Столичный город, на площади? - В этот самый-с. - Это очень возможно! - воскликнул Алеша в большом волнении. -Благодарю вас, Смердяков, известие важное, сейчас пойду туда. - Не выдавайте-с, - проговорил ему вслед Смердяков. - О нет, я в трактир явлюсь как бы нечаянно, будьте покойны. - Да куда же вы, я вам калитку отопру, - крикнула было МарьяКондратьевна. - Нет, здесь ближе, я опять чрез плетень. Известие страшно потрясло Алешу. Он пустился к трактиру. В трактир емувходить было в его одежде неприлично, но осведомиться на лестнице и вызватьих, это было возможно. Но только что он подошел к трактиру, как вдруготворилось одно окно и сам брат Иван закричал ему из окна вниз. - Алеша, можешь ты ко мне сейчас войти сюда или нет? Одолжишь ужасно. - Очень могу, только не знаю, как мне в моем платье. - А я как раз в отдельной комнате, ступай на крыльцо, я сбегунавстречу... Чрез минуту Алеша сидел рядом с братом. Иван был один и обедал.
III. БРАТЬЯ ЗНАКОМЯТСЯ.
Находился Иван однако не в отдельной комнате. Это было только место уокна, отгороженное ширмами, но сидевших за ширмами все-таки не могли видетьпосторонние. Комната эта была входная, первая, с буфетом у боковой стены. Поней поминутно шмыгали половые. Из посетителей был один лишь старичокотставной военный, и пил в уголку чай. Зато в остальных комнатах трактирапроисходила вся обыкновенная трактирная возня, слышались призывные крики,откупоривание пивных бутылок, стук биллиардных шаров, гудел орган. Алешазнал, что Иван в этот трактир почти никогда не ходил и до трактиров вообщене охотник; стало быть именно потому только и очутился здесь, подумал он, -чтобы сойтись по условию с братом Дмитрием. И однако брата Дмитрия не было. - Прикажу я тебе ухи аль чего-нибудь, не чаем же ведь ты одним живешь,- крикнул Иван, повидимому ужасно довольный, что залучил Алешу. Сам он ужкончил обед и пил чай. - Ухи давай, давай потом и чаю, я проголодался, - весело проговорилАлеша. - А варенья вишневого? Здесь есть. Помнишь, как ты маленький у Поленовавишневое варенье любил? - А ты это помнишь? Давай и варенья, я и теперь люблю. Иван позвонил полового и приказал уху, чай и варенья. - Я все помню, Алеша, я помню тебя до одиннадцати лет, мне был тогдапятнадцатый год. Пятнадцать и одиннадцать, это такая разница, что братья вэти годы никогда не бывают товарищами. Не знаю, любил ли я тебя даже. Когдая уехал в Москву, то в первые годы я даже и не вспоминал об тебе вовсе.Потом, когда ты сам попал в Москву, мы раз только, кажется, и встретилисьгде-то. А вот здесь я уже четвертый месяц живу, и до сих пор мы с тобой несказали слова. Завтра я уезжаю и думал сейчас, здесь сидя: как бы мне егоувидать, чтобы проститься, а ты и идешь мимо. - А ты очень желал меня увидать? - Очень, я хочу с тобой познакомиться раз навсегда и тебя с собойпознакомить. Да с тем и проститься. По-моему всего лучше знакомиться предразлукой. Я видел, как ты на меня смотрел все эти три месяца, в глазах твоихбыло какое-то беспрерывное ожидание, а вот этого-то я и не терплю, оттого ине подошел к тебе. Но в конце я тебя научился уважать: твердо дескать стоитчеловечек. Заметь, я хоть и смеюсь теперь, но говорю серьезно. Ведь тытвердо стоишь, да? Я таких твердых люблю, на чем бы там они ни стояли, ибудь они такие маленькие мальчуганы, как ты. Ожидающий взгляд твой стал мневовсе под конец не противен; напротив, полюбил я наконец твой ожидающийвзгляд... Ты, кажется, почему-то любишь меня, Алеша? - Люблю, Иван. Брат Дмитрий говорит про тебя: Иван - могила. Я говорюпро тебя: Иван - загадка. Ты и теперь для меня загадка, но нечто я ужеосмыслил в тебе, и всего только с сегодняшнего утра! - Что ж это такое? - засмеялся Иван. - А не рассердишься? - засмеялся и Алеша. - Ну? - А то, что ты такой же точно молодой человек, как и все остальныедвадцатитрехлетние молодые люди, такой же молодой, молоденький, свежий иславный мальчик, ну желторотый наконец мальчик! Что, не очень тебя обидел? - Напротив поразил совпадением! - весело и с жаром вскричал Иван. -Веришь ли, что я, после давешнего нашего свидания у ней, только об этом просебя и думал, об этой двадцатитрехлетней моей желторотости, а ты вдругтеперь точно угадал и с этого самого начинаешь. Я сейчас здесь сидел и,знаешь, что говорил себе: не веруй я в жизнь, разуверься я в дорогойженщине, разуверься в порядке вещей, убедись даже, что все напротивбеспорядочный, проклятый и может быть бесовский хаос, порази меня хоть всеужасы человеческого разочарования, - а я все-таки захочу жить и уж какприпал к этому кубку, то не оторвусь от него, пока его весь не осилю!Впрочем к тридцати годам наверно брошу кубок, хоть и не допью всего иотойду... не знаю куда. Но до тридцати моих лет, знаю это твердо, всепобедит моя молодость, - всякое разочарование, всякое отвращение к жизни. Яспрашивал себя много раз: есть ли в мире такое отчаяние, чтобы победило вомне эту исступленную и неприличную может быть жажду жизни, и решил, что,кажется, нет такого, то-есть опять-таки до тридцати этих лет, а там уж самне захочу, мне так кажется. Эту жажду жизни иные чахоточныесопляки-моралисты называют часто подлою, особенно поэты. Черта-то онаотчасти Карамазовская, это правда, жажда-то эта жизни, несмотря ни на что, втебе она тоже непременно сидит, но почему ж она подлая? Центростремительнойсилы еще страшно много на нашей планете, Алешка. Жить хочется, и я живу,хотя бы и вопреки логике. Пусть я не верю в порядок вещей, но дороги мнеклейкие, распускающиеся весной листочки, дорого голубое небо, дорог инойчеловек, которого иной раз, поверишь ли, не знаешь за что и любишь, доросиной подвиг человеческий, в который давно уже может быть перестал и верить,а все-таки по старой памяти чтишь его сердцем. Вот тебе уху принесли, кушайна здоровье. Уха славная, хорошо готовят. Я хочу в Европу съездить, Алеша,отсюда и поеду; и ведь я знаю, что поеду лишь на кладбище, но на самое, насамое дорогое кладбище, вот что! Дорогие там лежат покойники, каждый каменьнад ними гласит о такой горячей минувшей жизни, о такой страстной вере всвой подвиг, в свою истину, в свою борьбу и в свою науку, что я, знаюзаранее, паду на землю и буду целовать эти камни и плакать над ними, - в тоже время убежденный всем сердцем моим, что все это давно уже кладбище иникак не более. И не от отчаяния буду плакать, а лишь просто потому, чтобуду счастлив пролитыми слезами моими. Собственным умилением упьюсь. Клейкиевесенние листочки, голубое небо люблю я, вот что! Тут не ум, не логика, тутнутром, тут чревом любишь, первые свои молодые силы любишь... Понимаешь тычто-нибудь в моей ахинее, Алешка, аль нет? - засмеялся вдруг Иван. - Слишком понимаю, Иван: нутром и чревом хочется любить, - прекрасно тыэто сказал, и рад я ужасно за то, что тебе так жить хочется, - воскликнулАлеша. - Я думаю, что все должны прежде всего на свете жизнь полюбить. - Жизнь полюбить больше, чем смысл ее? - Непременно так, полюбить прежде логики, как ты говоришь. непременно,чтобы прежде логики, и тогда только я и смысл пойму. Вот что мне давно ужемерещится. Половина твоего дела сделана, Иван, и приобретена: ты житьлюбишь. Теперь надо постараться тебе о второй твоей половине, и ты спасен. - Уж ты и спасаешь, да я и не погибал может быть! А в чем она втораятвоя половина? - В том, что надо воскресить твоих мертвецов, которые может бытьникогда и не умирали. Ну давай чаю. Я рад, что мы говорим, Иван. - Ты, я вижу, в каком-то вдохновении. Ужасно я люблю такие professionsde foi вот от таких... послушников. Твердый ты человек, Алексей. Правда, чтоты из монастыря хочешь выйти? - Правда. Мой старец меня в мир посылает. - Увидимся еще стало быть в миру-то, встретимся до тридцати-то лет,когда я от кубка-то начну отрываться. Отец вот не хочет отрываться от своегокубка до семидесяти лет, до восьмидесяти даже мечтает, сам говорил, у негоэто слишком серьезно, хоть он и шут. Стал на сладострастии своем и тожебудто на камне... хотя после тридцати-то лет, правда, и не на чем пожалуйстать, кроме как на этом... Но до семидесяти подло, лучше до тридцати: можносохранить "оттенок благородства", себя надувая. Не видал сегодня Дмитрия? - Нет, не видал, но я Смердякова видел. - И Алеша рассказал братунаскоро и подробно о своей встрече с Смердяковым. Иван стал вдруг оченьозабоченно слушать, кое-что даже переспросил. - Только он просил меня брату Дмитрию не сказывать о том, что он о немговорил, - прибавил Алеша. Иван нахмурился и задумался. - Ты это из-за Смердякова нахмурился? - спросил Алеша. - Да, из-за него. К чорту его, Дмитрия я действительно хотел быловидеть, но теперь не надо... - неохотно проговорил Иван. - А ты в самом деле так скоро уезжаешь, брат? - Да. - Что же Дмитрий и отец? Чем это у них кончится? - тревожно промолвилАлеша. - А ты все свою канитель! Да я-то тут что? Сторож я что ли моему братуДмитрию? - раздражительно отрезал было Иван, но вдруг как-то горькоулыбнулся - Каинов ответ богу об убитом брате, а? Может быть ты это думаешьв эту минуту? Но чорт возьми, не могу же я в самом деле оставаться тут у нихсторожем? Дела кончил, и еду. Уж не думаешь ли ты, что я ревную к Дмитрию,что я отбивал у него все эти три месяца его красавицу Катерину Ивановну. Э,чорт, у меня свои дела были. Дела кончил и еду. Дела давеча кончил, ты былсвидетелем. - Это давеча у Катерины Ивановны? - Да, у ней, и разом развязался. И что ж такое? Какое мне дело доДмитрия? Дмитрий тут не при чем. У меня были только собственные дела сКатериною Ивановною. Сам ты знаешь напротив, что Дмитрий вел себя так какбудто был в заговоре со мной. Я ведь не просил его нисколько, а он сам мнеторжественно ее передал и благословил. Это все смеху подобно. Нет, Алеша,нет, если бы ты знал, как я себя теперь легко чувствую! Я вот здесь сидел иобедал, и веришь ли, хотел было спросить шампанского, чтоб отпраздноватьпервый мой час свободы. Тьфу, полгода почти, - и вдруг разом, все разомснял. Ну подозревал ли я даже вчера, что это, если захотеть, то ничего нестоит кончить! - Ты про любовь свою говоришь, Иван? - Любовь, если хочешь, да, я влюбился в барышню, в институтку. Мучилсяс ней, и она меня мучила. Сидел над ней... и вдруг все слетело. Давеча яговорил вдохновенно, а вышел и расхохотался, - веришь этому. Нет, ябуквально говорю. - Ты и теперь так это весело говоришь, - заметил Алеша, вглядываясь вего в самом деле повеселевшее вдруг лицо. - Да почем же я знал, что я ее вовсе не люблю! Xe-xe! Вот и оказалось,что нет. А ведь как она мне нравилась! Как она мне даже давеча нравилась,когда я речь читал. И знаешь ли, и теперь нравится ужасно, - а между тем,как легко от нее уехать. Ты думаешь, я фанфароню? - Нет. Только это может быть не любовь была. - Алешка, - засмеялся Иван, - не пускайся в рассуждения о любви! Тебенеприлично. Давеча-то, давеча-то ты выскочил, ай! Я еще и забыл поцеловатьтебя за это... А мучила-то она меня как! Воистину у надрыва сидел. Ох, оназнала, что я ее люблю! Любила меня, а не Дмитрия, - весело настаивал Иван. -Дмитрий только надрыв. Все, что я давеча ей говорил, истинная правда. Нотолько в том дело, самое главное, что ей нужно может быть лет пятнадцать альдвадцать, чтобы догадаться, что Дмитрия она вовсе не любит, а любит толькоменя, которого мучает. Да пожалуй и не догадается она никогда, несмотря дажена сегодняшний урок. Ну и лучше: встал да и ушел навеки. Кстати, что онатеперь? Что там было, когда я ушел? Алеша рассказал ему об истерике, и о том, что она, кажется, теперь вбеспамятстве и в бреду. - А не врет Хохлакова? - Кажется, нет. - Надо справиться. От истерики впрочем никогда и никто не умирал. Да ипусть истерика, бог женщине послал истерику любя. Не пойду я туда вовсе. Кчему лезть опять. - Ты однако же давеча ей сказал, что она никогда тебя не любила. - Это я нарочно. Алешка, прикажу-ка я шампанского, выпьем за моюсвободу. Нет, если бы ты знал, как я рад! - Нет, брат, не будем лучше пить, - сказал вдруг Алеша, - к тому же мнекак-то грустно. - Да, тебе давно грустно, я это давно вижу. - Так ты непременно завтра утром поедешь? - Утром? я не говорил, что утром... А впрочем может и утром. Веришь ли,я ведь здесь обедал сегодня единственно, чтобы не обедать со стариком, дотого он мне стал противен. Я от него от одного давно бы уехал. А ты что такбеспокоишься, что я уезжаю. У нас с тобой еще бог знает сколько времени доотъезда. Целая вечность времени, бессмертие! - Если ты завтра уезжаешь, какая же вечность? - Да нас-то с тобой чем это касается? - засмеялся Иван,- ведь свое-томы успеем все-таки переговорить, свое-то, для чего мы пришли сюда? Чего тыглядишь с удивлением? Отвечай: мы для чего здесь сошлись? Чтобы говорить олюбви к Катерине Ивановне, о старике и Дмитрие? О загранице? О роковомположении России? Об императоре Наполеоне? Так ли, для этого ли? - Нет, не для этого. - Сам понимаешь, значит, для чего. Другим одно, а нам, желторотым,другое, нам прежде всего надо предвечные вопросы разрешить, вот наша забота.Вся молодая Россия только лишь о вековечных вопросах теперь и толкует.Именно теперь, как старики все полезли вдруг практическими вопросамизаниматься. Ты из-за чего все три месяца глядел на меня в ожидании? Чтобыдопросить меня: "како веруеши, али вовсе не веруеши", - вот ведь к чемусводились ваши трехмесячные взгляды, Алексей Федорович, ведь так? - Пожалуй что и так, - улыбнулся Алеша. - Ты ведь не смеешься теперьнадо мною, брат? - Я-то смеюсь? Не захочу я огорчить моего братишку, который три месяцаглядел на меня в таком ожидании. Алеша, взгляни прямо: я ведь и самточь-в-точь такой же маленький мальчик, как и ты, разве только вот непослушник. Ведь русские мальчики как до сих пор орудуют? Иные то-есть? Вот,например, здешний вонючий трактир, вот они и сходятся, засели в угол. Всюжизнь прежде не знали друг друга, а выйдут из трактира, сорок лет опять небудут знать друг друга, ну и что ж, о чем они будут рассуждать, пока поймалиминутку в трактире-то? О мировых вопросах, не иначе: есть ли бог, есть либессмертие? А которые в бога не веруют, ну те о социализме и об анархизмезаговорят, о переделке всего человечества по новому штату, так ведь это одинже чорт выйдет, все те же вопросы, только с другого конца. И множество,множество самых оригинальных русских мальчиков только и делают, что овековечных вопросах говорят у нас в наше время. Разве не так? - Да, настоящим русские вопросы о том: есть ли бог и есть либессмертие, или, как вот ты говоришь, вопросы с другого конца, конечнопервые вопросы и прежде всего, да так и надо, - проговорил Алеша, все с тоюже тихою и испытующею улыбкой вглядываясь в брата. - Вот что, Алеша, быть русским человеком иногда вовсе не умно, новсе-таки глупее того, чем теперь занимаются русские мальчики, и представитьнельзя себе. Но я одного русского мальчика, Алешку, ужасно люблю. - Как ты это славно подвел, - засмеялся вдруг Алеша. - Ну говори же, с чего начинать, приказывай сам, - с бога? Существуетли бог, что ли? - С чего хочешь, с того и начинай, хоть с "другого конца". Ведь тывчера у отца провозгласил, что нет бога, - пытливо поглядел на брата Алеша. - Я вчера за обедом у старика тебя этим нарочно дразнил и видел, как утебя разгорались глазки. Но теперь я вовсе не прочь с тобой переговорить иговорю это очень серьезно. Я с тобой хочу сойтись. Алеша, потому что у менянет друзей, попробовать хочу. Ну, представь же себе, может быть и я принимаюбога, - засмеялся Иван, - для тебя это неожиданно, а? - Да конечно, если ты только и теперь не шутишь. - Шутишь. Это вчера у старца сказали, что я шучу. Видишь, голубчик, былодин старый грешник в восемнадцатом столетии, который изрек, что если бы небыло бога, то следовало бы его выдумать, s'il n'existait pas Dieu ilfaudrait l'inventer. И действительно человек выдумал бога. И не то странно,не то было бы дивно, что бог в самом деле существует, но то дивно, что такаямысль - мысль о необходимости бога - могла залезть в голову такому дикому излому животному каков человек, до того она свята, до того она трогательна,до того премудра и до того она делает честь человеку. Что же до меня, то ядавно уже положил не думать о том: человек ли создал бога или бог человека?Не стану я, разумеется, тоже перебирать на этот счет все современные аксиомырусских мальчиков, все сплошь выведенные из европейских гипотез; потому что,что там гипотеза, то у русского мальчика тотчас же аксиома и не только умальчиков, но пожалуй и у ихних профессоров, потому что и профессора русскиевесьма часто у нас теперь те же русские мальчики. А потому обхожу всегипотезы. Ведь у нас с тобой какая теперь задача? Задача в том, чтоб я какможно скорее мог объяснить тебе мою суть,. то-есть что я за человек, во чтоверую и на что надеюсь, ведь так, так? А потому и объявляю, что принимаюбога прямо и просто. Но вот однако что надо отметить: если бог есть и еслион действительно создал землю, то, как нам совершенно известно, создал он еепо эвклидовой геометрии, а ум человеческий с понятием лишь о трех измеренияхпространства. Между тем находились и находятся даже и теперь геометры ифилософы и даже из замечательнейших, которые сомневаются в том, чтобы всявселенная, или еще обширнее, - все бытие было создано лишь по эвклидовойгеометрии, осмеливаются даже мечтать, что две параллельные линии, которые поЭвклиду ни за что не могут сойтись на земле, может быть, и сошлись быгде-нибудь в бесконечности. Я, голубчик, решил так, что если я даже этого немогу понять, то где ж мне про бога понять. Я смиренно сознаюсь, что у менянет никаких способностей разрешать такие вопросы, у меня ум эвклидовский,земной, а потому где нам решать о том, что не от мира сего. Да и тебесоветую об этом никогда не думать, друг Алеша, а пуще всего насчет бога:есть ли он или нет? Все это вопросы совершенно несвойственные уму,созданному с понятием лишь о трех измерениях. Итак, принимаю бога и нетолько с охотой, но, мало того, принимаю и премудрость его, и цель его, -нам совершенно уж неизвестные, верую в порядок, в смысл жизни, верую ввечную гармонию, в которой мы будто бы все сольемся, верую в слово, ккоторому стремится вселенная и которое само "бе к богу" и которое есть самобог, ну и прочее и прочее, и т. д. в бесконечность. Слов-то много на этотсчет наделано. Кажется, уж я на хорошей дороге - а? Ну так представь жесебе, что в окончательном результате я мира этого божьего - не принимаю, ихоть и знаю, что он существует, да не допускаю его вовсе. Я не бога непринимаю, пойми ты это, я мира, им созданного, мира-то божьего не принимаю ине могу согласиться принять. Оговорюсь: я убежден как младенец, чтострадания заживут и сгладятся, что весь обидный комизм человеческихпротиворечий исчезнет как жалкий мираж, как гнусненькое измышлениемалосильного и маленького как атом человеческого эвклидовского ума, чтонаконец в мировом финале, в момент вечной гармонии, случится и явится нечтодо того драгоценное, что хватит его на все сердца, на утоление всехнегодований, на искупление всех злодейств людей, всей пролитой ими их крови,хватит, чтобы не только было возможно простить, но и оправдать все, чтослучилось с людьми, - пусть, пусть это все будет и явится, но я-то этого непринимаю и не хочу принять! Пусть даже параллельные линии сойдутся и я этосам увижу: увижу и скажу, что сошлись, а все-таки не приму. Вот моя суть,Алеша, вот мой тезис. Это уж я серьезно тебе высказал. Я нарочно начал этотнаш с тобой разговор как глупее нельзя начать, но довел до моей исповеди,потому что ее только тебе и надо. Не о боге тебе нужно было, а лишь нужнобыло узнать, чем живет твой любимый тобою брат. Я и сказал. Иван заключил свою длинную тираду вдруг с каким-то особенным инеожиданным чувством. - А для чего ты начал так, как "глупее нельзя начать"? - спросил Алеша,задумчиво смотря на него. - Да во-первых, хоть для руссизма: русские разговоры на эти темы всеведутся как глупее нельзя вести. А во-вторых, опять-таки чем глупее, темближе к делу. Чем глупее, тем и яснее. Глупость коротка и не хитра, а умвиляет и прячется. Ум подлец, а глупость пряма и честна. Я довел дело домоего отчаяния, и чем глупее я его выставил, тем для меня же выгоднее. - Ты мне объяснишь, для чего "мира не принимаешь"?- проговорил Алеша. - Уж конечно объясню, не секрет, к тому и вел. Братишка ты мой, не тебяя хочу развратить и сдвинуть с твоего устоя, я может быть себя хотел быисцелить тобою, - улыбнулся вдруг Иван совсем как маленький кроткий мальчик.Никогда еще Алеша не видал у него такой улыбки.
IV. БУНТ.
- Я тебе должен сделать одно признание, - начал Иван: - я никогда немог понять, как можно любить своих ближних. Именно ближних-то по-моему иневозможно любить, а разве лишь дальних. Я читал вот как-то и где-то про"Иоанна Милостивого" (одного святого), что он, когда к нему пришел голодныйи обмерзший прохожий и попросил согреть его, лег с ним вместе в постель,обнял его и начал дышать ему в гноящийся и зловонный от какой-то ужаснойболезни рот его. Я убежден, что он это сделал с надрывом, с надрывом лжи,из-за заказанной долгом любви, из-за натащенной на себя эпитимии. Чтобыполюбить человека, надо чтобы тот спрятался, а чуть лишь покажет лицо свое -пропала любовь. - Об этом не раз говорил старец Зосима, - заметил Алеша, - он тожеговорил, что лицо человека часто многим еще неопытным в любви людям мешаетлюбить. Но ведь есть и много любви в человечестве, и почти подобнойХристовой любви, это я сам знаю, Иван... - Ну я-то пока еще этого не знаю и понять не могу, и бесчисленноемножество людей со мной тоже. Вопрос ведь в том, от дурных ли качеств людейэто происходит, или уж от того, что такова их натура. По-моему Христовалюбовь к людям есть в своем роде невозможное на земле чудо. Правда, он былбог. Но мы-то не боги. Положим, я например глубоко могу страдать, но другойникогда ведь не может узнать, до какой степени я страдаю, потому что ондругой, а не я, и сверх того редко человек согласится признать другого застрадальца (точно будто это чин). Почему не согласится, как ты думаешь?Потому, например, что от меня дурно пахнет, что у меня глупое лицо, потомучто я раз когда-то отдавил ему ногу. К тому же страдание и страдание:унизительное страдание, унижающее меня, голод, например, еще допустит во мнемой благодетель, но чуть повыше страдание, за идею, например, нет, он это вредких разве случаях допустит, потому что он, например, посмотрит на меня ивдруг увидит, что у меня вовсе не то лицо, какое по его фантазии должно быбыть у человека, страдающего за такую-то, например, идею. Вот он и лишаетменя сейчас же своих благодеяний и даже вовсе не от злого сердца. Нищие,особенно благородные нищие, должны бы были наружу никогда не показываться, апросить милостыню чрез газеты. Отвлеченно еще можно любить ближнего и дажеиногда издали, но вблизи почти никогда. Если бы все было как на сцене, вбалете, где нищие, когда они появляются, приходят в шелковых лохмотьях ирваных кружевах и просят милостыню, грациозно танцуя, ну тогда еще можнолюбоваться ими. Любоваться, но все-таки не любить. Но довольно об этом. Мненадо было лишь поставить тебя на мою точку. Я хотел заговорить о страданиичеловечества вообще, но лучше уж остановимся на страданиях одних детей. Этоуменьшит размеры моей аргументации раз в десять, но лучше уже про однихдетей. Тем не выгоднее для меня, разумеется. Но во-первых, деток можнолюбить даже и вблизи, даже и грязных, даже дурных лицом (мне однако жекажется, что детки никогда не бывают дурны лицом). Во-вторых, о больших я ипотому еще говорить не буду, что, кроме того что они отвратительны и любвине заслуживают, у них есть и возмездие: они съели яблоко и познали добро изло и стали "яко бози". Продолжают и теперь есть его. Но деточки ничего несъели и пока еще ни в чем невиновны. Любишь ты деток, Алеша? Знаю, чтолюбишь, и тебе будет понятно, для чего я про них одних хочу теперь говорить.Если они на земле тоже ужасно страдают, то уж конечно за отцов своих,наказаны за отцов своих, съевших яблоко, - но ведь это рассуждение издругого мира, сердцу же человеческому здесь на земле непонятное. Нельзястрадать неповинному за другого, да еще такому неповинному! Подивись наменя, Алеша, я тоже ужасно люблю деточек. И заметь себе, жестокие люди,страстные, плотоядные, Карамазовцы, иногда очень любят детей. Дети, покадети, до семи лет, например, страшно отстоят от людей совсем будто другоесущество и с другою природой. Я знал одного разбойника в остроге: емуслучалось в свою карьеру, избивая целые семейства в домах, в которыезабирался по ночам для грабежа, зарезать заодно несколько и детей. Но, сидяв остроге, он их до странности любил. Из окна острога он только и делал, чтосмотрел на играющих на тюремном дворе детей. Одного маленького мальчика онприучил приходить к нему под окно, и тот очень сдружился с ним... Ты незнаешь, для чего я это все говорю, Алеша? У меня как-то голова болит и мнегрустно. - Ты говоришь с странным видом, - с беспокойством заметил Алеша, -точно ты в каком безумии. - Кстати, мне недавно рассказывал один болгарин в Москве, - продолжалИван Федорович, как бы и не слушая брата, - как турки и черкесы там у них, вБолгарии, повсеместно злодействуют, опасаясь поголовного восстания славян, -то-есть жгут, режут, насилуют женщин и детей, прибивают арестантам уши кзабору гвоздями и оставляют так до утра, а по-утру вешают - и проч., всего ивообразить невозможно. В самом деле, выражаются иногда про "зверскую"жестокость человека, но это страшно несправедливо и обидно для зверей: зверьникогда не может быть так жесток как человек, так артистически, такхудожественно жесток. Тигр просто грызет, рвет, и только это и умеет. Ему ив голову не вошло бы прибивать людей за уши на ночь гвоздями, если б он дажеи мог это сделать. Эти турки между прочим с сладострастием мучили и детей,начиная с вырезания их кинжалом из чрева матери, до бросания вверх грудныхмладенцев и подхватывания их на штык в глазах матерей. На глазах-то матерейи составляло главную сладость. Но вот однако одна меня сильнозаинтересовавшая картинка. Представь: грудной младенчик на руках трепещущейматери, кругом вошедшие турки. У них затеялась веселая штучка: они ласкаютмладенца, смеются, чтоб его рассмешить, им удается, младенец рассмеялся. Вэту минуту турок наводит на него пистолет в четырех вершках расстояния отего лица. Мальчик радостно хохочет, тянется ручонками, чтоб схватитьпистолет, и вдруг артист спускает курок прямо ему в лицо и раздробляет емуголовку... Художественно, не правда ли? Кстати, турки, говорят, очень любятсладкое. - Брат, к чему это все? - спросил Алеша. - Я думаю, что если дьявол не существует и, стало быть, создал егочеловек, то создал он его по своему образу и подобию. - В таком случае, равно как и бога. - А ты удивительно как умеешь оборачивать словечки, как говорит Полонийв Гамлете, - засмеялся Иван. - Ты поймал меня на слове, пусть, я рад. Хорошже твой бог, коль его создал человек по образу своему и подобию. Ты спросилсейчас, для чего я это все: я, видишь ли, любитель и собиратель некоторыхфактиков и, веришь ли, записываю и собираю из газет и рассказов, откудапопало, некоторого рода анекдотики, и у меня уже хорошая коллекция. Туркиконечно вошли в коллекцию, но это все иностранцы. У меня есть и родныештучки и даже получше турецких. Знаешь, у нас больше битье, больше розга иплеть, и это национально: у нас прибитые гвоздями уши немыслимы, мы все-такиевропейцы, но розги, но плеть, это нечто уже наше и не может быть у насотнято. За границей теперь как будто и не бьют совсем, нравы что лиочистились, али уж законы такие устроились, что человек человека как будтоуж и не смеет посечь, но за то они вознаградили себя другим и тоже чистонациональным, как и у нас, и до того национальным, что у нас оно как будто ине возможно, хотя впрочем, кажется, и у нас прививается, особенно со временирелигиозного движения в нашем высшем обществе. Есть у меня одна прелестнаяброшюрка, перевод с французского, о том, как в Женеве, очень недавно, всеголет пять тому, казнили одного злодея и убийцу, Ришара, двадцатитрехлетнего,кажется, малого, раскаявшегося и обратившегося к христианской вере предсамым эшафотом. Этот Ришар был чей-то незаконнорожденный, которого ещемладенцем, лет шести, подарили родители каким-то горным швейцарским пастухами те его взрастили, чтоб употреблять в работу. Рос он у них как дикийзверенок, не научили его пастухи ничему, напротив, семи лет уже посылалипасти стадо, в мокреть и в холод, почти без одежды и почти не кормя его. Иуж конечно так делая, никто из них не задумывался и не раскаивался, напротивсчитал себя в полном праве, ибо Ришар подарен им был как вещь и они даже ненаходили необходимым кормить его. Сам Ришар свидетельствует, что в те годыон, как блудный сын в Евангелии, желал ужасно поесть хоть того месива,которое давали откармливаемым на продажу свиньям, но ему не давали даже иэтого и били, когда он крал у свиней, и так провел он все детство свое и всююность, до тех пор, пока возрос и, укрепившись в силах, пошел сам воровать.Дикарь стал добывать деньги поденною работой в Женеве, добытое пропивал, жилкак изверг и кончил тем, что убил какого-то старика и ограбил. Его схватили,судили и присудили к смерти. Там ведь не сентиментальничают. И вот в тюрьмеего немедленно окружают пасторы и члены разных Христовых братств,благотворительные дамы и проч. Научили они его в тюрьме читать и писать,стали толковать ему Евангелие, усовещевали, убеждали, напирали, пилили,давили, и вот он сам торжественно сознается наконец в своем преступлении. Онобратился, он написал сам суду, что он изверг и что наконец-таки онудостоился того, что и его озарил господь и послал ему благодать. Всевзволновалось в Женеве, вся благотворительная и благочестивая Женева. Все,что было высшего и благовоспитанного, ринулось к нему в тюрьму; Ришарацелуют, обнимают: "ты брат наш, на тебя сошла благодать!" А сам Ришар толькоплачет в умилении: "да, на меня сошла благодать! Прежде я все детство июность мою рад был корму свиней, а теперь сошла и на меня благодать, умираюво господе!" - "Да, да, Ришар, умри во господе, ты пролил кровь и долженумереть во господе. Пусть ты невиновен, что не знал совсем господа, когдазавидовал корму свиней и когда тебя били за то, что ты крал у них корм (чтоты делал очень не хорошо, ибо красть не позволено), - но ты пролил кровь идолжен умереть". И вот наступает последний день. Расслабленный Ришар плачети только и делает, что повторяет ежеминутно: "Это лучший из дней моих, я идук господу!" - "Да", кричат пасторы, судьи и благотворительные дамы, "этосчастливейший день твой, ибо ты идешь к господу!" Все это двигается кэшафоту вслед за позорною колесницей, в которой везут Ришара, в экипажах,пешком. Вот достигли эшафота: "умри, брат наш", кричат Ришару, "умри вогосподе, ибо и на тебя сошла благодать!" И вот покрытого поцелуями братьев,брата Ришара втащили на эшафот, положили на гильотину и оттяпали-таки емупо-братски голову за то, что и на него сошла благодать. Нет, это характерно.Брошюрка эта переведена по-русски какими-то русскими лютеранствующимиблаготворителями высшего общества и разослана для просвещения народарусского при газетах и других изданиях даром. Штука с Ришаром хороша тем,что национальна. У нас хоть нелепо рубить голову брату потому только, что онстал нам брат и что на него сошла благодать, но, повторяю, у нас есть свое,почти что не хуже. У нас историческое, непосредственное и ближайшеенаслаждение истязанием битья. У Некрасова есть стихи о том, как мужик сечетлошадь кнутом по глазам, "по кротким глазам". Этого кто ж не видал, эторуссизм. Он описывает, как слабосильная лошаденка, на которую навалилислишком, завязла с возом и не может вытащить. Мужик бьет ее, бьет состервенением, бьет наконец не понимая, что делает, в опьянении битья сечетбольно, бесчисленно: "Хоть ты и не в силах, а вези, умри, да вези!" Кляченкарвется, и вот он начинает сечь ее, беззащитную, по плачущим, по "кроткимглазам". Вне себя она рванула и вывезла и пошла вся дрожа, не дыша, как-тобоком, с какою-то припрыжкой, как-то неестественно и позорно, - у Некрасоваэто ужасно. Но ведь это всего только лошадь, лошадей и сам бог дал, чтоб ихсечь. Так татары нам растолковали и кнут на память подарили. Но можно ведьсечь и людей. И вот интеллигентный образованный господин и его дама секутсобственную дочку, младенца семи лет, розгами, - об этом у меня подробнозаписано. Папенька рад, что прутья с сучками, "садче будет", говорит он, ивот начинает "сажать" родную дочь. Я знаю наверно, есть такие секущие,которые разгорячаются с каждым ударом до сладострастия, до буквальногосладострастия, с каждым последующим ударом все больше и больше, всепрогрессивней. Секут минуту, секут наконец пять минут, секут десять минут,дальше, больше, чаще, садче. Ребенок кричит, ребенок наконец не можеткричать, задыхается "папа, папа, папочка, папочка!" Дело каким-то чортовымнеприличным случаем доходит до суда. Нанимается адвокат. Русский народ давноуже назвал у нас адвоката - "аблакат - нанятая совесть". Адвокат кричит взащиту своего клиента. "Дело дескать такое простое, семейное и обыкновенное,отец посек дочку и вот к стыду наших дней дошло до суда!" Убежденныеприсяжные удаляются и выносят оправдательный приговор. Публика ревет отсчастья, что оправдали мучителя. - Э-эх, меня не было там, я бы рявкнулпредложение учредить стипендию в честь имени истязателя!.. Картинкипрелестные. Но о детках есть у меня и еще получше, у меня очень, очень многособрано о русских детках, Алеша. Девченочку маленькую, пятилетнюю,возненавидели отец и мать "почтеннейшие и чиновные люди, образованные ивоспитанные". Видишь, я еще раз положительно утверждаю, что есть особенноесвойство у многих в человечестве - это любовь к истязанию детей, но однихдетей. Ко всем другим субъектам человеческого рода эти же самые истязателиотносятся даже благосклонно и кротко как образованные и гуманные европейскиелюди, но очень любят мучить детей, любят даже самих детей в этом смысле. Тутименно незащищенность-то этих созданий и соблазняет мучителей, ангельскаядоверчивость дитяти, которому некуда деться и не к кому идти, - вот это-то ираспаляет гадкую кровь истязателя. Во всяком человеке конечно таится зверь,- зверь гневливости, зверь сладострастной распаляемости от криков истязуемойжертвы, зверь без удержу спущенного с цепи, зверь нажитых в развратеболезней, подагр, больных печенок и проч. Эту бедную пятилетнюю девочку этиобразованные родители подвергали всевозможным истязаниям. Они били, секли,пинали ее ногами, не зная сами за что, обратили все тело ее в синяки;наконец дошли и до высшей утонченности: в холод, в мороз запирали ее на всюночь в отхожее место, и за то, что она не просилась ночью (как будтопятилетний ребенок, спящий своим ангельским крепким сном, еще может в этилета научиться проситься) - за это обмазывали ей все лицо ее же калом изаставляли ее есть этот кал, и это мать, мать заставляла! И эта мать могласпать, когда ночью слышались стоны бедного ребеночка, запертого в подломместе! Понимаешь ли ты это, когда маленькое существо, еще не умеющее дажеосмыслить, что с ней делается, бьет себя в подлом месте, в темноте и вхолоде, крошечным своим кулачком в надорванную грудку и плачет своимикровавыми незлобивыми, кроткими слезками к "боженьке", чтобы тот защитилего, - понимаешь ли ты эту ахинею, друг мой и брат мой, послушник ты мойбожий и смиренный, понимаешь ли ты, для чего эта ахинея так нужна и создана!Без нее, говорят, и пробыть бы не мог человек на земле, ибо не познал быдобра и зла. Для чего познавать это чортово добро и зло, когда это столькогостоит? Да ведь весь мир познания не стоит тогда этих слез ребеночка к"боженьке". Я не говорю про страдания больших, те яблоко съели и чорт сними, и пусть бы их всех чорт взял, но эти, эти! Мучаю я тебя, Алешка, тыкак будто бы не в себе. Я перестану, если хочешь. - Ничего, я тоже хочу мучиться, - пробормотал Алеша. - Одну, только одну еще картинку, и то из любопытства, очень ужхарактерная, и главное только что прочел в одном из сборников нашихдревностей, в Архиве, в Старине что ли, надо справиться, забыл даже где ипрочел. Это было в самое мрачное время крепостного права, еще в началестолетия, и да здравствует освободитель народа! Был тогда в начале столетияодин генерал, генерал со связями большими и богатейший помещик, но из таких(правда и тогда уже, кажется, очень немногих), которые, удаляясь на покой сослужбы, чуть-чуть не бывали уверены, что выслужили себе право на жизнь исмерть своих подданных. Такие тогда бывали. Ну вот живет генерал в своемпоместьи в две тысячи душ, чванится, третирует мелких соседей какприживальщиков и шутов своих. Псарня с сотнями собак и чуть не сотня псарей,все в мундирах, все на конях. И вот дворовый мальчик, маленький мальчик,всего восьми лет, пустил как-то играя камнем и зашиб ногу любимойгенеральской гончей. "Почему собака моя любимая охромела?" Докладывают ему,что вот дескать этот самый мальчик камнем в нее пустил и ногу ей зашиб. "А,это ты, - оглядел его генерал, - взять его!" Взяли его, взяли у матери, всюночь просидел в кутузке, на утро чем свет выезжает генерал во всем параде наохоту, сел на коня, кругом его приживальщики, собаки, псари, ловчие, все наконях. Вокруг собрана дворня для назидания, а впереди всех мать виновногомальчика. Выводят мальчика из кутузки. Мрачный, холодный, туманный осеннийдень, знатный для охоты. Мальчика генерал велит раздеть, ребеночка раздеваютвсего донага, он дрожит, обезумел от страха, не смеет пикнуть... "Гони его!"командует генерал, "беги, беги!" кричат ему псари, мальчик бежит... "Атуего!" вопит генерал и бросает на него всю стаю борзых собак. Затравил вглазах матери, и псы растерзали ребенка в клочки!.. Генерала, кажется, вопеку взяли. Ну... что же его? Расстрелять? Для удовлетворения нравственногочувства расстрелять? Говори, Алешка! - Расстрелять! - тихо проговорил Алеша, с бледною, перекосившеюсякакою-то улыбкой подняв взор на брата. - Браво! - завопил Иван в каком-то восторге, - уж коли ты сказал,значит... Ай да схимник! Так вот какой у тебя бесенок в сердечке сидит,Алешка Карамазов! - Я сказал нелепость, но... - То-то и есть, что но... - кричал Иван. - Знай, послушник. чтонелепости слишком нужны на земле. На нелепостях мир стоит и без них можетбыть в нем совсем ничего бы и не произошло. Мы знаем что знаем! - Что ты знаешь? - Я ничего не понимаю, - продолжал Иван как бы в бреду, - я и не хочутеперь ничего понимать. Я хочу оставаться при факте. Я давно решил непонимать. Если я захочу что-нибудь понимать, то тотчас же изменю факту, а ярешил оставаться при факте... - Для чего ты меня испытуешь? - с надрывом горестно воскликнул Алеша, -скажешь ли мне наконец? - Конечно скажу, к тому и вел, чтобы сказать. Ты мне дорог, я тебяупустить не хочу и не уступлю твоему Зосиме. Иван помолчал с минуту, лицо его стало вдруг очень грустно. - Слушай меня: я взял одних деток, для того чтобы вышло очевиднее. Обостальных слезах человеческих, которыми пропитана вся земля от коры доцентра - я уж ни слова не говорю, я тему мою нарочно сузил. Я клоп и признаюсо всем принижением, что ничего не могу понять, для чего все так устроено.Люди сами, значит, виноваты: им дан был рай, они захотели свободы и похитилиогонь с небеси, сами зная, что станут несчастны, значит нечего их жалеть. О,по моему, по жалкому, земному эвклидовскому уму моему, я знаю лишь то, чтострадание есть, что виновных нет, что все одно из другого выходит прямо ипросто, что все течет и уравновешивается, - но ведь это лишь эвклидовскаядичь, ведь я знаю же это, ведь жить по ней я не могу же согласиться! Что мнев том, что виновных нет и что все прямо и просто одно из другого выходит, ичто я это знаю - мне надо возмездие, иначе ведь я истреблю себя. И возмездиене в бесконечности где-нибудь и когда-нибудь, а здесь уже на земле, и чтоб яего сам увидал. Я веровал, я хочу сам и видеть, а если к тому часу буду ужемертв, то пусть воскресят меня, ибо если все без меня произойдет, то будетслишком обидно. Не для того же я страдал, чтобы собой, злодействами истраданиями моими унавозить кому-то будущую гармонию. Я хочу видеть своимиглазами, как лань ляжет подле льва и как зарезанный встанет и обнимется субившим его. Я хочу быть тут, когда все вдруг узнают, для чего все так было.На этом желании зиждутся все религии на земле, а я верую. Но вот однако жедетки, и что я с ними стану тогда делать? Это вопрос, который я не могурешить. В сотый раз повторяю - вопросов множество, но я взял одних деток,потому что тут неотразимо ясно то, что мне надо сказать. Слушай: если вседолжны страдать, чтобы страданием купить вечную гармонию, то при чем тутдети, скажи мне пожалуста? Совсем непонятно, для чего должны были страдать иони, и зачем им покупать страданиями гармонию? Для чего они-то тоже попали вматериал и унавозили собою для кого-то будущую гармонию? Солидарность вгрехе между людьми я понимаю, понимаю солидарность и в возмездии, но не сдетками же солидарность в грехе, и если правда в самом деле в том, что и онисолидарны с отцами их во всех злодействах отцов, то уж конечно правда эта неот мира сего и мне непонятна. Иной шутник скажет пожалуй, что все равно дитявырастет и успеет нагрешить, но вот же он не вырос, его восьмилетнегозатравили собаками. О, Алеша, я не богохульствую! Понимаю же я, каководолжно быть сотрясение вселенной, когда все на небе и под землею сольется водин хвалебный глас и все живое и жившее воскликнет: "Прав ты, господи, ибооткрылись пути твои!" Уж когда мать обнимется с мучителем, растерзавшимпсами сына ее, и все трое возгласят со слезами: "Прав ты, господи", то ужконечно настанет венец познания и все объяснится. Но вот тут-то и запятая,этого-то я и не могу принять. И пока я на земле, я спешу взять свои меры.Видишь ли, Алеша, ведь может быть и действительно так случится, что, когда ясам доживу до того момента, али воскресну, чтоб увидать его, то и сам япожалуй воскликну со всеми, смотря на мать, обнявшуюся с мучителем еедитяти: "Прав ты, господи!" но я не хочу тогда восклицать, Пока еще время,спешу оградить себя, а потому от высшей гармонии совершенно отказываюсь. Нестоит она слезинки хотя бы одного только того замученного ребенка, которыйбил себя кулаченком в грудь и молился в зловонной конуре своейнеискупленными слезками своими к "боженьке"! Не стоит потому что слезки егоостались неискупленными. Они должны быть искуплены, иначе не может быть игармонии. Но чем, чем ты искупишь их? Разве это возможно? Неужто тем, чтоони будут отомщены? Но зачем мне их отмщение, зачем мне ад для мучителей,что тут ад может поправить, когда те уже замучены. И какая же гармония, еслиад: я простить хочу и обнять хочу, я не хочу, чтобы страдали больше. И еслистрадания детей пошли на пополнение той суммы страданий, которая необходимабыла для покупки истины, то я утверждаю заранее, что вся истина не стоиттакой цены. Не хочу я наконец, чтобы мать обнималась с мучителем,растерзавшим ее сына псами! Не смеет она прощать ему! Если хочет, пустьпростит за себя, пусть простит мучителю материнское безмерное страданиесвое; но страдания своего растерзанного ребенка она не имеет права простить,не смеет простить мучителя, хотя бы сам ребенок простил их ему! А если так,если они не смеют простить, где же гармония? Есть ли во всем мире существо,которое могло бы и имело право простить? Не хочу гармонии, из-за любви кчеловечеству не хочу. Я хочу оставаться лучше со страданиями не отомщенными.Лучше уж я останусь при неотомщенном страдании моем и неутоленномнегодовании моем, хотя бы я был и не прав. Да и слишком дорого оценилигармонию, не по карману нашему вовсе столько платить за вход. А потому свойбилет на вход спешу возвратить обратно. И если только я честный человек, тообязан возвратить его как можно заранее. Это и делаю. Не бога я не принимаю,Алеша, я только билет ему почтительнейше возвращаю. - Это бунт, - тихо и потупившись проговорил Алеша. - Бунт? Я бы не хотел от тебя такого слова, - проникновенно сказалИван. - Можно ли жить бунтом, а я хочу жить. Скажи мне сам прямо, я зовутебя, - отвечай: Представь, что это ты сам возводишь здание судьбычеловеческой с целью в финале осчастливить людей, дать им наконец мир ипокой, но для этого необходимо и неминуемо предстояло бы замучить всего лишьодно только крохотное созданьице, вот того самого ребеночка, бившего себякулаченком в грудь и на неотомщенных слезках его основать это здание,согласился ли бы ты быть архитектором на этих условиях, скажи и не лги! - Нет, не согласился бы, - тихо проговорил Алеша. - И можешь ли ты допустить идею, что люди, для которых ты строишь,согласились бы сами принять свое счастие на неоправданной крови маленькогозамученного, а приняв, остаться навеки счастливыми? - Нет, не могу допустить. Брат, - проговорил вдруг с засверкавшимиглазами Алеша, - ты сказал сейчас: есть ли во всем мире существо, котороемогло бы и имело право простить? Но Существо это есть, и оно может всепростить, всех и вся и за все, потому что само отдало неповинную кровь своюза всех и за все. Ты забыл о нем, а на нем-то и зиждется здание, и это емувоскликнут: "Прав ты, господи, ибо открылись пути твои". - А, это "единый безгрешный" и его кровь! Нет, не забыл о нем иудивлялся напротив все время, как ты его долго не выводишь, ибо обыкновенно,в спорах все ваши его выставляют прежде всего. Знаешь, Алеша, ты не смейся,я когда-то сочинил поэму, с год назад. Если можешь потерять со мной. ещеминут десять, то я б ее тебе рассказал? - Ты написал поэму? - О нет, не написал, - засмеялся Иван, - и никогда в жизни я не сочинилдаже двух стихов. Но я поэму эту выдумал и запомнил. С жаром выдумал. Тыбудешь первый мой читатель, то-есть слушатель. Зачем в самом деле авторутерять хоть единого слушателя, - усмехнулся Иван. - Рассказывать или нет? - Я очень слушаю, - произнес Алеша. - Поэма моя называется "Великий Инквизитор", вещь нелепая, но мнехочется ее тебе сообщить.
V. ВЕЛИКИЙ ИНКВИЗИТОР.
Ведь вот и тут без предисловия невозможно, - то-есть без литературногопредисловия, тфу! - засмеялся Иван, - а какой уж я сочинитель! Видишь,действие у меня происходит в шестнадцатом столетии, а тогда, - тебе,впрочем, это должно быть известно еще из классов, - тогда как раз было вобычае сводить в поэтических произведениях на землю горние силы. Я уж проДанта не говорю. Во Франции судейские клерки, а тоже и по монастырям монахидавали целые представления. в которых выводили на сцену Мадонну, ангелов,святых. Христа и самого бога. Тогда все это было очень простодушно. В NotreDame de Paris у Виктора Гюго в честь рождения французского дофина, в Париже,при Лудовике XI, в зале ратуши дается назидательное и даровое представлениенароду под названием: Le bon jugement de la tres sainte et gracieuse ViergeMarie, где и является она сама лично и произносит свой bon jugement. У нас вМоскве, в до-Петровскую старину, такие же почти драматические представления,из Ветхого Завета особенно, тоже совершались по временам; но кромедраматических представлений по всему миру ходило тогда много повестей и"стихов", в которых действовали по надобности святые ангелы, и вся силанебесная. У нас по монастырям занимались тоже переводами, списыванием и дажесочинением таких поэм, да еще когда - в татарщину. Есть, например, однамонастырская поэмка (конечно с греческого): Хождение Богородицы по мукам, скартинами и со смелостью не ниже Дантовских. Богоматерь посещает ад, ируководит ее "по мукам" архангел Михаил. Она видит грешников и мучения их.Там есть между прочим один презанимательный разряд грешников в горящемозере: которые из них погружаются в это озеро так что уж и выплыть более немогут, то "тех уже забывает бог" - выражение чрезвычайной глубины и силы. Ивот, пораженная и плачущая богоматерь падает пред престолом божиим и проситвсем во аде помилования, всем, которых она видела там, без различия.Разговор ее с богом колоссально интересен. Она умоляет, она не отходит, икогда бог указывает ей на прогвожденные руки и ноги ее сына и спрашивает:как я прощу его мучителей, - то она велит всем святым, всем мученикам, всемангелам и архангелам пасть вместе с нею и молить о помиловании всех безразбора. Кончается тем, что она вымаливает у бога остановку мук на всякийгод, от великой пятницы до Троицына дня, а грешники из ада тут же благодарятгоспода и вопиют к нему: "Прав ты, господи, что так судил". Ну вот и мояпоэмка была бы в том же роде, если б явилась в то время. У меня на сценеявляется он; правда, он ничего и не говорит в поэме, а только появляется ипроходит. Пятнадцать веков уже минуло тому, как он дал обетование придти воцарствии своем, пятнадцать веков, как пророк его написал: "Се гряду скоро"."О дне же сем и часе не знает даже и сын. токмо лишь отец мой небесный", какизрек он и сам еще на земле. Но человечество ждет его с прежнею верой и спрежним умилением. О, с большею даже верой, ибо пятнадцать веков уже минулос тех пор, как прекратились залоги с небес человеку: Верь тому, что сердце скажет, Нет залогов от небес.И только лишь одна вера в сказанное сердцем! Правда, было тогда и многочудес. Были святые, производившие чудесные исцеления; к иным праведникам,по жизнеописаниям их, сходила сама царица небесная. Но дьявол не дремлет, ив человечестве началось уже сомнение в правдивости этих чудес. Как разявилась тогда на севере, в Германии, страшная новая ересь. Огромная звезда,"подобная светильнику" (то-есть церкви) "пала на источники вод, и стали онигорьки". Эти ереси стали богохульно отрицать чудеса. Но тем пламеннее верятоставшиеся верными. Слезы человечества восходят к нему попрежнему, ждутего, любят его, надеются на него, жаждут пострадать и умереть за него, каки прежде... И вот столько веков молило человечество с верой и пламенем: "Богосподи явися нам", столько веков взывало к нему, что он, в неизмеримомсострадании своем, возжелал снизойти к молящим. Снисходил. посещал он и доэтого иных праведников, мучеников и святых отшельников еще на земле, как изаписано в их "житиях". У нас Тютчев, глубоко веровавший в правду словсвоих, возвестил, что Удрученный ношей крестной Всю тебя, земля родная, В рабском виде царь небесный Исходил благословляя. Что непременно и было так, это я тебе скажу. И вот он возжелал появитьсяхоть на мгновенье к народу, - к мучающемуся, страдающему, смрадно-грешному,но младенчески любящему его народу. Действие у меня в Испании, в Севилье, всамое страшное время инквизиции, когда во славу божию в стране ежедневногорели костры и В великолепных автодафе Сжигали злых еретиков. О, это конечно было не то сошествие, в котором явится он, по обещаниюсвоему, в конце времен во всей славе небесной и которое будет внезапно, "какмолния, блистающая от востока до запада". Нет, он возжелал хоть на мгновеньепосетить детей своих и именно там, где как раз затрещали костры еретиков. Побезмерному милосердию своему, он проходит еще раз между людей в том самомобразе человеческом, в котором ходил три года между людьми пятнадцать вековназад. Он снисходит на "стогны жаркие" южного города, как раз в которомвсего лишь накануне в "великолепном автодафе", в присутствии короля, двора,рыцарей, кардиналов и прелестнейших придворных дам, при многочисленномнаселении всей Севильи, была сожжена кардиналом великим инквизитором разомчуть не целая сотня еретиков ad majorem gloriam Dei. Он появился тихо,незаметно, и вот все - странно это - узнают его. Это могло бы быть одним излучших мест поэмы, - то-есть почему именно узнают его. Народ непобедимоюсилой стремится к нему, окружает его, нарастает кругом него, следует за ним.Он молча проходит среди их с тихою улыбкой бесконечного сострадания. Солнцелюбви горит в его сердце, лучи Света, Просвещения и Силы текут из очей егои, изливаясь на людей, сотрясают их сердца ответною любовью. Он простирает кним руки, благословляет их, и от прикосновения к нему, даже лишь к одеждамего, исходит целящая сила. Вот из толпы восклицает старик, слепой с детскихлет: "Господи, исцели меня, да и я тебя узрю", и вот как бы чешуя сходит сглаз его, и слепой его видит. Народ плачет и целует землю, по которой идетон. Дети бросают пред ним цветы, поют и вопиют ему: "Осанна!" "Это он, этосам он, повторяют все, это должен быть он, это никто как он". Оностанавливается на паперти Севильского собора в ту самую минуту, когда вохрам вносят с плачем детский открытый белый гробик: в нем семилетняядевочка, единственная дочь одного знатного гражданина. Мертвый ребенок лежитвесь в цветах. "Он воскресит твое дитя", кричат из толпы плачущей матери.Вышедший навстречу гроба соборный патер смотрит в недоумении и хмурит брови.Но вот раздается вопль матери умершего ребенка. Она повергается к ногам его:,,Если это ты, то воскреси дитя мое!" восклицает она, простирая к нему руки.Процессия останавливается, гробик опускают на паперть к ногам его. Он глядитс состраданьем, и уста его тихо и еще раз произносят: "Талифа куми" - "ивосста девица". Девочка подымается в гробе, садится и смотрит улыбаясьудивленными раскрытыми глазками кругом. В руках ее букет белых роз, скоторым она лежала во гробу. В народе смятение, крики, рыдания, и вот, в этусамую минуту вдруг проходит мимо собора по площади сам кардинал великийинквизитор. Это девяностолетний почти старик, высокий и прямой, с иссохшимлицом, со впалыми глазами, но из которых еще светится как огненная искоркаблеск. О, он не в великолепных кардинальских одеждах своих, в какихкрасовался вчера пред народом, когда сжигали врагов Римской веры, - нет, вэту минуту он лишь в старой, грубой монашеской своей рясе. За ним визвестном расстоянии следуют мрачные помощники и рабы его и "священная"стража. Он останавливается пред толпой и наблюдает издали. Он все видел, онвидел, как поставили гроб у ног его, видел, как воскресла девица, и лицо егоомрачилось. Он хмурит седые густые брови свои, и взгляд его сверкаетзловещим огнем. Он простирает перст свой и велит стражам взять его. И вот,такова его сила и до того уже приучен, покорен и трепетно послушен емународ, что толпа немедленно раздвигается пред стражами, и те, средигробового молчания, вдруг наступившего, налагают на него руки и уводят его.Толпа моментально вся как один человек склоняется головами до земли предстарцем-инквизитором, тот молча благословляет народ и проходит мимо. Стражаприводит пленника в тесную и мрачную сводчатую тюрьму в древнем зданиисвятого судилища и запирает в нее. Проходит день, настает темная, горячая и"бездыханная" севильская ночь. Воздух "лавром и лимоном пахнет". Средиглубокого мрака вдруг отворяется железная дверь тюрьмы, и сам старик великийинквизитор со светильником в руке медленно входит в тюрьму. Он один, дверьза ним тотчас же запирается. Он останавливается при входе и долго, минутуили две, всматривается в лицо его. Наконец тихо подходит, ставит светильникна стол и говорит ему: - Это ты? ты? - Но не получая ответа быстро прибавляет: - Не отвечай,молчи. Да и что бы ты мог сказать? Я слишком знаю, что ты скажешь. Да ты иправа не имеешь ничего прибавлять к тому, что уже сказано тобой прежде.Зачем же ты пришел нам мешать? Ибо ты пришел нам мешать и сам это знаешь. Нознаешь ли, что будет завтра? Я не знаю, кто ты, и знать не хочу: ты ли этоили только подобие его, но завтра же я осужу и сожгу тебя на костре, какзлейшего из еретиков, и тот самый народ, который сегодня целовал твои ноги,завтра же, по одному моему мановению бросится подгребать к твоему коструугли, знаешь ты это? Да, ты может быть это знаешь, - прибавил он впроникновенном раздумьи, ни на мгновение не отрывался взглядом от своегопленника. - Я не совсем понимаю, Иван, что это такое? - улыбнулся все время молчаслушавший Алеша, - прямо ли безбрежная фантазия или какая-нибудь ошибкастарика, какое-нибудь невозможное qui pro quo? - Прими хоть последнее, - рассмеялся Иван, - если уж тебя такразбаловал современный реализм, и ты не можешь вынести ничегофантастического - хочешь qui pro quo, то пусть так и будет. Оно правда, -рассмеялся он опять, - старику девяносто лет, и он давно мог сойти с ума насвоей идее, Пленник же мог поразить его своею наружностью. Это мог бытьнаконец просто бред, видение девяностолетнего старика пред смертью, да ещеразгоряченного вчерашним автодафе во сто сожженных еретиков. Но не все лиравно нам с тобою, что qui pro quo, что безбрежная фантазия? Тут дело в томтолько, что старику надо высказаться, что наконец за все девяносто лет онвысказывается и говорит вслух то, о чем все девяносто лет молчал. - А пленник тоже молчит? Глядит на него и не говорит ни слова? - Да так и должно быть во всех даже случаях, - опять засмеялся Иван. -Сам старик замечает ему, что он и права не имеет ничего прибавлять к тому,что уже прежде сказано. Если хочешь, так в этом и есть самая основная чертаримского католичества, по моему мнению по крайней мере: "все дескатьпередано тобою папе и все стало быть теперь у папы, а ты хоть и не приходитеперь вовсе, не мешай до времени по крайней мере". В этом смысле они нетолько говорят, но и пишут, иезуиты по крайней мере. Это я сам читал у ихбогословов. "Имеешь ли ты право возвестить нам хоть одну из тайн того мира,из которого ты пришел?" - спрашивает его мой старик и сам отвечает ему занего, - "нет, не имеешь, чтобы не прибавлять к тому, что уже было преждесказано, и чтобы не отнять у людей свободы, за которую ты так стоял, когдабыл на земле. Все, что ты вновь возвестишь, посягнет на свободу веры людей,ибо явится как чудо, а свобода их веры тебе была дороже всего еще тогда,полторы тысячи лет назад. Не ты ли так часто тогда говорил: "Хочу сделатьвас свободными". Но вот ты теперь увидел этих "свободных" людей, -прибавляет вдруг старик со вдумчивою усмешкой. - "Да, это дело нам дорогостоило" - продолжал он строго смотря на него, - "но мы докончили наконец этодело, во имя твое. Пятнадцать веков мучились мы с этою свободой, но теперьэто кончено и кончено крепко. Ты не веришь, что кончено крепко? Ты смотришьна меня кротко и не удостоиваешь меня даже негодования? Но знай, что теперьи именно ныне эти люди уверены более чем когда-нибудь, что свободны вполне,а между тем сами же они принесли нам свободу свою и покорно положили ее кногам нашим. Но это сделали мы, а того ль ты желал, такой ли свободы?" - Я опять не понимаю, - прервал Алеша, - он иронизирует, смеется? - Ни мало. Он именно ставит в заслугу себе и своим, что наконец-то онипобороли свободу, и сделали так для того, чтобы сделать людей счастливыми."Ибо теперь только (то-есть он конечно говорит про инквизицию) сталовозможным помыслить в первый раз о счастии людей. Человек был устроенбунтовщиком; разве бунтовщики могут быть счастливыми? Тебя предупреждали", -говорит он ему, - "ты не имел недостатка в предупреждениях и указаниях, ноты не послушал предупреждений, ты отверг единственный путь, которым можнобыло устроить людей счастливыми, но к счастью уходя ты передал дело нам. Тыобещал, ты утвердил своим словом, ты дал нам право связывать и развязывать,и уж конечно не можешь и думать отнять у нас это право теперь. Зачем же тыпришел нам мешать?" - А что значит: не имел недостатка в предупреждении и указании? -спросил Алеша. - А в этом-то и состоит главное, что старику надо высказать. - "Страшный и умный дух, дух самоуничтожения и небытия, - продолжаетстарик, - великий дух говорил с тобой в пустыне, и нам передано в книгах,что он будто бы "искушал" тебя. Так ли это? И можно ли было сказать хотьчто-нибудь истиннее того, что он возвестил тебе в трех вопросах, и что тыотверг, и что в книгах названо "искушениями"? А между тем, если былокогда-нибудь на земле совершено настоящее, громовое чудо, то это в тот день,в день этих трех искушений. Именно в появлении этих трех вопросов изаключалось чудо. Если бы возможно было помыслить, лишь для пробы и дляпримера, что три эти вопроса страшного духа бесследно утрачены в книгах ичто их надо восстановить, вновь придумать и сочинить, чтоб внести опять вкниги, и для этого собрать всех мудрецов земных - правителей,первосвященников, ученых, философов, поэтов, и задать им задачу: придумайте,сочините три вопроса, но такие, которые мало того, что соответствовали быразмеру события, но и выражали бы сверх того, в трех словах, в трех толькофразах человеческих, всю будущую историю мира и человечества, - то думаешьли ты, что вся премудрость земли, вместе соединившаяся, могла бы придуматьхоть что-нибудь подобное по силе и по глубине тем трем вопросам, которыедействительно были предложены тебе тогда могучим и умным духом в пустыне? Ужпо одним вопросам этим, лишь по чуду их появления, можно понимать, чтоимеешь дело не с человеческим текущим умом, а с вековечным и абсолютным. Ибов этих трех вопросах как бы совокуплена в одно целое и предсказана всядальнейшая история человеческая и явлены три образа, в которых сойдутся всенеразрешимые исторические противоречия человеческой природы на всей земле.Тогда это не могло быть еще так видно, ибо будущее было неведомо, но теперь,когда прошло пятнадцать веков, мы видим, что все в этих трех вопросах дотого угадано и предсказано и до того оправдалось, что прибавить к ним илиубавить от них ничего нельзя более. Реши же сам, кто был прав: ты или тот, который тогда вопрошал тебя?Вспомни первый вопрос; хоть и не буквально, но смысл его тот: "Ты хочешьидти в мир и идешь с голыми руками, с каким-то обетом свободы, которого они,в простоте своей и прирожденном бесчинстве своем, не могут и осмыслить,которого боятся они и страшатся, - ибо ничего и никогда не было для человекаи для человеческого общества невыносимее свободы! А видишь ли сии камни вэтой нагой раскаленной пустыне? Обрати их в хлебы, и за тобой побежитчеловечество как стадо, благодарное и послушное, хотя и вечно трепещущее,что ты отымешь руку свою и прекратятся им хлебы твои". Но ты не захотеллишить человека свободы и отверг предложение, ибо какая же свобода, рассудилты, если послушание куплено хлебами? Ты возразил, что человек жив не единымхлебом, но знаешь ли, что во имя этого самого хлеба земного и восстанет натебя дух земли и сразится с тобою и победит тебя и все пойдут за ним,восклицая: "Кто подобен зверю сему, он дал нам огонь с небеси!" Знаешь литы, что пройдут века, и человечество провозгласит устами своей премудрости инауки, что преступления нет, а стало быть нет и греха, а есть лишь толькоголодные. "Накорми, тогда и спрашивай с них добродетели!" вот что напишут назнамени, которое воздвигнут против тебя и которым разрушится храм твой. Наместе храма твоего воздвигнется новое здание, воздвигнется вновь страшнаяВавилонская башня, и хотя и эта не достроится, как и прежняя, но все же тыбы мог избежать этой новой башни и на тысячу лет сократить страдания людей,- ибо к нам же ведь придут они, промучившись тысячу лет со своею башней! Ониотыщут нас тогда опять под землей, в катакомбах, скрывающихся (ибо мы будемвновь гонимы и мучимы), найдут нас и возопиют к нам: "Накормите нас, ибо те,которые обещали нам огонь с небеси, его не дали". И тогда уже мы и достроимих башню, ибо достроит тот, кто накормит, а накормим лишь мы, во имя твое, исолжем, что во имя твое. О, никогда, никогда без нас они не накормят себя.Никакая наука не даст им хлеба, пока они будут оставаться свободными, нокончится тем, что они принесут свою свободу к ногам нашим и скажу нам:"лучше поработите нас, но накормите нас". Поймут наконец сами, что свобода ихлеб земной вдоволь для всякого вместе немыслимы, ибо никогда, никогда несумеют они разделиться между собою! Убедятся тоже, что не могут быть никогдаи свободными, потому что малосильны, порочны, ничтожны и бунтовщики. Тыобещал им хлеб небесный, но повторяю опять, может ли он сравниться в глазахслабого, вечно порочного и вечно неблагородного людского племени с земным? Иесли за тобою, во имя хлеба небесного, пойдут тысячи и десятки тысяч, то чтостанется с миллионами и с десятками тысяч миллионов существ, которые не всилах будут пренебречь хлебом земным для небесного? Иль тебе дороги лишьдесятки тысяч великих и сильных, а остальные миллионы, многочисленные какпесок морской слабых, но любящих тебя, должны лишь послужить материалом длявеликих и сильных? Нет, нам дороги и слабые. Они порочны и бунтовщики, нопод конец они-то станут и послушными. Они будут дивиться на нас и будутсчитать нас за богов за то, что мы, став во главе их, согласились выноситьсвободу и над ними господствовать, - так ужасно им станет под конец бытьсвободными! Но мы скажем, что послушны тебе и господствуем во имя твое. Мыих обманем опять, ибо тебя мы уж не пустим к себе. В обмане этом и будетзаключаться наше страдание, ибо мы должны будем лгать. Вот что значил этотпервый вопрос в пустыне, и вот что ты отверг во имя свободы, которуюпоставил выше всего. А между тем в вопросе этом заключалась великая тайнамира сего. Приняв "хлебы", ты бы ответил на всеобщую и вековечную тоскучеловеческую как единоличного существа, так и целого человечества вместе -это: "пред кем преклониться?" Нет заботы беспрерывнее и мучительнее длячеловека, как, оставшись свободным, сыскать поскорее того, пред кемпреклониться. Но ищет человек преклониться пред тем, что уже бесспорно,столь бесспорно, чтобы все люди разом согласились на всеобщее пред нимпреклонение. Ибо забота этих жалких созданий не в том только состоит, чтобысыскать то, пред чем мне или другому преклониться, но чтобы сыскать такое,чтоб и все уверовали в него и преклонились пред ним, и чтобы непременно всевместе. Вот эта потребность общности преклонения и есть главнейшее мучениекаждого человека единолично и как целого человечества с начала веков. Из-завсеобщего преклонения они истребляли друг друга мечом. Они созидали богов ивзывали друг к другу: "бросьте ваших богов и придите поклониться нашим, нето смерть вам и богам вашим! И так будет до скончания мира, даже и тогда,когда исчезнут в мире и боги: все равно падут пред идолами. Ты знал, ты немог не знать эту основную тайну природы человеческой, но ты отвергединственное абсолютное знамя, которое предлагалось тебе, чтобы заставитьвсех преклониться пред тобою бесспорно, - знамя хлеба земного, и отверг воимя свободы и хлеба небесного. Взгляни же, что сделал ты далее. И все опятьво имя свободы! Говорю тебе, что нет у человека заботы мучительнее, какнайти того, кому бы передать поскорее тот дар свободы, с которым этонесчастное существо рождается. Но овладевает свободой людей лишь тот, ктоуспокоит их совесть. С хлебом тебе давалось бесспорное знамя: дашь хлеб, ичеловек преклонится, ибо ничего нет бесспорнее хлеба, но если в то же времякто-нибудь овладеет его совестью помимо тебя, - о, тогда он даже бросит хлебтвой и пойдет за тем, который обольстит его совесть. В этом ты был прав. Иботайна бытия человеческого не в том, чтобы только жить, а в том, для чегожить. Без твердого представления себе, для чего ему жить, человек несогласится жить и скорей истребит себя, чем останется на земле, хотя быкругом его все были хлебы. Это так, но что же вышло: вместо того, чтобовладеть свободой людей, ты увеличил им ее еще больше! Или ты забыл, чтоспокойствие и даже смерть человеку дороже свободного выбора в познании добраи зла? Нет ничего обольстительнее для человека как свобода его совести, нонет ничего и мучительнее. И вот вместо твердых основ для успокоения совестичеловеческой раз навсегда - ты взял все, что есть необычайного, гадательногои неопределенного, взял все, что было не по силам людей, а потому поступилкак бы и не любя их вовсе, - и это кто же: тот, который пришел отдать за нихжизнь свою! Вместо того, чтоб овладеть людскою свободой, ты умножил ее иобременил ее мучениями душевное царство человека вовеки. Ты возжелалсвободной любви человека, чтобы свободно пошел он за тобою, прельщенный иплененный тобою. Вместо твердого древнего закона, - свободным сердцем долженбыл человек решать впредь сам, что добро и что зло, имея лишь в руководстветвой образ пред собою, - но неужели ты не подумал, что он отвергнет женаконец и оспорит даже и твой образ и твою правду, если его угнетут такимстрашным бременем, как свобода выбора? Они воскликнут наконец, что правда нев тебе, ибо невозможно было оставить их в смятении и мучении более, чемсделал ты, оставив им столько забот и неразрешимых задач. Таким образом, самты и положил основание к разрушению своего же царства и не вини никого вэтом более. А между тем, то ли предлагалось тебе? Есть три силы,единственные три силы на земле, могущие навеки победить и пленить совестьэтих слабосильных бунтовщиков, для их счастия, - эти силы: чудо, тайна иавторитет. Ты отверг и то и другое и третье и сам подал пример тому. Когдастрашный и премудрый дух поставил тебя на вершине храма и сказал тебе: "Еслихочешь узнать, сын ли ты божий, то верзись вниз, ибо сказано про того, чтоангелы подхватят и понесут его, и не упадет и не расшибется и узнаешь тогда,сын ли ты божий, и докажешь тогда, какова вера твоя в отца твоего", но ты,выслушав, отверг предложение и не поддался и не бросился вниз. О, конечно тыпоступил тут гордо и великолепно как бог, но люди-то, но слабое бунтующееплемя это - они-то боги ли? О, ты понял тогда, что, сделав лишь шаг, лишьдвижение броситься вниз, ты тотчас бы и искусил господа, и веру в него всюпотерял, и разбился бы о землю, которую спасать пришел, и возрадовался быумный дух, искушавший тебя. Но, повторяю, много ли таких, как ты? И неужелиты в самом деле мог допустить хоть минуту, что и людям будет под силуподобное искушение? Так ли создана природа человеческая, чтоб отвергнутьчудо и в такие страшные моменты жизни, моменты самых страшных основных имучительных душевных вопросов своих оставаться лишь со свободным решениемсердца? О, ты знал, что подвиг твой сохранится в книгах, достигнет глубинывремен и последних пределов земли, и понадеялся, что, следуя тебе, и человекостанется с богом, не нуждаясь в чуде. Но ты не знал, что чуть лишь человекотвергнет чудо, то тотчас отвергнет и бога, ибо человек ищет не столькобога, сколько чудес. И так как человек оставаться без чуда не в силах, тонасоздаст себе новых чудес, уже собственных, и поклонится уже знахарскомучуду, бабьему колдовству, хотя бы он сто раз был бунтовщиком, еретиком ибезбожником. Ты не сошел со креста, когда кричали тебе, издеваясь и дразнятебя: "Сойди со креста и уверуем, что это ты". Ты не сошел потому, что,опять-таки, не захотел поработить человека чудом, и жаждал свободной веры, ане чудесной. Жаждал свободной любви, а не рабских восторгов невольника предмогуществом, раз навсегда его ужаснувшим. Но и тут ты судил о людях слишкомвысоко, ибо конечно они невольники, хотя и созданы бунтовщиками. Озрись исуди, вот прошло пятнадцать веков, поди посмотри на них: кого ты вознес досебя? Клянусь, человек слабее и ниже создан, чем ты о нем думал! Может ли,может ли он исполнить то, что и ты? Столь уважая его, ты поступил как быперестав ему сострадать, потому что слишком много от него и потребовал, - иэто кто же, тот, который возлюбил его более самого себя! Уважая его менее,менее бы от него и потребовал, а это было бы ближе к любви, ибо легче былабы ноша его. Он слаб и подл. Что в том, что он теперь повсеместно бунтуетпротив нашей власти и гордится, что он бунтует? Это гордость ребенка ишкольника. Это маленькие дети, взбунтовавшиеся в классе и выгнавшие учителя.Но придет конец и восторгу ребятишек, он будет дорого стоить им. Ониниспровергнут храмы и зальют кровью землю. Но догадаются наконец глупыедети, что хоть они и бунтовщики, но бунтовщики слабосильные, собственногобунта своего не выдерживающие. Обливаясь глупыми слезами своими, онисознаются наконец, что создавший их бунтовщиками без сомнения хотелпосмеяться над ними. Скажут это они в отчаянии, и сказанное ими будетбогохульством, от которого они станут еще несчастнее, ибо природачеловеческая не выносит богохульства, и в конце концов сама же себе всегда иотметит за него. Итак, неспокойство, смятение и несчастие - вот теперешнийудел людей после того, как ты столь претерпел за свободу их! Великий пророктвой в видении и в иносказании говорит, что видел всех участников первоговоскресения и что было их из каждого колена по двенадцати тысяч. Но еслибыло их столько, то были и они как бы не люди, а боги. Они вытерпели кресттвой, они вытерпели десятки лет голодной и нагой пустыни, питаясь акридами икореньями, - и уж конечно ты можешь с гордостью указать на этих детейсвободы, свободной любви, свободной и великолепной жертвы их во имя твое. Новспомни, что их было всего только несколько тысяч, да и то богов, аостальные? И чем виноваты остальные слабые люди, что не могли вытерпетьтого, что могучие? Чем виновата слабая душа, что не в силах вместить стольстрашных даров? Да неужто же и впрямь приходил ты лишь к избранным и дляизбранных? Но если так, то тут тайна и нам не понять ее. А если тайна, то имы в праве были проповедывать тайну и учить их, что не свободное решениесердец их важно и не любовь, а тайна, которой они повиноваться должны слепо,даже мимо их совести. Так мы и сделали. Мы исправили подвиг твой и основалиего на чуде, тайне и авторитете. И люди обрадовались, что их вновь повеликак стадо и что с сердец их снят наконец столь страшный дар, принесший имстолько муки. Правы мы были, уча и делая так, скажи? Неужели мы не любиличеловечества, столь смиренно сознав его бессилие, с любовию облегчив егоношу и разрешив слабосильной природе его, хотя бы и грех, но с нашегопозволения? К чему же теперь пришел нам мешать? И что ты молча ипроникновенно глядишь на меня кроткими глазами своими? Рассердись, я не хочулюбви твоей, потому что сам не люблю тебя. И что мне скрывать от тебя? Или яне знаю, с кем говорю? То, что имею сказать тебе, все тебе уже известно, ячитаю это в глазах твоих. И я ли скрою от тебя тайну нашу? Может быть тыименно хочешь услышать ее из уст моих, слушай же: Мы не с тобой, а с ним,вот наша тайна! Мы давно уже не с тобою, а с ним, уже восемь веков. Ровновосемь веков назад как мы взяли от него то, что ты с негодованием отверг,тот последний дар, который он предлагал тебе, показав тебе все царстваземные; мы взяли от него Рим и меч Кесаря и объявили лишь себя царямиземными, царями едиными, хотя и доныне не успели еще привести наше дело кполному окончанию. Но кто виноват? О, дело это до сих пор лишь в начале, нооно началось. Долго еще ждать завершения его и еще много выстрадает земля,но мы достигнем и будем кесарями, и тогда уже помыслим о всемирном счастиилюдей. А между тем ты бы мог еще и тогда взять меч Кесаря. Зачем ты отвергэтот последний дар? Приняв этот третий совет могучего духа, ты восполнил бывсе, чего ищет человек на земле, то-есть: пред кем преклониться, комувручить совесть и каким образом соединиться наконец всем в бесспорный общийи согласный муравейник, ибо потребность всемирного соединения есть третье ипоследнее мучение людей. Всегда человечество в целом своем стремилосьустроиться непременно всемирно. Много было великих народов с великоюисторией, но чем выше были эти народы, тем были и несчастнее, ибо сильнеедругих сознавали потребность всемирности соединения людей. Великиезавоеватели, Тимуры и Чингис-ханы, пролетели как вихрь по земле, стремясьзавоевать вселенную, но и те, хотя и бессознательно, выразили ту же самуювеликую потребность человечества ко всемирному и всеобщему единению. Принявмир и порфиру Кесаря, основал бы всемирное царство и дал всемирный покой.Ибо кому же владеть людьми как не тем, которые владеют их совестью и в чьихруках хлебы их. Мы и взяли меч Кесаря, а взяв его конечно отвергли тебя ипошли за ним. О, пройдут еще века бесчинства свободного ума, их науки иантропофагии, потому что, начав возводить свою Вавилонскую башню без нас,они кончат антропофагией. Но тогда-то и приползет к нам зверь и будет лизатьноги наши и обрызжет их кровавыми слезами из глаз своих. И мы сядем на зверяи воздвигнем чашу и на ней будет написано: "Тайна!" Но тогда лишь и тогданастанет для людей царство покоя и счастия. Ты гордишься своимиизбранниками, но у тебя лишь избранники, а мы успокоим всех. Да и так лиеще: сколь многие из этих избранников, из могучих, которые могли бы статьизбранниками, устали наконец ожидая тебя, и понесли и еще понесут силы духасвоего и жар сердца своего на иную ниву и кончат тем, что на тебя же ивоздвигнут свободное знамя свое. Но ты сам воздвиг это знамя. У нас же всебудут счастливы и не будут более ни бунтовать, ни истреблять друг друга, какв свободе твоей, повсеместно. О, мы убедим их, что они тогда только и станутсвободными. когда откажутся от свободы своей для нас и нам покорятся. И чтоже, правы мы будем или солжем? Они сами убедятся, что правы, ибо вспомнят,до каких ужасов рабства и смятения доводила их свобода твоя. Свобода,свободный ум и наука заведут их в такие дебри и поставят пред такими чудамии неразрешимыми тайнами, что одни из них, непокорные и свирепые, истребятсебя самих, другие непокорные, но малосильные, истребят друг друга, а третьиоставшиеся, слабосильные и несчастные, приползут к ногам нашим и возопиют кнам: "Да, вы были правы, вы одни владели тайной его, и мы возвращаемся квам, спасите нас от себя самих". Получая от нас хлебы конечно они ясно будутвидеть, что мы их же хлебы, их же руками добытые, берем у них, чтобы им жераздать, безо всякого чуда, увидят, что не обратили мы камней в хлебы, новоистину более, чем самому хлебу рады они будут тому, что получают его изрук наших! Ибо слишком будут помнить, что прежде, без нас, самые хлебы,добытые ими, обращались в руках их лишь в камни, а когда они воротились кнам, то самые камни обратились в руках их в хлебы. Слишком, слишком оценятони, что значит раз навсегда подчиниться! И пока люди не поймут сего, онибудут несчастны. Кто более всего способствовал этому непониманию, скажи? Ктораздробил стадо и рассыпал его по путям неведомым? Но стадо вновь соберетсяи вновь покорится, и уже раз навсегда. Тогда мы дадим им тихое, смиренноесчастье, счастье слабосильных существ, какими они и созданы. О, мы убедим ихнаконец не гордиться, ибо ты вознес их и тем научил гордиться; докажем им,что они слабосильны, что они только жалкие дети, но что детское счастиеслаще всякого. Они станут робки и станут смотреть на нас и прижиматься к намв страхе как птенцы к наседке. Они будут дивиться, и ужасаться на нас игордиться тем, что мы так могучи и так умны, что могли усмирить такое буйноетысячемиллионное стадо. Они будут расслабленно трепетать гнева нашего, умыих оробеют, глаза их станут слезоточивы, как у детей и женщин, но столь желегко будут переходить они по нашему мановению к веселью и к смеху, светлойрадости и счастливой детской песенке. Да, мы заставим их работать, но всвободные от труда часы мы устроим им жизнь как детскую игру, с детскимипеснями, хором, с невинными плясками. О, мы разрешим им и грех, они слабы ибессильны, и они будут любить нас, как дети, за то, что мы им позволимгрешить. Мы скажем им, что всякий грех будет искуплен, если сделан будет снашего позволения; позволяем же им грешить потому, что их любим, наказаниеже за эти грехи, так и быть, возьмем на себя. И возьмем на себя, а нас онибудут обожать, как благодетелей, понесших на себе их грехи пред богом. И небудет у них никаких от нас тайн. Мы будем позволять или запрещать им жить сих женами и любовницами, иметь или не иметь детей, - все судя по ихпослушанию, - и они будут нам покоряться с весельем и радостью. Самыемучительные тайны их совести, - все, все понесут они нам, и мы все разрешим,и они поверят решению нашему с радостию, потому что оно избавит их отвеликой заботы и страшных теперешних мук решения личного и свободного. И всебудут счастливы, все миллионы существ, кроме сотни тысяч управляющих ими.Ибо лишь мы, мы хранящие тайну, только мы будем несчастны. Будет тысячимиллионов счастливых младенцев и сто тысяч страдальцев, взявших на себяпроклятие познания добра и зла. Тихо умрут они, тихо угаснут во имя твое иза гробом обрящут лишь смерть. Но мы сохраним секрет и для их же счастиябудем манить их наградой небесною и вечною. Ибо если б и было что на томсвете, то, уж конечно не для таких как они. Говорят и пророчествуют, что тыпридешь и вновь победишь, придешь со своими избранниками, со своими гордымии могучими, но мы скажем, что они спасли лишь самих себя, а мы спасли всех.Говорят, что опозорена будет блудница, сидящая на звере и держащая в рукахсвоих тайну, что взбунтуются вновь малосильные, что разорвут порфиру ее иобнажат ее "гадкое" тело. Но я тогда встану и укажу тебе на тысячи миллионовсчастливых младенцев, не знавших греха. И мы, взявшие грехи их для счастьяих на себя, мы станем пред тобой и скажем: "Суди нас, если можешь и смеешь".Знай, что я не боюсь тебя. Знай, что и я был в пустыне, что и я питалсяакридами и кореньями, что и я благословлял свободу, которою ты благословиллюдей, и я готовился стать в число избранников твоих, в число могучих исильных с жаждой "восполнить число". Но я очнулся и не захотел служитьбезумию. Я воротился и примкнул к сонму тех, которые исправили подвиг твой.Я ушел от гордых и воротился к смиренным для счастья этих смиренных. То, чтоя говорю тебе, сбудется и царство наше созиждется. Повторяю тебе, завтра жеты увидишь это послушное стадо, которое по первому мановению моему броситсяподгребать горячие угли к костру твоему, на котором сожгу тебя за то, чтопришел нам мешать. Ибо если был, кто всех более заслужил наш костер, то этоты. Завтра сожгу тебя. Dixi". Иван остановился. Он разгорячился говоря и говорил с увлечением; когдаже кончил, то вдруг улыбнулся. Алеша, все слушавший его молча, под конец же, в чрезвычайном волнении,много раз пытавшийся перебить речь брата, но видимо себя сдерживавший, вдругзаговорил, точно сорвался с места. - Но... это нелепость! - вскричал он краснея. - Поэма твоя есть хвалаИисусу, а не хула... как ты хотел того. И кто тебе поверит о свободе? Такли, так ли надо ее понимать! То ли понятие в православии... Это Рим, да иРим не весь, это неправда, - это худшие из католичества, инквизиторы,иезуиты!.. Да и совсем не может быть такого фантастического лица, как твойинквизитор. Какие это грехи людей, взятые на себя? Какие это носители тайны,взявшие на себя какое-то проклятие для счастия людей? Когда они виданы? Мызнаем иезуитов, про них говорят дурно, не то ли они, что у тебя? Совсем онине то, вовсе не то... Они просто римская армия для будущего всемирногоземного царства, с императором - римским первосвященником во главе... вот ихидеал, но безо всяких тайн и возвышенной грусти... Самое простое желаниевласти, земных грязных благ, порабощения... в роде будущего крепостногоправа, с тем, что они станут помещиками... вот и все у них. Они и в бога неверуют может быть. Твой страдающий инквизитор одна фантазия... - Да стой, стой, - смеялся Иван, - как ты разгорячился. Фантазия,говоришь ты, пусть! Конечно фантазия. Но позволь однако: неужели ты в самомделе думаешь, что все это католическое движение последних веков есть и всамом деле одно лишь желание власти для одних только грязных благ. Уж неотец ли Паисий так тебя учит? - Нет, нет, напротив отец Паисий говорил однажды что-то в роде дажетвоего... но конечно не то, совсем не то, - спохватился вдруг Алеша. - Драгоценное однако же сведение, несмотря на твое: "совсем не то". Яименно спрашиваю тебя, почему твои иезуиты и инквизиторы совокупились дляодних только материальных скверных благ? Почему среди них не может случитьсяни одного страдальца, мучимого великою скорбью и любящего человечество?Видишь: предположи, что нашелся хотя один из всех этих желающих одних толькоматериальных и грязных благ - хоть один только такой, как мой старикинквизитор, который сам ел коренья в пустыне, и бесновался, побеждая плотьсвою, чтобы сделать себя свободным и совершенным, но однако же всю жизньсвою любивший человечество и вдруг прозревший и увидавший, что невеликонравственное блаженство достигнуть совершенства воли с тем, чтобы в то жевремя убедиться, что миллионы остальных существ божиих остались устроеннымилишь в насмешку, что никогда не в силах они будут справиться со своеюсвободой, что из жалких бунтовщиков никогда не выйдет великанов длязавершения башни, что не для таких гусей великий идеалист мечтал о своейгармонии. Поняв все это, он воротился и примкнул... к умным людям. Неужелиэтого не могло случиться? - К кому примкнул, к каким умным людям? - почти в азарте воскликнулАлеша. - Никакого у них нет такого ума, и никаких таких тайн и секретов...Одно только разве безбожие, вот и весь их секрет. Инквизитор твой не веруетв бога, вот и весь его секрет! - Хотя бы и так! Наконец-то ты догадался. И действительно так,действительно только в этом и весь секрет, но разве это не страдание, хотябы для такого как он человека, который всю жизнь свою убил на подвиг впустыне и не излечился от любви к человечеству? На закате дней своих онубеждается ясно, что лишь советы великого страшного духа могли бы хотьсколько-нибудь устроить в сносном порядке малосильных бунтовщиков,"недоделанные пробные существа, созданные в насмешку". И вот, убедясь вэтом, он видит, что надо идти по указанию умного духа, страшного духа смертии разрушения, а для того принять ложь и обман, и вести людей уже сознательнок смерти и разрушению и при том обманывать их всю дорогу, чтоб оникак-нибудь не заметили, куда их ведут, для того, чтобы хоть в дороге-тожалкие эти слепцы считали себя счастливыми. И заметь себе, обман во имятого, в идеал которого столь страстно веровал старик во всю свою жизнь!Разве это не несчастье? И если бы хоть один такой очутился во главе всейэтой армии, "жаждущей власти для одних только грязных благ", - то неужели жене довольно хоть одного такого, чтобы вышла трагедия? Мало того: довольно иодного такого, стоящего во главе, чтобы нашлась наконец настоящаяруководящая идея всего римского дела со всеми его армиями и иезуитами,высшая идея этого дела. Я тебе прямо говорю что я твердо верую, что этотединый человек и не оскудевал никогда между стоящими во главе движения. Ктознает, может быть случались и между римскими первосвященниками эти единые.Кто знает, может быть этот проклятый старик, столь упорно и столь по-своемулюбящий человечество, существует и теперь в виде целого сонма многих таковыхединых стариков и не случайно вовсе, а существует как согласие, как тайныйсоюз, давно уже устроенный для хранения тайны, для хранения ее от несчастныхи малосильных людей, с тем, чтобы сделать их счастливыми. Это непременноесть, да и должно так быть. Мне мерещится, что даже у масонов естьчто-нибудь в роде этой же тайны в основе их, и что потому католики так иненавидят масонов, что видят в них конкуррентов, раздробление единства идеи,тогда как должно быть едино стадо и един пастырь... Впрочем защищая моюмысль, я имею вид сочинителя, не выдержавшего твоей критики. Довольно обэтом. - Ты может быть сам масон ! - вырвалось вдруг у Алеши. - Ты не веришь вбога, - прибавил он. но уже с чрезвычайною скорбью. Ему показалось к томуже, что брат смотрит на него с насмешкой. - Чем же кончается твоя поэма? -спросил он вдруг, смотря в землю, - или уж она кончена? - Я хотел ее кончить так: когда инквизитор умолк, то некоторое времяждет, что пленник его ему ответит. Ему тяжело его молчание. Он видел, какузник все время слушал его проникновенно и тихо смотря ему прямо в глаза, ивидимо не желая ничего возражать. Старику хотелось бы, чтобы тот сказал емучто-нибудь, хотя бы и горькое, страшное. Но он вдруг молча приближается кстарику и тихо целует его в его бескровные девяностолетние уста. Вот и весьответ. Старик вздрагивает. Что-то шевельнулось в концах губ его; он идет кдвери, отворяет ее и говорит ему: Ступай и не приходи более... не приходивовсе... никогда, никогда! И выпускает его на "темные стогна града". Пленникуходит. - А старик? - Поцелуй горит на его сердце, но старик остается в прежней идее. - И ты вместе с ним, и ты? - горестно воскликнул Алеша. Иван засмеялся. - Да ведь это же вздор, Алеша, ведь это только бестолковая поэмабестолкового студента, который никогда двух стихов не написал. К чему ты втакой серьез берешь? Уж не думаешь ли ты, что я прямо поеду теперь туда, киезуитам, чтобы стать в сонме людей, поправляющих его подвиг? О господи,какое мне дело! Я ведь тебе сказал: мне бы только до тридцати лет дотянуть,а там, - кубок об пол! - А клейкие листочки, а дорогие могилы, а голубое небо, а любимаяженщина! Как же жить-то будешь, чем ты любить-то их будешь? - горестновосклицал Алеша. - С таким адом в груди и в голове разве это возможно? Нет,именно ты едешь, чтобы к ним примкнуть... а если нет, то убьешь себя сам, ане выдержишь! - Есть такая сила, что все выдержит! - с холодною уже усмешкойпроговорил Иван. - Какая сила? - Карамазовская... сила низости Карамазовской. - Это потонуть в разврате, задавить душу в растлении, да, да? - Пожалуй и это... только до тридцати лет может быть я избегну, атам... - Как же избегнешь? Чем избегнешь? Это невозможно с твоими мыслями. - Опять-таки по-Карамазовски. - Это чтобы "все позволено"? Все позволено, так ли, так ли? Иван нахмурился и вдруг странно как-то побледнел. - А, это ты подхватил вчерашнее словцо, которым так обиделся Миусов...и что так наивно выскочил и переговорил брат Дмитрий? - криво усмехнулся он.- Да, пожалуй: "все позволено", если уж слово произнесено. Не отрекаюсь. Даи редакция Митенькина недурна. Алеша молча глядел на него. - Я, брат, уезжая думал, что имею на всем свете хоть тебя, - снеожиданным чувством проговорил вдруг Иван, - а теперь вижу, что и в твоемсердце мне нет места, мой милый отшельник. От формулы: "все позволено" я неотрекусь, ну и что же, за это ты от меня отречешься, да, да? Алеша встал, подошел к нему, и молча, тихо поцеловал его в губы. - Литературное воровство! - вскричал Иван, переходя вдруг в какой-товосторг, - это ты украл из моей поэмы! Спасибо однако. Вставай, Алеша, идем,пора и мне и тебе. Они вышли, но остановились у крыльца трактира. - Вот что, Алеша, - проговорил Иван твердым голосом, - если в самомделе хватит меня на клейкие листочки, то любить их буду лишь тебя вспоминая.Довольно мне того, что ты тут где-то есть, и жить еще не расхочу. Довольноэтого тебе? Если хочешь, прими хоть за объяснение в любви. А теперь тынаправо, я налево - и довольно, слышишь, довольно. То-есть, если я бы завтраи не уехал (кажется, уеду наверно) и мы бы еще опять как-нибудь встретились,то уже на все эти темы ты больше со мной ни слова. Настоятельно прошу. Инасчет брата Дмитрия тоже, особенно прошу тебя, даже и не заговаривай сомной никогда больше, - прибавил он вдруг раздражительно, - все исчерпано,все переговорено, так ли? А я тебе с своей стороны за это тоже одно обещаниедам: Когда к тридцати годам я захочу "бросить кубок об пол", то, где б ты нибыл, я таки приду еще раз переговорить с тобою... хотя бы даже из Америки,это ты знай. Нарочно приеду. Очень интересно будет и на тебя поглядеть ктому времени: каков-то ты тогда будешь? Видишь, довольно торжественноеобещание. А в самом деле мы может быть лет на семь, на десять прощаемся. Нуиди теперь к твоему Pater Seraphicus, ведь он умирает; умрет без тебя, такеще пожалуй на меня рассердишься, что я тебя задержал. До свидания, целуйменя еще раз, вот так, и ступай... Иван вдруг повернулся и пошел своею дорогой, уже не оборачиваясь.Похоже было на то, как вчера ушел от Алеши брат Дмитрий, хотя вчера былосовсем в другом роде. Странное это замечаньице промелькнуло как стрелка впечальном уме Алеши, печальном и скорбном в эту минуту. Он немного подождал,глядя вслед брату. Почему-то заприметил вдруг, что брат Иван идет как-тораскачиваясь и что у него правое плечо, если сзади глядеть, кажется нижелевого. Никогда он этого не замечал прежде. Но вдруг он тоже повернулся ипочти побежал к монастырю. Уже сильно смеркалось, и ему было почти страшно;что-то нарастало в нем новое, на что он не мог бы дать ответа. Поднялсяопять как вчера, ветер, и вековые сосны мрачно зашумели кругом него. когдаон вошел в скитский лесок. Он почти бежал. "Pater Seraphicus" - это имя оноткуда-то взял - откуда? промелькнуло у Алеши. Иван, бедный Иван, и когда жея теперь тебя увижу... Вот и скит, господи! Да, да, это он, это PaterSeraphicus, он спасет меня... от него и навеки!" Потом он с великим недоумением припоминал несколько раз в своей жизни,как мог он вдруг, после того, как расстался с Иваном, так совсем забыть обрате Дмитрии, которого утром, всего только несколько часов назад, положилнепременно разыскать и не уходить без того, хотя бы пришлось даже неворотиться на эту ночь в монастырь.
VI. ПОКА ЕЩЕ ОЧЕНЬ НЕ ЯСНАЯ.
А Иван Федорович, расставшись с Алешей, пошел домой, в дом ФедораПавловича. Но странное дело, на него напала вдруг тоска нестерпимая и,главное, с каждым шагом, по мере приближения к дому, все более и болеенараставшая. Не в тоске была странность, а в том, что Иван Федорович никакне мог определить, в чем тоска состояла. Тосковать ему случалось часто ипрежде и не диво бы, что пришла она в такую минуту, когда он завтра же,порвав вдруг со всем, что его сюда привлекло, готовился вновь повернутькруто в сторону и вступить на новый, совершенно неведомый путь, и опятьсовсем одиноким, как прежде, много надеясь, но не зная на что, многого,слишком многого ожидая от жизни, но ничего не умея сам определить, ни вожиданиях, ни даже в желаниях своих. И все-таки в эту минуту, хотя тосканового и неведомого действительно была в душе его, мучило его вовсе не то.Уж не отвращение ли к родительскому дому? - подумал он про себя, - "похожена то, до того опротивел, и хоть сегодня я в последний раз войду за этотскверный порог, а все-таки противно..." Но нет, и это не то. Уж не прощаниели с Алешей и бывший с ним разговор: "Столько лет молчал со всем светом и неудостоивал говорить, и вдруг нагородил столько ахинеи". В самом деле, этомогла быть молодая досада молодой неопытности и молодого тщеславия, досадана то, что не сумел высказаться, да еще с таким существом, как Алеша, накоторого в сердце его несомненно существовали большие расчеты. Конечно, иэто было, то-есть эта досада, даже непременно должна была быть, но и этобыло не то, все не то. "Тоска до тошноты, а определить не в силах, чегохочу. Не думать разве"... Иван Федорович попробовал было "не думать", но и тем не мог пособить.Главное, тем она была досадна, эта тоска, и тем раздражала, что имелакакой-то случайный, совершенно внешний вид; это чувствовалось. Стояло иторчало где-то какое-то существо или предмет, в роде как торчит что-нибудьиногда пред глазом, и долго, за делом или в горячем разговоре, не замечаешьего, а между тем видимо раздражаешься, почти мучаешься, и наконец-тодогадаешься отстранить негодный предмет, часто очень пустой и смешной,какую-нибудь вещь, забытую не на своем месте, платок, упавший на пол, книгу,не убранную в шкаф, и пр. и пр. Наконец Иван Федорович, в самом скверном ираздраженном состоянии духа, достиг родительского дома, и вдруг примерношагов за пятнадцать от калитки, взглянув на ворота, разом догадался о том,что его так мучило и тревожило. На скамейке у ворот сидел и прохлаждался вечерним воздухом лакейСмердяков, и Иван Федорович с первого взгляда на него понял, что и в душеего сидел лакей Смердяков, и что именно этого-то человека и не может вынестиего душа. Все вдруг озарилось и стало ясно. Давеча, еще с рассказа Алеши оего встрече со Смердяковым, что-то мрачное и противное вдруг вонзилось всердце его и вызвало в нем тотчас же ответную злобу. Потом, за разговором,Смердяков на время позабылся, но однакоже остался в его душе, и только чтоИван Федорович расстался с Алешей и пошел один к дому, как тотчас же забытоеощущение вдруг быстро стало опять выходить наружу. "Да неужели же этотдрянной негодяй до такой степени может меня беспокоить!" подумалось ему снестерпимою злобой. Дело в том, что Иван Федорович действительно очень не взлюбил этогочеловека в последнее время и особенно в самые последние дни. Он даже началсам замечать эту нараставшую почти ненависть к этому существу. Может бытьпроцесс ненависти так обострился именно потому, что в начале, когда толькочто приехал к нам Иван Федорович, происходило совсем другое. Тогда ИванФедорович принял было в Смердякове какое-то особенное вдруг участие, нашелего даже очень оригинальным. Сам приучил его говорить с собою, всегда однакодивясь некоторой бестолковости или лучше сказать некоторому беспокойству егоума и не понимая, что такое "этого созерцателя" могло бы так постоянно инеотвязно беспокоить. Они говорили и о философских вопросах и даже о том,почему светил свет в первый день, когда солнце, луна и звезды устроены былилишь на четвертый день, и как это понимать следует; но Иван Федорович скороубедился, что дело вовсе не в солнце, луне и звездах, что солнце, луна извезды предмет хотя и любопытный, но для Смердякова совершеннотретьестепенный и что ему надо чего-то совсем другого. Так или этак, но вовсяком случае начало выказываться и обличаться самолюбие необъятное и притом самолюбие оскорбленное. Ивану Федоровичу это очень не понравилось. Сэтого и началось его отвращение. Впоследствии начались в доме неурядицы,явилась Грушенька, начались истории с братом Дмитрием, пошли хлопоты, -говорили они и об этом, но хотя Смердяков вел всегда об этом разговор сбольшим волнением, а опять-таки никак нельзя было добиться, чего самому-тоему тут желается. Даже подивиться можно было нелогичности и беспорядку иныхжеланий его, поневоле выходивших наружу и всегда однако неясных. Смердяковвсе выспрашивал, задавал какие-то косвенные, очевидно надуманные вопросы, нодля чего - не объяснял того, и обыкновенно в самую горячую минуту своих жерасспросов вдруг умолкал или переходил совсем на иное. Но главное, чтораздражило наконец Ивана Федоровича окончательно и вселило в него такоеотвращение- была какая-то отвратительная и особая фамильярность, которуюсильно стал выказывать к нему Смердяков, и чем дальше, тем больше. Не то,чтоб он позволял себе быть невежливым, напротив, говорил он всегдачрезвычайно почтительно, но так поставилось однако ж дело, что Смердяковвидимо стал считать себя бог знает почему в чем-то наконец с ИваномФедоровичем как бы солидарным, говорил всегда в таком тоне, будто между нимивдвоем было уже что-то условленное и как бы секретное, что-то когда-топроизнесенное с обеих сторон, лишь им обоим только известное, а другим околоних копошившимся смертным так даже и непонятное. Иван Федорович однако и тутдолго не понимал этой настоящей причины своего нараставшего отвращения инаконец только лишь в самое последнее время успел догадаться в чем дело. Сбрезгливым и раздражительным ощущением хотел было он пройти теперь молча ине глядя на Смердякова в калитку, но Смердяков встал со скамейки, и уже поодному этому жесту Иван Федорович вмиг догадался, что тот желает иметь с нимособенный разговор. Иван Федорович поглядел на него и остановился и то, чтоон так вдруг остановился и не прошел мимо, как желал того еще минуту назад,озлило его до сотрясения. С гневом и отвращением глядел он на скопческуюиспитую физиономию Смердякова с зачесанными гребешком височками и со взбитыммаленьким хохолком. Левый чуть прищуренный глазок его мигал и усмехался,точно выговаривая: "чего идешь, не пройдешь, видишь, что обоим нам умнымлюдям переговорить есть чего". Иван Федорович затрясся: "Прочь, негодяй, какая я тебе компания, дурак!" полетело было с языкаего, но, к величайшему его удивлению, слетело с языка совсем другое: - Что батюшка спит или проснулся? - тихо и смиренно проговорил он, себесамому неожиданно, и вдруг, тоже совсем неожиданно, сел на скамейку. Намгновение ему стало чуть не страшно, он вспомнил это потом. Смердяков стоялпротив него, закинув руки за спину и глядел с уверенностью, почти строго. - Еще почивают-с, - выговорил он неторопливо. ("Сам дескать первыйзаговорил, а не я".) - Удивляюсь я на вас, сударь, - прибавил он, помолчав,как-то жеманно опустив глаза. выставив правую ножку вперед и поигрываяносочком лакированной ботинки. - С чего ты на меня удивляешься? - отрывисто и сурово произнес ИванФедорович, изо всех сил себя сдерживая, и вдруг с отвращением понял, чточувствует сильнейшее любопытство и что ни за что не уйдет отсюда, неудовлетворив его. - Зачем вы, сударь, в Чермашню не едете-с? - вдруг вскинул глазкамиСмердяков и фамильярно улыбнулся. "А чему я улыбнулся, сам дескать долженпонять, если умный человек", как бы говорил его прищуренный левый глазок. - Зачем я в Чермашню поеду? - удивился Иван Федорович. Смердяков опятьпомолчал. - Сами даже Федор Павлович так вас об том умоляли-с, - проговорил оннаконец не спеша и как бы сам не ценя своего ответа: третьестепенною дескатьпричиной отделываюсь, только чтобы что-нибудь сказать. - Э, чорт, говори ясней, чего тебе надобно? - вскричал наконец гневливоИван Федорович, со смирения переходя на грубость. Смердяков приставил правую ножку к левой, вытянулся прямей, нопродолжал глядеть с тем же спокойствием и с тою же улыбочкой. - Существенного ничего нет-с... а так-с, к разговору... Наступило опятьмолчание. Промолчали чуть не с минуту. Иван Федорович знал, что он долженбыл сейчас встать и рассердиться, а Смердяков стоял пред ним и как бы ждал:"А вот посмотрю я, рассердишься ты или нет?" Так по крайней мерепредставлялось Ивану Федоровичу. Наконец он качнулся, чтобы встать.Смердяков точно поймал мгновенье. - Ужасное мое положение-с, Иван Федорович, не знаю даже, как и помочьсебе, - проговорил он вдруг твердо и раздельно и с последним словом своимвздохнул. Иван Федорович тотчас же опять уселся. - Оба совсем блажные-с, оба дошли до самого малого ребячества-с, -продолжал Смердяков. - Я про вашего родителя и про вашего братца-с ДмитрияФедоровича. Вот они встанут теперь, Федор Павлович, и начнут сейчасприставать ко мне каждую минуту: "Что не пришла? Зачем не пришла?" - и таквплоть до полуночи, даже и за полночь. А коль Аграфена Александровна неприйдет (потому что оне пожалуй совсем и не намерены вовсе никогдаприйти-с), то накинутся на меня опять завтра поутру: "Зачем не пришла?Отчего не пришла, когда прийдет?" - точно я в этом в чем пред ними выхожувиноват. С другой стороны такая статья-с, как только сейчас смеркнется, да ираньше того, братец ваш с оружьем в руках явится по соседству: "Смотри,дескать, шельма, бульйонщик: проглядишь ее у меня и не дашь мне знать, чтопришла, - убью тебя прежде всякого". Пройдет ночь, на утро и они тоже как иФедор Павлович мучительски мучить меня начнут: "зачем не пришла, скоро льпокажется", - и точно я опять-таки и пред ними виноват выхожу-с в том, чтоихняя госпожа не явилась. И до того с каждым днем и с каждым часом вседальше серчают оба-с, что, думаю, иной час, от страху сам жизни себялишить-с. Я, сударь, на них не надеюсь-с. - А зачем ввязался? Зачем Дмитрию Федоровичу стал переносить? -раздражительно проговорил Иван Федорович. - А как бы я не ввязался-с? Да я и не ввязывался вовсе, если хотитезнать в полной точности-с. Я с самого начала все молчал, возражать не смея,а они сами определили мне своим слугой-Личардой при них состоять. Только изнают с тех пор одно слово: "Убью тебя, шельму, если пропустишь!" Навернополагаю, сударь, что со мной завтра длинная падучая приключится. - Какая такая длинная падучая? - Длинный припадок такой-с, чрезвычайно длинный-с. Несколько часов-сали пожалуй день и другой продолжается-с. Раз со мной продолжалось это днятри, упал я с чердака тогда. Перестанет бить, а потом зачнет опять; и я всетри дня не мог в разум войти. За Герценштубе, за здешним доктором тогдаФедор Павлович посылали-с, так тот льду к темени прикладывал, да еще односредство употребил... Помереть бы мог-с. - Да ведь, говорят, падучую нельзя заранее предузнать, что вот втакой-то час будет. Как же ты говоришь, что завтра придет? - с особенным ираздражительным любопытством осведомился Иван Федорович. - Это точно что нельзя предузнать-с. - К тому же ты тогда упал с чердака. - На чердак каждый день лазею-с, могу и завтра упасть с чердака. А не счердака, так в погреб упаду-с, в погреб тоже каждый день хожу-с, по своейнадобности-с. Иван Федорович длинно посмотрел на него. - Плетешь ты, я вижу, и я тебя что-то не понимаю,- тихо, но как-тогрозно проговорил он: - притвориться что ли ты хочешь завтра на три дня впадучей? а? Смердяков, смотревший в землю и игравший опять носочком правой ноги,поставил правую ногу на место, вместо нее выставил вперед левую, поднялголову и усмехнувшись произнес: - Если бы я даже эту самую штуку и мог-с, то-есть чтобы притвориться-с,и так как ее сделать совсем не трудно опытному человеку, то и тут я в полномправе моем это средство употребить для спасения жизни моей от смерти; ибокогда я в болезни лежу, то хотя бы Аграфена Александровна пришла к ихнемуродителю, не могут оне тогда с больного человека спросить: "зачем не донес".Сами постыдятся. - Э, чорт! - вскинулся вдруг Иван Федорович с перекосившимся от злобылицом. - Что ты все об своей жизни трусишь! Все эти угрозы брата Дмитриятолько азартные слова и больше ничего. Не убьет он тебя; убьет да не тебя! - Убьет как муху-с, и прежде всего меня-с. А пуще того я другого боюсь:чтобы меня в их сообществе не сочли, когда что нелепое над родителем своимучинят. - Почему тебя сочтут сообщником? - Потому сочтут сообщником, что я им эти самые знаки в секрете большомсообщил-с. - Какие знаки? Кому сообщил? Чорт тебя побери, говори яснее! - Должен совершенно признаться, - с педантским спокойствием тянулСмердяков. - что тут есть один секрет у меня с Федором Павловичем. Они, каксами изволите знать (если только изволите это знать), уже несколько дней,как то-есть ночь али даже вечер, так тотчас сызнутри и запрутся. Вы каждыйраз стали под конец возвращаться рано к себе на верх, а вчера так и совсемникуда не выходили-с, а потому может и не знаете, как они старательно началитеперь запираться на ночь. И приди хоть сам Григорий Васильевич, так они,разве что по голосу убедясь, ему отопрут-с. Но Григорий Васильевич неприходит-с, потому служу им теперь в комнатах один я-с, - так они самиопределили с той самой минуты, как начали эту затею с АграфенойАлександровной, а на ночь так и я теперь, по ихнему распоряжению, удаляюсь иночую во флигеле, с тем, чтобы до полночи мне не спать, а дежурить, вставатьи двор обходить, и ждать, когда Аграфена Александровна придут-с, так как оневот уже несколько дней ее ждут, словно как помешанные. Рассуждают же онитак-с: она, говорят, его боится, Дмитрия-то Федоровича (они его Митькойзовут-с), а потому ночью попозже задами ко мне пройдет; ты же, говорит, еесторожи до самой полночи и больше. И если она придет, то ты к дверям подбегии постучи мне в дверь, аль в окно из саду рукой два первые раза потише,этак: раз-два, а потом сейчас три раза поскорее: тук-тук-тук. Вот, говорят,я и пойму сейчас, что это она пришла, и отопру тебе дверь потихоньку. Другойзнак сообщили мне на тот случай, если что экстренное произойдет: сначала двараза скоро: тук-тук, а потом, обождав еще один раз гораздо крепче. Вот они ипоймут, что нечто случилось внезапное и что оченно надо мне их видеть, итоже мне отопрут, а я войду и доложу. Все на тот случай, что АграфенаАлександровна может сама не придти, а пришлет о чем-нибудь известить; окромятого Дмитрий Федорович тоже могут придти, так и о нем известить, что онблизко. Оченно боятся они Дмитрия Федоровича, так что если бы даже АграфенаАлександровна уже пришла и они бы с ней заперлись, а Дмитрий Федорович темвременем где появится близко, так и тут беспременно обязан я им тотчас о томдоложить постучамши три раза, так что первый-то знак в пять стуков означает:"Аграфена Александровна пришли", а второй знак в три стука - "оченно дескатьнадоть"; так сами по нескольку раз на примере меня учили и разъясняли. А таккак во всей вселенной о знаках этих знают всего лишь я да они-с, так онибезо всякого уже сумления и нисколько не окликая (вслух окликать они оченьбоятся) и отопрут. Вот эти самые знаки Дмитрию Федоровичу теперь и сталиизвестны. - Почему известны? Передал ты? Как же ты смел передать? - От этого самого страху-с. И как же бы я посмел умолчать пред ними-с?Дмитрий Федорович каждый день напирали: "Ты меня обманываешь, ты от меня чтоскрываешь? Я тебе обе ноги сломаю!" Тут я им эти самые секретные знаки исообщил, чтобы видели по крайности мое раболепие и тем самым удостоверились,что их не обманываю, а всячески им доношу. - Если думаешь, что он этими знаками воспользуется и захочет войти, тоты его не пускай. - А коли я сам в припадке буду лежать-с, как же я тогда не пущу-с, еслиб я даже и мог осмелиться их не пустить-с, зная их столь отчаянными-с. - Э, чорт возьми! Почему ты так уверен, что придет падучая, чорт тебяпобери? Смеешься ты надо мной или нет? - Как же бы я посмел над вами смеяться, и до смеху ли, когда такойстрах? Предчувствую, что будет падучая, предчувствие такое имею, от страхуот одного и придет-с. - Э, чорт! Коли ты будешь лежать, то сторожить будет Григорий.Предупреди заранее Григория, уж он-то его не пустит. - Про знаки я Григорию Васильевичу без приказания барина не смею никоимобразом сообщить-с. А касательно того, что Григорий Васильевич их услышит ине пустит, так они как раз сегодня со вчарашнего расхворались, а МарфаИгнатьевна их завтра лечить намереваются. Так давеча и условились. А лечениеэто у них весьма любопытное-с: настойку такую Марфа Игнатьевна знают-с ипостоянно держут, крепкую, на какой-то траве - секретом таким обладают-с. Алечат они этим секретным лекарством Григория Васильевича раза по три вгод-с, когда у того поясница отнимается вся-с, в роде как бы с нимпаралич-с, раза по три в год-с. Тогда они берут полотенце-с, мочат в этотнастой и всю-то ему спину Марфа Игнатьевна трет полчаса-с, до суха-с, совсемдаже покраснеет и вспухнет-с, а затем остальное, что в стклянке, дают емувыпить-с с некоторою молитвою-с, не все однако ж, потому что часть малую присем редком случае и себе оставляют-с и тоже выпивают-с. И оба, я вам скажу,как не пьющие, так тут и свалятся-с и спят очень долгое время крепко-с; икак проснется Григорий Васильевич, то всегда почти после того здорово-с, аМарфа Игнатьевна проснется и у нее всегда после того голова болит-с. Таквот, если завтра Марфа Игнатьевна свое это намерение исполнят-с, так вряд лиим что услыхать-с и Дмитрия Федоровича не допустить-с. Спать будут-с. - Что за ахинея! И это все как нарочно так сразу и сойдется: и у тебяпадучая, и те оба без памяти! - прокричал Иван Федорович: - да ты сам уж нехочешь ли так подвести, чтобы сошлось? - вырвалось у него вдруг, и он грознонахмурил брови. - Как же бы я так подвел-с... и для чего подводить, когда все тут отДмитрия Федоровича одного и зависит-с, и от одних его мыслей-с... Захотятони что учинить - учинят-с, а нет, так не я же нарочно их приведу, чтобы кродителю их втолкнуть. - А зачем ему к отцу приходить, да еще потихоньку, если, как ты самговоришь, Аграфена Александровна и совсем не придет, - продолжал ИванФедорович, бледнея от злобы; - сам же ты это говоришь, да и я все время, тутживя, был уверен, что старик только фантазирует и что не придет к нему этатварь. Зачем же Дмитрию врываться к старику, если та не придет? Говори! Яхочу твои мысли знать. - Сами изволите знать зачем придут, к чему же тут мои мысли? Придут поединой ихней злобе, али по своей мнительности в случае примерно моейболезни, усомнятся и пойдут с нетерпения искать в комнаты, как вчерашнийраз: не прошла ли дескать она как-нибудь от них потихоньку. Им совершеннотоже известно, что у Федора Павловича конверт большой приготовлен, а в немтри тысячи запечатаны, под тремя печатями-с, обвязано ленточкою и надписанособственною их рукой: "ангелу моему Грушеньке, если захочет прийти", апотом, дня три спустя подписали еще: "и цыпленочку". Так вот это-то исомнительно-с. - Вздор! - крикнул Иван Федорович почти в исступлении. - Дмитрий непойдет грабить деньги, да еще убивать при этом отца. Он мог вчера убить егоза Грушеньку, как исступленный злобный дурак, но грабить не пойдет! - Им оченно теперь нужны деньги-с, до последней крайности нужны, ИванФедорович. Вы даже не знаете сколь нужны, - чрезвычайно, спокойно и сзамечательною отчетливостью изъяснил Смердяков. - Эти самые три тысячи-с оник тому же считают как бы за свои собственные и так сами мне объяснили: "мне,говорят, родитель остается еще три тысячи ровно должен". А ко всему томурассудите, Иван Федорович, и некоторую чистую правду-с: ведь это почти чтонаверно так, надо сказать-с, что Аграфена Александровна, если только захотятони того сами, то непременно заставят их на себе жениться, самого баринато-есть, Федора Павловича-с, если только захотят-с, - ну, а ведь они можетбыть и захотят-с. Ведь я только так говорю, что она не придет, а она можетбыть и более того захочет-с, то-есть прямо барыней сделаться. Я сам знаю,что их купец Самсонов говорили ей самой со всею откровенностью, что это делобудет весьма не глупое, и при том смеялись. А они сами умом очень неглупые-с. Им за голыша, каков есть Дмитрий Федорович, выходить не стать-с.Так вот теперь это взямши, рассудите сами, Иван Федорович, что тогда ниДмитрию Федоровичу, ни даже вам-с с братцем вашим Алексеем Федоровичем ужничего-то ровно после смерти родителя не останется, ни рубля-с, потому чтоАграфена Александровна для того и выйдут за них, чтобы все на себя отписатьи какие ни на есть капиталы на себя перевести-с. А помри ваш родительтеперь, пока еще этого нет ничего-с, то всякому из вас по сорока тысячверных придется тотчас-с, даже и Дмитрию Федоровичу, которого они такненавидят-с, так как завещания у них ведь не сделано-с... Это все отменноДмитрию Федоровичу известно... Что-то как бы перекосилось и дрогнуло в лице Ивана Федоровича. Он вдругпокраснел. - Так зачем же ты, - перебил он вдруг Смердякова, - после всего этого вЧермашню мне советуешь ехать? Что ты этим хотел сказать? Я уеду, и у вас вотчто произойдет. - Иван Федорович с трудом переводил дух. - Совершенно верно-с, - тихо и рассудительно проговорил Смердяков,пристально однако же следя за Иваном Федоровичем. - Как совершенно верно? - переспросил Иван Федорович, с усилиемсдерживая себя и грозно сверкая глазами. - Я говорил вас жалеючи. На вашем месте, если бы только тут я, так всебы это тут же бросил... чем у такого дела сидеть-с... - ответил Смердяков, ссамым открытым видом смотря на сверкающие глаза Ивана Федоровича. Обапомолчали. - Ты кажется большой идиот и уж конечно... страшный мерзавец! - всталвдруг со скамейки Иван Федорович. Затем тотчас же хотел было пройти вкалитку, но вдруг остановился и повернулся к Смердякову. Произошло что-тостранное: Иван Федорович внезапно, как бы в судороге, закусил губу, сжалкулаки и - еще мгновение, конечно, бросился бы на Смердякова. Тот по крайнеймере это заметил в тот же миг вздрогнул и отдернулся всем телом назад. Номгновение прошло для Смердякова благополучно, и Иван Федорович молча, но какбы в каком-то недоумении, повернул в калитку. - Я завтра в Москву уезжаю, если хочешь это знать,- завтра рано утром -вот и все ! - со злобою, раздельно и громко вдруг проговорил он, сам себепотом удивляясь, каким образом понадобилось ему тогда это сказатьСмердякову. - Самое это лучшее-с, - подхватил тот, точно и ждал того, - толькоразве то, что из Москвы вас могут по телеграфу отсюда обеспокоить-с, вкаком-либо таком случае-с. Иван Федорович опять остановился и опять быстро повернулся кСмердякову. Но и с тем точно что случилось. Вся фамильярность и небрежностьего соскочили мгновенно; все лицо его выразило чрезвычайное внимание иожидание, но уже робкое и подобострастное: "Не скажешь ли дескать еще чего,не прибавишь ли", так и читалось в его пристальном, так и впившемся в ИванаФедоровича взгляде. - А из Чермашни разве не вызвали бы тоже... в каком-нибудь такомслучае? - завопил вдруг Иван Федорович, не известно для чего вдруг ужасновозвысив голос. - Тоже-с и из Чермашни-с... обеспокоят-с... - пробормотал Смердяковпочти шепотом, точно как бы потерявшись, но пристально, пристально продолжаясмотреть Ивану Федоровичу прямо в глаза. - Только Москва дальше, а Чермашня ближе, так ты о прогонных деньгахжалеешь, что ли, настаивая в Чермашню, аль меня жалеешь, что я крюк большойсделаю? - Совершенно верно-с... - пробормотал уже пресекшимся голосомСмердяков, гнусно улыбаясь и опять судорожно приготовившись во времяотпрыгнуть назад. Но Иван Федорович вдруг, к удивлению Смердякова, засмеялсяи быстро прошел в калитку, продолжая смеяться. Кто взглянул бы на его лицо,тот наверно заключил бы, что засмеялся он вовсе не оттого, что было таквесело. Да и сам он ни за что не объяснил бы, что было тогда с ним в туминуту. Двигался и шел он точно судорогой.
VII. "С УМНЫМ ЧЕЛОВЕКОМ И ПОГОВОРИТЬ ЛЮБОПЫТНО."
Да и говорил тоже. Встретив Федора Павловича в зале, только что войдя,он вдруг закричал ему, махая руками: "Я к себе на верх, а не к вам, досвидания", и прошел мимо, даже стараясь не взглянуть на отца. Очень можетбыть, что старик слишком был ему в эту минуту ненавистен, но такоебесцеремонное проявление враждебного чувства даже и для Федора Павловичабыло неожиданным. А старик и впрямь видно хотел ему что-то поскорейсообщить, для чего нарочно и вышел встретить его в залу; услышав же такуюлюбезность, остановился молча и с насмешливым видом проследил сынка глазамина лестницу в мезонин, до тех пор пока тот скрылся из виду. - Чего это он? - быстро спросил он вошедшего вслед за ИваномФедоровичем Смердякова. - Сердятся на что-то-с, кто их разберет, - пробормотал тот уклончиво. - А и чорт! Пусть сердится! Подавай самовар и скорей сам убирайся,живо. Нет ли чего нового? Тут начались расспросы именно из таких, на которые Смердяков сейчасжаловался Ивану Федоровичу, то-есть все насчет ожидаемой посетительницы, имы эти расспросы здесь опустим. Чрез полчаса дом был заперт, и помешанныйстарикашка похаживал один по комнатам, в трепетном ожидании, что вот-вотраздадутся пять условных стуков, изредка заглядывая в темные окна и ничего вних не видя кроме ночи. Было уже очень поздно, а Иван Федорович все не спал и соображал. Поздноон лег в эту ночь, часа в два. Но мы не станем передавать все течение егомыслей, да и не время нам входить в эту душу: этой душе свой черед. И дажеесли б и попробовали что передать, то было бы очень мудрено это сделать,потому что были не мысли, а было что-то очень неопределенное, а главное -слишком взволнованное. Сам он чувствовал, что потерял все свои концы. Мучилиего тоже разные странные и почти неожиданные совсем желания, например: ужпосле полночи ему вдруг настоятельно и нестерпимо захотелось сойти вниз,отпереть дверь, пройти во флигель и избить Смердякова, но спросили бы вы, зачто, и сам он решительно не сумел бы изложить ни одной причины в точности,кроме той разве, что стал ему этот лакей ненавистен как самый тяжкийобидчик, какого только можно приискать на свете. С другой стороны не разохватывала в эту ночь его душу какая-то необъяснимая и унизительная робость,от которой он, - он это чувствовал, - даже как бы терял вдруг физическиесилы. Голова его болела и кружилась. Что-то ненавистное щемило его душу,точно он собирался мстить кому. Ненавидел он даже Алешу, вспоминая давешнийс ним разговор, ненавидел очень минутами и себя. О Катерине Ивановне онпочти что и думать забыл, и много этому потом удивлялся, тем более, что самтвердо помнил, как еще вчера утром, когда он так размашисто похвалился уКатерины Ивановны, что завтра уедет в Москву, в душе своей тогда же шепнулпро себя: "а ведь вздор, не поедешь, и не так тебе будет легко оторваться,как ты теперь фанфаронишь". Припоминая потом долго спустя эту ночь, ИванФедорович с особенным отвращением вспоминал, как он вдруг, бывало, вставал сдивана и тихонько, как бы страшно боясь, чтобы не подглядели за ним, отворялдвери, выходил на лестницу и слушал вниз, в нижние комнаты, как шевелился ипохаживал там внизу Федор Павлович, слушал - подолгу, минут по пяти, состранным каким-то любопытством, затаив дух, и с биением сердца, а для чегоон все это проделывал, для чего слушал - конечно, и сам не знал. Этот"поступок" он всю жизнь свою потом называл "мерзким" и всю жизнь своюсчитал, глубоко про себя, в тайниках души своей - самым подлым поступком изовсей своей жизни. К самому же Федору Павловичу он не чувствовал в те минутыникакой даже ненависти, а лишь любопытствовал почему-то изо всех сил: как онтам внизу ходит, что он примерно там у себя теперь должен делать,предугадывал и соображал, как он должен был там внизу заглядывать в темныеокна и вдруг останавливаться среди комнаты и ждать, ждать - не стучит ликто. Выходил Иван Федорович для этого занятия на лестницу раза два. Когдавсе затихло и уже улегся и Федор Павлович, часов около двух, улегся и ИванФедорович с твердым желанием поскорее заснуть, так как чувствовал себястрашно измученным. И впрямь: заснул он вдруг крепко и спал без снов, нопроснулся рано, часов в семь, когда уже рассвело. Раскрыв глаза, к изумлениюсвоему он вдруг почувствовал в себе прилив какой-то необычайной энергии,быстро вскочил и быстро оделся, затем вытащил свой чемодан и не медляпоспешно начал его укладывать. Белье как раз еще вчера утром получилось всеот прачки. Иван Федорович даже усмехнулся при мысли, что так все оносошлось, что нет никакой задержки внезапному отъезду. А отъезд выходилдействительно внезапный. Хотя Иван Федорович и говорил вчера (КатеринеИвановне, Алеше и потом Смердякову), что завтра уедет, но, ложась вчераспать, он очень хорошо помнил, что в ту минуту и не думал об отъезде, покрайней мере совсем не мыслил, что поутру проснувшись первым движениембросится укладывать чемодан. Наконец чемодан и сак были готовы: было ужеоколо девяти часов, когда Марфа Игнатьевна взошла к нему с обычнымежедневным вопросом: "Где изволите чай кушать, у себя аль сойдете вниз?"Иван Федорович сошел вниз, вид имел почти что веселый, хотя было в нем, всловах и в жестах его, нечто как бы раскидывающееся и торопливое. Приветливопоздоровавшись с отцом, и даже особенно наведавшись о здоровьи, он, недождавшись впрочем окончания ответа родителя, разом объявил, что чрез часуезжает в Москву, совсем, и просит послать за лошадьми. Старик выслушалсообщение без малейшего удивления, пренеприлично позабыв поскорбеть оботъезде сынка; вместо того вдруг чрезвычайно захлопотал, вспомнив как разкстати одно насущное собственное дело. - Ах ты! Экой! Не сказал вчера... ну да все равно и сейчас уладим.Сделай ты мне милость великую, отец ты мой родной, заезжай в Чермашню. Ведьтебе с Воловьей станции всего только влево свернуть, всего двенадцатькаких-нибудь версточек, и вот она, Чермашня. - Помилуйте, не могу: до железной дороги восемьдесят верст, а машинауходит со станции в Москву в семь часов вечера - ровно только, чтоб поспеть. - Поспеешь завтра, не то послезавтра, а сегодня сверни в Чермашню. Чеготебе стоит родителя успокоить! Если бы здесь не дела, я сам давно слетал бы,потому что штука-то там спешная и чрезвычайная, а здесь у меня время теперьне такое... Видишь, там эта роща моя, в двух участках в Бегичеве, да вДячкине, в пустошах, Масловы, старик с сыном, купцы, всего восемь тысяч даютна сруб, а всего только прошлого года покупщик нарывался, так двенадцатьдавал, да не здешний, вот где черта. Потому у здешних теперь сбыту нет:кулачат Масловы отец с сыном стотысячники: что положат, то и бери, а изздешних никто и не смеет против них тягаться. А Ильинский батюшка вдруготписал сюда в прошлый четверг, что приехал Горсткин, тоже купчишка, знаю яего, только драгоценность-то в том, что не здешний, а из Погребова, значитне боится он Масловых, потому не здешний. Одиннадцать тысяч, говорит, зарощу дам, слышишь? А пробудет он здесь, пишет батюшка, еще-то всего лишьнеделю. Так вот бы ты поехал, да с ним и сговорился... - Так вы напишите батюшке, тот и сговорится. - Не умеет он, тут штука. Этот батюшка смотреть не умеет. Золоточеловек, я ему сейчас двадцать тысяч вручу без расписки на сохранение, асмотреть ничего не умеет, как бы и не человек вовсе, ворона обманет. А ведьученый человек, представь себе это. Этот Горсткин на вид мужик, в синейподдевке, только характером он совершенный подлец, в этом-то и беда нашаобщая: он лжет, вот черта. Иной раз так налжет, что только дивишься зачемэто он. Налгал третьего года, что жена у него умерла и что он уже женат надругой, и ничего этого не было, представь себе: никогда жена его не умирала,живет и теперь и его бьет каждые три дня по разу. Так вот и теперь надоузнать: лжет аль вправду говорит, что хочет купить и одиннадцать тысяч дать? - Так ведь и я тут ничего не сделаю, у меня тоже глазу нет. - Стой, подожди, годишься и ты, потому я тебе все приметы его сообщу,Горсткина-то, я с ним дела уже давно имею. Видишь: ему на бороду надоглядеть; бороденка у него рыженькая, гаденькая, тоненькая. Коли бороденкатрясется, а сам он говорит да сердится - значит ладно, правду говорит, хочетдело делать; а коли бороду гладит левою рукой, а сам посмеивается, - ну,значит, надуть хочет, плутует. В глаза ему никогда не гляди, по глазамничего не разберешь, темна вода, плут, - гляди на бороду. Я тебе к немузаписку дам, а ты покажи. Он Горсткин, только он не Горсткин, а Лягавый, такты ему не говори, что он Лягавый, обидится. Коли сговоришься с ним иувидишь, что ладно, тотчас и отпиши сюда. Только это и напиши: "не лжетдескать". Стой на одиннадцати, одну тысячку можешь спустить, больше неспускай. Подумай: восемь и одиннадцать - три тысячи разницы. Эти я тритысячи ровно как нашел, скоро ли покупщика достанешь, а деньги до зарезунужны. Дашь знать, что серьезно, тогда я сам уж отсюда слетаю и кончу,как-нибудь урву время. А теперь чего я туда поскачу, если все это батькавыдумал? Ну едешь или нет? - Э, некогда, избавьте. - Эх, одолжи отца, припомню! Без сердца вы все, вот что! Чего тебе деньали два? Куда ты теперь, в Венецию? Не развалится твоя Венеция в два-то дня.Я Алешку послал бы, да ведь что Алешка в этих делах? Я ведь единственнопотому, что ты умный человек, разве я не вижу. Лесом не торгуешь, а глазимеешь. Тут только, чтобы видеть: в серьез или нет человек говорит. Говорю,гляди на бороду: трясется бороденка - значит в серьез. - Сами ж вы меня в Чермашню эту проклятую толкаете, а? - вскричал ИванФедорович, злобно усмехнувшись. Федор Павлович злобы не разглядел или не хотел разглядеть, а усмешкуподхватил: - Значит едешь, едешь? Сейчас тебе записку настрочу. - Не знаю, поеду ли, не знаю, дорогой решу. - Что дорогой, реши сейчас. Голубчик, реши! Сговоришься, напиши мне двестрочки, вручи батюшке, и он мне мигом твою цидулку пришлет. А затем и недержу тебя, ступай в Венецию. Тебя обратно на Воловью станцию батюшка насвоих доставит... Старик был просто в восторге, записку настрочил, послали за лошадьми,подали закуску, коньяк. Когда старик бывал рад, то всегда начиналэкспансивничать, но на этот раз он как бы сдерживался. Про ДмитрияФедоровича, например, не произнес ни единого словечка. Разлукой же совсем небыл тронут. Даже как бы и не находил о чем говорить; и Иван Федорович этоочень заметил: "Надоел же я ему однако", подумал он про себя. Толькопровожая сына уже с крыльца, старик немного как бы заметался, полез былолобызаться. Но Иван Федорович поскорее протянул ему для пожатия руку, видимоотстраняя лобзания. Старик тотчас понял и вмиг осадил себя. - Ну, с богом, с богом! - повторял он с крыльца. - Ведь приедешь ещекогда в жизни-то? Ну и приезжай, всегда буду рад. Ну, Христос с тобою! Иван Федорович влез в тарантас. - Прощай, Иван, очень-то не брани! - крикнул в последний раз отец. Провожать вышли все домашние: Смердяков, Марфа и Григорий. ИванФедорович подарил всем по десяти рублей. Когда уже он уселся в тарантас,Смердяков подскочил поправить ковер. - Видишь... в Чермашню еду... - как-то вдруг вырвалось у ИванаФедоровича, опять как вчера, так само собою слетело, да еще с каким-тонервным смешком. Долго он это вспоминал потом. - Значит, правду говорят люди, что с умным человеком и поговоритьлюбопытно, - твердо ответил Смердяков, проникновенно глянув на ИванаФедоровича. Тарантас тронулся и помчался. В душе путешественника было смутно, но онжадно глядел кругом на поля, на холмы, на деревья, на стаю гусей,пролетавшую над ним высоко по ясному небу. И вдруг ему стало так хорошо. Онпопробовал заговорить с извозчиком, и его ужасно что-то заинтересовало изтого что ответил ему мужик, но чрез минуту сообразил, что все мимо ушейпролетело и что он, пo правде, и не понял того, что мужик ответил. Онзамолчал, хорошо было и так: воздух чистый, свежий, холодноватый, небоясное. Мелькнули было в уме его образы Алеши и Катерины Ивановны; но он тихоусмехнулся и тихо дунул на милые призраки и они отлетели: "Будет еще ихвремя", подумал он. Станцию отмахали быстро, переменили лошадей и помчалисьна Воловью. "Почему с умным человеком поговорить любопытно, что он этимхотел сказать?" вдруг так и захватило ему дух. "А я зачем доложил ему, что вЧермашню еду?" Доскакали до Воловьей станции. Иван Федорович вышел изтарантаса, и ямщики его обступили. Рядились в Чермашню, двенадцать верстпроселком, на вольных. Он велел впрягать. Вошел было в станционный дом,огляделся кругом, взглянул было на смотрительшу и вдруг вышел обратно накрыльцо. - Не надо в Чермашню. Не опоздаю, братцы, к семи часам на железнуюдорогу? - Как раз потрафим. Запрягать что ли? - Впрягай мигом. Не будет ли кто завтра из вас в городе? - Как не быть, вот Митрий будет. - Не можешь ли, Митрий, услугу оказать? Зайди ты к отцу моему, ФедоруПавловичу Карамазову, и скажи ты ему, что я в Чермашню не поехал. Можешь алинет? - Почему не зайти, зайдем; Федора Павловича очень давно знаем. - А вот тебе и на чай, потому он тебе пожалуй не даст... - веселозасмеялся Иван Федорович. - А и впрямь не дадут, - засмеялся и Митрий. - Спасибо, сударь,непременно выполним... В семь часов вечера Иван Федорович вошел в вагон и полетел в Москву."Прочь все прежнее, кончено с прежним миром навеки, и чтобы не было из негони вести, ни отзыва; в новый мир, в новые места, и без оглядки!" Но вместовосторга на душу его сошел вдруг такой мрак, а в сердце заныла такая скорбь,какой никогда он не ощущал прежде во всю свою жизнь. Он продумал всю ночь;вагон летел, и только на рассвете, уже въезжая в Москву, он вдруг как быочнулся: - Я подлец! - прошептал он про себя. А Федор Павлович, проводив сынка, остался очень доволен. Целые два часачувствовал он себя почти счастливым и попивал коньячок; но вдруг в домепроизошло одно предосадное и пренеприятное для всех обстоятельство, мигомповергшее Федора Павловича в большое смятение: Смердяков пошел зачем-то впогреб и упал вниз с верхней ступеньки. Хорошо еще, что на дворе случилась вто время Марфа Игнатьевна и вовремя услышала. Падения она не видела, но затоуслышала крик, крик особенный, странный, но ей уже давно известный, - крикэпилептика, падающего в припадке. Приключился ли с ним припадок в ту минуту,когда он сходил по ступенькам вниз, так что он конечно тотчас же и долженбыл слететь вниз в бесчувствии, или. напротив, уже от падения и отсотрясения произошел у Смердякова, известного эпилептика, его припадок, -разобрать нельзя было, но нашли его уже на дне погреба, в корчах исудорогах, бьющимся и с пеной у рта. Думали сначала, что он наверно сломалсебе что-нибудь, руку или ногу, и расшибся, но однако "сберег господь", каквыразилась Марфа Игнатьевна: ничего такого не случилось, а только труднобыло достать его и вынести из погреба на свет божий. Но попросили у соседейпомощи и кое-как это совершили. Находился при всей этой церемонии и самФедор Павлович, сам помогал, видимо перепуганный и как бы потерявшийся.Больной однако в чувство не входил: припадки хоть и прекращались на время,но зато возобновлялись опять, и все заключили, что произойдет то же самое,что и в прошлом году, когда он тоже упал нечаянно с чердака. Вспомнили, чтотогда прикладывали ему к темени льду. Ледок в погребе еще нашелся, и МарфаИгнатьевна распорядилась, а Федор Павлович под вечер послал за докторомГерценштубе, который и прибыл немедленно. Осмотрев больного тщательно (этобыл самый тщательный и внимательный доктор во всей губернии, пожилой ипочтеннейший старичок), он заключил, что припадок чрезвычайный и "можетгрозить опасностью", что покамест он, Герценштубе, еще не понимает всего, ночто завтра утром, если не помогут теперешние средства, он решится принятьдругие. Больного уложили во флигеле, в комнатке рядом с помещением Григорияи Марфы Игнатьевны. Затем Федор Павлович уже весь день претерпевал лишьнесчастие за несчастием: обед сготовила Марфа Игнатьевна, и суп сравнительнос приготовлением Смердякова вышел "словно помои", а курица оказалась до тогопересушеною, что и прожевать ее не было никакой возможности. МарфаИгнатьевна на горькие, хотя и справедливые упреки барина возражала, чтокурица и без того была уже очень старая, а что сама она в поварах неучилась. К вечеру вышла другая забота: доложили Федору Павловичу, чтоГригорий, который с третьего дня расхворался, как раз совсем почти слег,отнялась поясница. Федор Павлович окончил свой чай как можно пораньше изаперся один в доме. Был он в страшном и тревожном ожидании. Дело в том, чтокак раз в этот вечер ждал он прибытия Грушеньки уже почти наверно; покрайней мере получил он от Смердякова, еще рано поутру, почти заверение, что"оне уж несомненно обещали прибыть-с". Сердце неугомонного старичка билосьтревожно, он ходил по пустым своим комнатам и прислушивался. Надо былодержать ухо востро: мог где-нибудь сторожить ее Дмитрий Федорович, а как онапостучится в окно (Смердяков еще третьего дня уверил Федора Павловича, чтопередал ей где и куда постучаться), то надо было отпереть двери как можноскорее и отнюдь не задерживать ее ни секунды напрасно в сенях, чтобы чего,боже сохрани, не испугалась и не убежала. Хлопотливо было Федору Павловичу,но никогда еще сердце его не купалось в более сладкой надежде: почти ведьнаверно можно было сказать, что в этот раз она уже непременно придет!.. ----------------
КНИГА ШЕСТАЯ
Русский инок
I. СТАРЕЦ ЗОСИМА И ГОСТИ ЕГО.
Когда Алеша с тревогой и с болью в сердце вошел в келью старца, тоостановился почти в изумлении: вместо отходящего больного, может быть ужебез памяти, каким боялся найти его, он вдруг его увидал сидящим в кресле,хотя с изможженным от слабости, но с бодрым и веселым лицом, окруженногогостями и ведущего с ними тихую и светлую беседу. Впрочем, встал он спостели не более как за четверть часа до прихода Алеши; гости уже собралисьв его келью раньше и ждали, пока он проснется, по твердому заверению отцаПаисия, что "учитель встанет несомненно, чтоб еще раз побеседовать с милымисердцу его, как сам изрек и как сам пообещал еще утром". Обещанию же этому,да и всякому слову отходящего старца, отец Паисий веровал твердо, до того,что если бы видел его и совсем уже без сознания и даже без дыхания, но имелбы его обещание, что еще раз восстанет и простится с ним, то не поверил быможет быть и самой смерти, все ожидая, что умирающий очнется и исполнитобетованное. Поутру же старец Зосима положительно изрек ему, отходя ко сну:"Не умру прежде, чем еще раз не упьюсь беседой с вами, возлюбленные сердцамоего, на милые лики ваши погляжу, душу мою вам еще раз изолью". Собравшиесяна эту последнюю вероятно беседу старца, были самые преданные ему друзья сдавних лет. Их было четверо: иеромонахи отец Иосиф и отец Паисий, иеромонахотец Михаил, настоятель скита, человек не весьма еще старый, далеко не стольученый, из звания простого, но духом твердый, нерушимо и просто верующий, свиду суровый, но проникновенный глубоким умилением в сердце своем, хотявидимо скрывал свое умиление до какого-то даже стыда. Четвертый гость былсовсем уже старенький, простенький монашек, из беднейшего крестьянскогозвания, брат Анфим, чуть ли даже не малограмотный, молчаливый и тихий, редкодаже с кем говоривший, между самыми смиренными смиреннейший и имевший видчеловека, как бы навеки испуганного чем-то великим и страшным, не в подъемуму его. Этого как бы трепещущего человека старец Зосима весьма любил и вовсю жизнь свою относился к нему с необыкновенным уважением, хотя может бытьни с кем во всю жизнь свою не сказал менее слов, как с ним, несмотря на то,что когда-то многие годы провел в странствованиях с ним вдвоем по всейсвятой Руси. Было это уже очень давно, лет пред тем уже сорок, когда старецЗосима впервые начал иноческий подвиг свой в одном бедном, мало известномКостромском монастыре, и когда вскоре после того пошел сопутствовать отцуАнфиму в странствиях его для сбора пожертвований на их бедный Костромскоймонастырек. Все, и хозяин и гости расположились во второй комнате старца, вкоторой стояла постель его, комнате, как и было указано прежде, весьматесной, так что все четверо (кроме Порфирия-послушника пребывавшего стоя)едва разместились вокруг кресел старца на принесенных из первой комнатыстульях. Начало уже смеркаться, комната освещалась от лампад и восковых свечпред иконами. Увидав Алешу, смутившегося при входе и ставшего в дверях,старец радостно улыбнулся ему и протянул руку: - Здравствуй, тихий, здравствуй, милый, вот и ты. И знал, чтоприбудешь. Алеша подошел к нему, склонился пред ним до земли и заплакал. Что-торвалось из его сердца, душа его трепетала, ему хотелось рыдать. - Что ты, подожди оплакивать, - улыбнулся старец, положив правую рукусвою на его голову, - видишь, сижу и беседую, может и двадцать лет ещепроживу, как пожелала мне вчера та добрая, милая, из Вышегорья, с девочкойЛизаветой на руках. Помяни, господи, и мать, и девочку Лизавету! (онперекрестился.) Порфирий, дар-то ее снес куда я сказал? Это он припомнил о вчерашних шести гривнах, пожертвованных веселоюпоклонницей, чтоб отдать "той, которая меня бедней". Такие жертвы происходяткак епитимии, добровольно на себя почему-либо наложенные, и непременно изденег, собственным трудом добытых. Старец послал Порфирия еще с вечера кодной, недавно еще погоревшей нашей мещанке, вдове с детьми, пошедшей послепожара нищенствовать. Порфирий поспешил донести, что дело уже сделано и чтоподал, как приказано ему было, "от неизвестной благотворительницы". - Встань, милый, - продолжал старец Алеше, - дай посмотрю на тебя. Былли у своих и видел ли брата? Алеше странно показалось, что он спрашивает так твердо и точно об одномтолько из братьев, - но о котором же: значит, для этого-то брата может бытьи отсылал его от себя и вчера и сегодня. - Одного из братьев видел, - ответил Алеша. - Я про того, вчерашнего, старшего, которому я до земли поклонился. - Того я вчера лишь видел, а сегодня никак не мог найти, - сказалАлеша. - Поспеши найти, завтра опять ступай и поспеши, все оставь и поспеши.Может еще успеешь что-либо ужасное предупредить. Я вчера великому будущемустраданию его поклонился. Он вдруг умолк и как бы задумался. Слова были странные. Отец Иосиф,свидетель вчерашнего земного поклона старца, переглянулся с отцом Паисием.Алеша не вытерпел: - Отец и учитель, - проговорил он в чрезвычайном волнении, - слишкомнеясны слова ваши... Какое это страдание ожидает его? - Не любопытствуй. Показалось мне вчера нечто страшное... словно всюсудьбу его выразил вчера его взгляд. Был такой у него один взгляд... так чтоужаснулся я в сердце моем мгновенно тому, что уготовляет этот человек длясебя. Раз или два в жизни видел я у некоторых такое же выражение лица... какбы изображавшее всю судьбу тех людей, и судьба их, увы, сбилась. Послал ятебя к нему, Алексей, ибо думал, что братский лик твой поможет ему. Но всеот господа и все судьбы наши. "Если пшеничное зерно, падши в землю, неумрет, то останется одно; а если умрет, то принесет много плода". Запомнисие. А тебя, Алексей, много раз благословлял я мысленно в жизни моей за ликтвой, узнай сие, - проговорил старец с тихою улыбкой. - Мыслю о тебе так:изыдешь из стен сих, а в миру пребудешь как инок. Много будешь иметьпротивников, но и самые враги, твои будут любить тебя. Много несчастийпринесет тебе жизнь, но ими-то ты и счастлив будешь и жизнь благословишь, идругих благословить заставишь, - что важнее всего. Ну вот ты каков. Отцы иучители мои, - умиленно улыбаясь, обратился он к гостям своим, - никогда досего дня не говорил я, даже и ему, за что был столь милым душе моей лик сегоюноши. Теперь лишь скажу: был мне лик его как бы напоминанием ипророчеством. На заре дней моих, еще малым ребенком, имел я старшего брата,умершего юношей, на глазах моих, всего только семнадцати лет. И потом,проходя жизнь мою, убедился я постепенно, что был этот брат мой в судьбемоей как бы указанием и предназначением свыше, ибо не явись он в жизни моей,не будь его вовсе, и никогда-то, может быть, я так мыслю, не принял бы яиноческого сана и не вступил на драгоценный путь сей. То первое явление былоеще в детстве моем, и вот уже на склоне пути моего явилось мне воочию как быповторение его. Чудно это, отцы и учители, что, не быв столь похож на неголицом, а лишь несколько Алексей казался мне до того схожим с тем духовно,что много раз считал я его как бы прямо за того юношу, брата моего,пришедшего ко мне на конце пути моего таинственно, для некоего воспоминанияи проникновения, так что даже удивлялся себе самому и таковой странной мечтемоей. Слышишь ли сие, Порфирий, - обратился он к прислуживавшему емупослушнику. - Много раз видел я на лице твоем как бы огорчение, что яАлексея больше люблю, чем тебя. Теперь знаешь, почему так было, но и тебялюблю, знай это, и много раз горевал, что ты огорчаешься. Вам же, милыегости, хочу я поведать о сем юноше брате моем, ибо не было в жизни моейявления драгоценнее сего, более пророческого и трогательного. Умилилосьсердце мое и созерцаю всю жизнь мою в сию минуту, како бы вновь ее всюизживая... Здесь я должен заметить, что эта последняя беседа старца с посетившимиего в последний день жизни его гостями сохранилась отчасти записанною.Записал Алексей Федорович Карамазов некоторое время спустя по смерти старцана память. Но была ли это вполне тогдашняя беседа или он присовокупил к нейв записке своей и из прежних бесед с учителем своим, этого уже я не могурешить, к тому же вся речь старца в записке этой ведется как бы беспрерывно,словно как бы он излагал жизнь свою в виде повести, обращаясь к друзьямсвоим, тогда как без сомнения, по последовавшим рассказам, на делепроисходило несколько иначе, ибо велась беседа в тот вечер общая, и хотягости хозяина своего мало перебивали, но все же говорили и от себя,вмешиваясь в разговор, может быть даже и от себя поведали и рассказаличто-либо, к тому же и беспрерывности такой в повествовании сем быть немогло, ибо старец иногда задыхался, терял голос и даже ложился отдохнуть напостель свою, хотя и не засыпал, а гости не покидали мест своих. Раз или двабеседа прерывалась чтением Евангелия, читал отец Паисий. Замечательно тоже,что никто из них однако же не полагал, что умрет он в самую эту же ночь, темболее, что в этот последний вечер жизни своей он, после глубокого дневногосна, вдруг как бы обрел в себе новую силу, поддерживавшую его во всю длиннуюэту беседу с друзьями. Это было как бы последним умилением, поддержавшим внем неимоверное оживление, но на малый лишь срок, ибо жизнь его пресекласьвдруг... Но об этом после. Теперь же хочу уведомить, что предпочел, неизлагая всех подробностей беседы, ограничиться лишь рассказом старца порукописи Алексея Федоровича Карамазова. Будет оно короче, да и не стольутомительно, хотя, конечно, повторяю это, многое Алеша взял и из прежнихбесед и совокупил вместе.
II. ИЗ ЖИТИЯ В БОЗЕ ПРЕСТАВИВШЕГОСЯ ИЕРОСХИМОНАХА СТАРЦА ЗОСИМЫ,
СОСТАВЛЕНО С СОБСТВЕННЫХ СЛОВ ЕГО АЛЕКСЕЕМ ФЕДОРОВИЧЕМ КАРАМАЗОВЫМ. Сведения биографические. а) О юноше брате старца 3осимы. Возлюбленные отцы и учители, родился я в далекой губернии северной, вгороде В., от родителя дворянина, но не знатного и не весьма чиновного.Скончался он, когда было мне всего лишь два года отроду, и не помню я егововсе. Оставил он матушке моей деревянный дом небольшой и некоторый капитал,не великий, но достаточный, чтобы прожить с детьми не нуждаясь. А было насвсего у матушки двое: я, Зиновий, и старший брат мой, Маркел. Был он старшеменя годов на восемь, характера вспыльчивого и раздражительного, но добрый,не насмешливый, и странно как молчаливый, особенно в своем доме, со мной, сматерью и с прислугой. Учился в гимназии хорошо, но с товарищами своими несходился, хотя и не ссорился, так по крайней мере запомнила о нем матушка.За полгода до кончины своей, когда уже минуло ему семнадцать лет, повадилсяон ходить к одному уединенному в нашем городе человеку, как бы политическомуссыльному, высланному из Москвы в наш город за вольнодумство. Был же этотссыльный не малый ученый и знатный философ в университете. Почему-то онполюбил Маркела и стал принимать его. Просиживал у него юноша целые вечера,и так во всю зиму, доколе не потребовали обратно ссыльного нагосударственную службу в Петербург, по собственной просьбе его, ибо имелпокровителей. Начался великий пост, а Маркел не хочет поститься, бранится инад этим смеется: "все это бредни, говорит, и нет никакого и бога", так чтов ужас привел и мать и прислугу, да и меня малого, ибо хотя был я и девятилет всего, но, услышав слова сии, испугался очень и я. Прислуга же была унас вся крепостная, четверо человек, все купленные на имя знакомого нампомещика. Еще помню, как из сих четверых продала матушка одну, кухаркуАфимью, хромую и пожилую, за шестьдесят рублей ассигнациями, а на место еенаняла вольную. И вот на шестой неделе поста стало вдруг брату хуже, а былон и всегда нездоровый, грудной, сложения слабого и наклонный к чахотке;роста же не малого, но тонкий и хилый, лицом же весьма благообразен.Простудился он что ли, но доктор прибыл и вскоре шепнул матушке, что чахоткаскоротечная, и что весны не переживет. Стала мать плакать, стала проситьбрата с осторожностию (более для того, чтобы не испугать его), чтобы поговели причастился святых божиих таин, ибо был он тогда еще на ногах. Услышаврассердился и выбранил храм божий, однако задумался: догадался сразу, чтоболен опасно и что потому-то родительница и посылает его, пока силы есть,поговеть и причаститься. Впрочем и сам уже знал, что давно нездоров, и ещеза год пред тем проговорил раз за столом мне и матери хладнокровно: "нежилец я на свете меж вами, может и года не проживу", и вот словно инапророчил. Прошло дня три, и настала страстная неделя. И вот брат совторника утра пошел говеть. "Я это, матушка, собственно для вас делаю, чтобобрадовать вас и успокоить", - сказал он ей. - Заплакала мать от радости, даи с горя: "знать близка кончина его. коли такая в нем вдруг перемена". Но недолго походил он в церковь, слег, так что исповедывали и причастили его ужедома. Дни наступили светлые, ясные, благоуханные, Пасха была поздняя. Всю-тоночь он, я помню, кашляет, худо спит, а на утро всегда оденется и попробуетсесть в мягкие кресла. Так и запомню его: сидит тихий, кроткий, улыбается,сам больной, а лик веселый, радостный. Изменился он весь душевно - такаядивная началась в нем вдруг перемена! Войдет к нему в комнату старая нянька:"позволь, голубчик, я и у тебя лампадку зажгу пред образом". А он прежде недопускал, задувал даже. "Зажигай, милая, зажигай, изверг я был, что претилвам прежде. Ты богу лампадку зажигая молишься, а я на тебя радуясь молюсь.Значит одному богу и молимся". Странными казались нам эти слова, а матьуйдет к себе и все плачет, только к нему входя обтирала глаза и принималавеселый вид. "Матушка, не плачь, голубушка, говорит, бывало, много еще житьмне, много веселиться с вами, а жизнь-то, жизнь-то веселая, радостная!" -"Ах милый, ну какое тебе веселье, когда ночь горишь в жару да кашляешь, такчто грудь тебе чуть не разорвет". - "Мама, - отвечает ей, - не плачь, жизньесть рай, и все мы в раю, да не хотим знать того, а если бы захотели узнатьзавтра же и стал бы на всем свете рай". И дивились все словам его, так онэто странно и так решительно говорил; умилялись и плакали. Приходили к намзнакомые: "милые говорит, дорогие, и чем я заслужил, что вы меня любите, зачто вы меня такого любите, и как я того прежде не знал, не ценил". Входящимслугам говорил поминутно: "Милые мои, дорогие, за что вы мне служите, да истою ли я того, чтобы служить-то мне? Если бы помиловал бог и оставил вживых, стал бы сам служить вам, ибо все должны один другому служить".Матушка слушая качала головой: "дорогой ты мой, от болезни ты так говоришь".- "Мама, радость моя, говорит, нельзя чтобы не было господ и слуг, но пустьже и я буду слугой моих слуг, таким же, каким и они мне. Да еще скажу тебе,матушка, что всякий из нас пред всеми во всем виноват, а я более всех".Матушка так даже тут усмехнулась, плачет и усмехается: "Ну и чем это ты,говорит, пред всеми больше всех виноват? Там убийцы, разбойники, а ты чеготакого успел нагрешить, что себя больше всех обвиняешь?" - "Матушка,кровинушка ты моя, говорит (стал он такие любезные слова тогда говорить,неожиданные), кровинушка ты моя милая, радостная, знай, что воистину всякийпред всеми за всех и за все виноват. Не знаю я, как истолковать тебе это, ночувствую, что это так до мучения. И как это мы жили, сердились и ничего незнали тогда? Так он вставал со сна, каждый день все больше и больше умиляясьи радуясь, и весь трепеща любовью. Приедет бывало доктор, - старик немецЭйзеншмидт ездил: "Ну что, доктор, проживу я еще денек-то на свете? - шутитбывало с ним. - "Не то, что день, и много дней проживете, - ответит бывалодоктор, - и месяцы, и годы еще проживете", - "Да чего годы, чего месяцы! -воскликнет, бывало, - что тут дни-то считать, и одного дня довольночеловеку, чтобы все счастие узнать. Милые мои, чего мы ссоримся, друг преддругом хвалимся, один на другом обиды помним: прямо в сад пойдем и станемгулять и резвиться, друг друга любить и восхвалять, и целовать, и жизнь нашублагословлять". - "Не жилец он на свете, ваш сын", промолвил доктор матушке,когда провожала она его до крыльца, "он от болезни впадает впомешательство". Выходили окна его комнаты в сад, а сад у нас был тенистый,с деревьями старыми, на деревьях завязались весенние почки, прилетели ранниептички, гогочут, поют ему в окна. И стал он вдруг, глядя на них и любуясь,просить у них прощения: "Птички божие, птички радостные, простите и вы меня,потому что и пред вами я согрешил". Этого уж никто тогда не мог понять, а онот радости плачет: "да, говорит, была такая божия слава кругом меня: птички,деревья, луга, небеса, один я жил в позоре, один все обесчестил, а красы иславы не приметил вовсе". - "Уж много ты на себя грехов берешь", плачетбывало матушка. - "Матушка, радость моя, я ведь от веселья, а не от горя этоплачу; мне ведь самому хочется пред ними виноватым быть, растолковать толькотебе не могу, ибо не знаю, как их и любить. Пусть я грешен пред всеми, да зато и меня все простят, вот и рай. Разве я теперь не в раю?" И много еще было, чего и не припомнить, и не вписать. Помню, однажды,вошел я к нему один, когда никого у него не было. Час был вечерний, ясный,солнце закатывалось и всю комнату осветило косым лучом. Поманил он меня,увидав, подошел я к нему, взял он меня обеими руками за плечи, глядит мне влицо умиленно, любовно; ничего не сказал, только поглядел так с минуту: "Ну,говорит, ступай теперь, играй, живи за меня!" Вышел я тогда и пошел играть.А в жизни потом много раз припоминал уже со слезами, как он велел мне житьза себя. Много еще говорил он таких дивных и прекрасных, хотя и непонятныхнам тогда слов. Скончался же на третьей недели после Пасхи, в памяти, и хотяи говорить уже перестал, но не изменился до самого последнего своего часа:смотрит радостно, в очах веселье, взглядами нас ищет, улыбается нам, насзовет. Даже в городе много говорили о его кончине. Потрясло меня все этотогда, но не слишком, хоть и плакал я очень, когда его хоронили. Юн был,ребенок, но на сердце осталось все неизгладимо, затаилось чувство. В своевремя должно было все восстать и откликнуться. Так оно и случилось. б) О священном писании в жизни отца Зосимы. Остались мы тогда одни с матушкой. Посоветовали ей скоро добрыезнакомые, что вот дескать остался всего один у вас сынок, и не бедные вы,капитал имеете, так по примеру прочих почему бы сына вашего не отправить вамв Петербург, а оставшись здесь, знатной может быть участи его лишите. Инадоумили матушку меня в Петербург в кадетский корпус свезти, чтобы вимператорскую гвардию потом поступить. Матушка долго колебалась: как это споследним сыном расстаться, но однако решилась, хотя и не без многих слез,думая счастию моему способствовать. Свезла она меня в Петербург, да иопределила, а с тех пор я ее и не видал вовсе; ибо через три года самаскончалась, все три года по нас обоих грустила и трепетала. Из домародительского вынес я лишь драгоценные воспоминания, ибо нет драгоценнеевоспоминаний у человека, как от первого детства его в доме родительском, иэто почти всегда так, если даже в семействе хоть только чуть-чуть любовь дасоюз. Да и от самого дурного семейства могут сохраниться воспоминаниядрагоценные, если только сама душа твоя способна искать драгоценное. Квоспоминаниям же домашним причитаю и воспоминания о священной истории,которую в доме родительском, хотя и ребенком, я очень любопытствовал знать.Была у меня тогда книга, священная история, с прекрасными картинками, подназванием: "Сто четыре священные истории ветхого и нового завета", и по нейя и читать учился. И теперь она у меня здесь на полке лежит, как драгоценнуюпамять сохраняю. Но и до того еще как читать научился, помню, как в первыйраз посетило меня некоторое проникновение духовное, еще восьми лет отроду.Повела матушка меня одного (не помню, где был тогда брат) во храм господень,в страстную неделю в понедельник к обедни. День был ясный, и я, вспоминаятеперь, точно вижу вновь, как возносился из кадила фимиам и тихо восходилвверх, а сверху в куполе, в узенькое окошечко, так и льются на нас в церковьбожьи лучи, и, восходя к ним волнами, как бы таял в них фимиам. Смотрел яумиленно и в первый раз отроду принял я тогда в душу первое семя слова божияосмысленно. Вышел на средину храма отрок с большою книгой, такою большою,что, показалось мне тогда, с трудом даже и нес ее, и возложил на налой,отверз и начал читать, и вдруг я тогда в первый раз нечто понял, в первыйраз в жизни понял, что во храме божием читают. Был муж в земле Уц, правдивыйи благочестивый, и было у него столько-то богатства, столько-то верблюдов,столько овец и ослов, и дети его веселились, и любил он их очень и молил заних бога: может согрешили они веселясь. И вот восходит к богу диавол вместес сынами божьими и говорит господу, что прошел по всей земле и под землею."А видел ли раба моего Иова?" спрашивает его бог. И похвалился бог диаволу,указав на великого святого раба своего. И усмехнулся диавол на слова божии:"предай его мне и увидишь, что возропщет раб твой и проклянет твое имя". Ипредал бог своего праведника, столь им любимого, диаволу, и поразил диаволдетей его, и скот его, и разметал богатство его, все вдруг, как божиимгромом, и разодрал Иов одежды свои и бросился на землю, и возопил: "нагвышел из чрева матери, наг и возвращусь в землю, бог дал, бог и взял. Будиимя господне благословенно отныне и до века!" Отцы и учители, пощадитетеперешние слезы мои, - ибо все младенчество мое как бы вновь восстает предомною, и дышу теперь, как дышал тогда детскою восьмилетнею грудкой моею, ичувствую, как тогда, удивление и смятение, и радость. И верблюды-то тактогда мое воображение заняли, и сатана, который так с богом говорит, и бог,отдавший раба своего на погибель, и раб его, восклицающий: "буди имя твоеблагословенно, несмотря на то, что казнишь меня", - а затем тихое исладостное пение во храме: "Да исправится молитва моя", и снова фимиам откадила священника и коленопреклоненная молитва! С тех пор, - даже вчера ещевзял ее, - и не могу читать эту пресвятую повесть без слез. А и сколько тутвеликого, тайного, невообразимого! Слышал я потом слова насмешников ихулителей, слова гордые: как это мог господь отдать любимого из святых своихна потеху диаволу, отнять от него детей, поразить его самого болезнью иязвами так, что черепком счищал с себя гной своих ран, и для чего: чтобытолько похвалиться пред сатаной: "Вот что дескать, может вытерпеть святоймой ради меня!" Но в том и великое, что тут тайна, - что мимоидущий ликземной и вечная истина соприкоснулись тут вместе. Пред правдой земноюсовершается действие вечной правды. Тут творец, как и в первые дни творения,завершая каждый день похвалою: "хорошо то, что я сотворил", смотрит на Иоваи вновь хвалится созданием своим. А Иов, хваля господа, служит не толькоему, но послужит и всему созданию его в роды и в роды и во веки веков, ибо ктому и предназначен был. Господи, что это за книга и какие уроки! Что закнига это священное писание, какое чудо и какая сила данные с нею человеку!Точно изваяние мира и человека и характеров человеческих, и названо все иуказано на веки веков. И сколько тайн разрешенных и откровенных:восстановляет бог снова Иова, дает ему вновь богатство, проходят опятьмногие годы, и вот у него уже новые дети, другие, и любит он их, - господи:"Да как мог бы он, казалось, возлюбить этих новых, когда тех прежних нет,когда тех лишился? Вспоминая тех, разве можно быть счастливым в полноте какпрежде с новыми, как бы новые ни были ему милы?" Но можно, можно: староегоре великою тайной жизни человеческой переходит постепенно в тихуюумиленную радость; вместо юной кипучей крови наступает кроткая яснаястарость: благословляю восход солнца ежедневный, и сердце мое попрежнемупоет ему, но уже более люблю закат его, длинные косые лучи его, а с нимитихие, кроткие, умиленные воспоминания, милые образы изо всей долгой иблагословенной жизни, - а надо всем-то правда божия, умиляющая, примиряющая,всепрощающая! Кончается жизнь моя, знаю и слышу это, но чувствую на каждыйоставшийся день мой, как жизнь моя земная соприкасается уже с новою,бесконечною, неведомою, но близко грядущею жизнью, от предчувствия которойтрепещет восторгом душа моя, сияет ум и радостно плачет сердце... Други иучители, слышал я не раз, а теперь в последнее время еще слышнее стало отом, как у нас иереи божии, а пуще всего сельские, жалуются слезно иповсеместно на малое свое содержание и на унижение свое, и прямо заверяют,даже печатно, - читал сие сам, - что не могут они уже теперь будто бытолковать народу писание, ибо мало у них содержания, и если приходят ужелютеране и еретики и начинают отбивать стадо, то и пусть отбивают, ибомало-де у нас содержания. Господи! думаю, дай бог им более сего стольдрагоценного для них содержания (ибо справедлива и их жалоба), но воистинуговорю: если кто виноват сему, то на половину мы сами! Ибо пусть нетвремени, пусть он справедливо говорит, что угнетен все время работой итребами, но не все же ведь время, ведь есть же и у него хоть час один вовсю-то неделю, чтоб и о боге вспомнить. Да и не круглый же год работа.Собери он у себя раз в неделю, в вечерний час, сначала лишь только хотьдеток, - прослышат отцы и отцы приходить начнут. Да и не хоромы же строитьдля сего дела, а просто к себе в избу прими; не страшись, не изгадят онитвою избу, ведь всего-то на час один собираешь. Разверни-ка он им эту книгуи начни читать без премудрых слов и без чванства, без возношения над ними, аумиленно и кротко, сам радуясь тому, что читаешь им и что они тебя слушают ипонимают тебя, сам любя словеса сии, изредка лишь остановись и растолкуйиное непонятное простолюдину слово, не беспокойся, поймут все, все пойметправославное сердце! Прочти им об Аврааме и Сарре, об Исааке и Ревекке, отом, как Иаков пошел к Лавану и боролся во сне с господом и сказал: "Страшноместо сие", и поразишь благочестивый ум простолюдина. Прочти им, а деткамособенно, о том, как братья продали в рабство родного брата своего, отрокамилого, Иосифа, сновидца и пророка великого, а отцу сказали, что зверьрастерзал его сына, показав окровавленную одежду его. Прочти, как потомбратья приезжали за хлебом в Египет, и Иосиф, уже царедворец великий, иминеузнанный, мучил их, обвинил, задержал брата Вениамина, и все любя, любя:"Люблю вас и любя мучаю". Ибо ведь всю жизнь свою вспоминал неустанно, какпродали его где-нибудь там в горячей степи, у колодца, купцам, и как он,ломая руки, плакал и молил братьев не продавать его рабом в чужую землю, ивот, увидя их после стольких лет, возлюбил их вновь безмерно, но томил их имучил их, все любя. Уходит наконец от них, не выдержав сам муки сердцасвоего, бросается на одр свой и плачет; утирает потом лицо свое и выходитсияющ и светел и возвещает им: "Братья, я Иосиф, брат ваш!" Пусть прочтет ондалее о том, как обрадовался старец Иаков, узнав, что жив еще его милыймальчик, и потянулся в Египет, бросив даже отчизну, и умер в чужой земле,изрекши на веки веков в завещании своем величайшее слово, вмещавшеесятаинственно в кротком и боязливом сердце его во всю его жизнь, о том, что отрода его, от Иуды, выйдет великое чаяние мира, примиритель и спаситель его!Отцы и учители, простите и не сердитесь, что как малый младенец толкую отом, что давно уже знаете и о чем меня же научите, стократ искуснее иблаголепнее. От восторга лишь говорю сие, и простите слезы мои, ибо люблюкнигу сию! Пусть заплачет и он, иерей божий, и увидит, что сотрясутся вответ ему сердца его слушающих. Нужно лишь малое семя, крохотное: брось онего в душу простолюдина, и не умрет оно, будет жить в душе его во всю жизнь,таиться в нем среди мрака, среди смрада грехов его, как светлая точка, каквеликое напоминание. И не надо, не надо много толковать и учить, все пойметон просто. Думаете ли вы, что не поймет простолюдин? Попробуйте прочтите емудалее повесть, трогательную и умилительную, о прекрасной Эсфири и надменнойВастии; или чудное сказание о пророке Ионе во чреве китове. Не забудьте тожепритчи господни, преимущественно по Евангелию от Луки (так я делал), а потомиз Деяний Апостольских обращение Савла (это непременно, непременно!), анаконец, и из Четьи-Миней хотя бы житие Алексея человека божия и великой извеликих радостной страдалицы, боговидицы и христоносицы матери МарииЕгиптяныни - и пронзишь ему сердце его сими простыми сказаниями, и всего-толишь час в неделю, не взирая на малое свое содержание, один часок. И увидитсам, что милостив народ наш и благодарен, отблагодарит во сто крат; помнярадения иерея и умиленные слова его, поможет ему на ниве его добровольно,поможет и в дому его, да и уважением воздаст ему большим прежнего, - вот ужеи увеличится содержание его. Дело столь простодушное, что иной раз боимсядаже и высказать, ибо над тобою же засмеются, а между тем сколь оно верное!Кто не верит в бога, тот и в народ божий не поверит. Кто же уверовал в народбожий, тот узрит и святыню его, хотя бы и сам не верил в нее до того вовсе.Лишь народ и духовная сила его грядущая обратит отторгнувшихся от роднойземли атеистов наших. И что за слово Христово без примера? Гибель народу безслова божия, ибо жаждет душа его слова и всякого прекрасного восприятия. Вюности моей, давно уже, чуть не сорок лет тому, ходили мы с отцом Анфимом повсей Руси, собирая на монастырь подаяние, и заночевали раз на большой рекесудоходной, на берегу, с рыбаками, а вместе с нами присел один благообразныйюноша, крестьянин, лет уже восемнадцати на вид, поспешал он к своему местуназавтра купеческую барку бечевою тянуть. И вижу я, смотрит он пред собойумиленно и ясно. Ночь светлая, тихая, теплая, июльская, река широкая, пар отнее поднимается, свежит нас, слегка всплеснет рыбка, птички замолкли, всетихо благолепно, все богу молится. И не спим мы только оба, я да юноша этот,и разговорились мы о красе мира сего божьего и о великой тайне его.Всякая-то травка, всякая-то букашка, муравей, пчелка золотая, все-то доизумления знают путь свой, не имея ума, тайну божию свидетельствуют,беспрерывно совершают ее сами, и, вижу я, разгорелось сердце милого юноши.Поведал он мне, что лес любит, птичек лесных; был он птицелов, каждый ихсвист понимал, каждую птичку приманить умел; лучше того как в лесу ничего я,говорит, не знаю, да и все хорошо. "Истинно, отвечаю ему, все хорошо ивеликолепно, потому что все истина. Посмотри, говорю ему, на коня животноевеликое, близ человека стоящее, али на вола, его питающего и работающегоему, понурого и задумчивого, посмотри на лики их: какая кротость, какаяпривязанность к человеку, часто бьющему его безжалостно, какая незлобивость,какая доверчивость и какая красота в его лике. Трогательно даже это и знать,что на нем нет никакого греха, ибо все совершенно, все кроме человекабезгрешно, и с ними Христос еще раньше нашего". - "Да неужто, спрашиваетюноша, и у них Христос?" - "Как же может быть иначе, говорю ему, ибо длявсех слово, все создание и вся тварь, каждый листик устремляется к слову,богу славу поет, Христу плачет, себе неведомо, тайной жития своегобезгрешного совершает сие. Вон, говорю ему, в лесу скитается страшныймедведь, грозный и свирепый, и ничем-то в том неповинный". И рассказал яему, как приходил раз медведь к великому святому, спасавшемуся в лесу, вмалой келийке, и умилился над ним великий святой, бесстрашно вышел к нему иподал ему хлеба кусок: "Ступай, дескать, Христос с тобой", и отошел свирепыйзверь послушно и кротко, вреда не сделав. И умилился юноша на то, чтоотошел, вреда не сделав, и что и с ним Христос. "Ах, как, говорит, этохорошо, как все божие хорошо и чудесно!" Сидит, задумался, тихо и сладко.Вижу, что понял. И заснул он подле меня сном легким, безгрешным. Благословигосподь юность! И помолился я тут за него сам, отходя ко сну. Господи, пошлимир и свет твоим людям! в) Воспоминание о юности и молодости старца Зосимы еще в миру.Поединок. В Петербурге, в кадетском корпусе, пробыл я долго, почти восемь лет, ис новым воспитанием многое заглушил из впечатлений детских, хотя и не забылничего. Взамен того принял столько новых привычек и даже мнений, чтопреобразился в существо почти дикое, жестокое и нелепое. Лоск учтивости исветского обращения вместе с французским языком приобрел, а служивших нам вкорпусе солдат считали мы все как за совершенных скотов и я тоже. Я-то можетбыть больше всех, ибо изо всех товарищей был на все восприимчивее. Когдавышли мы офицерами, то готовы были проливать свою кровь за оскорбленнуюполковую честь нашу, о настоящей же чести почти никто из нас и не знал, чтоона такое есть, а узнал бы, так осмеял бы ее тотчас же сам первый.Пьянством, дебоширством и ухарством чуть не гордились. Не скажу, чтобы былискверные; все эти молодые люди были хорошие, да вели-то себя скверно, а пущевсех я. Главное то, что у меня объявился свой капитал, а потому и пустился яжить в свое удовольствие, со всем юным стремлением, без удержу, поплыл навсех парусах. Ну вот что дивно: читал я тогда и книги и даже с большимудовольствием; библию же одну никогда почти в то время не развертывал, ноникогда и не расставался с нею, а возил ее повсюду с собой: воистину берегэту книгу, сам того не ведая, "на день и час, на месяц и год". Прослуживэтак года четыре, очутился я наконец в городе К., где стоял тогда наш полк.Общество городское было разнообразное, многолюдное и веселое, гостеприимноеи богатое, принимали же меня везде хорошо, ибо был я от роду нрава веселого,да к тому же и слыл не за бедного, что в свете значит не мало. Вот ислучилось одно обстоятельство, послужившее началом всему. Привязался я кодной молодой и прекрасной девице, умной и достойной, характера светлого,благородного, дочери почтенных родителей. Люди были не малые, имелибогатство, влияние и силу, меня принимали ласково и радушно. И вот покажисьмне, что девица расположена ко мне сердечно, - разгорелось мое сердце притаковой мечте. Потом уж сам постиг и вполне догадался, что может быть вовсея ее и не любил с такою силой, а только чтил ее ум и характер возвышенный,чего не могло не быть. Себялюбие однако же помешало мне сделать предложениеруки в то время: тяжело и страшно показалось расстаться с соблазнамиразвратной, холостой и вольной жизни в таких юных летах, имея вдобавок иденьги. Намеки однако ж я сделал. Во всяком случае отложил на малое времявсякий решительный шаг. А тут вдруг случись командировка в другой уезд надва месяца. Возвращаюсь я через два месяца и вдруг узнаю, что девица ужезамужем, за богатым пригородным помещиком, человеком хоть и старее менягодами, но еще молодым, имевшим связи в столице и в лучшем обществе, чего яне имел, человеком весьма любезным и сверх того образованным, а ужобразования-то я не имел вовсе. Так я был поражен этим неожиданным случаем,что даже ум во мне помутился. Главное же в том заключалось, что, как узнал ятогда же, был этот молодой помещик женихом ее уже давно, и что сам же явстречал его множество раз в ихнем доме, но не примечал ничего, ослепленныйсвоими достоинствами. Но вот это-то по преимуществу меня и обидело: как жеэто, все почти знали, а я один ничего не знал? И почувствовал я вдруг злобунестерпимую. С краской в лице начал вспоминать, как много раз почтивысказывал ей любовь мою, а так как она меня не останавливала и непредупредила, то, стало быть, вывел я, надо мною смеялась. Потом конечносообразил и припомнил, что нисколько она не смеялась, сама же напротивразговоры такие шутливо прерывала, и зачинала на место их другие, - но тогдасообразить этого я не смог и запылал отомщением. Вспоминаю с удивлением, чтоотомщение сие и гнев мой были мне самому до крайности тяжелы и противны,потому что, имея характер легкий, не мог подолгу ни на кого сердиться, апотому как бы сам искусственно разжигал себя, и стал наконец безобразен инелеп. Выждал я время и раз в большом обществе удалось мне вдруг "соперника"моего оскорбить будто бы из-за самой посторонней причины, подсмеяться надодним мнением его об одном важном тогда событии, - в двадцать шестом годудело было, - и подсмеяться, говорили люди, удалось остроумно и ловко. Затемвынудил у него объяснение и уже до того обошелся при объяснении грубо, чтовызов мой он принял, несмотря на огромную разницу между нами, ибо был я имоложе его, незначителен и чина малого. Потом уж я твердо узнал, что принялон вызов мой как бы тоже из ревнивого ко мне чувства: ревновал он меня ипрежде, немножко, к жене своей, еще тогда невесте; теперь же подумал, чтоесли та узнает, что он оскорбление от меня перенес, а вызвать на поединок нерешился, то чтобы не стала она невольно презирать его и не поколебаласьлюбовь ее. Секунданта я достал скоро, товарища, нашего же полка поручика.Тогда хоть и преследовались поединки жестоко, но была на них как бы дажемода между военным, - до того дикие нарастают и укрепляются иногдапредрассудки. Был в исходе июнь, и вот встреча наша назавтра, за городом, всемь часов утра, - и воистину случилось тут со мной нечто как бы роковое. Свечера возвратившись домой, свирепый и безобразный, рассердился я на моегоденщика Афанасия и ударил его изо всей силы два раза по лицу, так чтоокровавил ему лицо. Служил он у меня еще недавно, и случалось и прежде, чтоударял его, но никогда с такою зверскою жестокостью. И верите ли, милые,сорок лет тому минуло времени, а припоминаю и теперь о том со стыдом имукой. Лег я спать, заснул часа три, встаю, уже начинается день. Я вдругподнялся, спать более не захотел, подошел к окну, отворил, - отпиралось уменя в сад, - вижу восходит солнышко, тепло, прекрасно, зазвенели птички.Что же это, думаю, ощущаю я в душе моей как бы нечто позорное и низкое? Неоттого ли, что кровь иду проливать? Нет, думаю, как будто и не оттого. Неоттого ли, что смерти боюсь, боюсь быть убитым? Нет, совсем не то, совсемдаже не то... И вдруг сейчас же и догадался, в чем было дело: в том, что я свечера избил Афанасия! Все мне вдруг снова представилось, точно вновьповторилось: стоит он предо мною, а я бью его с размаху прямо в лицо, а ондержит руки по швам, голову прямо, глаза выпучил как во фронте, вздрагиваетс каждым ударом и даже руки поднять, чтобы заслониться, не смеет, - и эточеловек до того доведен, и это человек бьет человека. Экое преступление!Словно игла острая прошла мне всю душу насквозь. Стою я как ошалелый, асолнышко-то светит, листочки-то радуются, сверкают, а птички-то, птички-тобога хвалят... Закрыл я обеими ладонями лицо, повалился на постель изаплакал навзрыд. И вспомнил я тут моего брата Маркела и слова его предсмертью слугам: "Милые мои, дорогие, за что вы мне служите, за что менялюбите, да и стою ли я, чтобы служить-то мне?" "Да, стою ли", вскочило мневдруг в голову. В самом деле, чем я так стою, чтобы другой человек, такой жекак я образ и подобие божие, мне служил? Так и вонзился мне в ум в первыйраз в жизни тогда этот вопрос. "Матушка, кровинушка ты моя. воистину всякийпред всеми за всех виноват, не знают только этого люди, а если б узнали -сейчас был бы рай!" Господи, да неужто же и это неправда, плачу я и думаю, -воистину я за всех может быть всех виновнее, да и хуже всех на свете людей!И представилась мне вдруг вся правда, во всем просвещении своем: что я идуделать? Иду убивать человека доброго, умного, благородного, ни в чем предомной неповинного, а супругу его тем навеки счастья лишу, измучаю и убью.Лежал я так на постели ничком, лицом в подушку и не заметил вовсе как ивремя прошло. Вдруг входит мой товарищ, поручик, за мной, с пистолетами: "А,говорит, вот это хорошо, что ты уже встал, пора, идем". Заметался я тут,совсем потерялся, вышли мы однако же садиться в коляску: "Погоди здесьвремя, говорю ему, - я в один миг сбегаю, кошелек забыл". И вбежал один вквартиру обратно, прямо в каморку к Афанасию: "Афанасий, говорю, - я вчератебя ударил два раза по лицу, прости ты меня", говорю. Он так и вздрогнул,точно испугался, глядит, - и вижу я, что этого мало, мало, да вдруг, так какбыл в эполетах, то бух ему в ноги лбом до земли: "Прости меня!" говорю. Тутуж он и совсем обомлел: "Ваше благородие, батюшка, барин, да как вы... дастою ли я..." и заплакал вдруг сам, точно как давеча я, ладонями обеимизакрыл лицо, повернулся к окну и весь от слез так и затрясся, я же выбежал ктоварищу, влетел в коляску, "вези" кричу: "видал, кричу ему, - победителя, -вот он пред тобою!" Восторг во мне такой, смеюсь, всю дорогу говорю, говорю,не помню уж, что и говорил. Смотрит он на меня: "Ну брат, молодец же ты,вижу, что поддержишь мундир". Так приехали мы на место, а они уже там, насожидают. Расставили нас, в двенадцати шагах друг от друга, ему первыйвыстрел, - стою я пред ним веселый, прямо лицом к лицу, глазом не смигну,любя на него гляжу, знаю, что сделаю. Выстрелил он, капельку лишь оцарапаломне щеку да за ухо задело, - "слава богу, кричу, не убили человека!" дасвой-то пистолет схватил, оборотился назад, да швырком, вверх, в лес ипустил: "Туда, кричу, тебе и дорога!" Оборотился к противнику: "Милостивыйгосударь, говорю, простите меня, глупого молодого человека, что по вине моейвас разобидел, а теперь стрелять в себя заставил. Сам я хуже вас в десятькрат, а пожалуй еще и того больше. Передайте это той особе, которую чтитебольше всех на свете". Только что я это проговорил, - так все трое они изакричали: "Помилуйте, говорит мой противник, - рассердился даже, - если выне хотели драться, к чему же беспокоили?" - "Вчера, говорю ему, - еще глупбыл, а сегодня поумнел", весело так ему отвечаю. - "Верю про вчерашнее,говорит, но про сегодняшнее трудно заключить по вашему мнению". - "Браво,кричу ему, в ладоши захлопал, - я с вами и в этом согласен, заслужил!" -"Будете ли, милостивый государь, стрелять или нет?" - "Не буду, говорю, - авы если хотите, стреляйте еще раз, только лучше бы вам не стрелять". Кричати секунданты, особенно мой: "Как это срамить полк, на барьере стоя, прощенияпросить; если бы только я это знал!" Стал я тут пред ними пред всеми и ужене смеюсь: "Господа мои, говорю, неужели так теперь для нашего времениудивительно встретить человека, который бы сам покаялся в своей глупости иповинился в чем сам виноват публично?" - "Да не на барьере же", кричит мойсекундант опять. - "То-то вот и есть, отвечаю им, - это-то вот иудивительно, потому следовало бы мне повиниться только-что прибыли сюда, ещепрежде ихнего выстрела, и не вводить их в великий и смертный грех, но дотого безобразно, говорю, мы сами себя в свете устроили, что поступить такбыло почти и невозможно, ибо только после того как я выдержал их выстрел вдвенадцати шагах, слова мои могут что-нибудь теперь для них значить, а еслибы до выстрела, как прибыли сюда, то сказали бы просто: трус, пистолетаиспугался и нечего его слушать. Господа, воскликнул я вдруг от всего сердца,посмотрите кругом на дары божии: небо ясное, воздух чистый, травка нежная,птички, природа прекрасная и безгрешная, а мы, только мы одни безбожные иглупые и не понимаем, что жизнь есть рай, ибо стоит только нам захотетьпонять и тотчас же он настанет во всей красоте своей, обнимемся мы изаплачем..." Хотел я и еще продолжать, да не смог, дух даже у менязахватило, сладостно, юно так, а в сердце такое счастье, какого и не ощущалникогда во всю жизнь. "Благоразумно все это и благочестиво, - говорит мнепротивник, - и во всяком случае человек вы оригинальный". - "Смейтесь, -смеюсь и я ему, - а потом сами похвалите". - "Да я готов и теперь, говорит,похвалить, извольте, я протяну вам руку, потому, кажется, вы действительноискренний человек". - "Нет, говорю, сейчас не надо, а потом, когда я лучшесделаюсь и уважение ваше заслужу, тогда протяните, - хорошо сделаете".Воротились мы домой, секундант мой всю-то дорогу бранится, а я-то его целую.Тотчас все товарищи прослышали, собрались меня судить в тот же день:"мундир, дескать, замарал, пусть в отставку подает". Явились и защитники:"выстрел все же, говорят, он выдержал". - "Да, но побоялся других выстрелови попросил на барьере прощения". - "А кабы побоялся выстрелов, возражаютзащитники, так из своего бы пистолета сначала выстрелил, прежде чем прощенияпросить, а он в лес его еще заряженный бросил, нет, тут что-то другое вышло,оригинальное". Слушаю я, весело мне на них глядя: "Любезнейшие мои, говорюя, друзья и товарищи, не беспокойтесь, чтоб я в отставку подал, потому чтоэто я уже и сделал, я уже подал, сегодня же в канцелярии, утром, и когдаполучу отставку, тогда тотчас же в монастырь пойду, для того и в отставкуподаю". Как только я это сказал, расхохотались все до единого: "Да ты б ссамого начала уведомил, ну теперь все и объясняется, монаха судить нельзя",смеются, не унимаются, да и не насмешливо вовсе, а ласково так смеются,весело, полюбили меня вдруг все, даже самые ярые обвинители, и потом весь-тоэтот месяц, пока отставка не вышла, точно на руках меня носят: "ах ты,монах", говорят. И всякий-то мне ласковое слово скажет, отговаривать начали,жалеть даже: "что ты над собой делаешь?" - "Нет, говорят, он у нас храбрый,он выстрел выдержал и из своего пистолета выстрелить мог, а это ему соннакануне приснился, чтоб он в монахи пошел, вот он отчего". Точно то жепочти произошло и в городском обществе. Прежде особенно-то и не примечалименя, а только принимали с радушием, а теперь вдруг все наперерыв узнали истали звать к себе: сами смеются надо мной, а меня же любят. Замечу тут, чтохотя о поединке нашем все вслух тогда говорили, но начальство это делозакрыло, ибо противник мой был генералу нашему близким родственником, а таккак дело обошлось без крови, а как бы в шутку, да и я наконец в отставкуподал, то и повернули действительно в шутку. И стал я тогда вслух ибезбоязненно говорить, несмотря на их смех, потому что все же был смех незлобный, а добрый. Происходили же все эти разговоры больше по вечерам вдамском обществе, женщины больше тогда полюбили меня слушать и мужчинзаставляли. "Да как же это можно, чтоб я за всех виноват был, - смеется мневсякий в глаза, - ну разве я могу быть за вас, например, виноват?" - "Дагде, - отвечаю им, - вам это и познать, когда весь мир давно уже на другуюдорогу вышел, и когда сущую ложь за правду считаем, да и от других такой желжи требуем. Вот я раз в жизни взял да и поступил искренно, и что же, сталдля всех вас точно юродивый: хоть и полюбили меня, а все же надо мной,говорю, смеетесь". - "Да как вас такого не любить?" смеется мне вслуххозяйка, а собрание у ней было многолюдное. Вдруг, смотрю, подымается изсреды дам та самая молодая особа, из-за которой я тогда на поединок вызвал икоторую столь недавно еще в невесты себе прочил, а я и не заметил, как онатеперь на вечер приехала. Поднялась, подошла ко мне, протянула руку:"Позвольте мне, говорит, изъяснить вам, что я первая не смеюсь над вами, анапротив со слезами благодарю вас и уважение мое к вам заявляю за тогдашнийпоступок ваш". Подошел тут и муж ее а затем вдруг и все ко мне потянулись,чуть меня не целуют. Радостно мне так стало, но пуще всех заметил я вдругтогда одного господина, человека уже пожилого, тоже ко мне подходившего,которого я хотя прежде и знал по имени, но никогда с ним знаком не был, и досего вечера даже и слова с ним не сказал. г) Таинственный посетитель. Был он в городе нашем на службе уже давно, место занимал видное,человек был уважаемый всеми, богатый, славился благотворительностью,пожертвовал значительный капитал на богадельню и на сиротский дом, и многокроме того делал благодеяний тайно, без огласки, что все потом по смерти егои обнаружилось. Лет был около пятидесяти, и вид имел почти строгий, былмалоречив; женат же был не более десяти лет с супругой еще молодою, откоторой имел трех малолетних еще детей. Вот я на другой вечер сижу у себядома, как вдруг отворяется моя дверь и входит ко мне этот самый господин. А надо заметить, что жил я тогда уже не на прежней квартире, а кактолько подал в отставку, съехал на другую и нанял у одной старой женщины,вдовы чиновницы, и с ее прислугой, ибо и переезд-то мой на сию квартирупроизошел лишь потому только, что я Афанасия в тот же день, как с поединкаворотился, обратно в роту препроводил, ибо стыдно было в глаза ему глядетьпосле давешнего моего с ним поступка, - до того наклонен стыдитьсянеприготовленный мирской человек даже иного справедливейшего своего дела. "Я, - говорит мне вошедший ко мне господин, - слушаю вас уже несколькодней в разных домах с большим любопытством и пожелал наконец познакомитьсялично, чтобы поговорить с вами еще подробнее. Можете вы оказать мне,милостивый государь, таковую великую услугу?" - "Могу, говорю, с превеликиммоим удовольствием и почту за особую честь", говорю это ему, а сам почтииспугался, до того он меня с первого разу тогда поразил. Ибо хоть и слушалименя и любопытствовали, но никто еще с таким серьезным и строгим внутреннимвидом ко мне не подходил. А этот еще сам в квартиру ко мне пришел. Сел он."Великую, - продолжает он, - вижу в вас силу характера, ибо не побоялисьистине послужить в таком деле, в каком рисковали, за свою правду, общеепрезрение от всех понести". - "Вы может быть очень меня преувеличеннохвалите", говорю я ему. - "Нет, не преувеличенно, - отвечает мне, -поверьте, что совершить таковой поступок гораздо труднее, чем вы думаете. Ясобственно, - продолжает он, - этим только и поразился и за этим к вам ипришел. Опишите мне, если не побрезгаете столь непристойным может быть моимлюбопытством, что именно ощущали вы в ту минуту, когда на поединке решилисьпросить прощения, если только запомните? Не сочтите вопрос мой залегкомыслие; напротив, имею, задавая таковой вопрос, свою тайную цель,которую вероятно и объясню вам впоследствии, если угодно будет богу сблизитьнас еще короче". Все время, как он говорил это, глядел я ему прямо в лицо и вдруг ощутилк нему сильнейшую доверенность, а кроме того и необычайное и с моей сторонылюбопытство, ибо почувствовал, что есть у него в душе какая-то своя особаятайна. - Вы спрашиваете, что я именно ощущал в ту минуту, когда у противникапрощения просил, - отвечаю я ему, - но я вам лучше с самого начала расскажу,чего другим еще не рассказывал, - и рассказал ему все, что произошло у меняс Афанасием и как поклонился ему до земли. "Из сего сами можете видеть, -заключил я ему, - что уже во время поединка мне легче было, ибо начал я ещедома, и раз только на эту дорогу вступил, то все дальнейшее пошло не тольконе трудно, а даже радостно и весело". Выслушал он, смотрит так хорошо на меня: "Все это, говорит, чрезвычайнокак любопытно, я к вам еще и еще приду". И стал с тех пор ко мне ходить чутьне каждый вечер. И сдружились бы мы очень, если б он мне и о себе говорил.Но о себе он не говорил почти ни слова, а все меня обо мне же расспрашивал.Несмотря на то, я очень его полюбил и совершенно ему доверился во всех моихчувствах, ибо мыслю: на что мне тайны его, вижу и без сего, что праведенчеловек. К тому же еще человек столь серьезный и неравный мне летами, аходит ко мне, юноше, и мною не брезгает. И многому я от него научилсяполезному, ибо высокого ума был человек. "Что жизнь есть рай, - говоритвдруг мне,- об этом я давно уже думаю", и вдруг прибавил: "Только ведь обэтом и думаю". Смотрит на меня и улыбается. "Я больше вашего в этом,говорит, убежден, потом узнаете почему". Слушаю я это и думаю про себя: "Этоон наверно хочет мне нечто открыть". "Рай, говорит, в каждом из нас затаен,вот он теперь и во мне кроется, и захочу завтра же настанет он для меня всамом деле и уже на всю мою жизнь". Гляжу: с умилением говорит и таинственнона меня смотрит, точно вопрошает меня. "А о том, продолжает, что всякийчеловек за всех и за вся виноват, помимо своих грехов, о том вы совершенноправильно рассудили и удивительно, как вы вдруг в такой полноте могли сиюмысль обнять. И воистину верно, что когда люди эту мысль поймут, то настанетдля них царствие небесное уже не в мечте, а в самом деле". - "Акогда,воскликнул я ему тут с горестию, - сие сбудется, и сбудется ли ещекогда-нибудь? Не мечта ли сие лишь только?" - "А вот уж вы, - говорит, - неверуете, проповедуете и сами не веруете. Знайте же, что несомненно сиямечта, как вы говорите, сбудется, тому верьте, но не теперь, ибо на всякоедействие свой закон. Дело это душевное, психологическое. Чтобы переделатьмир по-новому, надо, чтобы люди сами психически повернулись на другуюдорогу. Раньше чем не сделаешься в самом деле всякому братом, не наступитбратства. Никогда люди никакою наукой и никакою выгодой не сумеют безобидноразделиться в собственности своей и в правах своих. Все будет для каждогомало и все будут роптать, завидовать и истреблять друг друга. Выспрашиваете, когда сие сбудется. Сбудется, но сначала должен заключитьсяпериод человеческого уединения. - "Какого это уединения?" спрашиваю его. -"А такого, какое теперь везде царствует, и особенно в нашем веке, но незаключился еще весь и не пришел еще срок ему. Ибо всякий-то теперь стремитсяотделить свое лицо наиболее, хочет испытать в себе самом полноту жизни, амежду тем выходит изо всех его усилий вместо полноты жизни лишь полноесамоубийство, ибо вместо полноты определения существа своего впадают всовершенное уединение. Ибо все-то в наш век разделились на единицы, всякийуединяется в свою нору, всякий от другого отдаляется, прячется и что имеетпрячет, и кончает тем, что сам от людей отталкивается и сам людей от себяотталкивает. Копит уединенно богатство и думает: сколь силен я теперь исколь обеспечен, а и не знает безумный, что чем более копит, тем болеепогружается в самоубийственное бессилие. Ибо привык надеяться на себя одногои от целого отделился единицей, приучил свою душу не верить в людскуюпомощь, в людей и в человечество, и только и трепещет того, что пропадут егоденьги и приобретенные им права его. Повсеместно ныне ум человеческийначинает насмешливо не понимать, что истинное обеспечение лица состоит не вличном уединенном его усилии, а в людской общей целостности. Но непременнобудет так, что придет срок и сему страшному уединению, и поймут все разом,как неестественно отделились один от другого. Таково уже будет веяниевремени, и удивятся тому, что так долго сидели во тьме, а света не видели.Тогда и явится знамение сына человеческого на небеси... Но до тех пор надовсе-таки знамя беречь и нет-нет, а хоть единично должен человек вдруг примерпоказать и вывести душу из уединения на подвиг братолюбивого общения, хотябы даже и в чине юродивого. Это чтобы не умирала великая мысль..." Вот в таких-то пламенных и восторгающих беседах проходили вечера нашиодин за другим. Я даже и общество бросил и гораздо реже стал появляться вгостях, кроме того, что и мода на меня начала проходить. Говорю сие не восуждение, ибо продолжали меня любить и весело ко мне относиться; но в том,что мода действительно в свете царица не малая, в этом все же надосознаться. На таинственного же посетителя моего стал я наконец смотреть ввосхищении, ибо, кроме наслаждения умом его, начал предчувствовать, чтопитает он в себе некий замысел и готовится к великому может быть подвигу.Может и то ему нравилось, что я наружно не любопытствовал о секрете его, нипрямо, ни намеком не расспрашивал. Но заметил я наконец, что и сам он как быначал уже томиться желанием открыть мне нечто. По крайней мере это уже оченьстало видно примерно месяц спустя как он стал посещать меня. "Знаете ли вы,- спросил он меня однажды, - что в городе очень о нас обоих любопытствуют идивятся тому, что я к вам столь часто хожу; но пусть их, ибо скоро всеобъяснится. Иногда вдруг нападало на него чрезвычайное волнение, и почтивсегда в таких случаях он вставал и уходил. Иногда же долго и как быпронзительно смотрит на меня, - думаю: "Что-нибудь сейчас да и скажет", а онвдруг перебьет и заговорит о чем-нибудь известном и обыкновенном. Стал тожечасто жаловаться на головную боль. И вот однажды, совсем даже неожиданно,после того как он долго и пламенно говорил, вижу, что он вдруг побледнел,лицо совсем перекосилось, сам же на меня глядит как в упор. - Что с вами, - говорю, - уж не дурно ли вам? А он именно на головную боль жаловался. - Я... знаете ли вы... я... человека убил. Проговорил да улыбается, а сам белый как мел. Зачем это он улыбается, -пронзила мне мысль эта вдруг сердце, прежде чем я еще что-либо сообразил.Сам я побледнел: - Что вы это? - кричу ему. - Видите ли, - отвечает мне все с бледною усмешкой, - как дорого мнестоило сказать первое слово. Теперь сказал и, кажется, стал на дорогу.Поеду. Долго я ему не верил, да и не в один раз поверил, а лишь после того какон дня три ходил ко мне и все мне в подробности рассказал. Считал его запомешанного, но кончил тем, что убедился наконец явно с превеликою горестьюи удивлением. Было им совершено великое и страшное преступление,четырнадцать лет пред тем, над одною богатою госпожей, молодою и прекрасноюсобой, вдовой-помещицей, имевшею в городе нашем для приезда собственный дом.Почувствовав к ней любовь великую, сделал он ей изъяснение в любви и началсклонять ее выйти за него замуж. Но она отдала уже свое сердце другому,одному знатному не малого чина военному, бывшему в то время в походе, икоторого ожидала она однако скоро к себе. Предложение его она отвергла, аего попросила к себе не ходить. Перестав ходить, он, зная расположение еедома, пробрался к ней ночью из сада чрез крышу, с превеликою дерзостью,рискуя быть обнаруженным. Но как весьма часто бывает, все с необыкновенноюдерзостью совершаемые преступления чаще других и удаются. Чрез слуховое окновойдя на чердак дома, он спустился к ней вниз в жилые комнаты по лесенке счердака, зная, что дверь, бывшая в конце лесенки, не всегда по небрежностислуг запиралась на замок. Понадеялся на оплошность сию и в сей раз, и какраз застал. Пробравшись в жилые покои, он, в темноте, прошел в ее спальню, вкоторой горела лампада. И как нарочно обе горничные ее девушки ушлипотихоньку без спросу, по соседству, на именинную пирушку, случившуюся в тойже улице. Остальные же слуги и служанки спали в людских и в кухне, в нижнемэтаже. При виде спящей разгорелась в нем страсть, а затем схватила егосердце мстительная ревнивая злоба, и, не помня себя, как пьяный, подошел ивонзил ей нож прямо в сердце, так что она и не вскрикнула. Затем с адским ис преступнейшим расчетом устроил так, чтобы подумали на слуг: не побрезгалвзять ее кошелек, отворил ключами, которые вынул из-под подушки, ее комод изахватил из него некоторые вещи, именно так как бы сделал невежа-слуга,то-есть ценные бумаги оставил, а взял одни деньги, взял несколько золотыхвещей покрупнее, а драгоценнейшими в десять раз, но малыми вещами пренебрег.Захватил и еще кое-что себе на память, но о сем после. Совершив сие ужасноедело, вышел прежним путем. Ни на другой день, когда поднялась тревога, иникогда потом во всю жизнь, никому и в голову не пришло заподозритьнастоящего злодея! Да и о любви его к ней никто не знал, ибо был и всегдахарактера молчаливого и несообщительного, и друга, которому поверял бы душусвою, не имел. Считали же его просто знакомым убитой и даже не стольблизким, ибо в последние две недели он и не посещал ее. Заподозрили жетотчас крепостного слугу ее Петра, и как раз сошлись все обстоятельства,чтоб утвердить сие подозрение, ибо слуга этот знал, и покойница сама нескрывала, что намерена его в солдаты отдать, в зачет следуемого с еекрестьян рекрута, так как был одинок и дурного сверх того поведения.Слышали, как он в злобе пьяный, грозился в питейном доме убить ее. За два жедня до ее кончины сбежал и проживал где-то в городе в неизвестных местах. Надругой же день после убийства нашли его на дороге, при выезде из города,мертво-пьяного, имевшего в кармане своем нож, да еще с запачканною почему-тов крови правою ладонью. Утверждал, что кровь шла из носу, но ему неповерили. Служанки же повинились, что были на пирушке, и что входные двери скрыльца оставались незапертыми до их возвращения. Да и множество сверх тогоявлялось подобных сему признаков, по которым неповинного слугу и захватили.Арестовали его и начали суд, но как раз через неделю арестованный заболел вгорячке и умер в больнице без памяти. Тем дело и кончилось, предали волебожьей, и все, и судьи, и начальство, и все общество, остались убеждены, чтосовершил преступление никто как умерший слуга. А за сим началось наказание. Таинственный гость, а теперь уже друг мой, поведал мне, что вначаледаже и совсем не мучился угрызениями совести. Мучился долго, но не тем, алишь сожалением, что убил любимую женщину, что ее нет уже более, что, убивее, убил любовь свою, тогда как огонь страсти оставался в крови его. Но опролитой неповинной крови, об убийстве человека он почти тогда и не мыслил.Мысль же о том, что жертва его могла стать супругой другому, казалась емуневозможною, а потому долгое время убежден был в совести своей, что и не могпоступить иначе. Томил его несколько вначале арест слуги, но скорая болезнь,а потом и смерть арестанта успокоили его, ибо умер тот, по всей очевидности(рассуждал он тогда), не от ареста или испуга, а от простудной болезни,приобретенной именно во дни его бегов, когда он, мертво-пьяный, валялсяцелую ночь на сырой земле. Краденые же вещи и деньги мало смущали его, ибо(все так же рассуждал он) сделана кража не для корысти, а для отводаподозрений в другую сторону. Сумма же краденого была незначительная, и он вскорости всю эту сумму, и даже гораздо большую, пожертвовал на учредившуюсяу нас в городе богадельню. Нарочно сделал сие для успокоения совести насчеткражи, и, замечательно, на время и, даже долгое, действительно успокоился, -сам передавал мне это. Пустился он тогда в большую служебную деятельность,сам напросился на хлопотливое и трудное поручение, занимавшее его года два,и, будучи характера сильного, почти забывал происшедшее; когда же вспоминал,то старался не думать о нем вовсе. Пустился и в благотворительность, многоустроил и пожертвовал в нашем городе, заявил себя и в столицах, был избран вМоскве и в Петербурге членом тамошних благотворительных обществ. Но все жестал наконец задумываться с мучением, не в подъем своим силам. Тутпонравилась ему одна прекрасная и благоразумная девица, и он в скоростиженился на ней, мечтая, что женитьбой прогонит уединенную тоску свою, авступив на новую дорогу и исполняя ревностно долг свой относительно жены идетей, удалится от старых воспоминаний вовсе. Но как раз случилось противноесему ожиданию. Еще в первый месяц брака стала его смущать беспрерывнаямысль: "Вот жена любит меня, ну что если б она узнала?" Когда сталабеременна первым ребенком и поведала ему это, он вдруг смутился: "Даю жизнь,а сам отнял жизнь". Пошли дети: "Как я смею любить, учить и воспитать их,как буду про добродетель им говорить: я кровь пролил". Дети растутпрекрасные, хочется их ласкать: "А я не могу смотреть на их невинные, ясныелики; недостоин того". Наконец начала ему грозно и горько мерещиться кровьубитой жертвы, погубленная молодая жизнь ее, кровь, вопиющая об отмщении.Стал он видеть ужасные сны. Но будучи тверд сердцем, сносил муку долго:"Искуплю все сею тайною мукой моею". Но напрасная была и сия надежда: чемдальше, тем сильнее становилось страдание. В обществе за благотворительнуюдеятельность стали его уважать, хотя и боялись все строгого и мрачногохарактера его, но чем более стали уважать его, тем становилось емуневыносимее. Признавался мне, что думал было убить себя. Но вместо тогоначала мерещиться ему иная мечта. - мечта, которую считал он вначаленевозможною и безумною, но которая так присосалась, наконец, к его сердцу,что и оторвать нельзя было. Мечтал он так: восстать, выйти пред народ иобъявить всем, что убил человека. Года три он проходил с этою мечтой,мерещилась она ему все в разных видах. Наконец уверовал всем сердцем своим,что, объявив свое преступление, излечит душу свою несомненно и успокоитсяраз навсегда. Но, уверовав, почувствовал в сердце ужас, ибо как исполнить? Ивдруг произошел этот случай на моем поединке. "Глядя на вас, я теперьрешился". Я смотрю на него: - И неужели, - воскликнул я ему, всплеснув руками, - такой малый случаймог решимость такую в вас породить? - Решимость моя три года рождалась, - отвечает мне, - а случай ваш далей только толчок. Глядя на вас, упрекнул себя и вам позавидовал, -проговорил он мне это даже с суровостью. - Да вам и не поверят, - заметил я ему, - четырнадцать лет прошло. - Доказательства имею, великие. Представлю. И заплакал я тогда,облобызал его. - Одно решите мне, одно! - сказал он мне (точно от меня теперь все изависело): - жена, дети! Жена умрет может быть с горя, а дети хоть и нелишатся дворянства и имения, - но дети варнака, и навек. А память-то, памятькакую в сердцах их по себе оставлю! Молчу я. - А расстаться-то с ними, оставить навеки? Ведь навек, навек! Сижу я, молча про себя молитву шепчу. Встал я наконец, страшно мнестало. - Что же? - смотрит на меня. - Идите, - говорю, объявите людям. Все минется, одна правда останется.Дети поймут, когда вырастут, сколько в великой решимости вашей быловеликодушия. Ушел он тогда от меня как бы и впрямь решившись. Но все же более двухнедель потом ко мне ходил, каждый вечер сряду, все приготовлялся, все не могрешиться. Измучил он мое сердце. То приходит тверд и говорит с умилением: - Знаю, что наступит рай для меня, тотчас же и наступит, как объявлю.Четырнадцать лет был во аде. Пострадать хочу. Приму страдание и жить начну.Неправдой свет пройдешь, да назад не воротишься. Теперь не только ближнегомоего, но и детей моих любить не смею. Господи, да ведь поймут же дети можетбыть чего стоило мне страдание мое, и не осудят меня! Господь не в силе, а вправде. - Поймут все подвиг ваш, - говорю ему, - не сейчас, так потом поймут,ибо правде послужили, высшей правде, неземной... И уйдет он от меня как бы утешенный, а назавтра вдруг опять приходитзлобный, бледный, говорит насмешливо: - Каждый раз как вхожу к вам, вы смотрите с таким любопытством: "Опятьдескать не объявил?" Подождите, не презирайте очень. Не так ведь оно легкосделать, как вам кажется. Я может быть еще и не сделаю вовсе. Не пойдете жевы на меня доносить тогда, а? А я бывало не только что смотрел с любопытством неразумным, я ивзглянуть-то на него боялся. Измучен был я до болезни, и душа моя была полнаслез. Ночной даже сон потерял. - Я сейчас, - продолжает, - от жены. Понимаете ли вы, что такое жена?Детки, когда я уходил, прокричали мне: "Прощайте, папа, приходите скорее с нами Детское чтение читать". Нет,вы этого не понимаете! Чужая беда не дает ума. Сам засверкал глазами, губы запрыгали. Вдруг стукнул о стол кулаком,так что вещи на столе вспрыгнули, - такой мягкий человек, в первый раз с нимслучилось. - Да нужно ли? - воскликнул, - да надо ли? Ведь никто осужден не был,никого в каторгу из-за меня не сослали, слуга от болезни помер. А за кровьпролиянную я мучениями был наказан. Да и не поверят мне вовсе, никакимдоказательствам моим не поверят. Надо ли объявлять, надо ли? За кровьпролитую я всю жизнь готов еще мучиться, только чтобы жену и детей непоразить. Будет ли справедливо их погубить с собою? Не ошибаемся ли мы? Гдетут правда? Да и познают ли правду эту люди, оценят ли, почтут ли ее? "Господи! мыслю про себя, о почтении людей думает в такую минуту!" И дотого жалко мне стало его тогда, что, кажись, сам бы разделил его участь,лишь бы облегчить его. Вижу, он как исступленный. Ужаснулся я, поняв уже неумом одним, а живою душой, чего стоит такая решимость. - Решайте же судьбу! - воскликнул опять. - Идите и объявите, - прошептал я ему. Голосу во мне не хватило, нопрошептал я твердо. Взял я тут со стола Евангелие, русский перевод, ипоказал ему от Иоанна, глава XII, стих 24: "Истинно, истинно говорю вам, если пшеничное зерно, падши в землю, неумрет, то останется одно, а если умрет, то принесет много плода". Я этотстих только-что прочитал пред его приходом. Прочел он: "Правда", говорит, но усмехнулся горько: "Да, в этих книгах,- говорит, помолчав, - ужас что такое встретишь. Под нос-то их легко совать.И кто это их писал, неужели люди?" - Дух святый писал, - говорю. - Болтать-то вам легко, - усмехнулся он еще, но уже почти ненавистно.Взял я книгу опять, развернул в другом месте и показал ему к Евреям, главаX, стих 31. Прочел он: "Страшно впасть в руки бога живаго". Прочел он, да так и отбросил книгу. Задрожал весь даже. - Страшный стих, - говорит, - нечего сказать, подобрали. Встал состула: - Ну, говорит, - прощайте, может больше и не приду... в раю увидимся.Значит четырнадцать лет, как уже "впал я в руки бога живаго", - вот как этичетырнадцать лет, стало быть, называются. Завтра попрошу эти руки, чтобыменя отпустили... Хотел было я обнять и облобызать его, да не посмел, - искривленно таклицо у него было и смотрел тяжело. Вышел он. "Господи, подумал я, куда пошелчеловек!" Бросился я тут на колени пред иконой и заплакал о нем пресвятойбогородице, скорой заступнице и помощнице. С полчаса прошло как я в слезахна молитве стоял, а была уже поздняя ночь, часов около двенадцати. Вдругсмотрю, отворяется дверь, и он входит снова. Я изумился. - Где же вы были? - спрашиваю его. - Я, - говорит, - я, кажется, что-то забыл... платок, кажется... Ну,хоть ничего не забыл, дайте присесть-то... Сел на стул. Я стою над ним. "Сядьте, говорит, и вы". Я сел. Просиделиминуты с две, смотрит на меня пристально и вдруг усмехнулся, запомнил я это,затем встал, крепко обнял меня и поцеловал... - Попомни, - говорит, - как я к тебе в другой раз приходил. Слышишь,попомни это! В первый раз мне ты сказал. И ушел. "Завтра", подумал я. Так оно и сбылось. И не знал я в сей вечер, что на завтра как разприходится день рождения его. Сам я в последние дни никуда не выходил, апотому и узнать не мог ни от кого. В этот же день у него каждогодно бывалобольшое собрание, съезжался весь город. Съехались и теперь. И вот, послеобеденной трапезы, выходит он на средину, а в руках бумага - форменноедонесение по начальству. А так как начальство его было тут же, то тут же ипрочел бумагу вслух всем собравшимся, а в ней полное описание всегопреступления во всей подробности: "Как изверга себя извергаю из среды людей,бог посетил меня", - заключил бумагу, - "пострадать хочу!" Тут же вынес ивыложил на стол все, чем мнил доказать свое преступление и что четырнадцатьлет сохранял: золотые вещи убитой, которые похитил, думая отвлечь от себяподозрение, медальон и крест ее, снятые с шеи, - в медальоне портрет еежениха, записную ее книжку и наконец два письма: письмо жениха ее к ней сизвещением о скором прибытии, и ответ ее на сие письмо, который начала и недописала, оставила на столе, чтобы завтра отослать на почту. Оба письмазахватил он с собою, - для чего? Для чего потом сохранял четырнадцать летвместо того, чтоб истребить как улики? И вот что же случилось: все пришли вудивление и в ужас, и никто не захотел поверить, хотя все выслушали счрезвычайным любопытством, но как от больного, а несколько дней спустя ужесовсем решено было во всех домах и приговорено, что несчастный человекпомешался. Начальство и суд не могли не дать хода делу, но приостановились иони: хотя представленные вещи и письма и заставили размышлять, но решенобыло и тут, что если сии документы и оказались бы верными, то все жеокончательное обвинение не могло бы быть произнесено на основании только сихдокументов. Да и вещи все он мог иметь от нее самой, как знакомый ее, и подоверенности. Слышал я, впрочем, что подлинность вещей была потом провереначрез многих знакомых и родных убитой, и что сомнений в том не было. Но делусему опять не суждено было завершиться. Дней через пять все узнали, чтострадалец заболел и что опасаются за жизнь его. Какою болезнию он заболел, -не могу объяснить, говорили, что расстройством сердцебиения, но известностало, что совет докторов, по настоянию супруги его, свидетельствовал идушевное его состояние, и что вынесли заключение, что помешательство ужеесть. Я ничего не выдал, хотя и бросились расспрашивать меня, но когдапожелал его навестить, то долго мне возбраняли, главное супруга его: "Этовы, говорит мне, его расстроили, он и прежде был мрачен, а в последний годвсе замечали в нем необыкновенное волнение и странные поступки, а тут какраз вы его погубили; это вы его зачитали, не выходил он от вас целый месяц".И что же, не только супруга, но и все в городе накинулись на меня и меняобвинили: "Это все вы", говорят. Я молчу, да и рад в душе, ибо узрелнесомненную милость божию к восставшему на себя и казнившему себя. Апомешательству его я верить не мог. Допустили наконец и меня к нему, сампотребовал того настоятельно, чтобы проститься со мной. Вошел я и как разувидел, что не только дни, но и часы его сочтены. Был он слаб, желт, рукитрепещут, сам задыхается, но смотрит умиленно и радостно. - Совершилось! - проговорил мне, - давно жажду видеть тебя, что неприходил? Я ему не объявил, что меня не допускали к нему. - Бог сжалился надо мной и зовет к себе. Знаю, что умираю, но радостьчувствую и мир после стольких лет впервые. Разом ощутил в душе моей рай,только лишь исполнил, что надо было. Теперь уже смею любить детей моих илобызать их. Мне не верят, и никто не поверил, ни жена, ни судьи мои; неповерят никогда и дети. Милость божию вижу в сем к детям моим. Умру, и имямое будет для них незапятнано. А теперь предчувствую бога, сердце как в раювеселится... долг исполнил... Говорить не может, задыхается, горячо мне руку жмет, пламенно глядит наменя. Но недолго мы беседовали, супруга его беспрерывно к нам заглядывала.Но успел-таки шепнуть мне: - А помнишь ли, как я к тебе тогда в другой раз пришел, в полночь? Ещезапомнить тебе велел? Знаешь ли, для чего я входил? Я ведь убить тебяприходил! Я так и вздрогнул. - Вышел я тогда от тебя во мрак, бродил по улицам и боролся с собою. Ивдруг возненавидел тебя до того, что едва сердце вынесло. "Теперь, думаю, онединый связал меня, и судия мой, не могу уже отказаться от завтрашней казнимоей, ибо он все знает". И не то, чтоб. я боялся, что ты донесешь (не было имысли о сем), но думаю: "Как я стану глядеть на него, если не донесу насебя?" И хотя бы ты был за тридевять земель, но жив, все равно, невыносимаэта мысль, что ты жив и все знаешь, и меня судишь. Возненавидел я тебя,будто ты всему причиной и всему виноват. Воротился я к тебе тогда, помню,что у тебя на столе лежит кинжал. Я сел и тебя сесть попросил, и целуюминуту думал. Если б я убил тебя, то все равно бы погиб за это убийство,хотя бы и не объявил о прежнем преступлении. Но о сем я не думал вовсе, идумать не хотел в ту минуту. Я только тебя ненавидел и отомстить тебе желализо всех сил за все. Но господь мой поборол диавола в моем сердце. Знайоднако что никогда ты не был ближе от смерти. Через неделю он помер. Гроб его до могилы провожал весь город.Протоиерей сказал прочувствованное слово. Оплакивали страшную болезнь,прекратившую дни его. Но весь город восстал на меня, когда похоронили его, идаже принимать меня перестали. Правда, некоторые, вначале немногие, а потомвсе больше и больше стали воровать в истину его показаний, и очень началипосещать меня и расспрашивать с большим любопытством и радостью: ибо любитчеловек падение праведного и позор его. Но я замолчал и в скорости из городасовсем выбыл, а через пять месяцев удостоился господом богом стать на путьтвердый и благолепный, благословляя перст невидимый, мне столь явно сей путьуказавший. А многострадального раба божия Михаила памятую в молитвах моих идо сего дня на каждый день.
III. ИЗ БЕСЕД И ПОУЧЕНИЙ СТАРЦА ЗОСИМЫ.
д) Нечто об иноке русском и о возможном значение его. Отцы и учители, что есть инок? В просвещенном мире слово сиепроизносится в наши дни у иных уже с насмешкой, а у некоторых и как бранное.И чем дальше, тем больше. Правда, ох правда, много и в монашестве тунеядцев,плотоугодников, сластолюбцев и наглых бродяг. На сие указывают образованныесветские люди: "Вы, дескать, лентяи и бесполезные члены общества, живетечужим трудом, бесстыдные нищие". А между тем, сколь много в монашествесмиренных и кротких, жаждущих уединения и пламенной в тишине молитвы. На сихменьше указывают и даже обходят молчанием вовсе, и сколь подивились бы, еслискажу, что от сих кротких и жаждущих уединенной, молитвы выйдет может бытьеще раз спасение земли русской! Ибо воистину приготовлены в тишине "на деньи час, и месяц и год". Образ Христов хранят пока в уединении своемблаголепно и неискаженно, в чистоте правды божией, от древнейших отцов,апостолов и мучеников, некогда надо будет, явят его поколебавшейся правдемира. Сия мысль великая. От востока звезда сия воссияет. Так мыслю об иноке и неужели ложно, неужели надменно? Посмотрите умирских и во всем превозносящемся над народом божиим мире, не исказился ли внем лик божий и правда его? У них наука, а в науке лишь то, что подверженочувствам. Мир же духовный, высшая половина существа человеческого отвергнутавовсе, изгнана с некиим торжеством, даже с ненавистью. Провозгласил мирсвободу, в последнее время особенно, и что же видим в этой свободе ихней:одно лишь рабство и самоубийство! Ибо мир говорит: "Имеешь потребности, апотому насыщай их, ибо имеешь права такие же, как и у знатнейших ибогатейших людей. Не бойся насыщать их, но даже приумножай", - вот нынешнееучение мира. В этом и видят свободу. И что же выходит из сего права наприумножение потребностей? У богатых уединение и духовное самоубийство, а убедных - зависть и убийство, ибо права-то дали, а средств насытитьпотребности еще не указали. Уверяют, что мир чем далее, тем более единится,слагается в братское общение, тем что сокращает расстояния, передает повоздуху мысли. Увы, не верьте таковому единению людей. Понимая свободу, какприумножение и скорое утоление потребностей, искажают природу свою, ибозарождают в себе много бессмысленных и глупых желаний, привычек и нелепейшихвыдумок. Живут лишь для зависти друг к другу, для плотоугодия и чванства.Иметь обеды, выезды, экипажи, чины и рабов-прислужников считается уже такоюнеобходимостью, для которой жертвуют даже жизнью, честью и человеколюбием,чтоб утолить эту необходимость, и даже убивают себя, если не могут утолитьее. У тех, которые не богаты, то же самое видим, а у бедных неутолениепотребностей, зависть пока заглушаются пьянством. Но вскоре вместо винаупьются и кровью, к тому их ведут. Спрашиваю я вас: Свободен ли такойчеловек? Я знал одного "борца за идею", который сам рассказывал мне, что,когда лишили его в тюрьме табаку, то он до того был измучен лишением сим,что чуть не пошел и не предал свою "идею", чтобы только дали ему табаку. Аведь этакой говорит: "за человечество бороться иду". Ну куда такой пойдет ина что он способен? На скорый поступок разве, а долго не вытерпит. И недивно, что вместо свободы впали в рабство, а вместо служения братолюбию ичеловеческому единению впали напротив в отъединение и уединение, как говорилмне в юности моей таинственный гость и учитель мой. А потому в мире всеболее и более угасает мысль о служении человечеству, о братстве ицелостности людей и воистину встречается мысль сия даже уже с насмешкой, ибокак отстать от привычек своих, куда пойдет сей невольник, если столь привыкутолять бесчисленные потребности свои, которые сам же навыдумал? В уединениион, и какое ему дело до целого. И достигли того, что вещей накопили больше,а радости стало меньше. Другое дело путь иноческий. Над послушанием, постом и молитвой дажесмеются, а между тем лишь в них заключается путь к настоящей, истинной ужесвободе: отсекаю от себя потребности лишние и ненужные, самолюбивую и гордуюволю мою смиряю и бичую послушанием, и достигаю тем, с помощию божьей,свободы духа, а с нею и веселья духовного! Кто же из них способнее вознестивеликую мысль и пойти ей служить, - уединенный ли богач или сейосвобожденный от тиранства вещей и привычек? Инока корят его уединением:"Уединился ты, чтобы себя спасти в монастырских стенах, а братское служениечеловечеству забыл". Но посмотрим еще, кто более братолюбию поусердствует?Ибо уединение не у нас, а у них, но не видят сего. А от нас и издревледеятели народные выходили, отчего же не может их быть и теперь? Те жесмиренные и кроткие постники и молчальники восстанут и пойдут на великоедело. От народа спасение Руси. Русский же монастырь искони был с народом.Если же народ в уединении, то и мы в уединении. Народ верит по-нашему, аневерующий деятель у нас в России ничего не сделает, даже будь он искрененсердцем и умом гениален. Это помните. Народ встретит атеиста и поборет его,и станет единая православная Русь. Берегите же народ и оберегайте сердцеего. В тишине воспитайте его. Вот ваш иноческий подвиг, ибо сей народбогоносец. е) Нечто о господах и слугах и о том, возможно ли господам и слугамстать взаимно по духу братьями. Боже, кто говорит, и в народе грех. А пламень растления умножается дажевидимо, ежечасно, сверху идет. Наступает и в народе уединение: начинаютсякулаки и мироеды; уже купец все больше и больше желает почестей, стремитсяпоказать себя образованным, образования не имея ни мало, а для сего гнуснопренебрегает древним обычаем и стыдится даже веры отцов. Ездит ко князьям, авсего-то сам мужик порченый. Народ загноился от пьянства и не может ужеотстать от него. А сколько жестокости к семье, к жене, к детям даже; отпьянства все. Видал я на фабриках девятилетних даже детей: хилых, чахлых,согбенных и уже развратных. Душная палата, стучащая машина, весь божий деньработы, развратные слова и вино, вино, а то ли надо душе такого малого ещедитяти? Ему надо солнце, детские игры и всюду светлый пример и хоть каплюлюбви к нему. Да не будет же сего, иноки, да не будет истязания детей,восстаньте и проповедайте сие скорее, скорее. Но спасет бог Россию, ибо хотьи развратен простолюдин и не может уже отказать себе во смрадном грехе, новсе же знает, что проклят богом его смрадный грех, и что поступает он худо,греша. Так что неустанно еще верует народ наш в правду, бога признает,умилительно плачет. Не то у высших. Те во след науке хотят устроитьсясправедливо одним умом своим, но уже без Христа, как прежде, и ужепровозгласили, что нет преступления, нет уже греха. Да оно и правильнопо-ихнему: ибо если нет у тебя бога, то какое же тогда преступление? ВЕвропе восстает народ на богатых уже силой, и народные вожаки повсеместноведут его к крови и учат, что прав гнев его. Но "проклят гнев их, ибожесток". А Россию спасет господь, как спасал уже много раз. Из народаспасение выйдет, из веры и смирения его. Отцы и учители, берегите верународа, и не мечта сие: поражало меня всю жизнь в великом народе нашем егодостоинство благолепное и истинное, сам видел, сам свидетельствовать могу,видел и удивлялся, видел, несмотря даже на смрад грехов и нищий вид народанашего. Не раболепен он, и это после рабства двух веков. Свободен видом иобращением, но безо всякой обиды. И не мстителен, и не завистлив. "Тызнатен, ты богат, ты умен и талантлив, - и пусть, благослови тебя бог. Чтутебя, но знаю, что и я человек. Тем, что без зависти чту тебя, тем-то идостоинство мое являю пред тобой человеческое". Воистину, если не говорятсего (ибо не умеют еще сказать сего), то так поступают, сам видел, самиспытывал, и верите ли: чем беднее и ниже человек наш русский, тем и более внем сей благолепной правды заметно, ибо богатые из них кулаки и мироеды вомножестве уже развращены, и много, много тут от нерадения и несмотрениянашего вышло! Но спасет бог людей своих, ибо велика Россия смирением своим.Мечтаю видеть и как бы уже вижу ясно наше грядущее: ибо будет так, что дажесамый развращенный богач наш кончит тем, что устыдится богатства своего предбедным, а бедный, видя смирение сие, поймет и уступит ему с радостью илаской ответит на благолепный стыд его. Верьте, что кончится сим: на тоидет. Лишь в человеческом духовном достоинстве равенство, и сие поймут лишьу нас. Были бы братья, будет и братство, а раньше братства никогда неразделятся. Образ Христов храним, и воссияет как драгоценный алмаз всемумиру... Буди, буди! Отцы и учители, произошло раз со мною умилительное дело. Странствуя,встретил я однажды, в губернском городе К., бывшего моего денщика Афанасия,а с тех пор, как я расстался с ним, прошло уже тогда восемь лет. Нечаянноувидел меня на базаре, узнал, подбежал ко мне, и боже, сколь обрадовался.так и кинулся ко мне: "Батюшка, барин, выли это? Да неужто вас вижу?" Повелменя к себе. Был уже он в отставке, женился, двух детей младенцев ужеприжил. Проживал с супругой своею мелким торгом на рынке с лотка. Комнатка унего бедная, но чистенькая, радостная. Усадил меня, самовар поставил, заженой послал, точно я праздник какой ему сделал, у него появившись. Подвелко мне деток: "благословите, батюшка". "Мне ли благословлять, отвечаю ему,инок я простой и смиренный, бога о них помолю, а о тебе, Афанасий Павлович,и всегда, на всяк день, с того самого дня, бога молю, ибо с тебя, говорю,все и вышло". И объяснил ему я это, как умел. Так что же человек: смотрит наменя и все не может представить, что я, прежний барин его, офицер, пред нимтеперь в таком виде и в такой одежде: заплакал даже. "Чего же ты плачешь,говорю ему, незабвенный ты человек, лучше повеселись за меня душой, милый,ибо радостен и светел путь мой". Многого не говорил, а все охал и качал наменя головой умиленно. "Где же ваше, спрашивает, богатство?" Отвечаю ему: "Вмонастырь отдал, а живем мы в общежитии". После чаю стал я прощаться с ними,и вдруг вынес он мне полтину, жертву на монастырь, а другую полтину, смотрю,сует мне в руку, торопится: "это уж вам, говорит, странному,путешествующему, пригодится вам может, батюшка". Принял я его полтину,поклонился ему и супруге его и ушел обрадованный, и думаю дорогой: "вот мытеперь оба, и он у себя, и я идущий, охаем, должно быть, да усмехаемсярадостно, в веселии сердца нашего, покивая головой и вспоминая, как богпривел встретиться". И больше я уж с тех пор никогда не видал его. Был я емугосподин, а он мне слуга, а теперь, как облобызались мы с ним любовно и вдуховном умилении, меж нами великое человеческое единение произошло. Думал яо сем много, а теперь мыслю так: неужели так недоступно уму, что сие великоеи простодушное единение могло бы в свой срок и повсеместно произойти межнаших русских людей? Верую, что произойдет, и сроки близки. А про слуг прибавлю следующее: сердился я прежде, юношею, на слугмного: "кухарка горячо подала, денщик платье не вычистил". Но озарила менятогда вдруг мысль моего милого брата, которую слышал от него в детстве моем:"стою ли я того и весь-то, чтобы мне другой служил, а чтоб я, за нищету итемноту его, им помыкал?" И подивился я тогда же, сколь самые простые мысли,воочию ясные, поздно появляются в уме нашем. Без слуг невозможно в миру, нотак сделай, чтобы был у тебя твой слуга свободнее духом, чем если бы был неслугой. И почему я не могу быть слугою слуге моему и так, чтоб он даже виделэто, и уж безо всякой гордости с моей стороны, а с его, неверия? Почему небыть слуге моему как бы мне родным, так что приму его наконец в семью свою ивозрадуюсь сему? Даже и теперь еще это так исполнимо, но послужит основаниемк будущему уже великолепному единению людей, когда не слуг будет искать себечеловек и не в слуг пожелает обращать себе подобных людей, как ныне, анапротив изо всех сил пожелает стать сам всем слугой по евангелию. И неужелисие мечта, чтобы под конец человек находил свои радости лишь в подвигахпросвещения и милосердия, а не в радостях жестоких, как ныне, - в объядении,блуде, чванстве, хвастовстве и завистливом превышении одного над другим?Твердо верую, что нет, и что время близко. Смеются и спрашивают: когда жесие время наступит и похоже ли на то, что наступит? Я же мыслю, что мы соХристом это великое дело решим. И сколько же было идей на земле, в историичеловеческой, которые даже за десять лет немыслимы были и которые вдругпоявлялись, когда приходил для них таинственный срок их, и проносились повсей земле? Так и у нас будет, и воссияет миру народ наш и скажут все люди:"камень, который отвергли зиждущие, стал главою угла". А насмешниковвопросить бы самих: если у нас мечта, то когда же вы-то воздвигнете зданиесвое и устроитесь справедливо лишь умом своим, без Христа? Если же иутверждают сами, что они-то, напротив, и идут к единению, то воистину веруютв сие лишь самые из них простодушные, так что удивиться даже можно семупростодушию. Воистину у них мечтательной фантазии более, чем у нас. Мыслятустроиться справедливо, но, отвергнув Христа, кончат тем, что зальют миркровью, ибо кровь зовет кровь а извлекший меч погибнет мечом. И если бы необетование Христово, то так и истребили бы друг друга даже до последних двухчеловек на земле. Да и сии два последние не сумели бы в гордости своейудержать друг друга, так что последний истребил бы предпоследнего, а потом исебя самого. И сбылось бы, если бы не обетование Христово, что ради кроткихи смиренных сократится дело сие. Стал я тогда, еще в офицерском мундире,после поединка моего, говорить про слуг в обществе, и все-то, помню, на менядивились: "что же нам, говорят, посадить слугу на диван да ему чайподносить?" А я тогда им в ответ: "почему же и не так, хотя бы толькоиногда". Все тогда засмеялись. Вопрос их был легкомысленный, а ответ мойнеясный, но мыслю, что была в нем и некая правда. ж) О молитве, о любви и о соприкосновении мирам иным. Юноша, не забывай молитвы. Каждый раз в молитве твоей, если искренна,мелькнет новое чувство, а в нем и новая мысль, которую ты прежде не знал, икоторая вновь ободрит тебя; и поймешь, что молитва есть воспитание. Запомниеще: на каждый день, и когда лишь можешь, тверди про себя! "Господи, помилуйвсех днесь пред тобою представших". Ибо в каждый час и каждое мгновениетысячи людей покидают жизнь свою на сей земле и души их становятся предгосподом, - и сколь многие из них расстались с землею отъединенно, никомуневедомо, в грусти и тоске, что никто-то не пожалеет о них и даже не знает оних вовсе: жили ль они или нет. И вот, может быть с другого конца земливознесется ко господу за упокой его и твоя молитва, хотя бы ты и не знал егововсе, а он тебя. Сколь умилительно душе его, ставшей в страхе предгосподом, почувствовать в тот миг, что есть и за него молельщик, чтоосталось на земле человеческое существо и его любящее. Да и бог милостивеевоззрит на обоих вас, ибо если уже ты столь пожалел его, то кольми пачепожалеет он, бесконечно более милосердый и любовный чем ты. И простит еготебя ради. Братья, не бойтесь греха людей, любите человека и во грехе его, ибо сиеуж подобие божеской любви и есть верх любви на земле. Любите все созданиебожие, и целое, и каждую песчинку. Каждый листик, каждый луч божий любите.Любите животных, любите растения, любите всякую вещь. Будешь любить всякуювещь и тайну божию постигнешь в вещах. Постигнешь однажды и уже неустанноначнешь ее познавать все далее и более, на всяк день. И полюбишь наконецвесь мир уже всецелою, всемирною любовью. Животных любите: им бог дал началомысли и радость безмятежную. Не возмущайте же ее, не мучьте их, не отнимайтеу них радости, не противьтесь мысли божией. Человек, не возносись надживотными: они безгрешны, а ты со своим величием гноишь землю своимпоявлением на ней и след свой гнойный оставляешь после себя, - увы, почтивсяк из нас! - Деток любите особенно, ибо они тоже безгрешны, яко ангелы, иживут для умиления нашего, для очищения сердец наших и как некое указаниенам. Горе оскорбившему младенца. А меня отец Анфим учил деток любить: онмилый и молчащий в странствиях наших, на подаянные грошики им пряничков иледенцу бывало купит и раздаст; проходить не мог мимо деток без сотрясениядушевного: таков человек. Пред иною мыслью станешь в недоумении, особенно видя грех людей, испросишь себя: "взять ли силой, али смиренною любовью?" Всегда решай:"возьму смиренною любовью". Решишься так раз навсегда, и весь мир покоритьвозможешь. Смирение любовное - страшная сила, изо всех сильнейшая, подобнойкоторой и нет ничего. На всяк день и час, на всякую минуту ходи около себя исмотри за собой, чтоб образ твой был благолепен. Вот ты прошел мимо малогоребенка, прошел злобный со скверным словом, с гневливою душой; ты и неприметил, может, ребенка-то, а он видел тебя, и образ твой, неприглядный инечестивый, может, в его беззащитном сердечке остался. Ты и не знал сего, аможет быть ты уже тем в него семя бросил дурное, и возрастет оно пожалуй, авсе потому, что ты не уберегся пред дитятей, потому что любвиосмотрительной, деятельной не воспитал в себе. Братья, любовь учительница,но нужно уметь ее приобрести, ибо она трудно приобретается, дорогопокупается, долгою работой и через долгий срок, ибо не на мгновение лишьслучайное надо любить, а на весь срок. А случайно-то и всяк полюбить может,и злодей полюбит. Юноша брат мой у птичек прощения просил: оно как бы ибессмысленно, а ведь правда, ибо все как океан, все течет и соприкасается, водном месте тронешь, в другом конце мира отдается. Пусть безумие у птичекпрощения просить, но ведь и птичкам было бы легче и ребенку и всякомуживотному около тебя, если бы ты сам был благолепнее, чем ты есть теперь,хоть на одну каплю да было бы. Все, как океан, говорю вам. Тогда и птичкамстал бы молиться, всецелою любовию мучимый, как бы в восторге каком, имолить, чтобы и они грех твой отпустили тебе. Восторгом же сим дорожи, какбы ни казался он людям бессмысленным. Други мои, просите у бога веселья. Будьте веселы как дети. как птичкинебесные. И да не смущает вас грех людей в вашем делании, не бойтесь, чтозатрет он дело ваше и не даст ему совершиться, не говорите: "силен грех,сильно нечестие, сильна среда скверная, а мы одиноки и бессильны, затрет насскверная среда и не даст совершиться благому деланию". Бегите, дети, сегоуныния! Одно тут спасение себе: возьми себя и сделай себя же ответчиком завесь грех людской. Друг, да ведь это и вправду так, ибо чуть только сделаешьсебя за все и за всех ответчиком искренно, то тотчас же увидишь, что оно таки есть в самом деле и что ты-то и есть за всех и за вся виноват. А скидываясвою же лень и свое бессилие на людей, кончишь тем, что гордости сатанинскойприобщишься и на бога возропщешь. О гордости же сатанинской мыслю так:трудно нам на земле ее и постичь, а потому сколь легко впасть в ошибку иприобщиться ей, да еще полагая, что нечто великое и прекрасное делаем. Да имногое из самых сильных чувств и движений природы нашей мы пока на земле неможем постичь, не соблазняйся и сим и не думай, что сие в чем-либо можеттебе служить оправданием, ибо спросит с тебя судия вечный то, что ты могпостичь, а не то, чего не мог, сам убедишься в том, ибо тогда все узришьправильно и спорить уже не станешь. На земле же воистину мы как бы блуждаем,и не было бы драгоценного Христова образа пред нами, то погибли бы мы изаблудились совсем, как род человеческий пред потопом. Многое на земле отнас скрыто, но взамен того даровано нам тайное сокровенное ощущение живойсвязи нашей с миром иным, с миром горним и высшим, да и корни наших мыслей ичувств не здесь, а в мирах иных. Вот почему и говорят философы, что сущностивещей нельзя постичь на земле. Бог взял семена из миров иных и посеял на сейземле и взрастил сад свой, и взошло все, что могло взойти, но взращенноеживет и живо лишь чувством соприкосновения своего таинственным мирам иным,если ослабевает или уничтожается в тебе сие чувство, то умирает и взращенноев тебе. Тогда станешь к жизни равнодушен и даже возненавидишь ее. Мыслю так. з) Можно ли быть судиею себе подобных? О вере до конца. Помни особенно, что не можешь ничьим судиею быти. Ибо не может быть наземле судья преступника, прежде чем сам сей судья не познает, что и он такойже точно преступник, как и стоящий пред ним, и что он-то за преступление,стоящего пред ним, может прежде всех и виноват. Когда же постигнет сие, товозможет стать и судиею. Как ни безумно на вид, но правда сие. Ибо был бы ясам праведен, может и преступника, стоящего предо мною, не было бы. Есливозьможешь принять на себя преступление стоящего пред тобою и судимогосердцем твоим преступника, то немедленно приими и пострадай за него сам, егоже без укора отпусти. И даже если б и самый закон поставил тебя его судиею,то сколь лишь возможно будет тебе, сотвори и тогда в духе сем, ибо уйдет иосудит себя сам еще горше суда твоего. Если же отойдет с целованием твоимбесчувственный и смеясь над тобою же, то не соблазняйся и сим: значит срокего еще не пришел, но придет в свое время; а не придет, все равно: не он,так другой за него познает и пострадает, и осудит, и обвинит себя сам, иправда будет восполнена. Верь сему, несомненно верь, ибо в сем самом и лежитвсе упование и вся вера святых. Делай неустанно. Если вспомнишь в нощи, отходя ко сну: "я не исполнилчто надо было", то немедленно восстань и исполни. Если кругом тебя людизлобные и бесчувственные и не захотят тебя слушать, то пади пред ними и уних прощения проси, ибо воистину и ты в том виноват, что не хотят тебяслушать. А если уже не можешь говорить с озлобленными, то служи им молча и вуничижении, никогда не теряя надежды. Если же все оставят тебя и уже изгоняттебя силой, то, оставшись один, пади на землю и целуй ее, омочи ее слезамитвоими, и даст плод от слез твоих земля, хотя бы и не видал и не слыхал тебяникто в уединении твоем. Верь до конца, хотя бы даже и случилось так, чтовсе бы на земле совратились, а ты лишь единый верен остался: принеси и тогдажертву и восхвали бога ты, единый оставшийся. А если вас таких двоесойдутся, - то вот уж и весь мир, мир живой любви, обнимите друг друга вумилении и восхвалите господа: ибо хотя и в вас двоих, но восполниласьправда его. Если сам согрешишь и будешь скорбен даже до смерти о грехах твоих, илио грехе твоем внезапном, то возрадуйся за другого, возрадуйся за праведного,возрадуйся тому, что если ты согрешил, то он зато праведен и не согрешил. Если же злодейство людей возмутит тебя негодованием и скорбью уженеоборимою, даже до желания отомщения злодеям, то более всего страшись сегочувства; тотчас же иди и ищи себе мук так, как бы сам был виновен в семзлодействе людей. Приими сии муки и вытерпи, и утолится сердце твое, ипоймешь, что и сам виновен, ибо мог светить злодеям даже как единыйбезгрешный и не светил. Если бы светил, то светом своим озарил бы и другимпуть, и тот, который совершил злодейство, может быть не совершил бы его присвете твоем. И даже если ты и светил, но увидишь, что не спасаются люди дажеи при свете твоем, то пребудь тверд, и не усомнись в силе света небесного;верь тому, что если теперь не спаслись, то потом спасутся. А не спасутся ипотом, то сыны их спасутся, ибо не умрет свет твой, хотя бы и ты уже умер.Праведник отходит, а свет его остается. Спасаются же и всегда по смертиспасающего. Не принимает род людской пророков своих и избивает их, но любятлюди мучеников своих и чтят тех, коих замучили. Ты же для целого работаешь,для грядущего делаешь. Награды же никогда не ищи, ибо и без того уже великатебе награда на сей земле: духовная радость твоя, которую лишь праведныйобретает. Не бойся ни знатных, ни сильных, но будь премудр и всегдаблаголепен. Знай меру, знай сроки, научись сему. В уединении же оставаясь,молись. Люби повергаться на землю и лобызать ее. Землю целуй и неустанно,ненасытимо люби, всех люби, все люби, ищи восторга, и исступления сего.Омочи землю слезами радости твоея и люби сии слезы твои. Исступления же сегоне стыдись, дорожи им, ибо есть дар божий, великий, да и не многим дается, аизбранным. и) О аде и адском огне, рассуждение мистическое. Отцы и учители, мыслю: "что есть ад?" Рассуждаю так: "Страдание о том, что нельзя уже более любить". Раз, в бесконечномбытии, неизмеримом ни временем, ни пространством, дана была некоемудуховному существу, появлением его на земле, способность сказать себе: "яесмь и я люблю". Раз, только раз, дано было ему мгновение любви деятельной,живой, а для того дана была земная жизнь, а с нею времена и сроки, и что же:отвергло сие счастливое существо дар бесценный, не оценило его, невозлюбило, взглянуло насмешливо и осталось бесчувственным. Таковой, ужеотшедший с земли, видит и лоно Авраамово, и беседует с Авраамом, как впритче о богатом и Лазаре нам указано, и рай созерцает, и ко господувосходить может, но именно тем-то и мучается, что ко господу взойдет он нелюбивший, соприкоснется с любившими любовью их пренебрегший. Ибо зрит ясно иоговорит себе уже сам: "ныне уже знание имею и хоть возжаждал любить, но ужеподвига не будет в любви моей, не будет и жертвы, ибо кончена жизнь земная ине придет Авраам хоть каплею воды живой (то-есть вновь даром земной жизни,прежней и деятельной) прохладить пламень жажды любви духовной, котороюпламенею теперь, на земле ее пренебрегши; нет уже жизни и времени более небудет! Хотя бы и жизнь свою рад был отдать за других, но уже нельзя, ибопрошла та жизнь, которую возможно было в жертву любви принесть, и теперьбездна между тою жизнью и сим бытием". Говорят о пламени адскомматериальном: не исследую тайну сию и страшусь, но мыслю, что если б и былпламень материальный, то воистину обрадовались бы ему, ибо, мечтаю так, вмучении материальном хоть на миг позабылась бы ими страшнейшая сего мукадуховная. Да и отнять у них эту муку духовную невозможно, ибо мучение сие невнешнее, а внутри их. А если б и возможно было отнять, то, мыслю, стали быот того еще горше несчастными. Ибо хоть и простили бы их праведные из рая,созерцав муки их, и призвали бы их к себе, любя бесконечно, но тем самым имеще более бы приумножили мук, ибо возбудили бы в них еще сильнее пламеньжажды ответной, деятельной и благодарной любви, которая уже невозможна. Вробости сердца моего мыслю однако же, что самое сознание сей невозможностипослужило бы им, наконец, и к облегчению, ибо приняв любовь праведных сневозможностью воздать за нее, в покорности сей и в действии смирения сего,обрящут наконец как бы некий образ той деятельной любви, которою,пренебрегли на земле, и как бы некое действие с нею сходное... Сожалею,братья и други мои, что не умею сказать сего ясно. Но горе самим истребившимсебя на земле, горе самоубийцам! Мыслю, что уже несчастнее сих и не можетбыть никого. Грех, рекут нам, о сих бога молить, и церковь наружно их как быи отвергает, но мыслю в тайне души моей, что можно бы и за сих помолиться.За любовь не осердится ведь Христос. О таковых я внутренно во всю жизньмолился, исповедуюсь вам в том, отцы и учители, да и ныне на всяк деньмолюсь. О, есть и во аде пребывшие гордыми и свирепыми, несмотря уже на знаниебесспорное и на созерцание правды неотразимой; есть страшные, приобщившиесясатане и гордому духу его всецело. Для тех ад уже добровольный иненасытимый; те уже доброхотные мученики. Ибо сами прокляли себя, проклявбога и жизнь. Злобною гордостью своею питаются, как если бы голодный впустыне кровь собственную свою сосать из своего же тела начал. Но ненасытимыво веки веков и прощение отвергают, бога, зовущего их, проклинают. Богаживаго без ненависти созерцать не могут и требуют, чтобы не было бога жизни,чтоб уничтожил себя бог, и все создание свое. И будут гореть в огне гневасвоего вечно, жаждать смерти и небытия. Но не получат смерти... Здесь оканчивается рукопись Алексея Федоровича Карамазова. Повторяю;она не полна и отрывочна. Биографические сведения, например, обнимают лишьпервую молодость старца. Из поучений же его и мнений сведено вместе, как быв единое целое, сказанное очевидно в разные сроки и вследствие побужденийразличных. Все же то, что изречено было старцем собственно в сии последниечасы жизни его, не определено в точности, а дано лишь понятие о духе ихарактере и сей беседы, если сопоставить с тем, что приведено в рукописиАлексея Федоровича из прежних поучений. Кончина же старца произошла воистинусовсем неожиданно. Ибо хотя все собравшиеся к нему в тот последний вечер ипонимали вполне, что смерть его близка, но все же нельзя было представить,что наступит она столь внезапно; напротив, друзья его, как уже и заметил явыше, видя его в ту ночь столь, казалось бы, бодрым и словоохотливым,убеждены были даже, что в здоровье его произошло заметное улучшение, хотя быи на малое лишь время. Даже за пять минут до кончины, как с удивлениемпередавали потом, нельзя было еще ничего предвидеть. Он вдруг почувствовалкак бы сильнейшую боль в груди, побледнел, и крепко прижал руки к сердцу.Все тогда встали с мест своих и устремились к нему; но он, хоть истрадающий, но все еще с улыбкой взирая на них, тихо опустился с кресел напол и стал на колени, затем склонился лицом ниц к земле, распростер своируки и, как бы в радостном восторге, целуя землю и молясь (как сам учил),тихо и радостно отдал душу богу. Известие о кончине его немедленнопронеслось в ските и достигло монастыря. Ближайшие к новопреставленному икому следовало по чину стали убирать по древнему обряду тело его, а всябратия собралась в соборную церковь. И еще до рассвета, как передавалосьпотом по слухам, весть о новопреставленном достигла города. К утру чуть невесь город говорил о событии, и множество граждан потекло в монастырь. Но осем скажем в следующей книге, а теперь лишь прибавим вперед, что не прошелеще и день, как совершилось нечто, до того для всех неожиданное, а повпечатлению, произведенному в среде монастыря и в городе, до того как быстранное, тревожное и сбивчивое, что и до сих пор, после стольких лет,сохраняется в городе нашем самое живое воспоминание о том столь для многихтревожном дне... ----------------
* ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ. *
КНИГА СЕДЬМАЯ. АЛЕША
I. ТЛЕТВОРНЫЙ ДУХ.
Тело усопшего иеросхимонаха отца Зосимы приготовили к погребению поустановленному чину. Умерших монахов и схимников, как известно, не омывают."Егда кто от монахов ко господу отыдет (сказано в Большом Требнике), тоучиненный монах (то есть для сего назначенный) отирает тело его теплоюводой, творя прежде губою (то-есть греческою губкой) крест на челескончавшегося, на персех, на руках и на ногах и на коленах, вящше же ничтоже". Все это и исполнил над усопшим сам отец Паисий. После отирания одел егов монашеское одеяние и обвил мантиею; для чего, по правилу, несколькоразрезал ее, чтоб обвить крестообразно. На голову надел ему куколь сосьмиконечным крестом. Куколь оставлен был открытым, лик же усопшего закрыличерным воздухом. В руки ему положили икону спасителя. В таком виде к утрупереложили его во гроб (уже прежде давно заготовленный). Гроб жевознамерились оставить в кельи (в первой большой комнате, в той самой, вкоторой покойный старец принимал братию и мирских) на весь день. Так какусопший по чину был иеросхимонах, то над ним следовало иеромонахам же ииеродиаконам читать не Псалтирь, а Евангелие. Начал чтение, сейчас послепанихиды, отец Иосиф; отец же Паисий, сам пожелавший читать потом весь деньи всю ночь, пока еще был очень занят и озабочен, вместе с отцом настоятелемскита, ибо вдруг стало обнаруживаться, и чем далее, тем более, и вмонастырской братии и в прибывавших из монастырских гостиниц и из городатолпами мирских нечто необычайное, какое-то неслыханное и "неподобающее"даже волнение и нетерпеливое ожидание. И настоятель и отец Паисий прилагаливсе старания по возможности успокоить столь суетливо волнующихся. Когда ужедостаточно ободняло, то из города начали прибывать некоторые даже такие, коизахватили с собою больных своих, особенно детей, - точно ждали для сегонарочно сей минуты, видимо уповая на немедленную силу исцеления, какая, повере их, не могла замедлить обнаружиться. И вот тут только обнаружилось, докакой степени все у нас приобыкли считать усопшего старца еще при жизни егоза несомненного и великого святого. И между прибывающими были далеко не изодного лишь простонародья. Это великое ожидание верующих, столь поспешно иобнаженно выказываемое и даже с нетерпением и чуть не с требованием,казалось отцу Паисию несомненным соблазном, и хотя еще и задолго импредчувствованным, но на самом деле превысившим его ожидания. Встречаясь совзволнованными из иноков, отец Паисий стал даже выговаривать им: "Таковое истоль немедленное ожидание чего-то великого", говорил он, "есть легкомыслие,возможное лишь между светскими, нам же неподобающее". Но его мало слушали, иотец Паисий с беспокойством замечал это, несмотря на то, что даже и сам(если уж все вспоминать правдиво), хотя и возмущался слишком нетерпеливымиожиданиями и находил в них легкомыслие и суету, но потаенно про себя, вглубине души своей, ждал почти того же, чего и сии взволнованные, в чем самсебе не мог не сознаться. Тем не менее ему особенно неприятны были иныевстречи, возбуждавшие в нем, по некоему предчувствию, большие сомнения. Втеснившейся в кельи усопшего толпе заметил он с отвращением душевным (закоторое сам себя тут же и попрекнул) присутствие, например, Ракитина, илидалекого гостя обдорского инока, все еще пребывавшего в монастыре, и обоихих отец Паисий вдруг почему-то счел подозрительными, - хотя и не их однихможно было заметить в этом же смысле. Инок обдорский изо всех волновавшихсявыдавался наиболее суетящимся; заметить его можно было всюду, во всехместах: везде он расспрашивал, везде прислушивался, везде шептался скаким-то особенным таинственным видом. Выражение же лица имел самоенетерпеливое и как бы уже раздраженное тем, что ожидаемое столь долго несовершается. А что до Ракитина, то тот, как оказалось потом, очутился стольрано в ските по особливому поручению госпожи Хохлаковой. Сия добрая, нобесхарактерная женщина, которая сама не могла быть допущена в скит, чутьлишь проснулась и узнала о преставившемся, вдруг прониклась стольстремительным любопытством, что немедленно отрядила вместо себя в скитРакитина, с тем, чтобы тот все наблюдал и немедленно доносил ей письменно,примерно в каждые полчаса, о всем, что произойдет. Ракитина же считала оназа самого благочестивого и верующего молодого человека - до того он умел совсеми обойтись и каждому представиться сообразно с желанием того, еслитолько усматривал в сем малейшую для себя выгоду. День был ясный и светлый,и из прибывших богомольцев многие толпились около скитских могил, наиболеескученных кругом храма, равно как и рассыпанных по всему скиту. Обходя скит.отец Паисий вдруг вспомянул об Алеше и о том, что давно он его не видел, ссамой почти ночи. И только что вспомнил о нем, как тотчас же и приметил егов самом отдаленном углу скита, у ограды, сидящего на могильном камне одногодревле почившего и знаменитого по подвигам своим инока. Он сидел спиной кскиту, лицом к ограде и как бы прятался за памятник. Подойдя вплоть, отецПаисий увидел, что он, закрыв обеими ладонями лицо, хотя и безгласно, ногорько плачет, сотрясаясь всем телом своим от рыданий. Отец Паисий постоялнад ним несколько. - Полно, сыне милый, полно, друг, - прочувствованно произнес оннаконец, - чего ты? Радуйся, а не плачь. Или не знаешь, что сей день естьвеличайший из дней его? Где он теперь, в минуту сию, вспомни-ка лишь о том! Алеша взглянул было на него, открыв свое распухшее от слез, как умалого ребенка лицо, но тотчас же, ни слова не вымолвив, отвернулся и сновазакрылся обеими ладонями. - А пожалуй, что и так, - произнес отец Паисий вдумчиво, - пожалуй иплачь, Христос тебе эти слезы послал. "Умилительные слезки твои лишь отдыхдушевный и к веселию сердца твоего милого послужат", - прибавил он уже просебя, отходя от Алеши и любовно о нем думая. Отошел он впрочем поскорее, ибопочувствовал, что и сам пожалуй, глядя на него, заплачет. Время между темшло, монастырские службы и панихиды по усопшем продолжались в порядке. ОтецПаисий снова заменил отца Иосифа у гроба и снова принял от него чтениеЕвангелия. Но еще не минуло и трех часов пополудни, как совершилось нечто, очем упомянул я еще в конце прошлой книги, нечто, до того никем у наснеожиданное и до того в разрез всеобщему упованию, что, повторяю, подробнаяи суетная повесть о сем происшествии даже до сих пор с чрезвычайною живостиювспоминается в нашем городе и по всей нашей окрестности. Тут, прибавлю ещераз от себя лично: мне почти противно вспоминать об этом суетном исоблазнительном событии, в сущности же самом пустом и естественном, и яконечно выпустил бы его в рассказе моем вовсе без упоминовения, если бы неповлияло оно сильнейшим и известным образом на душу и сердце главного, хотяи будущего героя рассказа моего, Алеши, составив в душе его как бы перелом ипереворот, потрясший, но и укрепивший его разум уже окончательно, на всюжизнь и к известной цели. Итак к рассказу: Когда еще до свету положили уготованное к погребениютело старца во гроб и вынесли его в первую, бывшую приемную комнату, товозник было между находившимися у гроба вопрос: надо ли отворить в комнатеокна? Но вопрос сей, высказанный кем-то мимоходом и мельком, остался безответа и почти незамеченным, - разве лишь заметили его, да и то про себя,некоторые из присутствующих лишь в том смысле, что ожидание тления итлетворного духа от тела такого почившего есть сущая нелепость, достойнаядаже сожаления (если не усмешки), относительно малой веры и легкомыслияизрекшего вопрос сей. Ибо ждали совершенно противоположного. И вот, вскорости после полудня началось нечто, сначала принимаемое входившими ивыходившими лишь молча и про себя, и даже с видимою боязнью каждого сообщитькому-либо начинающуюся мысль свою, но к трем часам пополудня обнаружившеесяуже столь ясно и неопровержимо, что известие о сем мигом облетело весь скити всех богомольцев-посетителей скита, тотчас же проникло и в монастырь иповергло в удивление всех монастырских, а наконец, чрез самый малый срок,достигло и города и взволновало в нем всех, и верующих и неверующих.Неверующие возрадовались, а что до верующих, то нашлись иные из нихвозрадовавшиеся даже более самих неверующих, ибо "любят люди падениеправедного и позор его", как изрек сам покойный старец в одном из поученийсвоих. Дело в том, что от гроба стал исходить мало-по-малу, но чем далее,тем более замечаемый тлетворный дух, к трем же часам пополудни уже слишкомявственно обнаружившийся и все постепенно усиливавшийся. И давно уже небывало и даже припомнить невозможно было из всей прошлой жизни монастырянашего такого соблазна, грубо разнузданного, а в другом каком случае такдаже и невозможного, какой обнаружился тотчас же вслед за сим событием междусамими даже иноками. Потом уже, и после многих даже лет, иные разумные инокинаши, припоминая весь тот день в подробности, удивлялись и ужасались тому,каким это образом соблазн мог достигнуть тогда такой степени. Ибо и преждесего случалось, что умирали иноки весьма праведной жизни и праведность коихбыла у всех на виду. старцы богобоязненные, а между тем и от их смиренныхгробов исходил дух тлетворный, естественно, как и у всех мертвецовпоявившийся. но сие не производило же соблазна и даже малейшего какого-либоволнения. Конечно, были некие и у нас из древле преставившихся, воспоминаниео коих сохранилось еще живо в монастыре, и останки коих, по преданию, необнаружили тления, что умилительно и таинственно повлияло на братию исохранилось в памяти ее как нечто благолепное и чудесное и как обетование вбудущем еще большей славы от их гробниц, если только волею божией придеттому время. Из таковых особенно сохранялась память о дожившем до ста пятилет старце Иове, знаменитом подвижнике, великом постнике и молчальнике,преставившемся уже давно, еще в десятых годах нынешнего столетия, и могилукоторого с особым и чрезвычайным уважением показывали всем впервыеприбывающим богомольцам, таинственно упоминая при сем о некиих великихнадеждах. (Это та самая могила, на которой отец Паисий застал утром сидящимАлешу.) Кроме сего древле-почившего старца жива была таковая же память и опреставившемся сравнительно уже недавно великом отце иеросхимонахе, старцеВарсонофии, - том самом, от которого отец Зосима и принял старчество, икоторого, при жизни его, все приходившие в монастырь богомольцы считалипрямо за юродивого. О сих обоих сохранилось в предании, что лежали они вгробах своих как живые и погребены были совсем нетленными и что даже лики ихкак бы просветлели в гробу. А некие так даже вспоминали настоятельно, что оттелес их осязалось явственно благоухание. Но несмотря даже и на стольвнушительные воспоминания сии, все же трудно было бы объяснить ту прямуюпричину, по которой у гроба старца Зосимы могло произойти стольлегкомысленное, нелепое и злобное явление. Что до меня лично, то полагаю,что тут одновременно сошлось и много другого, много разных причин заодноповлиявших. Из таковых, например, была даже самая эта закоренелая вражда кстарчеству, как к зловредному новшеству, глубоко таившаяся в монастыре вумах еще многих иноков. А потом, конечно, и главное, была зависть к святостиусопшего, столь сильно установившейся при жизни его, что и возражать какбудто было воспрещено. Ибо хотя покойный старец и привлек к себе многих, ине столько чудесами, сколько любовью, и воздвиг кругом себя как бы целый мирего любящих, тем не менее, и даже тем более, сим же самым породил к себе изавистников, а вслед затем и ожесточенных врагов, и явных, и тайных, и нетолько между монастырскими, но даже и между светскими. Никому-то, например,он не сделал вреда, но вот: "Зачем де его считают столь святым?" И один лишьсей вопрос, повторяясь постепенно, породил наконец целую бездну самойненасытимой злобы. Вот почему и думаю я, что многие, заслышав тлетворный духот тела его, да еще в такой скорости, - ибо не прошло еще и дня со смертиего, - были безмерно обрадованы; равно как из преданных старцу и доселечтивших его нашлись тотчас же таковые, что были сим событием чуть неоскорблены и обижены лично. Постепенность же дела происходила следующимобразом. Лишь только начало обнаруживаться тление, то уже по одному видувходивших в келью усопшего иноков можно было заключить, зачем они приходят.Войдет, постоит недолго и выходит подтвердить скорее весть другим, толпоюожидающим извне. Иные из сих ожидавших скорбно покивали главами, но другиедаже и скрывать уже не хотели своей радости, явно сиявшей в озлобленныхвзорах их. И никто-то их не укорял более, никто-то доброго гласа не подымал,что было даже и чудно, ибо преданных усопшему старцу было в монастыре все жебольшинство; но уж так видно сам господь допустил, чтобы на сей разменьшинство временно одержало верх. В скорости стали являться в келью такимиже соглядатаями и светские, более из образованных посетителей. Простого женароду входило мало, хотя и столпилось много его у ворот скитских.Несомненно то, что именно после трех часов прилив посетителей светскихвесьма усилился, и именно вследствие соблазнительного известия. Те, кои быможет и не прибыли в сей день вовсе, и не располагали прибыть, теперьнарочно приехали, между ними некоторые значительного чина особы. Впрочем,благочиние наружно еще не нарушалось, и отец Паисий твердо и раздельно, слицом строгим, продолжал читать Евангелие в голос, как бы не замечаясовершавшегося, хотя давно уже заметил нечто необычайное. Но вот и до негостали достигать голоса, сперва весьма тихие, но постепенно твердевшие иободрявшиеся. "Знать суд-то божий не то, что человеческий!" заслышал вдруготец Паисий. Вымолвил сие первее всех один светский, городской чиновник,человек уже пожилой и, сколь известно было о нем, весьма набожный, но,вымолвив вслух, повторил лишь то, что давно промеж себя повторяли иноки другдругу на ухо. Те давно уже вымолвили сие безнадежное слово, и хуже всегобыло то, что с каждою почти минутой обнаруживалось и возрастало при этомслове некое торжество. Вскоре однако и самое даже благочиние началонарушаться, и вот точно все почувствовали себя в каком-то даже праве егонарушить. "И почему бы сие могло случиться", говорили некоторые из иноков,сначала как бы и сожалея, - "тело имел не великое, сухое, к костямприросшее, откуда бы тут духу быть?" "Значит, нарочно хотел бог указать",поспешно прибавляли другие, и мнение их принималось бесспорно и тотчас же,ибо опять-таки указывали, что если б и быть духу естественно, как от всякогоусопшего грешного, то все же изошел бы позднее, не с такою столь явноюпоспешностью, по крайности чрез сутки бы, а "этот естество предупредил",стало быть тут никто как бог и нарочитый перст его. Указать хотел. Суждениесие поражало неотразимо. Кроткий отец иеромонах Иосиф, библиотекарь, любимецпокойного, стал было возражать некоторым из злословников, что "не везде ведьэто и так" и что не догмат же какой в православии сия необходимость нетлениятелес праведников, а лишь мнение, и что в самых даже православных странах,на Афоне например, духом тлетворным не столь смущаются, и не нетлениетелесное считается там главным признаком прославления спасенных, а цветкостей их, когда телеса их полежат уже многие годы в земле и даже истлеют вней, "и если обрящутся кости желты, как воск, то вот и главнейший знак, чтопрославил господь усопшего праведного; если же не желты, а черны обрящутся,то значит не удостоил такого господь славы, - вот как на Афоне, местевеликом, где издревле нерушимо и в светлейшей чистоте сохраняетсяправославие", заключил отец Иосиф. Но речи смиренного отца пронеслись безвнушения и даже вызвали отпор насмешливый: "это все ученость и новшества,нечего и слушать", - порешили про себя иноки. "У нас по-старому; мало линовшеств теперь выходит, всем и подражать?" прибавляли другие. "У нас неменее ихнего святых отцов было. Они там под туркой сидят и все перезабыли. Уних и православие давно замутилось, да и колоколов у них нет", присоединялисамые насмешливые. Отец Иосиф отошел с горестию, тем более, что и сам-товысказал свое мнение не весьма твердо, а как бы и сам ему мало веруя. Но сосмущением провидел, что начинается нечто очень неблаговидное и что возвышаетглаву даже самое непослушание. Мало-по-малу, вслед за отцом Иосифом, затихлии все голоса рассудительные, И как-то так сошлось, что все любившиепокойного старца и с умиленным послушанием принимавшие установлениестарчества страшно чего-то вдруг испугались и, встречаясь друг с другом,робко лишь заглядывали один другому в лицо. Враги же старчества, яконовшества, гордо подняли голову. "От покойного старца Варсонофия не толькодуху не было, но точилось благоухание", злорадно напоминали они, "но нестарчеством заслужил, а тем, что и сам праведен был". А вслед за сим нановопреставившегося старца посыпались уже осуждения и самые даже обвинения:"несправедливо учил; учил, что жизнь есть великая радость, а не смирениеслезное", говорили одни, из наиболее бестолковых. "По-модному веровал, огняматериального во аде не признавал" - присоединяли другие еще техбестолковее. "К посту был не строг, сладости себе разрешал, варение вишневоеел с чаем, очень любил, барыни ему присылали. Схимнику ли чаи распивать?"слышалось от иных завиствующих. "Возгордясь сидел, с жестокостью припоминалисамые злорадные, за святого себя почитал, на коленки пред ним повергались,яко должное ему принимал". "Таинством исповеди злоупотреблял", злобнымшепотом прибавляли самые ярые противники старчества, и это даже из самыхстарейших и суровых в богомольи своем иноков, истинных постников имолчальников, замолчавших при жизни усопшего, но вдруг теперь отверзших устасвои, что было уже ужасно, ибо сильно влияли словеса их на молодых и еще неустановившихся иноков. Весьма выслушивал все сие и обдорский гость монашекот святого Сильвестра, глубоко воздыхая и покивая главою: "Нет, видноотец-то Ферапонт справедливо вчера судил", подумывал он про себя, а туткак-раз и показался отец Ферапонт; как бы именно чтоб усугубить потрясениевышел. Упомянул уже я прежде, что выходил он из своей деревянной келийки напасеке редко, даже в церковь подолгу не являлся и что попущали ему это якобыюродивому, не связывая его правилом общим для всех. Но если сказать по всейправде, то попущалось ему все сие даже и по некоторой необходимости. Ибостоль великого постника и молчальника, дни и ночи молящегося (даже изасыпал, на коленках стоя), как-то даже и зазорно было настоятельнообременять общим уставом, если он сам не хотел подчиниться. "Он и всех-тонас святее и исполняет труднейшее чем по уставу" - сказали бы тогда иноки,"а что в церковь не ходит, то значит сам знает, когда ему ходить, у негосвой устав". Ради сего-то вероятного ропота и соблазна и оставляли отцаФерапонта в покое. Старца Зосиму, как уже и всем известно было сие, не любилотец Ферапонт чрезвычайно; и вот и к нему в его келийку донеслась вдругвесть о том, что "суд-то божий значит не тот, что у человеков, и чтоестество даже предупредил". Надо полагать, что из первых сбегал ему передатьизвестие обдорский гость, вчера посещавший его и во ужасе от него вчераотшедший. Упомянул я тоже, что отец Паисий, твердо и незыблемо стоявший ичитавший над гробом, хотя и не мог слышать и видеть, что происходило внекельи, но в сердце своем все главное безошибочно предугадал, ибо знал средусвою насквозь. Смущен же не был, а ожидал всего, что еще могло произойти,без страха, пронзающим взглядом следя за будущим исходом волнения, ужепредставлявшимся умственному взору его. Как вдруг необычайный и уже явнонарушавший благочиние шум в сенях поразил слух его. Дверь отвориласьнастежь, и на пороге показался отец Ферапонт. За ним, как примечалось, идаже ясно было видно из кельи, столпилось внизу у крылечка много монахов,сопровождавших его, а между ними и светских. Сопровождавшие однако не вошлии на крылечко не поднялись, но остановясь ждали, что скажет и сделает отецФерапонт далее, ибо предчувствовали они, и даже с некоторым страхом,несмотря на все дерзновение свое, что пришел он не даром. Остановясь напороге, отец Ферапонт воздел руки, и из-под правой руки его выглянули острыеи любопытные глазки обдорского гостя, единого не утерпевшего и взбежавшегово след отцу Ферапонту по лесенке из-за превеликого своего любопытства.Прочие же кроме него, только что с шумом отворилась настеж дверь, напротивпотеснились еще более назад от внезапного страха. Подняв руки горе, отецФерапонт вдруг завопил: - Извергая извергну! - и тотчас же начал, обращаясь во все четырестороны попеременно, крестить стены и все четыре угла кельи рукой. Этодействие отца Ферапонта тотчас же поняли сопровождавшие его; ибо знали, чтои всегда так делал, куда ни входил, и что и не сядет и слова не скажет,прежде чем не изгонит нечистую силу. - Сатана изыди, сатана изыди! - повторял он с каждым крестом. -Извергая извергну! - возопил он опять. Был он в своей грубой рясе,подпоясанной вервием. Из-под посконной рубахи выглядывала обнаженная грудьего; обросшая седыми волосами. Ноги же совсем были босы. Как только стал онмахать руками, стали сотрясаться и звенеть жестокие вериги, которые носил онпод рясой. Отец Паисий прервал чтение, выступил вперед и стал пред ним вожидании. - Почто пришел, честный отче? Почто благочиние нарушаешь? Почто стадосмиренное возмущаешь? - проговорил он наконец, строго смотря на него. - Чесо ради пришел еси? Чесо просиши? Како веруеши? - прокричал отецФерапонт юродствуя, - притек здешних ваших гостей изгонять, чертей поганых.Смотрю, много ль их без меня накопили. Веником их березовым выметать хочу. - Нечистого изгоняешь, а может сам ему же и служишь, - безбоязненнопродолжал отец Паисий, - и кто про себя сказать может: "свят есть"? Не тыли, отче? - Поган есмь, а не свят. В кресла не сяду и не восхощу себе аки идолупоклонения! - загремел отец Ферапонт. - Ныне людие веру святую губят.Покойник, святой-то ваш, - обернулся он к толпе, указывая перстом на гроб, -чертей отвергал. Пурганцу от чертей давал. Вот они и развелись у вас какпауки по углам. А днесь и сам провонял. В сем указание господне великоевидим. А это и действительно однажды так случилось при жизни отца Зосимы.Единому от иноков стала сниться, а под конец и наяву представляться нечистаясила. Когда же он, в величайшем страхе, открыл сие старцу, тот посоветовалему непрерывную молитву и усиленный пост. Но когда и это не помогло,посоветовал, не оставляя поста и молитвы, принять одного лекарства. О семмногие тогда соблазнялись и говорили меж собой, покивая главами, - пуще жевсех отец Ферапонт, которому тотчас же тогда поспешили передать некоторыехулители о сем "необычайном" в таком особливом случае распоряжении старца. - Изыди отче! - повелительно произнес отец Паисий, - не человеки судят,а бог. Может здесь "указание" видим такое, коего не в силах понять ни ты, ния и никто. Изыди отче, и стадо не возмущай! - повторил он настойчиво. - Постов не содержал по чину схимы своей, потому и указание вышло. Сиеясно есть, а скрывать грех! - не унимался расходившийся во рвении своем непо разуму изувер. - Канфетою прельщался, барыни ему в карманах привозили,чаем сладобился, чреву жертвовал, сладостями его наполняя, а ум помышлениемнадменным... Посему и срам претерпел... - Легкомысленны словеса твои, отче! - возвысил голос и отец Паисий, -посту и подвижничеству твоему удивляюсь, но легкомысленны словеса твои,якобы изрек юноша в миру, непостоянный и младоумный. Изыди же отче,повелеваю тебе, - прогремел в заключение отец Паисий. - Я-то изыду! - проговорил отец Ферапонт, как бы несколько исмутившись, но не покидая озлобления своего, - ученые вы! От большого разумавознеслись над моим ничтожеством. Притек я сюда малограмотен, а здесь, что изнал, забыл, сам господь бог от премудрости вашей меня маленького защитил... Отец Паисий стоял над ним и ждал с твердостью. Отец Ферапонт помолчал ивдруг, пригорюнившись и приложив правую ладонь к щеке, произнес нараспев,взирая на гроб усопшего старца: - Над ним заутра "Помощника и покровителя" станут петь - канонпреславный, а надо мною, когда подохну, всего-то лишь "Кая житейскаясладость" - стихирчик малый [при выносе тела (из келии в церковь и послеотпевания, из церкви на кладбище) монаха и схимонаха, поются стихиры: "Каяжитейская сладость..." Если же почивший был иеросхимонахом, то поют канон:"Помощник и покровитель..."], - проговорил он слезно и сожалительно. -Возгордились и вознеслись, пусто место сие! - завопил он вдруг как безумныйи, махнув рукой, быстро повернулся и быстро сошел по ступенькам с крылечкавниз. Ожидавшая внизу толпа заколебалась; иные пошли за ним тотчас же, ноиные замедлили, ибо келья все еще была отперта, а отец Паисий, выйдя вследза отцом Ферапонтом на крылечко, стоя наблюдал. Но расходившийся старик ещене окончил всего: отойдя шагов двадцать, он вдруг обратился в сторонузаходящего солнца, воздел над собою обе руки и, - как бы кто подкосил его, -рухнулся на землю с превеликим криком: - Мой господь победил! Христос победил заходящу солнцу! - неистовопрокричал он, воздевая к солнцу руки и пав лицом ниц на землю, зарыдал вголос как малое дитя, весь сотрясаясь от слез своих и распростирая по землеруки. Тут уж все бросились к нему, раздались восклицания, ответноерыдание... Исступление какое-то всех обуяло. - Вот кто свят! вот кто праведен! - раздавались возгласы уже небоязненно, - вот кому в старцах сидеть, - прибавляли другие уже озлобленно. - Не сядет он в старцах... Сам отвергнет... не послужит проклятомуновшеству... не станет ихним дурачествам подражать, - тотчас же подхватилидругие голоса, и до чего бы это дошло, трудно и представить себе, но как-разударил в ту минуту колокол, призывая к службе. Все вдруг стали креститься.Поднялся и отец Ферапонт и, ограждая себя крестным знамением, пошел к своейкелье не оглядываясь, все еще продолжая восклицать, но уже нечто совсемнесвязное. За ним потекли было некоторые, в малом числе, но большинствостало расходиться, поспешая к службе. Отец Паисий передал чтение отцу Иосифуи сошел вниз. Исступленными кликами изуверов он поколебаться не мог, носердце его вдруг загрустило и затосковало о чем-то особливо, и онпочувствовал это. Он остановился и вдруг спросил себя: "Отчего сия грустьмоя даже до упадка духа?" и с удивлением постиг тотчас же, что сия внезапнаягрусть его происходит повидимому от самой малой и особливой причины: дело втом, что в толпе, теснившейся сейчас у входа в келью, заприметил он междупрочими волнующимися и Алешу, и вспомнил он, что, увидав его, тотчас жепочувствовал тогда в сердце своем как бы некую боль. "Да неужто же сеймладый столь много значит ныне в сердце моем?" вдруг с удивлением вопросилон себя. В эту минуту Алеша как раз проходил мимо него, как бы поспешаякуда-то, но не в сторону храма. Взоры их встретились. Алеша быстро отвелсвои глаза и опустил их в землю, и уже по одному виду юноши отец Паисийдогадался, какая в минуту сию происходит в нем сильная перемена. - Или и ты соблазнился? - воскликнул вдруг отец Паисий, - да неужто жеи ты с маловерными! - прибавил он горестно. Алеша остановился и как-то неопределенно взглянул на отца Паисия, носнова быстро отвел глаза и снова опустил их к земле. Стоял же боком и неповернулся лицом к вопрошавшему. Отец Паисий наблюдал внимательно. - Куда же поспешаешь? К службе благовестят, - вопросил он вновь, ноАлеша опять ответа не дал. - Али из скита уходишь? Как же не спросясь-то, не благословясь? Алеша вдруг криво усмехнулся, странно, очень странно вскинул навопрошавшего отца свои очи, на того, кому вверил его умирая бывшийруководитель его, бывший владыка сердца и ума его, возлюбленный старец его,и вдруг, все попрежнему без ответа, махнул рукой, как бы не заботясь даже ио почтительности, и быстрыми шагами пошел к выходным вратам вон из скита. - Возвратишься еще! - прошептал отец Паисий, смотря во след ему сгорестным удивлением.
II. ТАКАЯ МИНУТКА.
Отец Паисий, конечно, не ошибся, решив, что его "милый мальчик" сноваворотится, и даже может быть (хотя и не вполне, но все же прозорливо),проник в истинный смысл душевного настроения Алеши. Тем не менее признаюсьоткровенно, что самому мне очень было бы трудно теперь передать ясно точныйсмысл этой странной и неопределенной минуты в жизни столь излюбленного мноюи столь еще юного героя моего рассказа. На горестный вопрос отца Паисия,устремленный к Алеше: "или и ты с маловерными?" - я, конечно, мог бы ствердостью ответить за Алешу: "Нет, он не с маловерными", Мало того, тутбыло даже совсем противоположное: все смущение его произошло именно от того,что он много веровал. Но смущение все же было, все же произошло и было стольмучительно, что даже и потом, уже долго спустя, Алеша считал этот горестныйдень одним из самых тягостных и роковых дней своей жизни. Если же спросятпрямо: "Неужели же вся эта тоска и такая тревога могли в нем произойти лишьпотому, что тело его старца, вместо того чтобы немедленно начать производитьисцеления, подверглось напротив того раннему тлению", - то отвечу на это необинуясь: "Да, действительно было так". Попросил бы только читателя неспешить еще слишком смеяться над чистым сердцем моего юноши. Сам же я нетолько не намерен просить за него прощенья, или извинять и оправдыватьпростодушную его веру его юным возрастом, например, или малыми успехами впройденных им прежде науках и пр. и пр., но сделаю даже напротив и твердозаявлю, что чувствую искреннее уважение к природе сердца его. Без сомнения,иной юноша, принимающий впечатления сердечные осторожно, уже умеющий любитьне горячо, а лишь тепло, с умом хотя и верным, но слишком уж, судя повозрасту, рассудительным (а потому дешевым), такой юноша, говорю я, избег бытого, что случилось с моим юношей, но в иных случаях, право, почтеннееподдаться иному увлечению, хотя бы и неразумному, но все же от великой любвипроисшедшему, чем вовсе не поддаться ему. А в юности тем паче, ибонеблагонадежен слишком уж постоянно рассудительный юноша и дешева цена ему -вот мое мнение! "Но, - воскликнут тут, пожалуй, разумные люди, - нельзя жевсякому юноше веровать в такой предрассудок и ваш юноша не указ остальным".На это я отвечу опять-таки: да, мой юноша веровал, веровал свято и нерушимо,но я все-таки не прошу за него прощения. Видите ли: хоть я и заявил выше (и может быть слишком поспешно), чтообъясняться, извиняться и оправдывать героя моего не стану, но вижу, чтонечто все же необходимо уяснить для дальнейшего понимания рассказа. Вот чтоскажу: тут не то чтобы чудеса. Не легкомысленное в своем нетерпении было тутожидание чудес. И не для торжества убеждений каких-либо понадобились тогдачудеса Алеше (это-то уже вовсе нет), не для идеи какой-либо прежней,предвзятой, которая бы восторжествовала поскорей над другою, - о нет, совсемнет: тут во всем этом и прежде всего, на первом месте, стояло пред ним лицо,и только лицо, - лицо возлюбленного старца его, лицо того праведника,которого он до такого обожания чтил. То-то и есть, что вся любовь, таившаясяв молодом и чистом сердце его ко "всем и вся", в то время и во весьпредшествовавший тому год, как бы вся временами сосредоточивалась, и можетбыть даже неправильно, лишь на одном существе преимущественно, по крайнеймере в сильнейших порывах сердца его, - на возлюбленном старце его, теперьпочившем. Правда, это существо столь долго стояло пред ним как идеалбесспорный, что все юные силы его и все стремление их и не могли уже ненаправиться к этому идеалу исключительно, а минутами, так даже и до забвения"всех и вся". (Он вспоминал потом сам, что в тяжелый день этот забыл совсемо брате Дмитрии, о котором так заботился и тосковал накануне; забыл тожеснести отцу Илюшечки двести рублей, что с таким жаром намеревался исполнитьтоже накануне.) Но не чудес опять-таки ему нужно было, а лишь "высшейсправедливости", которая была, по верованию его, нарушена и чем так жестокои внезапно было поранено сердце его. И что в том, что "справедливость" эта,в ожиданиях Алеши, самим ходом дела, приняла форму чудес, немедленноожидаемых от праха обожаемого им бывшего руководителя его? Но ведь такмыслили и ожидали и все в монастыре, те даже, пред умом которых преклонялсяАлеша. Сам отец Паисий например, и вот Алеша, не тревожа себя никакимисомнениями, облек и свои мечты в ту же форму, в какую и все облекли. Да идавно уже это так устроилось в сердце его, целым годом монастырской жизниего, и сердце его взяло уже привычку так ожидать. Но справедливости жаждал,справедливости, а не токмо лишь чудес! И вот тот, который должен бы был, поупованиям его, быть вознесен превыше всех в целом мире, - тот самый, вместославы, ему подобавшей, вдруг низвержен и опозорен! За что? Кто судил? Ктомог так рассудить - вот вопросы, которые тотчас же измучили неопытное идевственное сердце его. Не мог он вынести без оскорбления, без озлоблениядаже сердечного, что праведнейший из праведных предан на такое насмешливое излобное глумление столь легкомысленной и столь ниже его стоявшей толпе. Ну,и пусть бы не было чудес вовсе, пусть бы ничего не объявилось чудного и неоправдалось немедленно ожидаемое, - но зачем же объявилось бесславие, зачемпопустился позор, зачем это поспешное тление, "предупредившее естество", какговорили злобные монахи? Зачем это "указание", которое они с такимторжеством выводят теперь вместе с отцом Ферапонтом, и зачем они верят, чтополучили даже право так выводить? Где же провидение и перст его? К чемусокрыло оно свой перст "в самую нужную минуту" (думал Алеша) и как бы самозахотело подчинить себя слепым, немым, безжалостным законам естественным? Вот отчего точилось кровью сердце Алеши, и уж конечно, как я сказалуже, прежде всего тут стояло лицо, возлюбленное им более всего в мире и оноже "опозоренное", оно же и "обесславленное"! Пусть этот ропот юноши моегобыл легкомыслен и безрассуден, но опять-таки, в третий раз повторяю (исогласен вперед, что может быть тоже с легкомыслием): я рад, что мой юношаоказался не столь рассудительным в такую минуту, ибо рассудку всегда придетвремя у человека неглупого, а если уж и в такую исключительную минуту неокажется любви в сердце юноши, то когда же придет она? Не захочу однако жеумолчать при сем случае и о некотором странном явлении, хотя и мгновенно, новсе же обнаружившемся в эту роковую и сбивчивую для Алеши минуту в уме его.Это новое объявившееся и мелькнувшее нечто состояло в некотором мучительномвпечатлении от неустанно припоминавшегося теперь Алешей вчерашнего егоразговора с братом Иваном. Именно теперь. О, не то чтобы что-нибудь былопоколеблено в душе его из основных, стихийных, так-сказать, ее верований.Бога своего он любил и веровал в него незыблемо, хотя и возроптал было нанего внезапно. Но все же какое-то смутное, но мучительное и злое впечатлениеот припоминания вчерашнего разговора с братом Иваном вдруг теперь сновазашевелилось в душе его и все более и более просилось выйти на верх ее.Когда уже стало сильно смеркаться, проходивший сосновою рощей из скита кмонастырю Ракитин вдруг заметил Алешу, лежавшего под деревом лицом к земле,недвижимого и как бы спящего. Он подошел и окликнул его: - Ты здесь, Алексей? Да неужто же ты... - произнес была он удивленный,но не докончив остановился. Он хотел сказать: "Неужто ж ты до того дошел?"Алеша не взглянул на него, но по некоторому движению его Ракитин сейчасдогадался, что он его слышит и понимает. - Да что с тобой? - продолжал он удивляться, но удивление уже началосменяться в лице его улыбкой, принимавшею все более и более насмешливоевыражение. - Послушай, да ведь я тебя ищу уже больше двух часов. Ты вдруг пропалоттудова. Да что ты тут делаешь? Какие это с тобой благоглупости? Да взглянихоть на меня-то... Алеша поднял голову, сел и прислонился спиной к дереву. Он не плакал,но лицо его выражало страдание, а во взоре виднелось раздражение. Смотрел онвпрочем не на Ракитина, а куда-то в сторону. - Знаешь, ты совсем переменился в лице. Никакой этой кротости прежнейпресловутой твоей нет. Осердился на кого что ли? Обидели? - Отстань! - проговорил вдруг Алеша, все попрежнему не глядя на него иустало махнув рукой. - Ого, вот мы как! Совсем как и прочие смертные стали покрикивать. Этоиз ангелов-то! Ну, Алешка, удивил ты меня, знаешь ты это, искренно говорю.Давно я ничему здесь не удивляюсь. Ведь я все же тебя за образованногочеловека почитал... Алеша наконец поглядел на него, но как-то рассеянно, точно все еще малоего понимая. - Да неужель ты только оттого, что твой старик провонял? Да неужели жеты верил серьезно, что он чудеса отмачивать начнет? - воскликнул Ракитин,опять переходя в самое искреннее изумление. - Верил, верую и хочу веровать, и буду веровать, ну чего тебе еще! -раздражительно прокричал Алеша. - Да ничего ровно, голубчик. Фу чорт, да этому тринадцатилетнийшкольник теперь не верит. А впрочем чорт... Так ты вот и рассердился теперьна бога-то своего, взбунтовался: чином дескать обошли, к празднику ордена недали! Эх вы! Алеша длинно и как-то прищурив глаза посмотрел на Ракитина и в глазахего что-то вдруг сверкнуло... но не озлобление на Ракитина. - Я против бога моего не бунтуюсь, я только "мира его не принимаю", -криво усмехнулся вдруг Алеша. - Как это мира не принимаешь? - капельку подумал над его ответомРакитин. - Что за билиберда? Алеша не ответил. - Ну довольно о пустяках-то, теперь к делу: ел ты сегодня? - Не помню... ел, кажется. - Тебе надо подкрепиться, судя по лицу-то. Сострадание ведь на тебяглядя берет. Ведь ты и ночь не спал, я слышал, заседание у вас там было. Апотом вся эта возня и мазня... Всего-то антидорцу кусочек надо быть пожевал.Есть у меня с собой в кармане колбаса, давеча из города захватил на всякийслучай, сюда направляясь, только ведь ты колбасы не станешь... - Давай колбасы. - Эге! так ты вот как! Значит совсем уж бунт, баррикады! Ну брат этимделом пренебрегать нечего. Зайдем ко мне... Я бы водочки сам теперь тяпнул,смерть устал. Водки-то небось не решишься... аль выпьешь? - Давай и водки. - Эвона! Чудно, брат! - дико посмотрел Ракитин. - Ну да так или этак,водка иль колбаса, а дело это лихое, хорошее и упускать невозможно, идем! Алеша молча поднялся с земли и пошел за Ракитиным. - Видел бы это брат Ваничка, так как бы изумился! Кстати, братец твойИван Федорович сегодня утром в Москву укатил, знаешь ты это? - Знаю, - безучастно произнес Алеша, и вдруг мелькнул у него в умеобраз брата Дмитрия, но только мелькнул, и хоть напомнил что-то, какое-тодело спешное, которого уже нельзя более ни на минуту откладывать, какой-тодолг, обязанность страшную, но и это воспоминание не произвело никакого нанего впечатления, не достигло сердца его, в тот же миг вылетело из памяти изабылось. Но долго потом вспоминал об этом Алеша. - Братец твой Ваничка изрек про меня единожды, что я "бездарныйлиберальный мешок". Ты же один разик тоже не утерпел и дал мне понять, что я"бесчестен"... Пусть! Посмотрю-ка я теперь на вашу даровитость и честность(окончил это Ракитин уже про себя, шепотом). Тьфу, слушай! - заговорил онснова громко, - минуем-ка монастырь, пойдем по тропинке прямо в город... Гм.Мне бы кстати надо к Хохлаковой зайти. Вообрази: я ей отписал о всемприключившемся, и представь, она мне мигом отвечает запиской, карандашом(ужасно любит записки писать эта дама), что "никак она не ожидала от такогопочтенного старца, как отец Зосима - такого поступка!" Так ведь и написала:"поступка"! Тоже ведь озлилась: эх вы все! Постой! - внезапно прокричал онопять, вдруг остановился и, придержав Алешу за плечо, остановил и его: - Знаешь, Алешка, - пытливо глядел он ему в глаза, весь подвпечатлением внезапной новой мысли, вдруг его осиявшей, и хоть сам и смеялсянаружно, но видимо боясь выговорить вслух эту новую внезапную мысль свою, дотого он все еще не мог поверить чудному для него и никак неожиданномунастроению, в котором видел теперь Алешу, - Алешка, знаешь, куда мы всеголучше бы теперь пошли? - выговорил он, наконец, робко и искательно. - Все равно... куда хочешь. - Пойдем-ка к Грушеньке, а? Пойдешь? - весь даже дрожа от робкогоожидания, изрек наконец Ракитин. - Пойдем к Грушеньке, - спокойно и тотчас же ответил Алеша, и уж этобыло до того неожиданно для Ракитина, то есть такое скорое и спокойноесогласие, что он чуть было не отпрыгнул назад. - Н-ну!.. вот! - прокричал было он в изумлении, но вдруг, крепкоподхватив Алешу под руку, быстро повлек его по тропинке, все еще ужасноопасаясь, что в том исчезнет решимость. Шли молча, Ракитин даже заговоритьбоялся. - А рада-то как она будет, рада-то... - пробормотал было он, но опятьпримолк. Да и вовсе не для радости Грушенькиной он влек к ней Алешу; был ончеловек серьезный и без выгодной для себя цели ничего не предпринимал. Цельже у него теперь была двоякая, во-первых, мстительная, то есть увидеть"позор праведного" и вероятное "падение" Алеши "из святых во грешники", чемон уже заранее упивался, а во-вторых, была у него тут в виду и некотораяматериальная, весьма для него выгодная цель, о которой будет сказано ниже. "Значит такая минутка вышла", думал он про себя весело и злобно, "вотмы стало быть и изловим ее за шиворот, минутку-то эту, ибо она нам весьмаподобающая".
III. ЛУКОВКА.
Грушенька жила в самом бойком месте города, близ Соборной площади, вдоме купеческой вдовы Морозовой, у которой нанимала на дворе небольшойдеревянный флигель. Дом же Морозовой был большой, каменный, двухэтажный,старый и очень неприглядный на вид; в нем проживала уединенно сама хозяйка,старая женщина с двумя своими племянницами, тоже весьма пожилыми девицами.Отдавать в наем свой флигель на дворе она не нуждалась, но все знали, чтопустила к себе жилицей Грушеньку (еще года четыре назад) единственно в угодуродственнику своему купцу Самсонову, Грушенькиному открытому покровителю.Говорили, что ревнивый старик, помещая к Морозовой свою "фаворитку", имелпервоначально в виду зоркий глаз старухи, чтобы наблюдать за поведениемновой жилицы. Но зоркий глаз весьма скоро оказался ненужным и кончилось тем,что Морозова даже редко встречалась с Грушенькой и совсем уже не надоедалаей под конец никаким надзором. Правда, прошло уже четыре года с тех пор, какстарик привез в этот дом из губернского города восемнадцатилетнюю девочку,робкую, застенчивую, тоненькую, худенькую, задумчивую и грустную, и с техпор много утекло воды. Биографию этой девочки знали впрочем у нас в городемало и сбивчиво; не узнали больше и в последнее время, и это даже тогда,когда уже очень многие стали интересоваться такою "раскрасавицей", в какуюпревратилась в четыре года Аграфена Александровна. Были только слухи, чтосемнадцатилетнею еще девочкой была она кем-то обманута, каким-то будто-быофицером, и затем тотчас же им брошена. Офицер де уехал и где-то потомженился, а Грушенька осталась в позоре и нищете. Говорили впрочем, что хотяГрушенька и действительно была взята своим стариком из нищеты, но чтосемейства была честного и происходила как-то из духовного звания, была дочькакого-то заштатного диакона или что-то в этом роде. И вот в четыре года изчувствительной, обиженной и жалкой сироточки вышла румяная, полнотелаярусская красавица, женщина с характером смелым и решительным, гордая инаглая, понимавшая толк в деньгах, приобретательница, скупая и осторожная,правдами иль неправдами, но уже успевшая, как говорили про нее, сколотитьсвой собственный капиталец. В одном только все были убеждены: что кГрушеньке доступ труден, и что кроме старика, ее покровителя, не было ниединого еще человека, во все четыре года, который бы мог похвалиться ееблагосклонностью. Факт был твердый, потому что на приобретение этойблагосклонности выскакивало не мало охотников, особливо в последние двагода. Но все попытки оказались втуне, а иные из искателей принуждены былиотретироваться даже с комическою и зазорною развязкой, благодаря твердому инасмешливому отпору со стороны характерной молодой особы. Знали еще, чтомолодая особа, особенно в последний год, пустилась в то, что называется"гешефтом", и что с этой стороны она оказалась с чрезвычайнымиспособностями, так что под конец многие прозвали ее сущею жидовкой. Не то,чтоб она давала деньги в рост, но известно было, например, что в компании сФедором Павловичем Карамазовым она некоторое время действительно занималасьскупкою векселей за бесценок, по гривеннику за рубль, а потом приобрела наиных из этих векселей по рублю на гривенник. Больной Самсонов, в последнийгод лишившийся употребления своих распухших ног, вдовец, тиран своихвзрослых сыновей, большой стотысячник, человек скаредный и неумолимый,подпал однако же под сильное влияние своей протеже, которую сначала былодержал в ежовых рукавицах и в черном теле, "на постном масле", как говорилитогда зубоскалы. Но Грушенька успела эмансипироваться, внушив однако же емубезграничное доверие касательно своей ему верности. Этот старик, большойделец (теперь давно покойник), был тоже характера замечательного, главноескуп и тверд, как кремень, и хоть Грушенька поразила его, так что он и житьбез нее не мог (в последние два года, например, это так и было), но капиталубольшого, значительного, он все-таки ей не отделил, и даже если б онапригрозила ему совсем его бросить, то и тогда бы остался неумолим. Ноотделил зато капитал малый, и когда узналось это, то и это стало всем наудивление. "Ты сама баба не промах, сказал он ей, отделяя ей тысяч с восемь,сама и орудуй, но знай, что кроме ежегодного содержания попрежнему, до самойсмерти моей больше ничего от меня не получишь, да и в завещании ничегобольше тебе не отделю". Так и сдержал слово: умер и все оставил сыновьям,которых всю жизнь держал при себе наравне как слуг, с их женами и детьми, ао Грушеньке даже и не упомянул в завещании вовсе. Все это стало известновпоследствии. Советами же как орудовать "своим собственным капиталом" онГрушеньке помогал не мало и указывал ей "дела". Когда Федор ПавловичКарамазов, связавшийся первоначально с Грушенькой по поводу одногослучайного "гешефта", кончил совсем для себя неожиданно тем, что влюбился внее без памяти и как бы даже ум потеряв, то старик Самсонов, уже дышавший вто время на ладон, сильно подсмеивался. Замечательно, что Грушенька была сосвоим стариком за все время их знакомства вполне и даже как бы сердечнооткровенна, и это кажется с единственным человеком в мире. В самое последнеевремя, когда появился вдруг с своею любовью и Дмитрий Федорович, старикперестал смеяться. Напротив, однажды серьезно и строго посоветовалГрушеньке: "Если уж выбирать из обоих, отца аль сына, то выбирай старика, нос тем однако же чтобы старый подлец беспременно на тебе женился, апредварительно хоть некоторый капитал отписал. А с капитаном не якшайся,пути не будет". Вот были собственные слова Грушеньке старого сластолюбца,предчувствовавшего тогда уже близкую смерть свою, и впрямь чрез пять месяцевпосле совета сего умершего. Замечу еще мельком, что хотя у нас в городе дажемногие знали тогда про нелепое и уродливое соперничество Карамазовых, отца ссыном, предметом которого была Грушенька, но настоящего смысла ее отношенийк обоим из них, к старику и к сыну, мало кто тогда понимал. Даже обеслужанки Грушеньки (после уже разразившейся катастрофы, о которой еще речьвпереди) показали потом на суде, что Дмитрия Федоровича принимала АграфенаАлександровна из одного лишь страху, потому будто бы, что "убить грозился".Служанок у нее было две, одна очень старая кухарка, еще из родительскогосемейства ее, больная и почти оглохшая, и внучка ее, молоденькая, бойкаядевушка лет двадцати, Грушенькина горничная. Жила же Грушенька очень скупо ив обстановке совсем небогатой. Было у ней во флигеле всего три комнаты,меблированные от хозяйки древнею, красного дерева мебелью, фасона двадцатыхгодов. Когда вошли к ней Ракитин и Алеша, были уже полные сумерки, нокомнаты еще не были освещены. Сама Грушенька лежала у себя в гостиной, насвоем большом, неуклюжем диване со спинкой под красное дерево, жестком иобитом кожей, давно уже истершеюся и продырившеюся. Под головой у ней былидве белые пуховые подушки с ее постели. Она лежала навзничь, неподвижнопротянувшись, заложив обе руки за голову. Была она приодета, будто ждалакого, в шелковом черном платье и в легкой кружевной на голове наколке,которая очень к ней шла; на плечи была наброшена кружевная косынка,приколотая массивною золотою брошкой. Именно она кого-то ждала, лежала какбы в тоске и в нетерпении, с несколько побледневшим лицом, с горячими губамии глазами, кончиком правой ноги нетерпеливо постукивая по ручке дивана. Чутьтолько появились Ракитин и Алеша, как произошел было маленький переполох:слышно было из передней, как Грушенька быстро вскочила с дивана и вдругиспуганно прокричала: "Кто там?" Но гостей встретила девушка и тотчас жеоткликнулась барыне. - Да не оне-с, это другие, эти ничего. "Что бы у ней такое?" - пробормотал Ракитин, вводя Алешу за руку вгостиную. Грушенька стояла у дивана, как бы все еще в испуге. Густая прядьтемно-русой косы ее выбилась вдруг из-под наколки и упала на ее правоеплечо, но она не заметила и не поправила, пока не вгляделась в гостей и неузнала их. - Ах, это ты, Ракитка? Испугал было меня всю. С кем ты это? Кто это стобой? Господи, вот кого привел! - воскликнула она, разглядев Алешу. - Да вели подать свечей-то! - проговорил Ракитин с развязным видомсамого короткого знакомого и близкого человека, имеющего даже правораспоряжаться в доме. - Свечей... конечно свечей... Феня, принеси ему свечку... Ну, нашелвремя его привести! - воскликнула она опять, кивнув на Алешу, и, оборотясь кзеркалу, быстро начала обеими руками вправлять свою косу. Она как будто быланедовольна. - Аль не потрафил? - спросил Ракитин, мигом почти обидевшись. - Испугал ты меня, Ракитка, вот что, - обернулась Грушенька с улыбкой кАлеше. - Не бойся ты меня, голубчик Алеша, страх как я тебе рада, гость тымой неожиданный. А ты меня, Ракитка, испугал: я ведь думала, Митя ломится.Видишь, я его давеча надула и с него честное слово взяла, чтобы мне верил, ая налгала. Сказала ему, что к Кузьме Кузьмину, к старику моему, на весьвечер уйду и буду с ним до ночи деньги считать. Я ведь каждую неделю к немуухожу на весь вечер счеты сводить. На замок запремся: он на счетахпостукивает, а я сижу - в книги вписываю - одной мне доверяет. Митя-то иповерил, что я там, а я вот дома заперлась - сижу, одной вести жду. Как этовас Феня впустила! Феня, Феня! беги к воротам, отвори и огляди кругом, нетли где капитана-то? Может спрятался и высматривает, смерть боюсь! - Никого нет, Аграфена Александровна, сейчас кругом оглянула, я и вщелку подхожу гляжу поминутно, сама в страхе-трепете. - Ставни заперты ли, Феня, да занавес бы опустить - вот так! - Она самаопустила тяжелые занавесы, - а то на огонь-то он как раз налетит. Мити,братца твоего, Алеша, сегодня боюсь. - Грушенька говорила громко, хотя и втревоге, но и как будто в каком-то почти восторге. - Почему так сегодня Митеньки боишься? - осведомился Ракитин, -кажется, с ним не пуглива, по твоей дудке пляшет. - Говорю тебе, вести жду, золотой одной такой весточки, так чтоМитеньки-то и не надо бы теперь вовсе. Да и не поверил он мне, это чувствую,что я к Кузьме Кузьмичу пошла. Должно быть сидит теперь там у себя, у ФедораПавловича на задах в саду, меня сторожит. А коли там засел, значит сюда непридет, тем и лучше! А ведь к Кузьме Кузьмичу я и впрямь сбегала, Митя жеменя и проводил, сказала до полночи просижу и чтоб он же меня беспременнопришел в полночь домой проводить. Он ушел, а я минут десять у старикапосидела, да и опять сюда, ух боялась - бежала, чтоб его не повстречать. - А разрядилась-то куда? Ишь ведь какой чепец на тебе любопытный? - И уж какой же ты сам любопытный, Ракитин! Говорю тебе, такой однойвесточки жду. Придет весточка, вскочу - полечу, только вы меня здесь ивидели. Для того и разрядилась, чтоб готовой сидеть. - А куда полетишь? - Много знать будешь, скоро состаришься. - Ишь ведь. Вся в радости... Никогда еще я тебя не видел такую.Разоделась как на бал, - оглядывал ее Ракитин. - Много ты в балах-то понимаешь. - А ты много? - Я-то видала бал. Третьего года Кузьма Кузьмич сына женил, так я с хорсмотрела. Что ж мне, Ракитка, с тобой что ли разговаривать, когда тут такойкнязь стоит. Вот так гость! Алеша, голубчик, гляжу я на тебя и не верю;господи, как это ты у меня появился! По правде тебе сказать, не ждала, негадала, да и прежде никогда тому не верила, чтобы ты мог придти. Хоть и нета минутка теперь, а страх я тебе рада! Садись на диван, вот сюда, вот так,месяц ты мой молодой. Право, я еще как будто и не соображусь... Эх ты,Ракитка, если-бы ты его вчера, али третьего дня привел!.. Ну да рада и так.Может и лучше, что теперь, под такую минуту, а не третьего дня... Она резво подсела к Алеше на диван, с ним рядом, и глядела на негорешительно с восхищением. И действительно была рада, не лгала, говоря это.Глаза ее горели, губы смеялись, но добродушно, весело смеялись. Алеша даже ине ожидал от нее такого доброго выражения в лице... Он встречал ее довчерашнего дня мало, составил об ней устрашающее понятие, а вчера такстрашно был потрясен ее злобною и коварною выходкой против Катерины Ивановныи был очень удивлен, что теперь вдруг увидал в ней совсем как бы иное инеожиданное существо. И как ни был он придавлен своим собственным горем, ноглаза его невольно остановились на ней со вниманием. Все манеры ее как быизменились тоже со вчерашнего дня совсем к лучшему: не было этой вчерашнейслащавости в выговоре почти вовсе, этих изнеженных и манерных движений...все было просто, простодушно, движения ее были скорые, прямые, доверчивые,но была она очень возбуждена. - Господи, экие все вещи сегодня сбываются, право, - залепетала онаопять. - И чего я тебе так рада, Алеша, сама не знаю. Вот спроси, а я незнаю. - Ну уж и не знаешь, чему рада? - усмехнулся Ракитин. - Прежде-тозачем-нибудь приставала же ко мне: приведи да приведи его, имела же цель. - Прежде-то я другую цель имела, а теперь то прошло, не такая минута.Потчевать я вас стану, вот что. Я теперь подобрела, Ракитка. Да садись и ты,Ракитка, чего стоишь? Аль ты уж сел? Небось Ракитушка себя не забудет. Вотон теперь, Алеша, сидит там против нас, да и обижается: зачем это я егопрежде тебя не пригласила садиться. Ух обидчив у меня Ракитка, обидчив! -засмеялась Грушенька. - Не злись, Ракитка, ныне я добрая. Да чего ты грустенсидишь, Алешечка, аль меня боишься? - с веселою насмешкой заглянула она емув глаза. - У него горе. Чину не дали, - пробасил Ракитин. - Какого чину? - Старец его пропах. - Как пропах? Вздор ты какой-нибудь мелешь, скверность какую-нибудьхочешь сказать. Молчи, дурак. Пустишь меня, Алеша, на колени к себепосидеть, вот так! - И вдруг она мигом привскочила и прыгнула смеясь ему наколени, как ласкающаяся кошечка, нежно правою рукой охватив ему шею: -Развеселю я тебя. мальчик ты мой богомольный! Нет, в самом деле, неужтопозволишь мне на коленках у тебя посидеть, не осердишься? Прикажешь - ясоскочу. Алеша молчал. Он сидел, боясь шевельнуться, он слышал ее слова:"прикажешь - я соскочу", но не ответил, как будто замер. Но не то в нембыло, чего мог бы ждать и что мог бы вообразить в нем теперь например хотьРакитин, плотоядно наблюдавший со своего места: Великое горе души егопоглощало все ощущения, какие только могли зародиться в сердце его, и еслитолько мог бы он в сию минуту дать себе полный отчет, то и сам бы догадался,что он теперь в крепчайшей броне против всякого соблазна и искушения. Тем неменее, несмотря на всю смутную безотчетность его душевного состояния и навсе угнетавшее его горе, он все же дивился невольно одному новому истранному ощущению, рождавшемуся в его сердце: эта женщина, эта "страшная"женщина не только не пугала его теперь прежним страхом, страхом,зарождавшимся в нем прежде при всякой мечте о женщине, если мелькала таковаяв его душе, но напротив эта женщина, которую он боялся более всех, сидевшаяу него на коленях и его обнимавшая, возбуждала в нем вдруг теперь совсеминое, неожиданное и особливое чувство, чувство какого-то необыкновенного,величайшего и чистосердечнейшего к ней любопытства, и все это уже безовсякой боязни, без малейшего прежнего ужаса, - вот что было главное и чтоневольно удивляло его. - Да полно вздор-то вам болтать, - закричал Ракитин, - а лучшешампанского подавай, долг на тебе, сама знаешь! - Вправду долг. Ведь я, Алеша, ему за тебя шампанского сверх всегообещала, коль тебя приведет. Катай шампанского, и я стану пить! Феня, Феня,неси нам шампанского, ту бутылку, которую Митя оставил, беги скорее. Я хотьи скупая, а бутылку подам, не тебе, Ракитка, ты гриб, а он князь! И хоть нетем душа моя теперь полна, а так и быть выпью и я с вами, дебоширитьхочется! - Да что это у тебя за минута, и какая такая там "весть", можноспросить, аль секрет? - с любопытством ввернул опять Ракитин, изо всей силыделая вид, что и внимания не обращает на щелчки, которые в него летелибеспрерывно. - Эх не секрет, да и сам ты знаешь, - озабоченно проговорила вдругГрушенька, повернув голову к Ракитину и отклонясь немного от Алеши, хотя всееще продолжая сидеть у него на коленях, рукой обняв его шею, - офицер едет,Ракитин, офицер мой едет! - Слышал я, что едет, да разве уж так близко? - В Мокром теперь, оттуда сюда естафет пришлет, так сам написал, давечаписьмо получила. Сижу и жду естафета. - Вона! Почему в Мокром? - Долго рассказывать, да и довольно с тебя. - То-то Митенька-то теперь, - уй, уй! Он-то знает, аль не знает? - Чего знает! Совсем не знает! Кабы узнал, так убил бы. Да я этоготеперь совсем не боюсь, не боюсь я теперь его ножа. Молчи, Ракитка, непоминай мне о Дмитрии Федоровиче: сердце он мне все размозжил. Да не хочу яни о чем об этом в эту минуту и думать. Вот об Алешечке могу думать, я наАлешечку гляжу... Да усмехнись ты на меня, голубчик, развеселись, наглупость-то мою, на радость-то мою усмехнись... А ведь улыбнулся, улыбнулся!Ишь ласково как смотрит. Я, знаешь, Алеша, все думала, что ты на менясердишься за третьеводнишнее, за барышню-то. Собака я была, вот что...Только все-таки хорошо оно, что так произошло. И дурно оно было и хорошо онобыло, - вдумчиво усмехнулась вдруг Грушенька, и какая-то жестокая черточкамелькнула вдруг в ее усмешке. - Митя сказывал, что кричала: "Плетьми еенадо!" Разобидела я тогда ее уж очень. Зазвала меня, победить хотела,шоколатом своим обольстить... Нет, оно хорошо, что так произошло, -усмехнулась она опять. - Да вот боюсь все, что ты осердился... - А ведь и впрямь, - с серьезным удивлением ввернул вдруг Ракитин. -Ведь она тебя, Алеша, в самом деле боится, цыпленка этакого. - Это для тебя, Ракитка, он цыпленок, вот что... потому что у тебясовести нет, вот что! Я, видишь, я люблю его душой, вот что! Веришь, Алеша,что я люблю тебя всею душой? - Ах ты, бесстыдница! Это она в любви тебе, Алексей, объясняется! - А что ж, и люблю. - А офицер? А весточка золотая из Мокрого? - То одно, а это другое. - Вот как по-бабьему выходит! - Не зли меня, Ракитка, - горячо подхватила Грушенька, - то одно, а этодругое. Я Алешу по-иному люблю. Правда, Алеша, была у меня на тебя мысльхитрая прежде. Да ведь я низкая, я ведь неистовая, ну, а в другую минуту я,бывало, Алеша, на тебя как на совесть мою смотрю. Все думаю: "ведь уж кактакой меня скверную презирать теперь должен". И третьего дня это думала, какот барышни сюда бежала. Давно я тебя заметила так, Алеша, и Митя знает, емуговорила. Вот Митя так понимает. Веришь ли, иной раз, право, Алеша, смотрюна тебя и стыжусь, всее себя стыжусь... И как это я об тебе думать стала и скоторых пор, не знаю и не помню... Вошла Феня и поставила на стол поднос, на нем откупоренную бутылку итри налитые бокала. - Шампанское принесли! - прокричал Ракитин, - возбуждена ты, АграфенаАлександровна, и вне себя. Бокал выпьешь, танцевать пойдешь. Э-эх; и того несумели сделать, - прибавил он, разглядывая шампанское. - В кухне старухаразлила, и бутылку без пробки принесли, и теплое. Ну давай хоть так... Он подошел к столу, взял бокал, выпил залпом и налил себе другой. - На шампанское-то не часто нарвешься. - проговорил он облизываясь, -нутка, Алеша, бери бокал, покажи себя. За что же нам пить? за райские двери?Бери, Груша, бокал, пей и ты за райские двери. - За какие это райские двери? Она взяла бокал. Алеша взял свой, отпил глоток и поставил бокал назад. - Нет, уж лучше не надо! - улыбнулся он тихо. - А хвалился! - крикнул Ракитин. - Ну и я, коли так, не буду, - подхватила Грушенька, - да и не хочется.Пей, Ракитка, один всю бутылку. Выпьет Алеша, и я тогда выпью. - Телячьи нежности пошли! - поддразнил Ракитин. - А сама на коленках унего сидит! У него, положим, горе, а у тебя что? Он против бога своеговзбунтовался, колбасу собирался жрать... - Что так? - Старец его помер сегодня, старец Зосима, святой. - Так умер старец Зосима! - воскликнула Грушенька, - господи, а я тогои не знала! - Она набожно перекрестилась. - Господи, да что же я, а я-то унего на коленках теперь сижу! - вскинулась она вдруг как в испуге, мигомсоскочила с колен и пересела на диван. Алеша длинно с удивлением поглядел нанее, и на лице его как будто что засветилось. - Ракитин, - проговорил он вдруг громко и твердо, - не дразни ты меня,что я против бога моего взбунтовался. Не хочу я злобы против тебя иметь, апотому будь и ты добрее. Я потерял такое сокровище, какого ты никогда неимел, и ты теперь не можешь судить меня. Посмотри лучше сюда на нее: видел,как она меня пощадила? Я шел сюда злую душу найти - так влекло меня самого ктому, потому что я был подл и зол, а нашел сестру искреннюю, нашел сокровище- душу любящую... Она сейчас пощадила меня... Аграфена Александровна. я протебя говорю. Ты мою душу сейчас восстановила. У Алеши затряслись губы и стеснилось дыхание. Он остановился. - Будто уж так и спасла тебя! - засмеялся Ракитин злобно. - А ода тебяпроглотить хотела, знаешь ты это? - Стой, Ракитка! - вскочила вдруг Грушенька, - молчите вы оба. Теперь явсе скажу: ты, Алеша, молчи, потому что от твоих таких слов меня стыд берет,потому что я злая, а не добрая, - вот я какая. А ты, Ракитка, молчи потому,что ты лжешь. Была такая подлая мысль, что хотела его проглотить, а теперьты лжешь, теперь вовсе не то... и чтоб я тебя больше совсем не слыхала,Ракитка! - Все это Грушенька проговорила с необыкновенным волнением. - Ишь ведь оба бесятся! - прошипел Ракитин, с удивлением рассматриваяих обоих, - как помешанные, точно я в сумасшедший дом попал. Расслабелиобоюдно, плакать сейчас начнут! - И начну плакать, и начну плакать! - приговаривала Грушенька, - онменя сестрой своей назвал, и я никогда того впредь не забуду! Только вотчто, Ракитка, я хоть и злая, а все-таки я луковку подала. - Каку таку луковку? Фу, чорт, да и впрямь помешались! Ракитинудивлялся на их восторженность и обидчиво злился, хотя и мог бы сообразить,что у обоих как раз сошлось все, что могло потрясти их души так, какслучается это не часто в жизни. Но Ракитин, умевший весьма чувствительнопонимать все, что касалось его самого, был очень груб в понимании чувств иощущений ближних своих, - отчасти по молодой неопытности своей, а отчасти ипо великому своему эгоизму. - Видишь, Алешечка, - нервно рассмеялась вдруг Грушенька, обращаясь кнему. - это я Ракитке похвалилась, что луковку подала, а тебе не похвалюсь,я тебе с иной целью это скажу. Это только басня, но она хорошая басня, я ее,еще дитей была, от моей Матрены, что теперь у меня в кухарках служит,слышала. Видишь, как это: "Жила-была одна баба злющая-презлющая, и померла.И не осталось после нее ни одной добродетели. Схватили ее черти и кинули вогненное озеро. А ангел-хранитель ее стоит да и думает: какую бы мне такуюдобродетель ее припомнить, чтобы богу сказать. Вспомнил и говорит богу: она,говорит, в огороде луковку выдернула и нищенке подала. И отвечает ему бог:возьми ж ты, говорит, эту самую луковку, протяни ей в озеро, пусть ухватитсяи тянется, и коли вытянешь ее вон из озера, то пусть в рай идет, а оборветсялуковка, то там и оставаться бабе, где теперь. Побежал ангел к бабе,протянул ей луковку: на, говорит, баба, схватись и тянись, И стал он ееосторожно тянуть, и уж всю было вытянул, да грешники прочие в озере, какувидали, что ее тянут вон, и стали все за нее хвататься, чтоб и их вместе снею вытянули. А баба-то была злющая-презлющая, и почала она их ногамибрыкать: "Меня тянут, а не вас, моя луковка, а не ваша". Только что она этовыговорила, луковка-то и порвалась. И упала баба в озеро и горит по сейдень. А ангел заплакал и отошел". Вот она эта басня, Алеша, наизустьзапомнила, потому что сама я и есть эта самая баба злющая. Ракитке япохвалилась, что луковку подала, а тебе иначе скажу: всего-то я луковкукакую-нибудь во всю жизнь мою подала, всего только на мне и естьдобродетели. И не хвали ты меня после того, Алеша, не почитай меня доброю,злая я, злющая-презлющая, а будешь хвалить, в стыд введешь. Эх, да ужпокаюсь совсем. Слушай, Алеша: я тебя столь желала к себе залучить и стольприставала к Ракитке, что ему двадцать пять рублей пообещала, если тебя комне приведет. Стой, Ракитка, жди! - Она быстрыми шагами подошла к столу,отворила ящик, вынула портмоне, а из него двадцатипятирублевую кредитку. - Экой вздор! Экой вздор! - восклицал озадаченный Ракитин. - Принимай, Ракитка, долг, небось не откажешься, сам просил. - Ишвырнула ему кредитку. - Еще б отказаться, - пробасил Ракитин, видимо сконфузившись, номолодцевато прикрывая стыд, - это нам вельми на руку будет, дураки исуществуют в профит умному человеку. - А теперь молчи, Ракитка, теперь все, что буду говорить, не для твоихушей будет. Садись сюда в угол и молчи, не любишь ты нас, и молчи. - Да за что мне любить-то вас? - не скрывая уже злобы, огрызнулсяРакитин. Двадцатипятирублевую кредитку он сунул в карман и пред Алешей емубыло решительно стыдно. Он рассчитывал получить плату после, так чтобы тот ине узнал, а теперь от стыда озлился. До сей минуты он находил весьмаполитичным не очень противоречить Грушеньке, несмотря на все ее щелчки, ибовидно было, что она имела над ним какую-то власть. Но теперь и онрассердился: - Любят за что-нибудь, а вы что мне сделали оба? - А ты ни за что люби, вот как Алеша любит. - А чем он тебя любит, и что он тебе такого показал, что ты носишься? Грушенька стояла среди комнаты, говорила с жаром, и в голосе еепослышались истерические нотки. - Молчи, Ракитка, не понимаешь ты ничего у нас! И не смей ты мне впредьты говорить, не хочу тебе позволять, и с чего ты такую смелость взял, вотчто! Садись в угол и молчи как мой лакей. А теперь, Алеша, всю правду чистуютебе одному скажу, чтобы ты видел, какая я тварь! Не Ракитке, а тебе говорю.Хотела я тебя погубить, Алеша, правда это великая, совсем положила; до тогохотела, что Ракитку деньгами подкупила, чтобы тебя привел. И из чего такогоя так захотела? Ты, Алеша, и не знал ничего, от меня отворачивался, пройдешь- глаза опустишь, а я на тебя сто раз до сего глядела, всех спрашивать обтебе начала. Лицо твое у меня в сердце осталось: "Презирает он меня, думаю,посмотреть даже на меня не захочет". И такое меня чувство взяло под конец,что сама себе удивляюсь: чего я такого мальчика боюсь? Проглочу его всего исмеяться буду. Обозлилась совсем. Веришь ли тому: никто-то здесь не смеетсказать и подумать, чтоб к Аграфене Александровне за худым этим деломпридти; старик один только тут у меня, связана я ему и продана, сатана насвенчал, зато из других - никто. Но на тебя глядя, положила: его проглочу.Проглочу и смеяться буду. Видишь, какая я злая собака, которую ты сестройсвоею назвал! Вот теперь приехал этот обидчик мой, сижу теперь и жду вести.А знаешь, чем был мне этот обидчик? Пять лет тому как завез меня сюдаКузьма, - так я сижу, бывало, от людей хоронюсь, чтоб меня не видали и неслыхали, тоненькая, глупенькая, сижу да рыдаю, ночей напролет не сплю -думаю: "И уж где ж он теперь, мой обидчик? Смеется должно быть с другою надомной, и уж я ж его, думаю, только бы увидеть его, встретить когда: то уж я жему отплачу, уж я ж ему отплачу!" Ночью в темноте рыдаю в подушку и все этопередумаю, сердце мое раздираю нарочно, злобой его утоляю: "Уж я ж ему, уж яж ему отплачу!" Так бывало и закричу в темноте. Да как вспомню вдруг, чтоничего-то я ему не сделаю, а он-то надо мной смеется теперь, а может исовсем забыл и не помнит, так кинусь с постели на пол, зальюсь бессильноюслезой и трясусь-трясусь до рассвета. Поутру встану злее собаки, рада весьсвет проглотить. Потом, что ж ты думаешь: стала я капитал копить, безжалости сделалась, растолстела, - поумнела ты думаешь, а? Так вот нет же,никто того не видит и не знает во всей вселенной, а как сойдет мрак ночной,все так же как и девченкой, пять лет тому, лежу иной раз, скрежещу зубами ивсю ночь плачу: "Уж я ж ему, да уж я ж ему", думаю! Слышал ты это все? Нутак как же ты теперь понимаешь меня: месяц тому приходит ко мне вдруг этосамое письмо: едет он, овдовел, со мной повидаться хочет. Дух у меня тогдавесь захватило, господи, да вдруг и подумала: а приедет да свистнет мне,позовет меня, так я как собаченка к нему поползу битая, виноватая! Думаю этоя и сама себе не верю: "Подлая я аль не подлая, побегу я к нему аль непобегу?" И такая меня злость взяла теперь на самое себя во весь этот месяц,что хуже еще, чем пять лет тому. Видишь ли теперь, Алеша, какая я неистовая,какая я яростная, всю тебе правду выразила! Митей забавлялась, чтобы к томуне бежать. Молчи, Ракитка, не тебе меня судить, не тебе говорила. Я теперьдо вашего прихода лежала здесь, ждала, думала, судьбу мою всю разрешала, иникогда вам не узнать, что у меня в сердце было. Нет, Алеша, скажи своейбарышне, чтоб она за третьеводнишнее не сердилась!.. И не знает никто вовсем свете, каково мне теперь, да и не может знать... Потому я может бытьсегодня туда с собой нож возьму, я еще того не решила... И вымолвив это "жалкое" слово, Грушенька вдруг не выдержала, недокончила, закрыла лицо руками, бросилась на диван в подушки и зарыдала какмалое дитя. Алеша встал с места и подошел к Ракитину. - Миша, - проговорил он, - не сердись. Ты обижен ею, но не сердись.Слышал ты ее сейчас? Нельзя с души человека столько спрашивать, надо бытьмилосерднее... Алеша проговорил это в неудержимом порыве сердца. Ему надо быловысказаться, и он обратился к Ракитину. Если б не было Ракитина, он стал бывосклицать один. Но Ракитин поглядел насмешливо, и Алеша вдруг остановился. - Это тебя твоим старцем давеча зарядили, и теперь ты своим старцем вменя и выпалил, Алешенька, божий человечек, - с ненавистною улыбкойпроговорил Ракитин. - Не смейся, Ракитин, не усмехайся, не говори про покойника: он вышевсех, кто был на земле! - с плачем в голосе прокричал Алеша. - Я не каксудья тебе встал говорить, а сам как последний из подсудимых. Кто я преднею? Я шел сюда, чтобы погибнуть и говорил: "пусть, пусть!" и это из-замоего малодушия, а она, через пять лет муки, только что кто-то первый пришели ей искреннее слово сказал - все простила, все забыла и плачет! Обидчик ееворотился, зовет ее, и она все прощает ему и спешит к нему в радости, и невозьмет ножа, не возьмет! нет, я не таков. Я не знаю, таков ли ты, Миша, ноя не таков! Я сегодня, сейчас этот урок получил... Она выше любовью чеммы... Слышал ли ты от нее прежде то, что она рассказала теперь? Нет, неслышал; если бы слышал, то давно бы все понял... и другая обиженная третьегодня, и та пусть простит ее! И простит, коль узнает... и узнает... Эта душаеще не примиренная, надо щадить ее... в душе этой может быть сокровище... Алеша замолк, потому что ему пересекло дыхание. Ракитин, несмотря навсю свою злость, глядел с удивлением. Никогда не ожидал он от тихого Алешитакой тирады. - Вот адвокат проявился! Да ты влюбился в нее что ли? АграфенаАлександровна, ведь постник-то наш и впрямь в тебя влюбился, победила! -прокричал он с наглым смехом. Грушенька подняла с подушки голову и поглядела на Алешу с умиленноюулыбкой, засиявшею на ее как-то вдруг распухшем от сейчашних слез лице. - Оставь ты его, Алеша, херувим ты мой, видишь он какой, нашел комуговорить. Я, Михаил Осипович, - обратилась она к Ракитину, - хотела было утебя прощения попросить за то, что обругала тебя, да теперь опять не хочу.Алеша, поди ко мне, сядь сюда, - манила она его с радостною улыбкой, - воттак, вот садись сюда, скажи ты мне (она взяла его за руку и заглядывала емуулыбаясь в лицо), - скажи ты мне: люблю я того или нет? Обидчика-то моего,люблю или нет? Лежала я до вас здесь в темноте, все допрашивала сердце:люблю я того или нет? Разреши ты меня, Алеша, время пришло, что положишь,так и будет. Простить мне его или нет? - Да ведь уж простила, - улыбаясь проговорил Алеша. - А и впрямь простила, - вдумчиво произнесла Грушенька. - Экое ведьподлое сердце! За подлое сердце мое! - схватила она вдруг со стола бокал,разом выпила, подняла его и с розмаха бросила на пол. Бокал разбился изазвенел. Какая-то жестокая черточка мелькнула в ее улыбке. - А ведь может еще и не простила, - как-то грозно проговорила она,опустив глаза в землю, как будто одна сама с собой говорила. - Может ещетолько собирается сердце простить. Поборюсь еще с сердцем-то. Я, видишь,Алеша, слезы мои пятилетние страх полюбила... Я может только обиду мою иполюбила, а не его вовсе! - Ну не хотел бы я быть в его коже! - прошипел Ракитин. - И не будешь, Ракитка, никогда в его коже не будешь. Ты мне башмакибудешь шить, Ракитка, вот я тебя на какое дело употреблю, а такой как я тебеникогда не видать... Да и ему может не увидать... - Ему-то? А нарядилась-то зачем? - эхидно поддразнил Ракитин. - Не кори меня нарядом, Ракитка, не знаешь еще ты всего моего сердца!Захочу и сорву наряд, сейчас сорву, сию минуту, - звонко прокричала она. -Не знаешь ты, для чего этот наряд, Ракитка! Может выйду к нему и скажу:"Видал ты меня такую, аль нет еще? - Ведь он меня семнадцатилетнюю,тоненькую, чахоточную плаксу оставил. Да подсяду к нему, да обольщу, даразожгу его: "Видал ты, какова я теперь, скажу, ну так и оставайся при том,милостивый государь, по усам текло, а в рот не попало!" - вот ведь к чемуможет этот наряд, Ракитка, - закончила Грушенька со злобным смешком. -Неистовая я, Алеша, яростная. Сорву я мой наряд, изувечу я себя, моюкрасоту, обожгу себе лицо и разрежу ножом, пойду милостыню просить. Захочу ине пойду я теперь никуда и ни к кому, захочу - завтра же отошлю Кузьме все,что он мне подарил, и все деньги его, а сама на всю жизнь работницейподенной пойду!.. Думаешь, не сделаю я того, Ракитка, не посмею сделать?Сделаю, сделаю, сейчас могу сделать, не раздражайте только меня... а тогопрогоню, тому шиш покажу, тому меня не видать! Последние слова она истерически прокричала, но не выдержала опять,закрыла руками лицо, бросилась в подушку и опять затряслась от рыданий.Ракитин встал с места: - Пора, - сказал он, - поздно, в монастырь не пропустят. Грушенька так и вскочила с места. - Да неужто ж ты уходить, Алеша, хочешь! - воскликнула она в горестномизумлении; - да что ж ты надо мной теперь делаешь: всю воззвал, истерзал иопять теперь эта ночь, опять мне одной оставаться! - Не ночевать же ему у тебя? А коли хочет - пусть! Я и один уйду! -язвительно подшутил Ракитин. - Молчи, злая душа, - яростно крикнула ему Грушенька, - никогда ты мнетаких слов не говорил, какие он мне пришел сказать. - Что он такое тебе сказал? - раздражительно проворчал Ракитин. - Не знаю я, не ведаю, ничего не ведаю, что он мне такое сказал, сердцусказалось, сердце он мне перевернул... Пожалел он меня первый, единый, вотчто! Зачем ты, херувим, не приходил прежде, - упала вдруг она пред ним наколени как бы в исступлении. - Я всю жизнь такого как ты ждала, знала, чтокто-то такой придет и меня простит. Верила, что и меня кто-то полюбит,гадкую, не за один только срам!.. - Что я тебе такого сделал? - умиленно улыбаясь, отвечал Алеша,нагнувшись к ней и нежно взяв ее за руки, - луковку я тебе подал, одну самуюмалую луковку, только, только!.. И проговорив сам заплакал. В эту минуту в сенях вдруг раздался шум,кто-то вошел в переднюю; Грушенька вскочила как бы в страшном испуге. Вкомнату с шумом и криком вбежала Феня. - Барыня, голубушка, барыня, естафет прискакал! - восклицала она веселои запыхавшись. - Тарантас из Мокрого за вами. Тимофей ямщик на тройке,сейчас новых лошадей переложат... Письмо, письмо, барыня, вот письмо! Письмо было в ее руке, и она все время, пока кричала, махала им повоздуху. Грушенька выхватила от нее письмо и поднесла к свечке. Это былатолько записочка, несколько строк, в один миг она прочла ее. - Кликнул! - прокричала она, вся бледная с перекосившимся отболезненной улыбки лицом, - свистнул! Ползи собачонка! Но только миг один простояла как бы в нерешимости; вдруг кровьбросилась в ее голову и залила ее щеки огнем. - Еду! - воскликнула она вдруг. - Пять моих лет! Прощайте! Прощай,Алеша, решена судьба... Ступайте, ступайте, ступайте от меня теперь все,чтоб я уже вас не видала!.. Полетела Грушенька в новую жизнь... Не поминайменя лихом и ты, Ракитка. Может на смерть иду! Ух! Словно пьяная! Она вдруг бросила их и побежала в свою спальню. - Ну, ей теперь не до нас! - проворчал Ракитин. - Идем, а то пожалуйопять этот бабий крик пойдет, надоели уж мне эти слезные крики... Алеша дал себя машинально вывести. На дворе стоял тарантас, выпрягалилошадей, ходили с фонарем, суетились. В отворенные ворота вводили свежуютройку. Но только что сошли Алеша и Ракитин с крыльца, как вдруг отворилосьокно из спальни Грушеньки, и она звонким голосом прокричала вслед Алеше: - Алешечка, поклонись своему братцу Митеньке, да скажи ему, чтобы непоминал меня, злодейку свою, лихом. Да передай ему тоже моими словами:"Подлецу досталась Грушенька, а не тебе благородному!" Да прибавь ему тоже,что любила его Грушенька один часок времени, только один часок всего илюбила, - так чтоб он этот часок всю жизнь свою отселева помнил, так дескатьГрушенька на всю жизнь тебе заказала!.. Она закончила голосом полным рыданий. Окно захлопнулось. - Гм, гм! - промычал Ракитин смеясь, - зарезала братца Митеньку, да ещевелит на всю жизнь свою помнить. Экое плотоядие! Алеша ничего не ответил, точно и не слыхал; он шел подле Ракитинаскоро, как бы ужасно спеша; он был как бы в забытье, шел машинально.Ракитина вдруг чего-то укололо, точно ранку его свежую тронули пальцем.Совсем не того ждал он давеча, когда сводил Грушеньку с Алешей; совсем иноеслучилось, а не то, чего бы ему очень хотелось. - Поляк он, ее офицер этот, - заговорил он опять сдерживаясь, - да и неофицер он вовсе теперь, он в таможне чиновником в Сибири служил где-то тамна Китайской границе, должно быть какой поляченочек мозглявенький. Место,говорят, потерял. Прослышал теперь, что у Грушеньки капитал завелся, вот ивернулся, - в том и все чудеса. Алеша опять точно не слыхал. Ракитин не выдержал: - Что ж, обратил грешницу? - злобно засмеялся он Алеше. - Блудницу напуть истины обратил? Семь бесов изгнал, а? Вот они где наши чудеса-тодавешние, ожидаемые, совершились! - Перестань, Ракитин, - со страданием в душе отозвался Алеша. - Это ты теперь за двадцать пять рублей меня давешних "презираешь"?Продал дескать истинного друга. Да ведь ты не Христос, а я не Иуда. - Ах, Ракитин, уверяю тебя, я и забыл об этом, - воскликнул Алеша, -сам ты сейчас напомнил... Но Ракитин озлился уже окончательно. - Да чорт вас дери всех и каждого! - завопил он вдруг, - и зачем я,чорт, с тобою связался! Знать я тебя не хочу больше отселева. Пошел один,вон твоя дорога! И он круто повернул в другую улицу, оставив Алешу одного во мраке.Алеша вышел из города и пошел полем к монастырю.
IV. КАНА ГАЛИЛЕЙСКАЯ.
Было уже очень поздно по-монастырскому, когда Алеша пришел в скит; егопропустил привратник особым путем. Пробило уже девять часов, - час общегоотдыха и покоя после столь тревожного для всех дня. Алеша робко отворилдверь и вступил в келью старца, в которой теперь стоял гроб его. Кроме отцаПаисия, уединенно читавшего над гробом Евангелие, и юноши послушникаПорфирия, утомленного вчерашнею ночною беседой и сегодняшнею суетой, испавшего в другой комнате на полу своим крепким молодым сном, в кельи никогоне было. Отец Паисий, хоть и слышал, что вошел Алеша, но даже и не посмотрелв его сторону. Алеша повернул вправо от двери в угол, стал на колени и началмолиться. Душа его была переполнена, но как-то смутно, и ни одно ощущение невыделялось слишком сказываясь, напротив одно вытесняло другое в каком-тотихом, ровном коловращении. Но сердцу было сладко, и, странно, Алеша неудивлялся тому. Опять видел он пред собою этот гроб, этого закрытого кругомдрагоценного ему мертвеца, но плачущей, ноющей, мучительной жалости не былов душе его, как давеча утром. Пред гробом, сейчас войдя, он пал как предсвятыней, но радость, радость сияла в уме его и в сердце его. Одно окнокельи было отперто, воздух стоял свежий и холодноватый - "значит дух сталеще сильнее, коли решились отворить окно", - подумал Алеша. Но и эта мысль отлетворном духе, казавшаяся ему еще только давеча столь ужасною ибесславною, не подняла теперь в нем давешней тоски и давешнего негодования.Он тихо начал молиться, но вскоре сам почувствовал, что молится почтимашинально. Обрывки мыслей мелькали в душе его, загорались как звездочки итут же гасли, сменяясь другими, но зато царило в душе что-то целое, твердое,утоляющее, и он сознавал это сам. Иногда он пламенно начинал молитву, емутак хотелось благодарить и любить... Но, начав молитву, переходил вдруг начто-нибудь другое, задумывался, забывал и молитву и то, чем прервал ее. Сталбыло слушать, что читал отец Паисий, но утомленный очень мало-по-малу началдремать... "И в третий день брак бысть в Кане Галилейстей, читал отец Паисий, и беМати Иисусова ту. Зван же бысть Иисус и ученицы его на брак". - Брак? Что это... брак... - неслось как вихрь в уме Алеши, - у нейтоже счастье... поехала на пир... Нет, она не взяла ножа, не взяла ножа...Это было только "жалкое" слово... Ну... жалкие слова надо прощать,непременно. Жалкие слова тешат душу... без них горе было бы слишком тяжело улюдей. Ракитин ушел в переулок. Пока Ракитин будет думать о своих обидах, онбудет всегда уходить в переулок... А дорога... дорога-то большая, прямая,светлая, хрустальная и солнце в конце ее... А?.. что читают? "...И не доставшу вину, глагола Мати Иисусова к нему: вина не имут"...слышалось Алеше. - Ах да, я тут пропустил, а не хотел пропускать, я это место люблю: ЭтоКана Галилейская, первое чудо... Ах, это чудо, ах, это милое чудо! Не горе,а радость людскую посетил Христос, в первый раз сотворяя чудо, радостилюдской помог... "Кто любит людей, тот и радость их любит"... Это повторялпокойник поминутно, это одна из главнейших мыслей его была... Без радостижить нельзя, говорит Митя... Да, Митя... Все, что истинно и прекрасно,всегда полно всепрощения, - это опять-таки он говорил... "...Глагола ей Иисус: что есть Мне и тебе жено; не у прииде час Мой.Глагола Мати Его слугам: еже аще глаголет вам, сотворите". - Сотворите... Радость, радость каких-нибудь бедных, очень бедныхлюдей... Уж конечно бедных, коли даже на свадьбу вина не достало... Вонпишут историки, что около озера Генисаретского и во всех тех местахрасселено было тогда самое беднейшее население, какое только можновообразить... И знало же другое великое сердце другого великого существа,бывшего тут же, матери его, что не для одного лишь великого страшногоподвига своего сошел он тогда, а что доступно сердцу его и простодушноенемудрое веселие каких-нибудь темных, темных и не хитрых существ, ласковопозвавших его на убогий брак их. "Не пришел еще час мой", он говорит с тихоюулыбкой (непременно улыбнулся ей кротко)... В самом деле, неужто для того,чтоб умножать вино на бедных свадьбах, сошел он на землю? А вот пошел же исделал же по ее просьбе... Ах, он опять читает: "......Глагола им Иисус: наполните водоносы воды, и наполниша их доверха. "И глагола им: почерпите ныне и принесите архитриклинови, и принесоша. "Якоже вкуси архитриклин вина бывшего от воды, и не ведяше откуду есть:слуги же ведяху почерпшии воду: пригласи жениха архитриклин. "И глагола ему: всяк человек прежде доброе вино полагает, и егдаупиются, тогда хуждшее: ты же соблюл ecи доброе вино доселе". - Но что это, что это? Почему раздвигается комната... Ах да... ведь этобрак, свадьба... да конечно. Вот и гости. вот и молодые сидят и веселаятолпа и... где же премудрый Архитриклин? Но кто это? Кто? Опять раздвинуласькомната... Кто встает там из-за большого стола? Как... И он здесь? Да ведьон во гробе... Но он и здесь... встал, увидал меня, идет сюда... Господи!.. Да, к нему, к нему подошел он, сухенький старичок, с мелкими морщинкамина лице, радостный и тихо смеющийся. Гроба уж нет, и он в той же одежде каки вчера сидел с ними, когда собрались к нему гости. Лицо все открытое, глазасияют. Как же это, он стало быть тоже на пире, тоже званый на брак в КанеГалилейской... - Тоже, милый, тоже зван, зван и призван, - раздается над ним тихийголос. - Зачем сюда схоронился, что не видать тебя... пойдем и ты к нам. Голос его, голос старца Зосимы... Да и как же не он, коль зовет? Старецприподнял Алешу рукой, тот поднялся с колен. - Веселимся, - продолжает сухенький старичок, - пьем вино новое, винорадости новой, великой; видишь, сколько гостей? Вот и жених и невеста, вот ипремудрый Архитриклин, вино новое пробует. Чего дивишься на меня? Я луковкуподал, вот и я здесь. И многие здесь только по луковке подали, по однойтолько маленькой луковке... Что наши дела? И ты, тихий, и ты, кроткий моймальчик, и ты сегодня луковку сумел подать алчущей. Начинай, милый, начинай,кроткий, дело свое!.. А видишь ли Солнце наше, видишь ли ты его? - Боюсь... не смею глядеть... - прошептал Алеша. - Не бойся его. Страшен величием пред нами, ужасен высотою своею, номилостив бесконечно, нам из любви уподобился и веселится с нами, воду в винопревращает, чтобы не пресекалась радость гостей, новых гостей ждет, новыхбеспрерывно зовет и уже навеки веков. Вон и вино несут новое, видишь, сосудынесут... Что-то горело в сердце Алеши, что-то наполнило его вдруг до боли, слезывосторга рвались из души его... Он простер руки, вскрикнул и проснулся... Опять гроб, отворенное окно и тихое, важное, раздельное чтениеЕвангелия. Но Алеша уже не слушал, что читают. Странно, он заснул наколенях, а теперь стоял на ногах, я вдруг, точно сорвавшись с места, тремятвердыми скорыми шагами подошел вплоть ко гробу. Даже задел плечом отцаПаисия и не заметил того. Тот на мгновение поднял было на него глаза откниги, но тотчас же отвел их опять, поняв, что с юношей что-то случилосьстранное. Алеша глядел с полминуты на гроб, на закрытого, недвижимого,протянутого в гробу мертвеца, с иконой на груди и с куколем с восьмиконечнымкрестом на голове. Сейчас только он слышал голос его, и голос этот ещераздавался в его ушах. Он еще прислушивался, он ждал еще звуков... но вдруг,круто повернувшись, вышел из кельи. Он не остановился и на крылечке, но быстро сошел вниз. Полная восторгомдуша его жаждала свободы, места, широты. Над ним широко, необозримоопрокинулся небесный купол, полный тихих сияющих звезд. С зенита догоризонта двоился еще неясный Млечный Путь. Свежая и тихая до неподвижностиночь облегла землю. Белые башни и золотые главы собора сверкали на яхонтовомнебе. Осенние роскошные цветы в клумбах около дома заснули до утра. Тишиназемная как бы сливалась с небесною, тайна земная соприкасалась созвездною... Алеша стоял, смотрел, и вдруг, как подкошенный, повергся наземлю. Он не знал, для чего обнимал ее, он не давал себе отчета, почему емутак неудержимо хотелось целовать ее, целовать ее всю, но он целовал ееплача, рыдая и обливая своими слезами, и исступленно клялся любить ее,любить вовеки веков. "Облей землю слезами радости твоея и люби сии слезытвои..." прозвенело в душе его. О чем плакал он? О, он плакал в восторгесвоем даже и об этих звездах, которые сияли ему из бездны, и "не стыдилсяисступления сего". Как будто нити ото всех этих бесчисленных миров божиихсошлись разом в душе его, и она вся трепетала, "соприкасаясь мирам иным".Простить хотелось ему всех и за все, и просить прощения, о! не себе, а завсех, за все и за вся, а "за меня и другие просят", прозвенело опять в душеего. Но с каждым мгновением он чувствовал явно и как бы осязательно, какчто-то твердое и незыблемое, как этот свод небесный, сходило в душу его.Какая-то как бы идея воцарялась в уме его - и уже на всю жизнь и навекивеков. Пал он на землю слабым юношей, а встал твердым на всю жизнь бойцом, исознал и почувствовал это вдруг, в ту же минуту своего восторга. И никогда,никогда не мог забыть Алеша во всю жизнь свою потом этой минуты. "Кто-топосетил мою душу в тот час", говорил он потом с твердою верой в словасвои... Через три дня он вышел из монастыря, что согласовалось и со словомпокойного старца его, повелевшего ему "пребывать в миру". ----------------
КНИГА ОСЬМАЯ.
МИТЯ.
I. КУЗЬМА САМСОНОВ.
А Дмитрий Федорович, которому Грушенька, улетая в новую жизнь, "велела"передать свой последний привет и заказала помнить на веки часок ее любви,был в эту минуту, ничего не ведая о происшедшем с нею, тоже в страшномсмятении и хлопотах. В последние два дня он был в таком невообразимомсостоянии, что действительно мог заболеть воспалением в мозгу, как сам потомговорил. Алеша накануне не мог разыскать его утром, а брат Иван в тот жедень не мог устроить с ним свидания в трактире. Хозяева квартирки, в которойон квартировал, скрыли по его приказу следы его. Он же в эти два днябуквально метался во все стороны, "борясь со своею судьбой и спасая себя",как он сам потом выразился, и даже на несколько часов слетал по одномугорячему делу вон из города, несмотря на то, что страшно было ему уезжать,оставляя Грушеньку хоть на минутку без глаза над нею. Все это впоследствиивыяснилось в самом подробном и документальном виде, но теперь мы наметимфактически лишь самое необходимое из истории этих ужасных двух дней в егожизни, предшествовавших страшной катастрофе, так внезапно разразившейся надсудьбой его. Грушенька хоть и любила его часочек истинно и искренно, это правда, нои мучила же его в то же время иной раз действительно жестоко и беспощадно.Главное в том, что ничего-то он не мог разгадать из ее намерений; выманитьже лаской или силой не было тоже возможности: не далась бы ни за что, атолько бы рассердилась и отвернулась от него вовсе, это он ясно тогдапонимал. Он подозревал тогда весьма верно, что она и сама находится вкакой-то борьбе, в какой-то необычайной нерешительности, на что-то решаетсяи все решиться не может, а потому и не без основания предполагал, замираясердцем, что минутами она должна была просто ненавидеть его с его страстью.Так может быть и было, но об чем именно тосковала Грушенька, того онвсе-таки не понимал. Собственно для него весь вопрос, его мучивший,складывался лишь в два определения: "или он, Митя, или Федор Павлович". Туткстати нужно обозначить один твердый факт: он вполне был уверен, что ФедорПавлович непременно предложит (если уж не предложил) Грушеньке законныйбрак, и не верил ни минуты, что старый сластолюбец надеется отделаться лишьтремя тысячами. Это вывел Митя, зная Грушеньку и ее характер. Вот почему емуи могло казаться временами, что вся мука Грушеньки и вся нерешимостьпроисходит тоже лишь от того, что она не знает, кого из них выбрать и кто изних будет ей выгоднее. О близком же возвращении "офицера", то-есть тогорокового человека в жизни Грушеньки, прибытия которого она ждала с такимволнением и страхом, он, странно это, в те дни даже и не думал думать.Правда, что Грушенька с ним об этом в самые последние дни очень молчала.Однако ему было вполне известно от нее же самой о письме, полученном тоюмесяц назад от этого бывшего ее обольстителя, было известно отчасти исодержание письма. Тогда, в одну злую минутку, Грушенька ему это письмопоказала, но, к ее удивлению, письму этому он не придал почти никакой цены.И очень было бы трудно объяснить почему: может быть просто потому, что сам,угнетенный всем безобразием и ужасом своей борьбы с родным отцом за этуженщину, он уже и предположить не мог для себя ничего страшнее и опаснее, покрайней мере, в то время. Жениху же, вдруг выскочившему откуда-то послепятилетнего исчезновения, он просто даже не верил, и особенно тому, что тотскоро приедет. Да и в самом в этом первом письме "офицера", которое показалиМитеньке, говорилось о приезде этого нового соперника весьма неопределенно:письмо было очень туманное, очень высокопарное и наполнено лишьчувствительностью. Надо заметить, что Грушенька в тот раз скрыла от негопоследние строчки письма, в которых говорилось несколько определеннее овозвращении. К тому же Митенька вспоминал потом, что в ту минуту уловил какбы некоторое невольное и гордое презрение к этому посланию из Сибири в лицесамой Грушеньки. Затем Грушенька о всех дальнейших сношениях с этим новымсоперником Митеньке уже ничего не сообщала. Таким образом и мало-по-малу онсовсем даже забыл об офицере. Он думал только о том, что что бы там ни вышлои как бы дело ни обернулось, а надвигавшаяся окончательная сшибка его сФедором Павловичем слишком близка и должна разрешиться раньше всего другого.Замирая душой, он ежеминутно ждал решения Грушеньки и все верил, что онопроизойдет как бы внезапно, пo вдохновению. Вдруг она скажет ему: "Возьмименя, я навеки твоя" - и все кончится: он схватит ее и увезет на край светатотчас же. О, тотчас же увезет как можно, как можно дальше, если не на крайсвета, то куда-нибудь на край России, женится там на ней и поселится с нейincognito, так чтоб уж никто не знал об них вовсе, ни здесь, ни там и нигде.Тогда, о тогда начнется тотчас же совсем новая жизнь! Об этой другой,обновленной и уже "добродетельной" жизни ("непременно, непременнодобродетельной") он мечтал поминутно и исступленно. Он жаждал этоговоскресения и обновления. Гнусный омут, в котором он завяз сам своею волей,слишком тяготил его, и он, как и очень многие в таких случаях, всего болееверил в перемену места: только бы не эти люди, только бы не этиобстоятельства, только бы улететь из этого проклятого места и - всевозродится, пойдет по-новому! Вот во что он верил и по чем томился. Но это было лишь в случае первого, счастливого решения вопроса. Было идругое решение, представлялся и другой, но ужасный уже исход. Вдруг онаскажет ему: "ступай, я порешила сейчас с Федором Павловичем, и выхожу занего замуж, а тебя не надо" - и тогда... но тогда... Митя впрочем не знал,что будет тогда, до самого последнего часу не знал, в этом надо егооправдать. Намерений определенных у него не было, преступление обдумано небыло. Он только следил, шпионил и мучился, но готовился все-таки лишь кпервому счастливому исходу судьбы своей. Даже отгонял всякую другую мысль.Но здесь уже начиналась совсем другая мука, вставало одно совсем новое ипостороннее, но тоже роковое и неразрешимое обстоятельство. Именно, в случае, если она скажет ему: "я твоя, увези меня", то как онее увезет? Где у него на то средства, деньги? У него как раз к этому срокуиссякли все до сих пор не прерывавшиеся в продолжение стольких лет егодоходы от подачек Федора Павловича. Конечно, у Грушеньки были деньги, но вМите на этот счет вдруг оказалась страшная гордость: он хотел увезти ее сами начать с ней новую жизнь на свои средства, а не на ее; он вообразить дажене мог, что возьмет у нее ее деньги, и страдал от этой мысли до мучительногоотвращения. Не распространяюсь здесь об этом факте, не анализую его, а лишьотмечаю: таков был склад души его в ту минуту. Могло все это происходитькосвенно и как бы бессознательно даже от тайных мук его совести за воровскиприсвоенные им деньги Катерины Ивановны: "пред одной подлец и пред другойтотчас же выйду опять подлец", думал он тогда, как сам потом признавался:"да Грушенька коли узнает, так и сама не захочет такого подлеца". Итак, гдеже взять средства, где взять эти роковые деньги? Иначе все пропадет и ничегоне состоится, "и единственно потому, что не хватило денег, о позор!" Забегаю вперед: то-то и есть, что он может быть и знал, где достать этиденьги, знал может быть, где и лежат они. Подробнее на этот раз ничего нескажу, ибо потом все объяснится; но вот в чем состояла главная для негобеда, и хотя неясно, но я это выскажу; чтобы взять эти лежащие где-тосредства, чтобы иметь право взять их, надо было предварительно возвратитьтри тысячи Катерине Ивановне - иначе "я карманный вор, я подлец, а новуюжизнь я не хочу начинать подлецом", решил Митя, а потому решил перевернутьвесь мир, если надо, но непременно эти три тысячи отдать Катерине Ивановнево что бы то ни стало и прежде всего. Окончательный процесс этого решенияпроизошел с ним так-сказать в самые последние часы его жизни, именно споследнего свидания с Алешей, два дня тому назад вечером, на дороге, послетого, как Грушенька оскорбила Катерину Ивановну, а Митя, выслушав рассказ отом от Алеши, сознался, что он подлец, и велел передать это КатеринеИвановне, "если это может сколько-нибудь ее облегчить". Тогда же, в ту ночь,расставшись с братом, почувствовал он в исступлении своем, что лучше даже"убить и ограбить кого-нибудь, но долг Кате возвратить". "Пусть уж лучше япред тем, убитым и ограбленным - убийцей и вором выйду и пред всеми людьми,и в Сибирь пойду, чем если Катя в праве будет сказать, что я ей изменил и унее же деньги украл, и на ее же деньги с Грушенькой убежал добродетельнуюжизнь начинать! Этого не могу!" Так со скрежетом зубов изрек Митя идействительно мог представлять себе временами, что кончит воспалением вмозгу. Но пока боролся... Странное дело: казалось бы, что тут при таком решении, кроме отчаяния,ничего уже более для него не оставалось; ибо где взять вдруг такие деньги,да еще такому голышу, как он? А между тем он до конца все то время надеялся,что достанет эти три тысячи, что они придут, слетят к нему как-нибудь сами,даже хоть с неба. Но так именно бывает с теми, которые, как и ДмитрийФедорович, всю жизнь свою умеют лишь тратить и мотать доставшиеся понаследству деньги даром, а о том, как добываются деньги, не имеют никакогопонятия. Самый фантастический вихрь поднялся в голове его сейчас после того,как он третьего дня расстался с Алешей, и спутал все его мысли. Такимобразом вышло, что начал он с самого дикого предприятия. Да может бытьименно в этаких положениях у этаких людей самые невозможные и фантастическиепредприятия представляются первыми возможнейшими. Он вдруг порешил пойти ккупцу Самсонову, покровителю Грушеньки, и предложить ему один "план",достать от него под этот "план" разом всю искомую сумму; в плане своем скоммерческой стороны он не сомневался нисколько, а сомневался лишь в том,как посмотрит на его выходку сам Самсонов, если захочет взглянуть не с однойтолько коммерческой стороны. Митя хоть и знал этого купца в лицо, но знакомс ним не был и даже ни разу не говорил с ним. Но почему-то в нем, и даже ужедавно, основалось убеждение, что этот старый развратитель, дышащий теперь наладон может быть, вовсе не будет в настоящую минуту противиться, еслиГрушенька устроит как-нибудь свою жизнь честно и выйдет за "благонадежногочеловека" замуж. И что не только не будет противиться, но что и сам желаеттого и, навернись только случай, сам будет способствовать. По слухам ликаким, или из каких-нибудь слов Грушеньки, но он заключил тоже, что старикможет быть предпочел бы его для Грушеньки Федору Павловичу. Может бытьмногим из читателей нашей повести покажется этот расчет на подобную помощь инамерение взять свою невесту так-сказать из рук ее покровителя слишком ужгрубым и небрезгливым со стороны Дмитрия Федоровича. Могу заметить лишь то,что прошлое Грушеньки представлялось Мите уже окончательно прошедшим. Онглядел на это прошлое с бесконечным состраданием и решил со всем пламенемсвоей страсти, что раз Грушенька выговорит ему, что его любит и за негоидет, то тотчас же и начнется совсем новая Грушенька, а вместе с нею исовсем новый Дмитрий Федорович, безо всяких уже пороков, а лишь с однимидобродетелями: оба они друг другу простят и начнут свою жизнь уже совсемпо-новому. Что же до Кузьмы Самсонова, то считал он его, в этом прежнемпровалившемся прошлом Грушеньки, за человека в жизни ее рокового, которогоона однако никогда не любила и который, это главное, уже тоже "прошел",кончился, так что и его уже нет теперь вовсе. Да к тому же Митя его даже иза человека теперь считать не мог, ибо известно было всем и каждому вгороде, что это лишь больная развалина, сохранившая отношения с Грушенькойтак-сказать лишь отеческие, а совсем не на тех основаниях, как прежде, и чтоэто уже давно так, уже почти год как так. Во всяком случае тут было много ипростодушия со стороны Мити, ибо при всех пороках своих это был оченьпростодушный человек. Вследствие этого-то простодушия своего он между прочимбыл серьезно убежден, что старый Кузьма, собираясь отходить в другой мир,чувствует искреннее раскаяние за свое прошлое с Грушенькой, и что нет теперьу нее покровителя и друга более преданного, как этот безвредный уже старик. На другой же день после разговора своего с Алешей в поле, послекоторого Митя почти не спал всю ночь, он явился в дом Самсонова около десятичасов утра и велел о себе доложить. Дом этот был старый, мрачный, оченьобширный, двухэтажный, с надворными строениями и с флигелем. В нижнем этажепроживали два женатые сына Самсонова со своими семействами, престарелаясестра его и одна незамужняя дочь. Во флигеле же помещались два егоприказчика, из которых один был тоже многосемейный. И дети и приказчикитеснились в своих помещениях, но верх дома занимал старик один и не пускал ксебе жить даже дочь, ухаживавшую за ним, и которая в определенные часы и внеопределенные зовы его должна была каждый раз взбегать к нему на верхснизу, несмотря на давнишнюю одышку свою. Этот "верх" состоял из множествабольших парадных комнат, меблированных по купеческой старине, с длиннымискучными рядами неуклюжих кресел и стульев красного дерева по стенам, схрустальными люстрами в чехлах, с угрюмыми зеркалами в простенках. Все этикомнаты стояли совсем пустыми и необитаемыми, потому что больной старикжался лишь в одной комнатке, в отдаленной маленькой своей спаленке, гдеприслуживала ему старуха-служанка, с волосами в платочке, да "малый",пребывавший на залавке в передней. Ходить старик из-за распухших ног своихпочти совсем уже не мог и только изредка поднимался со своих кожаных кресел,и старуха, придерживая его под руки, проводила его раз-другой по комнате.Был он строг и неразговорчив даже с этою старухой. Когда доложили ему оприходе "капитана", он тотчас же велел отказать. Но Митя настаивал идоложился еще раз. Кузьма Кузьмич опросил подробно малого: что дескать каковс виду, не пьян ли? Не буянит ли? И получил в ответ, что "тверез, но уходитьне хочет". Старик опять велел отказать. Тогда Митя, все это предвидевший инарочно на сей случай захвативший с собой бумагу и карандаш, четко написална клочке бумаги одну строчку: "По самонужнейшему делу, близко касающемусяАграфены Александровны", и послал это старику. Подумав несколько, стариквелел малому ввести посетителя в залу, а старуху послал вниз с приказанием кмладшему сыну сейчас же явиться к нему на верх. Этот младший сын, мужчинавершков двенадцати и силы непомерной, бривший лицо и одевавшийся по-немецки(сам Самсонов ходил в кафтане и с бородой), явился немедленно и безмолвно.Все они пред отцом трепетали. Пригласил отец этого молодца не то чтоб изстраху пред капитаном, характера он был весьма не робкого, а так лишь навсякий случай, более чтоб иметь свидетеля. В сопровождении сына, взявшегоего под руку. и малого, он выплыл наконец в залу. Надо думать, что ощущал они некоторое довольно сильное любопытство. Зала эта, в которой ждал Митя,была огромная, угрюмая, убивавшая тоской душу комната, в два света, схорами, со стенами "под мрамор" и с тремя огромными хрустальными люстрами вчехлах. Митя сидел на стульчике у входной двери и в нервном нетерпении ждалсвоей участи. Когда старик появился у противоположного входа, сажен задесять от стула Мити, то тот вдруг вскочил и своими твердыми, фронтовыми,аршинными шагами пошел к нему навстречу. Одет был Митя прилично, взастегнутом сюртуке, с круглою шляпой в руках и в черных перчатках,точь-в-точь как был дня три тому назад в монастыре, у старца, на семейномсвидании с Федором Павловичем и с братьями. Старик важно и строго ожидал егостоя, и Митя разом почувствовал, что, пока он подходил, тот его всегорассмотрел. Поразило тоже Митю чрезвычайно опухшее за последнее время лицоКузьмы Кузьмича: нижняя и без того толстая губа его казалась теперь какою-тоотвисшею лепешкой. Важно и молча поклонился он гостю, указал ему на креслаподле дивана, а сам медленно, опираясь на руку сына и болезненно кряхтя,стал усаживаться напротив Мити на диван, так что тот, видя болезненныеусилия его, немедленно почувствовал в сердце своем раскаяние и деликатныйстыд за свое теперешнее ничтожество пред столь важным им обеспокоеннымлицом. - Что вам, сударь, от меня угодно? - проговорил усевшись наконецстарик, медленно, раздельно, строго, но вежливо. Митя вздрогнул, вскочил было, но сел опять. Затем тотчас же сталговорить громко, быстро, нервно, с жестами, и в решительном исступлении.Видно было, что человек дошел до черты, погиб и ищет последнего выхода, а неудастся, то хоть сейчас и в воду. Все это в один миг вероятно понял старикСамсонов, хотя лицо его оставалось неизменным и холодным как у истукана. "Благороднейший Кузьма Кузьмич вероятно слыхал уже не раз о моихконтрах с отцом моим, Федором Павловичем Карамазовым, ограбившим меня понаследству после родной моей матери... так как весь город уже трещит обэтом... потому что здесь все трещат об том, чего не надо... А кроме тогомогло дойти и от Грушеньки... виноват: от Аграфены Александровны... отмногоуважаемой и многочтимой мною Аграфены Александровны..." так начал иоборвался с первого слова Митя. Но мы не будем приводить дословно всю егоречь, а представим лишь изложение. Дело дескать заключается в том, что он,Митя, еще три месяца назад, нарочито советовался (он именно проговорил"нарочито", а не нарочно) с адвокатом в губернском городе, "со знаменитымадвокатом, Кузьма Кузьмич, Павлом Павловичем Корнеплодовым, изволиливероятно слышать? Лоб обширный, почти государственный ум... вас тожезнает... отзывался в лучшем виде..." оборвался в другой раз Митя. Но обрывыего не останавливали, он тотчас же через них перескакивал и устремлялся вседалее и далее. Этот-де самый Корнеплодов, опросив подробно и рассмотревдокументы, какие Митя мог представить ему (о документах Митя выразилсянеясно и особенно спеша в этом месте), отнесся, что насчет деревни Чермашни,которая должна бы дескать была принадлежать ему, Мите, по матери,действительно, можно бы было начать иск и тем старика-безобразникаогорошить... "потому что не все же двери заперты, а юстиция уж знает, кудапролезть". Одним словом, можно бы было надеяться даже де тысяч на шестьдодачи от Федора Павловича, на семь даже, так как Чермашня все же стоит неменее двадцати пяти тысяч, то есть наверно двадцати восьми, - "тридцати,тридцати, Кузьма Кузьмич, а я, представьте себе, и семнадцати от этогожестокого человека не выбрал!.." Так вот я, дескать, Митя, тогда это делобросил, ибо не умею с юстицией, а, приехав сюда, поставлен был в столбняквстречным иском (здесь Митя опять запутался и опять круто перескочил): таквот дескать, не пожелаете ли вы, благороднейший Кузьма Кузьмич, взять всеправа мои на этого изверга, а сами мне дайте три только тысячи... Вы ни вкаком случае проиграть ведь не можете, в этом честью, честью клянусь, асовсем напротив можете нажить тысяч шесть или семь, вместо трех... А главноедело, чтоб это кончить "даже сегодня же". "Я там вам у нотариуса что ли иликак там... Одним словом, я готов на все, выдам все документы, какиепотребуете, все подпишу... и мы эту бумагу сейчас же и совершили бы, и еслибы можно, если бы только можно, то сегодня же бы утром... Вы бы мне эти тритысячи выдали... так как кто же против вас капиталист в этом городишке... итем спасли бы меня от... одним словом, спасли бы мою бедную голову дляблагороднейшего дела, для возвышеннейшего дела, можно сказать... ибо питаюблагороднейшие чувства к известной особе, которую слишком знаете и о которойпечетесь отечески. Иначе бы и не пришел, если бы не отечески. И, еслихотите, тут трое состукнулись лбами, ибо судьба это - страшилище, КузьмаКузьмич! Реализм, Кузьма Кузьмич, реализм! А так как вас давно уже надоисключить, то останутся два лба, как я выразился, может быть не ловко, но яне литератор. То есть один лоб мой, а другой - этого изверга. Итаквыбирайте: или я или изверг? Все теперь в ваших руках - три судьбы и дважребия... Извините, я сбился, но вы понимаете... я вижу по вашим почтеннымглазам, что вы поняли... А если не поняли, то сегодня же в воду, вот!" Митя оборвал свою нелепую речь этим "вот" и, вскочив с места, ждалответа на свое глупое предложение. С последнею фразой он вдруг и безнадежнопочувствовал, что все лопнуло, а, главное, что он нагородил страшной ахинеи."Странное дело, пока шел сюда, все казалось хорошо, а теперь вот и ахинея!"вдруг пронеслось в его безнадежной голове. Все время, пока он говорил,старик сидел неподвижно и с ледяным выражением во взоре следил за ним.Выдержав его однако с минутку в ожидании, Кузьма Кузьмич изрек наконец самымрешительным и безотрадным тоном: - Извините-с, мы эдакими делами не занимаемся. Митя вдруг почувствовал, что под ним слабеют ноги. - Как же я теперь, Кузьма Кузьмич, - пробормотал он, бледно улыбаясь. -Ведь я теперь пропал, как выдумаете? - Извините-с... Митя все стоял и все смотрел неподвижно в упор, и вдруг заметил, чточто-то двинулось в лице старика. Он вздрогнул. - Видите, сударь, нам такие дела несподручны, - медленно промолвилстарик, - суды пойдут, адвокаты, сущая беда! А если хотите, тут есть одинчеловек, вот к нему обратитесь... - Боже мой, кто же это!.. вы воскрешаете меня, Кузьма Кузьмич, -залепетал вдруг Митя. - Не здешний он, этот человек, да и здесь его теперь не находится. Онпо крестьянству, лесом торгует, прозвищем Лягавый. У Федора Павловича вотуже год как торгует в Чермашне этой вашей рощу, да за ценой расходятся,может слышали. Теперь он как раз приехал опять и стоит теперь у батюшкиИльинского, от Воловьей станции верст двенадцать что ли будет, в селеИльинском. Писал он сюда и ко мне по этому самому делу, то есть насчет этойрощи, совета просил. Федор Павлович к нему сам хочет ехать. Так если бы выФедора Павловича предупредили, да Лягавому предложили вот то самое, что мнеговорили, то он может статься... - Гениальная мысль! - восторженно перебил Митя. - Именно он, именно емув руку! Он торгует, с него дорого просят, а тут ему именно документ на самоевладение, ха-ха-ха! - И Митя вдруг захохотал своим коротким деревяннымсмехом, совсем неожиданным, так что даже Самсонов дрогнул головой. - Как благодарить мне вас, Кузьма Кузьмич, - кипел Митя. - Ничего-с, - склонил голову Самсонов. - Но вы не знаете, вы спасли меня, о, меня влекло к вам предчувствие...Итак к этому попу! - Не стоит благодарности-с. - Спешу и лечу. Злоупотребил вашим здоровьем. Век не забуду, русскийчеловек говорит вам это, Кузьма Кузьмич, р-русский человек! - Тэ-экс. Митя схватил было старика за руку, чтобы потрясть ее, но что-то злобноепромелькнуло в глазах того. Митя отнял руку, но тотчас же упрекнул себя вомнительности. "Это он устал..." мелькнуло в уме его. - Для нее! для нее, Кузьма Кузьмич! Вы понимаете, что это для нее! -рявкнул он вдруг на всю залу, поклонился, круто повернулся и теми жескорыми, аршинными шагами, не оборачиваясь, устремился к выходу. Он трепеталот восторга. "Все ведь уж погибало, и вот ангел хранитель спас", неслось вуме его. "И уж если такой делец как этот старик (благороднейший старик, икакая осанка!) указал этот путь, то... то уж конечно выигран путь. Сейчас илететь. До ночи вернусь, ночью вернусь, но дело побеждено. Неужели же старикмог надо мной насмеяться?" - Так восклицал Митя, шагая в свою квартиру, и ужконечно иначе и не могло представляться уму его, то есть: или дельный совет(от такого-то дельца) - со знанием дела, со знанием этого Лягавого (страннаяфамилия!) или - или старик над ним посмеялся! Увы! последняя-то мысль и былаединственно верною. Потом, уже долго спустя, когда уже совершилась всякатастрофа, старик Самсонов сам сознавался смеясь, что тогда осмеял"капитана". Это был злобный, холодный и насмешливый человек, к тому же сболезненными антипатиями. Восторженный ли вид капитана, глупое ли убеждениеэтого "мота и расточителя", что он, Самсонов, может поддаться на такую дичь,как его "план", ревнивое ли чувство насчет Грушеньки, во имя которой "этотсорванец" пришел к нему с какою-то дичью за деньгами, - не знаю, что именнопобудило тогда старика, но в ту минуту, когда Митя стоял пред ним, чувствуя,что слабеют его ноги, и бессмысленно восклицал, что он пропал, - в ту минутустарик посмотрел на него с бесконечною злобой и придумал над ним посмеяться.Когда Митя вышел, Кузьма Кузьмич бледный от злобы обратился к сыну и велелраспорядиться, чтобы впредь этого оборванца и духу не было, и на двор невпускать, не то... Он не договорил того, чем угрожал, но даже сын, часто видавший его вогневе, вздрогнул от страху. Целый час спустя старик даже весь трясся отзлобы, а к вечеру заболел и послал за "лекарем".
II. ЛЯГАВЫЙ.
Итак, надо было "скакать", а денег на лошадей все-таки не было никопейки, то есть были два двугривенных, и это все, все, что оставалось отстольких лет прежнего благосостояния! Но у него лежали дома старыесеребряные часы, давно уже переставшие ходить. Он схватил их и снес кеврею-часовщику, помещавшемуся в своей лавчонке на базаре. Тот дал за нихшесть рублей. "И того не ожидал!" вскричал восхищенный Митя (он всепродолжал быть в восхищении), схватил свои шесть рублей и побежал домой.Дома он дополнил сумму, взяв взаймы три рубля от хозяев, которые дали ему судовольствием, несмотря на то, что отдавали последние свои деньги, до тоголюбили его. Митя в восторженном состоянии своем открыл им тут же, чторешается судьба его, и рассказал им, ужасно спеша, разумеется, почти весьсвой "план", который только-что представил Самсонову, затем решениеСамсонова, будущие надежды свои и проч. и проч. Хозяева и допрежь сего былипосвящены во многие его тайны, потому-то и смотрели на него, как на своегочеловека, совсем не гордого барина. Совокупив таким образом девять рублей,Митя послал за почтовыми лошадьми до Воловьей станции. Но таким образомзапомнился и обозначился факт, что "накануне некоторого события, в полдень,у Мити не было ни копейки и что он, чтобы достать денег, продал часы и занялтри рубля у хозяев, и все при свидетелях". Отмечаю этот факт заранее, потом разъяснится, для чего так делаю. Поскакав на Воловью станцию, Митя хоть и сиял от радостногопредчувствия, что наконец-то кончит и развяжет "все эти дела", тем не менеетрепетал и от страху: что станется теперь с Грушенькой в его отсутствие? Нукак раз сегодня-то и решится наконец пойти к Федору Павловичу? Вот почему они уехал ей не сказавшись и заказав хозяевам отнюдь не открывать, куда онделся, если откуда-нибудь придут его спрашивать. "Непременно, непременносегодня к вечеру надо вернуться", повторял он, трясясь в телеге, "а этогоЛягавого пожалуй и сюда притащить... для совершения этого акта..." так,замирая душою, мечтал Митя, но увы, мечтаниям его слишком не суждено былосовершиться по его "плану". Во-первых, он опоздал, отправившись с Воловьей станции проселком.Проселок оказался не в двенадцать, а в восемнадцать верст. Во-вторых,Ильинского "батюшки" он не застал дома, тот отлучился в соседнюю деревню.Пока разыскал там его Митя, отправившись в эту соседнюю деревню все на техже, уже измученных лошадях, наступила почти уже ночь. "Батюшка", робкий иласковый на вид человечек, разъяснил ему немедленно, что этот Лягавый, хотьи остановился было у него с первоначалу, но теперь находится в СухомПоселке, там у лесного сторожа в избе сегодня ночует, потому что и там тожелес торгует. На усиленные просьбы Мити сводить его к Лягавому сейчас же и"тем так-сказать спасти его", батюшка хоть и заколебался вначале, носогласился однако проводить его в Сухой Поселок, видимо почувствовавлюбопытство; но на грех посоветовал дойти "пешечком", так как тут всегокакая-нибудь верста "с небольшим излишком" будет. Митя разумеется согласилсяи зашагал своими аршинными шагами, так что бедный батюшка почти побежал заним. Это был еще не старый и очень осторожный человечек. Митя и с ним тотчасже заговорил о своих планах, горячо, нервно требовал советов насчет Лягавогои проговорил всю дорогу. Батюшка слушал внимательно, но посоветовал мало. Навопросы Мити отвечал уклончиво: "не знаю, ох, не знаю, где же мне это знать"и т. д. Когда Митя заговорил о своих контрах с отцом насчет наследства, тобатюшка даже испугался, потому что состоял с Федором Павловичем в каких-тозависимых к нему отношениях. С удивлением впрочем осведомился, почему онназывает этого торгующего крестьянина Горсткина Лягавым, и разъяснилобязательно Мите, что хоть тот и впрямь Лягавый, но что он и не Лягавый,потому что именем этим жестоко обижается, и что называть его надо непременноГорсткиным, "иначе ничего с ним не совершите, да и слушать не станет",заключил батюшка. Митя несколько и наскоро удивился и объяснил, что такназывал его сам Самсонов. Услышав про это обстоятельство, батюшка тотчас жеэтот разговор замял, хотя и хорошо бы сделал, если бы разъяснил тогда жеДмитрию Федоровичу догадку свою: что если сам Самсонов послал его к этомумужичку, как к Лягавому, то не сделал ли сего почему-либо на смех, и что нетли чего тут неладного? Но Мите некогда было останавливаться "на такихмелочах". Он спешил, шагал, и только придя в Сухой Поселок догадался, чтопрошли они не версту и не полторы, а наверное три; это его раздосадовало, ноон стерпел. Вошли в избу. Лесник, знакомый батюшки, помещался в однойполовине избы, а в другой, чистой половине, через сени, расположилсяГорсткин. Вошли в эту чистую избу и засветили сальную свечку. Изба быласильно натоплена. На сосновом столе стоял потухший самовар, тут же поднос счашками, допитая бутылка рому, не совсем допитый штоф водки и объедкипшеничного хлеба. Сам же приезжий лежал протянувшись на скамье, соскомканною верхнею одеженкой под головами вместо подушки, и грузно храпел.Митя стал в недоумении. "Конечно надо будить: мое дело слишком важное, я такспешил, я спешу сегодня же воротиться", затревожился Митя; но батюшка исторож стояли молча, не высказывая своего мнения. Митя подошел и принялсябудить сам, принялся энергически, но спящий не пробуждался. "Он пьян, решилМитя, но что же мне делать, господи, что же мне делать!" И вдруг в страшномнетерпении принялся дергать спящего за руки, за ноги, раскачивать его заголову, приподымать и садить на лавку, и все-таки после весьма долгих усилийдобился лишь того, что тот начал нелепо мычать и крепко, хотя и неясновыговаривая, ругаться. - Нет, уж вы лучше повремените, - изрек наконец батюшка, - потому онвидимо не в состоянии. - Весь день пил, - отозвался сторож. - Боже ! - вскрикивал Митя, - если бы вы только знали, как мненеобходимо и в каком я теперь отчаянии! - Нет уж лучше бы вам повременить до утра, - повторил батюшка. - До утра? Помилосердуйте, это невозможно! - И в отчаянии он чуть былоопять не бросился будить пьяницу, но тотчас оставил, поняв всю бесполезностьусилий. Батюшка молчал, заспанный сторож был мрачен. - Какие страшные трагедии устраивает с людьми реализм! - проговорилМитя в совершенном отчаянии. Пот лился с его лица. Воспользовавшись минутой,батюшка весьма резонно изложил, что хотя бы и удалось разбудить спящего, но,будучи пьяным, он все же не способен ни к какому разговору, "а у вас деловажное, так уж вернее бы оставить до утреца..." Митя развел руками исогласился. - Я, батюшка, останусь здесь со свечей и буду ловить мгновение.Пробудится, и тогда я начну... За свечку я тебе заплачу, - обратился он ксторожу, - за постой тоже, будешь помнить Дмитрия Карамазова. Вот только свами, батюшка, не знаю теперь как быть: где же вы ляжете? - Нет, я уж к себе-с. Я вот на его кобылке и доеду, - показал он насторожа. - За сим прощайте-с, желаю вам полное удовольствие получить. Так и порешили. Батюшка отправился на кобылке, обрадованный, чтонаконец отвязался, но все же смятенно покачивая головой и раздумывая: ненадо ли будет завтра заблаговременно уведомить о сем любопытном случаеблагодетеля Федора Павловича, "а то, неровен час, узнает, осердится имилости прекратит". Сторож, почесавшись, молча отправился в свою избу, аМитя сел на лавку ловить, как он выразился, мгновение. Глубокая тоскаоблегла как тяжелый туман его душу. Глубокая, страшная тоска! Он сидел,думал, но обдумать ничего не мог. Свечка нагорала, затрещал сверчок, внатопленной комнате становилось нестерпимо душно. Ему вдруг представилсясад, ход за садом, у отца в доме таинственно отворяется дверь, а в дверьпробегает Грушенька... Он вскочил с лавки. - Трагедия! - проговорил он, скрежеща зубами, машинально подошел кспящему и стал смотреть на его лицо. Это был сухопарый, еще не старый мужик,с весьма продолговатым лицом, в русых кудрях и с длинною тоненькою рыжеватоюбородкой, в ситцевой рубахе и в черном жилете, из кармана котороговыглядывала цепочка от серебряных часов. Митя рассматривал эту физиономию сострашною ненавистью, и ему почему-то особенно ненавистно было, что он вкудрях. Главное то было нестерпимо обидно, что вот он, Митя, стоит над нимсо своим неотложным делом, столько пожертвовав, столько бросив, весьизмученный, а этот тунеядец, "от которого зависит теперь вся судьба моя,храпит как ни в чем не бывало, точно с другой планеты". "О, ирония судьбы!"воскликнул Митя и вдруг, совсем потеряв голову, бросился опять будитьпьяного мужика. Он будил его с каким-то остервенением, рвал его, толкал,даже бил, но, провозившись минут пять и опять ничего не добившись, вбессильном отчаянии воротился на свою лавку и сел. - Глупо, глупо! - восклицал Митя, - и... как это все бесчестно! -прибавил он вдруг почему-то. У него страшно начала болеть голова: "броситьразве? Уехать совсем", мелькнуло в уме его. "Нет уж, до утра. Вот нарочно жеостанусь, нарочно! Зачем же я и приехал после того? Да и уехать не на чем,как теперь отсюда уедешь, о, бессмыслица!" Голова его однако разбаливалась все больше и больше. Неподвижно сиделон и уже не помнил как задремал и вдруг сидя заснул. Повидимому он спал часадва или больше. Очнулся же от нестерпимой головной боли, нестерпимой докрику. В висках его стучало, темя болело; очнувшись он долго еще не могвойти в себя совершенно и осмыслить, что с ним такое произошло. Наконец-тодогадался, что в натопленной комнате страшный угар и что он может быть могумереть. А пьяный мужик все лежал и храпел; свечка оплыла и готова былапогаснуть. Митя закричал и бросился, шатаясь, через сени в избу сторожа. Тотскоро проснулся, но услыхав, что в другой избе угар, хотя и пошелраспорядиться, но принял факт до странности равнодушно, что обидно удивилоМитю. - Но он умер, он умер, и тогда... что тогда? - восклицал пред ним висступлении Митя. Двери растворили, отворили окно, открыли трубу, Митя притащил из сенейведро с водой, сперва намочил голову себе, а затем, найдя какую-то тряпку,окунул ее в воду и приложил к голове Лягавого. Сторож же продолжалотноситься ко всему событию как-то даже презрительно и, отворив окно,произнес угрюмо: "ладно и так", и пошел опять спать, оставив Мите зажженныйжелезный фонарь. Митя провозился с угоревшим пьяницей с полчаса, всенамачивая ему голову, и серьезно уже намеревался не спать всю ночь, ноизмучившись присел как-то на одну минутку, чтобы перевести дух, и мгновеннозакрыл глаза, затем тотчас же бессознательно протянулся на лавке и заснулкак убитый. Проснулся он ужасно поздно. Было примерно уже часов девять утра. Солнцеярко сияло в два оконца избушки. Вчерашний кудрявый мужик сидел на лавке,уже одетый в поддевку. Пред ним стоял новый самовар и новый штоф. Старыйвчерашний был уже допит, а новый опорожнен более чем на половину. Митявскочил и мигом догадался, что проклятый мужик пьян опять, пьян глубоко иневозвратимо. Он глядел на него с минуту, выпучив глаза. Мужик же поглядывална него молча и лукаво, с каким-то обидным спокойствием, даже спрезрительным каким-то высокомерием, как показалось Мите. Он бросился кнему. - Позвольте, видите... я... вы вероятно слышали от здешнего сторожа втой избе: я поручик Дмитрий Карамазов, сын старика Карамазова, у которого выизволите рощу торговать... - Это ты врешь! - вдруг твердо и спокойно отчеканил мужик. - Как вру? Федора Павловича изволите знать? - Никакого твоего Федора Павловича не изволю знать, - как-то грузноворочая языком, проговорил мужик. - Рощу, рощу вы у него торгуете; да проснитесь, опомнитесь. Отец ПавелИльинский меня проводил сюда... Вы к Самсонову писали и он меня к вамприслал... - задыхался Митя. - В-врешь! - отчеканил опять Лягавый. У Мити похолодели ноги. - Помилосердуйте, ведь это не шутка! Вы может быть хмельны. Вы можетеже наконец говорить, понимать... иначе... иначе я ничего не понимаю! - Ты красильщик! - Помилосердуйте, я Карамазов, Дмитрий Карамазов, имею к вампредложение... выгодное предложение... весьма выгодное... именно по поводурощи. Мужик важно поглаживал бороду. - Нет, ты подряд снимал и подлец вышел. Ты подлец! - Уверяю же вас, что вы ошибаетесь! - в отчаянии ломал руки Митя. Мужиквсе гладил бороду и вдруг лукаво прищурил глаза. - Нет, ты мне вот что укажи: укажи ты мне такой закон, чтобы позволенобыло пакости строить, слышишь ты! Ты подлец, понимаешь ты это? Митя мрачно отступил и вдруг его как бы "что-то ударило по лбу", как онсам потом выразился. В один миг произошло какое-то озарение в уме его,"загорелся светоч, и я все постиг". В остолбенении стоял он, недоумевая, какмог он, человек все же умный, поддаться на такую глупость, втюриться вэтакое приключение и продолжать все это почти целые сутки, возиться с этимЛягавым, мочить ему голову... "Ну, пьян человек, пьян до чортиков и будетпить запоем еще неделю, - чего же тут ждать? А что если Самсонов менянарочно прислал сюда? А что если она... О боже, что я наделал!.." Мужик сидел, глядел на него и посмеивался. Будь другой случай, и Митяможет быть убил бы этого дурака со злости, но теперь он весь сам ослабел какребенок. Тихо подошел он к лавке, взял свое пальто, молча надел его и вышелиз избы. В другой избе сторожа он не нашел, никого не было. Он вынул изкармана мелочью пятьдесят копеек и положил на стол, за ночлег, за свечку иза беспокойство. Выйдя из избы, он увидал, что кругом только лес и ничегобольше. Он пошел наугад, даже не помня куда поворотить из избы - направо илиналево; вчера ночью, спеша сюда с батюшкой, он дороги не заметил. Никакоймести ни к кому не было в душе его, даже к Самсонову. Он шагал по узенькойлесной дорожке бессмысленно, потерянно, с "потерянною идеей" и совсем незаботясь о том, куда идет. Его мог побороть встречный ребенок, до того онвдруг обессилел душой и телом. Кое-как он однако из лесу выбрался: предсталивдруг сжатые обнаженные поля на необозримом пространстве: "Какое отчаяние,какая смерть кругом!" повторял он, все шагая вперед и вперед. Его спасли проезжие: извозчик вез по проселку какого-то старичка-купца.Когда поровнялись, Митя спросил про дорогу, и оказалось, что те тоже едут наВоловью. Вступили в переговоры и посадили Митю попутчиком. Часа через тридоехали. На Воловьей станции Митя тотчас же заказал почтовых в город, а самвдруг догадался, что до невозможности голоден. Пока впрягали лошадей, емусмастерили яичницу. Он мигом съел ее всю, съел весь большой ломоть хлеба,съел нашедшуюся колбасу и выпил три рюмки водки. Подкрепившись, онободрился, и на душе его опять прояснело. Он летел по дороге, погонял ямщикаи вдруг составил новый и уже "непреложный" план, как достать еще сегодня жедо вечера "эти проклятые деньги". "И подумать, только подумать, что из-заэтих ничтожных трех тысяч пропадает судьба человеческая!" воскликнул онпрезрительно. "Сегодня же порешу!" И если бы только не беспрерывная мысль оГрушеньке и о том, не случилось ли с ней чего, то он стал бы может бытьопять совсем весел. Но мысль о ней вонзалась в его душу поминутно как острыйнож. Наконец приехали, и Митя тотчас же побежал к Грушеньке.
III. ЗОЛОТЫЕ ПРИИСКИ.
Это было именно то посещение Мити, про которое Грушенька с такимстрахом рассказывала Ракитину. Она тогда ожидала своей "естафеты" и оченьрада была, что Митя ни вчера, ни сегодня не приходил, надеялась, что авосьбог даст не придет до ее отъезда, а он вдруг и нагрянул. Дальнейшее намизвестно: чтобы сбыть его с рук, она мигом уговорила его проводить ее кКузьме Самсонову, куда будто бы ей ужасно надо было идти "деньги считать", икогда Митя ее тотчас же проводил, то, прощаясь с ним у ворот Кузьмы, взяла снего обещание придти за нею в двенадцатом часу, чтобы проводить ее обратнодомой. Митя этому распоряжению тоже был рад: "Просидит у Кузьмы, значит непойдет к Федору Павловичу... если только не лжет", прибавил он тотчас же. Нона его глаз, кажется, не лгала. Он был именно такого свойства ревнивец, чтов разлуке с любимою женщиной тотчас же навыдумывал бог знает каких ужасов отом, что с нею делается и как она ему там "изменяет", но, прибежав к нейопять, потрясенный, убитый, уверенный уже безвозвратно, что она успела-такиему изменить, с первого же взгляда на ее лицо, на смеющееся, веселое иласковое лицо этой женщины - тотчас же возрождался духом, тотчас же терялвсякое подозрение и с радостным стыдом бранил себя сам за ревность. ПроводивГрушеньку, он бросился к себе домой. О, ему столько еще надо было успетьсегодня сделать! Но по крайней мере от сердца отлегло. "Вот только надо быпоскорее узнать от Смердякова, не было ли чего там вчера вечером, неприходила ли она, чего доброго, к Федору Павловичу, ух!" пронеслось в егоголове. Так что не успел он еще добежать к себе на квартиру, как ревностьуже опять закопошилась в неугомонном сердце его. Ревность! "Отелло не ревнив, он доверчив", заметил Пушкин, и уже одноэто замечание свидетельствует о необычайной глубине ума нашего великогопоэта. У Отелло просто разможжена душа и помутилось все мировоззрение его,потому что погиб его идеал. Но Отелло не станет прятаться, шпионить,подглядывать: он доверчив. Напротив, его надо было наводить, наталкивать,разжигать с чрезвычайными усилиями, чтоб он только догадался об измене. Нетаков истинный, ревнивец. Невозможно даже представить себе всего позора инравственного падения, с которыми способен ужиться ревнивец безо всякихугрызений совести. И ведь не то, чтоб это были все пошлые и грязные души.Напротив, с сердцем высоким, с любовью чистою, полною самопожертвования,можно в то же время прятаться под столы, подкупать подлейших людей иуживаться с самою скверною грязью шпионства и подслушивания. Отелло не могбы ни за что примириться с изменой, - не простить не мог бы, а примириться,- хотя душа его незлобива и невинна как душа младенца. Не то с настоящимревнивцем: трудно представить себе, с чем может ужиться и примириться и чтоможет простить иной ревнивец! Ревнивцы-то скорее всех и прощают, и это знаютвсе женщины. Ревнивец чрезвычайно скоро (разумеется, после страшной сценывначале) может и способен простить, например, уже доказанную почти измену,уже виденные им самим объятия и поцелуи, если бы, например, он в то же времямог как-нибудь увериться, что это было "в последний раз" и что соперник егос этого часа уже исчезнет, уедет на край земли, или что сам он увезет еекуда-нибудь в такое место, куда уж больше не придет этот страшный соперник.Разумеется, примирение произойдет лишь на час, потому что если бы даже и всамом деле исчез соперник, то завтра же он изобретет другого, нового иприревнует к новому. И казалось бы, что в той любви, за которою надо такподсматривать, и чего стоит любовь, которую надобно столь усиленносторожить? Но вот этого-то никогда и не поймет настоящий ревнивец, а междутем между ними, право, случаются люди даже с сердцами высокими. Замечательноеще то, что эти самые люди с высокими сердцами, стоя в какой-нибудь каморке,подслушивая и шпионя, хоть и понимают ясно "высокими сердцами своими" весьсрам, в который они сами добровольно залезли, но однако в ту минуту, покрайней мере пока стоят в этой каморке, никогда не чувствуют угрызенийсовести. У Мити при виде Грушеньки пропадала ревность и на мгновение онстановился доверчив и благороден, даже сам презирал себя за дурные чувства.Но это значило только, что в любви его к этой женщине заключалось нечтогораздо высшее, чем он сам предполагал, а не одна лишь страстность, не одинлишь "изгиб тела", о котором он толковал Алеше. Но зато, когда исчезалаГрушенька, Митя тотчас же начинал опять подозревать в ней все низости иковарства измены. Угрызений же совести никаких при этом не чувствовал. Итак, ревность закипела в нем снова. Во всяком случае надо былоспешить. Первым делом надо было достать хоть капельку денег на перехватку.Вчерашние девять рублей почти все ушли на проезд, а совсем без денег,известно, никуда шагу ступить нельзя. Но он вместе с новым планом своимобдумал, где достать и на перехватку еще давеча на телеге. У него была парахороших дуэльных пистолетов с патронами, и если до сих пор он ее не заложил,то потому что любил эту вещь больше всего, что имел. В трактире "Столичныйгород" он уже давно слегка познакомился с одним молодым чиновников и как-тоузнал в трактире же, что этот холостой и весьма достаточный чиновник дострасти любит оружие, покупает пистолеты, револьверы, кинжалы, развешивает усебя по стенам, показывает знакомым, хвалится, мастер растолковать системуревольвера, как его зарядить, как выстрелить и проч. Долго не думая, Митятотчас к нему отправился и предложил ему взять в заклад пистолеты за десятьрублей. Чиновник с радостью стал уговаривать его совсем продать, но Митя несогласился, и тот выдал ему десять рублей, заявив, что процентов не возьметни за что. Расстались приятелями. Митя спешил, он устремился к ФедоруПавловичу на зады, в свою беседку, чтобы вызвать поскорее Смердякова. Нотаким образом опять получился факт, что всего за три, за четыре часа донекоторого приключения, о котором будет мною говорено ниже, у Мити не былони копейки денег, и он за десять рублей заложил любимую вещь, тогда каквдруг, через три часа, оказались в руках его тысячи... Но я забегаю вперед. У Марьи Кондратьевны (соседки Федора Павловича) его ожидало чрезвычайнопоразившее и смутившее его известие о болезни Смердякова. Он выслушалисторию о падении в погреб, затем о падучей, приезде доктора, заботах ФедораПавловича; с любопытством узнал и о том, что брат Иван Федорович уже укатилдавеча утром в Москву. "Должно быть раньше меня проехал через Воловью",подумал Дмитрий Федорович, но Смердяков его беспокоил ужасно: "как жетеперь, кто сторожить будет, кто мне передаст?" С жадностью начал онрасспрашивать этих женщин, не заметили ль они чего вчера вечером? Те оченьхорошо понимали, о чем он разузнает, и разуверили его вполне: никого небыло, ночевал Иван Федорович, "все было в совершенном порядке". Митязадумался. Без сомнения, надо и сегодня караулить, но где: здесь или у воротСамсонова? Он решил, что и здесь и там. все по усмотрению, а пока, пока...Дело в том, что теперь стоял пред ним этот "план", давешний, новый и ужеверный план, выдуманный им на телеге, и откладывать исполнение которого былоуже невозможно. Митя решил пожертвовать на это час: "в час все порешу, всеузнаю, и тогда, тогда, во-первых, в дом к Самсонову, справлюсь, там лиГрушенька, и мигом обратно сюда, и до одиннадцати часов здесь, а потом опятьза ней к Самсонову, чтобы проводить ее обратно домой". Вот как он решил. Он полетел домой, умылся, причесался, вычистил платье, оделся иотправился к госпоже Хохлаковой. Увы, "план" его был тут. Он решился занятьтри тысячи у этой дамы. И главное, у него вдруг, как-то внезапно, явиласьнеобыкновенная уверенность, что она ему не откажет. Может быть подивятсятому, что если была такая уверенность, то почему же он заранее не пошел сюдатак-сказать в свое общество, а направился к Самсонову, человеку складачужого, с которым он даже и не знал, как говорить. Но дело в том, что сХохлаковой он в последний месяц совсем почти раззнакомился, да и преждезнаком был мало, и сверх того очень знал, что и сама она его терпеть неможет. Эта дама возненавидела его с самого начала просто за то, что он женихКатерины Ивановны, тогда как ей почему-то вдруг захотелось, чтобы КатеринаИвановна его бросила и вышла замуж за "милого, рыцарски образованного ИванаФедоровича, у которого такие прекрасные манеры". Манеры же Мити онаненавидела. Митя даже смеялся над ней и раз как-то выразился про нее, чтоэта дама "настолько жива и развязна, насколько не образована". И вот давечаутром на телеге, его озарила самая яркая мысль: "да если уж она так нехочет, чтоб я женился на Катерине Ивановне, и не хочет до такой степени (онзнал, что почти до истерики), то почему бы ей отказать мне теперь в этихтрех тысячах, именно для того, чтоб я на эти деньги мог, оставив Катю,укатить на веки отсюдова? Эти избалованные высшие дамы, если уж захотят чегодо капризу, то уж ничего не щадят, чтобы вышло по-ихнему. Она же к тому такбогата", рассуждал Митя. Что же касается собственно до "плана", то было всето же самое, что и прежде, то-есть предложение прав своих на Чермашню, - ноуже не с коммерческою целью, как вчера Самсонову, не прельщая эту даму, каквчера Самсонова, возможностью стяпать вместо трех тысяч куш вдвое, тысяч вшесть или семь, а просто как благородную гарантию за долг. Развивая этуновую свою мысль, Митя доходил до восторга, но так с ним и всегда случалосьпри всех его начинаниях, при всех его внезапных решениях. Всякой новой мыслисвоей он отдавался до страсти. Тем не менее, когда ступил на крыльцо домагоспожи Хохлаковой, вдруг почувствовал на спине своей озноб ужаса: в этутолько секунду он сознал вполне и уже математически ясно, что тут ведьпоследняя уже надежда его, что дальше уже ничего не остается в мире, еслитут оборвется, "разве зарезать и ограбить кого-нибудь из-за трех тысяч, аболее ничего..." Было часов семь с половиною, когда он позвонил вколокольчик. Сначала дело как бы улыбнулось: только что он доложился, его тотчас жеприняли с необыкновенною быстротой. "Точно ведь ждала меня", мелькнуло в умеМити, а затем вдруг, только что ввели его в гостиную, почти вбежала хозяйкаи прямо объявила ему, что ждала его... - Ждала, ждала! Ведь я не могла даже и думать, что вы ко мне придете,согласитесь сами, и однако я вас ждала, подивитесь моему инстинкту, ДмитрийФедорович, я все утро была уверена, что вы сегодня придете. - Это действительно, сударыня, удивительно, - произнес Митя, мешковатоусаживаясь, - но... я пришел по чрезвычайно важному делу... наиважнейшему изважнейших, для меня то есть, сударыня, для меня одного, и спешу... - Знаю, что по наиважнейшему делу, Дмитрий Федорович, тут непредчувствия какие-нибудь, не ретроградные поползновения на чудеса (слышалипро старца Зосиму?), тут, тут математика: вы не могли на придти, после тогокак произошло все это с Катериной Ивановной, вы не могли, не могли, этоматематика. - Реализм действительной жизни, сударыня, вот что это такое! Нопозвольте однако ж изложить... - Именно реализм, Дмитрий Федорович. Я теперь вся за реализм, я слишкомпроучена на счет чудес. Вы слышали, что помер старец Зосима? - Нет, сударыня, в первый раз слышу, - удивился немного Митя. В уме егомелькнул образ Алеши. - Сегодня в ночь, и представьте себе... - Сударыня, - прервал Митя, - я представляю себе только то, что я вотчаяннейшем положении и что если вы мне не поможете, то все провалится, и япровалюсь первый. Простите за тривиальность выражения, но я в жару, я вгорячке... - Знаю, знаю, что вы в горячке, все знаю, вы и не можете быть в другомсостоянии духа, и что бы вы ни сказали, я все знаю наперед. Я давно взялавашу судьбу в соображение, Дмитрий Федорович, я слежу за нею и изучаю ее...О, поверьте, что я опытный душевный доктор, Дмитрий Федорович. - Сударыня, если вы опытный доктор, то я зато опытный больной, -слюбезничал через силу Митя, - и предчувствую, что если вы уж так следите засудьбой моею, то и поможете ей в ее гибели, но для этого позвольте мненаконец изложить пред вами тот план, с которым я рискнул явиться... и то,чего от вас ожидаю... Я пришел, сударыня... - Не излагайте, это второстепенность. А насчет помощи я не первому вампомогаю, Дмитрий Федорович. Вы вероятно слышали о моей кузине Бельмесовой,ее муж погибал, провалился, как вы характерно выразились, Дмитрий Федорович,и что же, я указала ему на коннозаводство, и он теперь процветает. Вы имеетепонятие о коннозаводстве, Дмитрий Федорович? - Ни малейшего, сударыня, - ох, сударыня, ни малейшего! - вскричал внервном нетерпении Митя и даже поднялся было с места. - Я только умоляю вас,сударыня, меня выслушать, дайте мне только две минуты свободного разговора,чтоб я мог сперва изложить вам все, весь проект, с которым пришел. К тому жемне нужно время, я ужасно спешу!.. - прокричал истерически Митя,почувствовав, что она сейчас опять начнет говорить и в надежде перекричатьее: - Я пришел в отчаянии... в последней степени отчаяния, чтобы просить увас взаймы денег три тысячи, взаймы, но под верный, под вернейший залог,сударыня, под вернейшее обеспечение! Позвольте только изложить... - Это вы все потом, потом! - замахала на него рукой в свою очередь г-жаХохлакова, - да и все, что бы вы ни сказали, я знаю все наперед, я ужеговорила вам это. Вы просите какой-то суммы, вам нужны три тысячи, но я вамдам больше, безмерно больше, я вас спасу, Дмитрий Федорович, но надо, чтобывы меня послушались! Митя так и прянул опять с места. - Сударыня, неужто вы так добры! - вскричал он с чрезвычайным чувством.- Господи, вы спасли меня. Вы спасаете человека, сударыня, от насильственнойсмерти, от пистолета... Вечная благодарность моя... - Я вам дам бесконечно, бесконечно больше, чем три тысячи! - прокричалаг-жа Хохлакова, с сияющею улыбкой смотря на восторг Мити. - Бесконечно? Но столько и не надо. Необходимы только эти роковые дляменя три тысячи, а я со своей стороны пришел гарантировать вам эту сумму сбесконечною благодарностью и предлагаю вам план, который... - Довольно, Дмитрий Федорович, сказано и сделано, - отрезала г-жаХохлакова с целомудренным торжеством благодетельницы. - Я обещала вас спастии спасу. Я вас спасу как и Бельмесова. Что думаете вы о золотых приисках,Дмитрий Федорович? - О золотых приисках, сударыня! Я никогда ничего о них не думал. - А зато я за вас думала! Думала и передумала! Я уже целый месяц слежуза вами с этою целью. Я сто раз смотрела на вас, когда вы проходили, иповторяла себе: вот энергический человек, которому надо на прииски. Яизучила даже походку вашу и решила: этот человек найдет много приисков. - По походке, сударыня? - улыбнулся Митя. - А что ж, и по походке. Что же, неужели вы отрицаете, что можно попоходке узнавать характер, Дмитрии Федорович? Естественные наукиподтверждают то же самое. О, я теперь реалистка, Дмитрий Федорович. Я ссегодняшнего дня, после всей этой истории в монастыре, которая меня такрасстроила, совершенная реалистка и хочу броситься в практическуюдеятельность. Я излечена. Довольно! как сказал Тургенев. - Но, сударыня, эти три тысячи, которыми вы так великодушно меняобещали ссудить... - Вас не минуют, Дмитрий Федорович, - тотчас же перерезала г-жаХохлакова, - эти три тысячи все равно, что у вас в кармане, и не три тысячи,а три миллиона, Дмитрий Федорович, в самое короткое время! Я вам скажу вашуидею: вы отыщете прииски, наживете миллионы, воротитесь и станете деятелем,будете и нас двигать, направляя к добру. Неужели же все предоставить жидам?Вы будете строить здания и разные предприятия. Вы будете помогать бедным, ате вас благословлять. Нынче век железных дорог, Дмитрий Федорович. Выстанете известны и необходимы министерству финансов, которое теперь такнуждается. Падение нашего кредитного рубля не дает мне спать, ДмитрийФедорович, с этой стороны меня мало знают... - Сударыня, сударыня! - в каком-то беспокойном предчувствии прервалопять Дмитрий Федорович, - я весьма и весьма может быть последую вашемусовету, - умному совету вашему, сударыня, - и отправлюсь может быть туда...на эти прииски... и еще раз приду к вам говорить об этом... даже многораз... но теперь эти три тысячи, которые вы так великодушно... О, они быразвязали меня, и если можно сегодня... То есть, видите ли, у меня теперь ничасу, ни часу времени... - Довольно, Дмитрий Федорович, довольно! - настойчиво прервала г-жаХохлакова; - вопрос: едете вы на прииски или нет, решились ли вы вполне,отвечайте математически. - Еду, сударыня, потом... Я поеду, куда хотите, сударыня... нотеперь... - Подождите же! - крикнула г-жа Хохлакова, вскочила и бросилась ксвоему великолепному бюро с бесчисленными ящичками и начала выдвигать одинящик за другим, что-то отыскивая и ужасно торопясь. "Три тысячи!" подумал замирая Митя, - "и это сейчас, безо всяких бумаг,без акта... о, это по-джентельменски! Великолепная женщина, и если бы тольконе так разговорчива..." - Вот! - вскрикнула в радости г-жа Хохлакова, возвращаясь к Мите, - вотчто я искала! Это был крошечный серебряный образок на шнурке, из тех, какие носятиногда вместе с нательным крестом. - Это из Киева, Дмитрий Федорович, - с благоговением продолжала она, -от мощей Варвары великомученицы. Позвольте мне самой вам надеть на шею и темблагословить вас на новую жизнь и на новые подвиги. И она действительно накинула ему образок на шею и стала было вправлятьего. Митя в большом смущении принагнулся и стал ей помогать и наконецвправил себе образок чрез галстук и ворот рубашки на грудь. - Вот теперь вы можете ехать! - произнесла г-жа Хохлакова, торжественносадясь опять на место. - Сударыня, я так тронут... и не знаю, как даже благодарить... за такиечувства, но... если бы вы знали, как мне дорого теперь время!.. Эта сумма,которую я столь жду от вашего великодушия... О, сударыня, если уж вы такдобры, так трогательно великодушны ко мне (воскликнул вдруг во вдохновенииМитя), - то позвольте мне вам открыть... что впрочем вы давно уже знаете...что я люблю здесь одно существо... Я изменил Кате... Катерине Ивановне, яхочу сказать. О, я был бесчеловечен и бесчестен пред нею, но я здесь полюбилдругую... одну женщину, сударыня, может быть презираемую вами, потому что вывсе уже знаете, но которую я никак не могу оставить, никак, а потому теперь,эти три тысячи... - Оставьте все, Дмитрий Федорович! - самым решительным тоном перебилаг-жа Хохлакова. - Оставьте, и особенно женщин. Ваша цель - прииски, а женщинтуда незачем везти. Потом, когда вы возвратитесь в богатстве и славе, вынайдете себе подругу сердца в самом высшем обществе. Это будет девушкасовременная, с познаниями и без предрассудков. К тому времени как разсозреет теперь начавшийся женский вопрос, и явится новая женщина... - Сударыня, это не то, не то... - сложил было умоляя руки ДмитрийФедорович. - То самое, Дмитрий Федорович, именно то, что вам надо, чего выжаждете, сами не зная того. Я вовсе не прочь от теперешнего женскоговопроса, Дмитрий Федорович. Женское развитие и даже политическая рольженщины в самом ближайшем будущем - вот мой идеал. У меня у самой дочь,Дмитрий Федорович, и с этой стороны меня мало знают. Я написала по этомуповоду писателю Щедрину. Этот писатель мне столько указал, столько указал вназначении женщины, что я отправила ему прошлого года анонимное письмо в двестроки: "Обнимаю и целую вас, мой писатель, за современную женщину,продолжайте". И подписалась: "мать" Я хотела было подписаться "современнаямать", и колебалась, но остановилась просто на матери: больше красотынравственной, Дмитрий Федорович, да и слово "современная" напомнило бы имСовременник, - воспоминание для них горькое в виду нынешней цензуры... Ахбоже мой, что с вами? - Сударыня, - вскочил наконец Митя, складывая пред ней руки ладонями вбессильной мольбе, - вы меня заставите заплакать, сударыня, если будетеоткладывать то, что так великодушно... - И поплачьте, Дмитрий Федорович, поплачьте! Это прекрасные чувства...вам предстоит такой путь! Слезы облегчат вас, потом возвратитесь и будетерадоваться. Нарочно прискачете ко мне из Сибири, чтоб со мнойпорадоваться... - Но позвольте же и мне, - завопил вдруг Митя, - в последний раз умоляювас, скажите, могу я получить от вас сегодня эту обещанную сумму? Если женет, то когда именно мне явиться за ней? - Какую сумму, Дмитрий Федорович? - Обещанные вами три тысячи... которые вы так великодушно... - Три тысячи? Это рублей? Ох, нет, у меня нет трех тысяч, - с каким-тоспокойным удивлением произнесла г-жа Хохлакова. Митя обомлел... - Как же вы... сейчас... вы сказали... вы выразились даже. что они всеравно как у меня в кармане... - Ох, нет, вы меня не так поняли, Дмитрий Федорович. Если так, то вы непоняли меня. Я говорила про прииски... Правда, я вам обещала больше,бесконечно больше, чем три тысячи, я теперь все припоминаю, но я имела ввиду одни прииски. - А деньги? А три тысячи? - нелепо воскликнул Дмитрий Федорович. - О, если вы разумели деньги, то у меня их нет. У меня теперь совсемнет денег, Дмитрий Федорович, я как раз воюю теперь с моим управляющим исама на-днях заняла пятьсот рублей у Миусова. Нет, нет, денег у меня нет. Изнаете, Дмитрий Федорович, если б у меня даже и были, я бы вам не дала.Во-первых, я никому не даю взаймы. Дать взаймы значит поссориться. Но вам,вам я особенно бы не дала, любя вас не дала бы, чтобы спасти вас не дала бы,потому что вам нужно только одно: прииски, прииски и прииски!.. - О, чтобы чорт!.. - взревел вдруг Митя и изо всех сил ударил кулакомпо столу. - А-ай! - закричала Хохлакова в испуге и отлетела в другой конецгостиной. Митя плюнул и быстрыми шагами вышел из комнаты, из дому, на улицу, втемноту! Он шел как помешанный, ударяя себя по груди, по тому самому местугруди, по которому ударял себя два дня тому назад пред Алешей, когда виделсяс ним в последний раз вечером, в темноте, на дороге. Что означало это битьесебя по груди по этому месту и на что он тем хотел указать, - это была покаеще тайна, которую не знал никто в мире, которую он не открыл тогда дажеАлеше, но в тайне этой заключался для него более чем позор, заключалисьгибель и самоубийство, он так уж решил, если не достанет тех трех тысяч,чтоб уплатить Катерине Ивановне и тем снять с своей груди, "с того местагруди" позор, который он носил на ней, и который так давил его совесть. Всеэто вполне объяснится читателю впоследствии, но теперь, после того, какисчезла последняя надежда его, этот, столь сильный физически человек, толькочто прошел несколько шагов от дому Хохлаковой, вдруг залился слезами какмалый ребенок. Он шел и в забытьи утирал кулаком слезы. Так вышел он наплощадь и вдруг почувствовал, что наткнулся на что-то всем телом. Раздалсяпискливый вой какой-то старушонки, которую он чуть не опрокинул. - Господи, чуть не убил! Чего зря шагаешь, сорванец! - Как, это вы? - вскричал Митя, разглядев в темноте старушонку. Этобыла ты самая старая служанка, которая прислуживала Кузьме Самсонову, икоторую слишком заметил вчера Митя. - А вы сами кто таковы, батюшка? - совсем другим голосом проговориластарушка, - не признать мне вас в темноте-то. - Вы у Кузьмы Кузьмича живете, ему прислуживаете? - Точно так, батюшка, сейчас только к Прохорычу сбегала... Да чтой-то явас все признать не могу? - Скажите, матушка, Аграфена Александровна у вас теперь? - вне себя отожидания произнес Митя: - Давеча я ее сам проводил. - Была, батюшка, приходила, посидела время и ушла. - Как? Ушла? - вскричал Митя: - Когда ушла? - Да в ту пору и ушла же, минутку только и побыла у нас, КузьмеКузьмичу сказку одну рассказала, рассмешила его, да и убежала. - Врешь, проклятая! - завопил Митя. - А-ай! - закричала старушонка, но Мити и след простыл; он побежал чтобыло силы в дом Морозовой. Это именно было то время, когда Грушенька укатилав Мокрое, прошло не более четверти часа после ее отъезда. Феня сидела сосвоею бабушкой, кухаркой Матреной, в кухне, когда вдруг вбежал "капитан".Увидав его, Феня закричала благим матом. - Кричишь? - завопил Митя: - Где она? - Но не дав ответить еще словаобомлевшей от страху Фене, он вдруг повалился ей в ноги: - Феня, ради господа Христа нашего, скажи, где она? - Батюшка, ничего не знаю, голубчик Дмитрий Федорович, ничего не знаю,хоть убейте ничего не знаю, - заклялась забожилась Феня, - сами вы давеча сней пошли... - Она назад пришла!.. - Голубчик, не приходила, богом клянусь, не приходила! - Врешь, - вскричал Митя, - уж по одному твоему испугу знаю, где она!.. Он бросился вон. Испуганная Феня рада была, что дешево отделалась, ноочень хорошо поняла, что ему было только некогда, а то бы ей может несдобровать. Но убегая он все же удивил и Феню, и старуху Матрену одною самоюнеожиданною выходкой: на столе стояла медная ступка, а в ней пестик,небольшой медный пестик в четверть аршина всего длиною. Митя, выбегая и ужеотворив одною рукой дверь, другою вдруг налету выхватил пестик из ступки исунул себе в боковой карман, с ним и был таков. - Ах господи, он убить кого хочет! - всплеснула руками Феня.
IV. В ТЕМНОТЕ.
Куда побежал он? Известно: "где же она могла быть, как не у ФедораПавловича? От Самсонова прямо и побежала к нему, теперь-то уж это ясно. Всяинтрига, весь обман теперь очевидны"... Все это летело как вихрь в головеего. На двор к Марье Кондратьевне он не забежал: "Туда не надо, отнюдь ненадо... чтобы ни малейшей тревоги... тотчас передадут и предадут... МарьяКондратьевна очевидно в заговоре. Смердяков тоже, тоже, все подкуплены!" Унего создалось другое намерение: он обежал большим крюком, чрез переулок,дом Федора Павловича, пробежал Дмитровскую улицу, перебежал потом мостик ипрямо попал в уединенный переулок на задах, пустой и необитаемый,огороженный с одной стороны плетнем соседского огорода, а с другой крепкимвысоким забором, обходившим кругом сада Федора Павловича. Тут он выбралместо и, кажется, то самое, где, по преданию, ему известному. ЛизаветаСмердящая перелезла когда-то забор. "Если уж та смогла перелезть", - богзнает почему мелькнуло в его голове, - "то как же бы я-то не перелез?" Идействительно, он подскочил и мигом сноровил схватиться рукой за верхзабора, затем энергически приподнялся, разом влез и сел на заборе верхом.Тут вблизи в саду стояла банька, но с забора видны были и освещенные окнадома. "Так и есть, у старика в спальне освещено, она там!" и он спрыгнул сзабора в сад. Хоть он и знал, что Григорий болен, а может быть и Смердяков всамом деле болен, и что услышать его некому, но инстинктивно притаился,замер на месте и стал прислушиваться. Но всюду было мертвое молчание и какнарочно полное затишье, ни малейшего ветерка. "И только шепчет тишина", мелькнул почему-то этот стишок в голове его,- "вот только не услышал бы кто, как я перескочил; кажется, нет". Постоявминутку, он тихонько пошел по саду, по траве; обходя деревья и кусты, шелдолго, скрадывая каждый шаг, к каждому шагу своему сам прислушиваясь. Минутс пять добирался он до освещенного окна. Он помнил, что там под самымиокнами есть несколько больших, высоких, густых кустов бузины и калины.Выходная дверь из дома в сад в левой стороне фасада была заперта, и он этонарочно и тщательно высмотрел проходя. Наконец достиг и кустов и притаилсяза ними. Он не дышал. "Переждать теперь надобно, подумал он, - если онислышали мои шаги и теперь прислушиваются, то чтобы разуверились... как бытолько не кашлянуть, не чихнуть..." Он переждал минуты две, но сердце его билось ужасно, и мгновениями онпочти задыхался. "Нет, не пройдет сердцебиение", - подумал он, - "не могудольше ждать". Он стоял за кустом в тени; передняя половина куста былаосвещена из окна. "Калина, ягоды, какие красные!" прошептал он, не знаязачем. Тихо, раздельными неслышными шагами подошел он к окну и поднялся нацыпочки. Вся спаленка Федора Павловича предстала пред ним как на ладони. Этобыла небольшая комнатка, вся разделенная поперек красными ширмочками,"китайскими", как называл их Федор Павлович. "Китайские", пронеслось в умеМити, "а за ширмами Грушенька". Он стал разглядывать Федора Павловича. Тотбыл в своем новом полосатом шелковом халатике, которого никогда еще не видалу него Митя, подпоясанном шелковым же шнурком с кистями. Из-под воротахалата выглядывало чистое щегольское белье, тонкая голландская рубашка сзолотыми запонками. На голове у Федора Павловича была та же красная повязка,которую видел на нем Алеша. "Разоделся", - подумал Митя. Федор Павловичстоял близ окна повидимому в задумчивости, вдруг он вздернул голову,чуть-чуть прислушался и, ничего не услыхав, подошел к столу, налил изграфина полрюмочки коньячку и выпил. Затем вздохнул всею грудью, опятьпостоял, рассеянно подошел к зеркалу в простенке, правою рукой приподнялнемного красную повязку со лба и стал разглядывать свои синяки и болячки,которые еще не прошли. "Он один," - подумал Митя, - "по всем вероятностямодин". Федор Павлович отошел от зеркала, вдруг повернулся к окну и глянул внего. Митя мигом отскочил в тень. "Она может быть у него за ширмами, может быть уже спит", кольнуло его всердце. Федор Павлович от окна отошел. "Это он в окошко ее высматривал,стало быть ее нет: чего ему в темноту смотреть?.. нетерпение значитпожирает..." Митя тотчас подскочил и опять стал глядеть в окно. Старик ужесидел пред столиком, видимо пригорюнившись. Наконец облокотился и приложилправую ладонь к щеке. Митя жадно вглядывался. "Один, один!" твердил он опять. "Если б она была тут, у него было быдругое лицо". Странное дело: в его сердце вдруг закипела какая-тобессмысленная и чудная досада на то, что ее тут нет. "Не на то, что ее тутнет", осмыслил и сам ответил Митя себе тотчас же, - "а на то, что никакнаверно узнать не могу, тут она или нет". Митя припоминал потом сам, что умего был в ту минуту ясен необыкновенно и соображал все до последнейподробности, схватывал каждую черточку. Но тоска, тоска неведения инерешимости нарастала в сердце его с быстротой непомерною. "Здесь онанаконец или не здесь?" злобно закипело у него в сердце. И он вдруг решился,протянул руку и потихоньку постучал в раму окна. Он простучал условный знакстарика со Смердяковым: два первые раза потише, а потом три раза поскорее:тук-тук-тук, - знак, обозначивший, что "Грушенька пришла". Старик вздрогнул,вздернул голову, быстро вскочил и бросился к окну. Митя отскочил в тень.Федор Павлович отпер окно и высунул всю свою голову. - Грушенька, ты? Ты что ли? - проговорил он каким-то дрожащимполушепотом. - Где ты маточка, ангелочик, где ты? - Он был в страшномволнении, он задыхался. "Один!" решил Митя. - Где же ты? - крикнул опять старик и высунул еще больше голову,высунул ее с плечами, озираясь на все стороны, направо и налево; - иди сюда;я гостинчику приготовил, иди, покажу!.. "Это он про пакет с тремя тысячами", - мелькнуло у Мити. - Да где же?.. Али у дверей? Сейчас отворю... И старик чуть не вылез из окна, заглядывая направо, в сторону, где быладверь в сад, и стараясь разглядеть в темноте. Чрез секунду он непременнопобежал бы отпирать двери, не дождавшись ответа Грушеньки. Митя смотрелсбоку и не шевелился. Весь столь противный ему профиль старика, весьотвисший кадык его, нос крючком, улыбающийся в сладостном ожидании, губыего, все это ярко было освещено косым светом лампы слева из комнаты.Страшная, неистовая злоба закипела вдруг в сердце Мити: "Вот он, егосоперник, его мучитель, мучитель его жизни!" Это был прилив той самойвнезапной, мстительной и неистовой злобы, про которую, как бы предчувствуяее, возвестил он Алеше в разговоре с ним в беседке четыре дня назад, когдаответил на вопрос Алеши: "как можешь ты говорить, что убьешь отца?" "Я ведь не знаю, не знаю", сказал он тогда; "может не убью, а можетубью. Боюсь, что ненавистен он вдруг мне станет "своим лицом в ту самуюминуту". Ненавижу я его кадык, его нос, его глаза, его бесстыжую насмешку.Личное омерзение чувствую. Вот этого боюсь, вот и не удержусь..." Личное омерзение нарастало нестерпимо. Митя уже не помнил себя и вдругвыхватил медный пестик из кармана... ............................................................ Бог, как сам Митя говорил потом, сторожил меня тогда: как раз в тосамое время проснулся на одре своем больной Григорий Васильевич. К вечерутого же дня он совершил над собою известное лечение, о котором Смердяковрассказывал Ивану Федоровичу, то есть вытерся весь с помощию супруги водкойс каким-то секретным крепчайшим настоем, а остальное выпил с "некотороюмолитвой", прошептанною над ним супругой, и залег спать. Марфа Игнатьевнавкусила тоже и как не пьющая заснула подле супруга мертвым сном. Но вотсовсем неожиданно Григорий вдруг проснулся в ночи, сообразил минутку и хотьтотчас же опять почувствовал жгучую боль в пояснице, но поднялся на постели.Затем опять что-то обдумал, встал и наскоро оделся. Может быть угрызениесовести кольнуло его за то, что он спит, а дом без сторожа "в такое опасноевремя". Разбитый падучею Смердяков лежал в другой каморке без движения.Марфа Игнатьевна не шевелилась: "ослабела баба", подумал, глянув на нее,Григорий Васильевич и кряхтя вышел на крылечко. Конечно, он хотел толькоглянуть с крылечка, потому что ходить был не в силах, боль в пояснице и вправой ноге была нестерпимая. Но как раз вдруг припомнил, что калитку в садон с вечера на замок не запер. Это был человек аккуратнейший и точнейший,человек раз установившегося порядка и многолетних привычек. Хромая и корчасьот боли, сошел он с крылечка и направился к саду. Так и есть, калитка совсемнастежь. Машинально ступил он в сад: может быть ему что померещилось, можетуслыхал какой-нибудь звук, но, глянув налево, увидал отворенное окно убарина, пустое уже окошко, никто уже из него не выглядывал. "Почемуотворено, теперь не лето!" подумал Григорий и вдруг, как раз в то самоемгновение прямо пред ним в саду замелькало что-то необычайное. Шагах всорока пред ним как бы пробегал в темноте человек, очень быстро двигаласькакая-то тень. "Господи!", проговорил Григорий и, не помня себя, забыв просвою боль в пояснице, пустился на перерез бегущему. Он взял короче, сад былему видимо знакомее, чем бегущему; тот же направлялся к бане, пробежал забаню. бросился к стене... Григорий следил его, не теряя из виду, и бежал непомня себя. Он добежал до забора как раз в ту минуту, когда беглец ужеперелезал забор. Вне себя завопил Григорий, кинулся и вцепился обеими рукамив его ногу. Так и есть, предчувствие не обмануло его; он узнал его, это был он"изверг-отцеубивец"! - Отцеубивец! - прокричал старик на всю окрестность, но только это иуспел прокричать; он вдруг упал как пораженный громом. Митя соскочил опять всад и нагнулся над поверженным. В руках Мити был медный пестик, и онмашинально отбросил его в траву. Пестик упал в двух шагах от Григория, но нев траву, а на тропинку, на самое видное место. Несколько секунд рассматривалон лежащего пред ним. Голова старика была вся в крови; Митя протянул руку истал ее ощупывать. Он припомнил потом ясно, что ему ужасно захотелось в туминуту "вполне убедиться", проломил он череп старику или только "огорошил"его пестиком по темени? о кровь лилась, лилась ужасно и мигом облила горячеюструей дрожащие пальцы Мити. Он помнил, что выхватил из кармана свой белыйновый платок, которым запасся, идя к Хохлаковой, и приложил к головестарика, бессмысленно стараясь оттереть кровь со лба и с лица. Но и платокмигом весь намок кровью. "Господи, да для чего это я?" очнулся вдруг Митя,"коли уж проломил, то как теперь узнать... Да и не все ли теперь равно!"прибавил он вдруг безнадежно, - "убил, так убил... Попался старик и лежи!"громко проговорил он, и вдруг кинулся на забор, перепрыгнул в переулок ипустился бежать. Намокший кровью платок был скомкан у него в правом кулаке,и он на бегу сунул его в задний карман сюртука. Он бежал сломя голову, инесколько редких прохожих, повстречавшихся ему в темноте, на улицах города,запомнили потом, как встретили они в ту ночь неистово бегущего человека.Летел он опять в дом Морозовой. Давеча Феня, тотчас по уходе его, бросиласьк старшему дворнику Назару Ивановичу и "Христом-богом" начала молить его.чтоб он "не впускал уж больше капитана ни сегодня, ни завтра". НазарИванович, выслушав, согласился, но на грех отлучился на верх к барыне, кудаего внезапно позвали, и на ходу, встретив своего племянника, парня летдвадцати, недавно только прибывшего из деревни, приказал ему побыть надворе, но забыл приказать о капитане. Добежав до ворот, Митя постучался.Парень мигом узнал его: Митя не раз уже давал ему на чай. Тотчас же отворилему калитку, впустил и, весело улыбаясь, предупредительно поспешилуведомить. что "ведь Аграфены Александровны теперь дома-то и нет-с". - Где же она, Прохор? - вдруг остановился Митя. - Давеча уехала, часа с два тому, с Тимофеем, в Мокрое. - Зачем? - крикнул Митя. - Этого знать не могу-с, к офицеру какому-то, кто-то их позвал оттудоваи лошадей прислали... Митя бросил его и как полоумный вбежал к Фене.
V. ВНЕЗАПНОЕ РЕШЕНИЕ.
Та сидела в кухне с бабушкой, обе собирались ложиться спать. Надеясь наНазара Ивановича, они изнутри опять-таки не заперлись. Митя вбежал, кинулсяна Феню и крепко схватил ее за горло. - Говори сейчас, где она, с кем теперь в Мокром? - завопил он висступлении. Обе женщины взвизгнули, - Ай скажу, ай, голубчик Дмитрий Федорович, сейчас все скажу, ничего непотаю, - прокричала скороговоркой на смерть испуганная Феня: - она в Мокроек офицеру поехала. - К какому офицеру? - вопил Митя. - К прежнему офицеру, к тому самому, к прежнему своему, пять лет томукоторый был, бросил и уехал, - тою же скороговоркой протрещала Феня. Дмитрий Федорович отнял руки, которыми сжимал ей горло. Он стоял преднею бледный как мертвец и безгласный, но по глазам его было видно, что онвсе разом понял, все. все разом с полслова понял до последней черточки и обовсем догадался. Не бедной Фене, конечно, было наблюдать в ту секунду, понялон или нет. Она как была, сидя на сундуке, когда он вбежал, так и осталасьтеперь, вся трепещущая и, выставив пред собою руки, как бы желая защититься,так и замерла в этом положении. Испуганными расширенными от страха зрачкамиглаз впилась она в него неподвижно. А у того как раз к тому обе руки былизапачканы в крови. Дорогой, когда бежал, он должно быть дотрогивался ими досвоего лба, вытирая с лица пот, так что и на лбу, и на правой щеке осталиськрасные пятна размазанной крови. С Феней могла сейчас начаться истерика,старуха же кухарка вскочила и глядела как сумасшедшая, почти потерявсознание. Дмитрий Федорович простоял с минуту и вдруг машинально опустилсявозле Фени на стул. Он сидел и не то чтобы соображал, а был как бы в испуге, точно вкаком-то столбняке. Но все было ясно как день: этот офицер - он знал пронего, знал ведь отлично все, знал от самой же Грушеньки, знал, что месяцназад он письмо прислал. Значит, месяц, целый месяц это дело велось вглубокой от него тайне до самого теперяшнего приезда этого нового человека,а он-то и не думал о нем! Но как мог, как мог он не думать о нем? Почему онтак-таки и забыл тогда про этого офицера, забыл тотчас же, как узнал пронего? Вот вопрос, который стоял пред ним как какое-то чудище. И он созерцалэто чудище действительно в испуге, похолодев от испуга. Но вдруг он тихо и кротко, как тихий и ласковый ребенок, заговорил сФеней, совсем точно и забыв, что сейчас ее так перепугал, обидел и измучил.Он вдруг с чрезвычайною и даже удивительною в его положении точностьюпринялся расспрашивать Феню. А Феня хоть и дико смотрела на окровавленныеруки его, но тоже с удивительною готовностью и поспешностью приняласьотвечать ему на каждый вопрос, даже как бы спеша выложить ему всю "правдуправдинскую". Мало-по-малу, даже с какою-то радостью начала излагать всеподробности, и вовсе не желая мучить, а как бы спеша изо всех сил от сердцауслужить ему. До последней подробности рассказала она ему и весь сегодняшнийдень, посещение Ракитина и Алеши, как она, Феня, стояла на сторожах, какбарыня поехала и что она прокричала в окошко Алеше поклон ему, Митеньке, ичтобы "вечно помнил, как любила она его часочек". Выслушав о поклоне, Митявдруг усмехнулся и на бледных щеках его вспыхнул румянец. Феня в ту жеминуту сказала ему, уже ни крошечки не боясь за свое любопытство: - Руки-то какие у вас, Дмитрий Федорович, все-то в крови! - Да, - ответил машинально Митя, рассеянно посмотрел на свои руки итотчас забыл про них и про вопрос Фени. Он опять погрузился в молчание. Стех пор как вбежал он" прошло уже минут двадцать. Давешний испуг его прошел,но видимо им уже овладела вполне какая-то новая непреклонная решимость. Онвдруг встал с места и задумчиво улыбнулся. - Барин, что с вами это такое было? - проговорила Феня" опять показываяему на его руки, - проговорила с сожалением, точно самое близкое теперь кнему в горе его существо. Митя опять посмотрел себе на руки. - Это кровь, Феня, - проговорил он, со странным выражением смотря нанее, - это кровь человеческая и, боже, зачем она пролилась! Но... Феня...тут один забор (он глядел на нее как бы загадывая ей загадку), один высокийзабор и страшный на вид, но... завтра на рассвете, когда "взлетит солнце",Митенька через этот забор перескочит... Не понимаешь, Феня, какой забор, нуда ничего... все равно, завтра услышишь и все поймешь... а теперь прощай! Непомешаю и устранюсь, сумею устраниться. Живи, моя радость... любила менячасок, так и помни на веки Митеньку Карамазова... Ведь она меня все называлаМитенькой, помнишь? И с этими словами вдруг вышел из кухни. А Феня выхода этого испугаласьчуть не больше еще, чем когда он давеча вбежал и бросился на нее. Ровно десять минут спустя Дмитрий Федорович вошел к тому молодомучиновнику, Петру Ильичу Перхотину, которому давеча заложил пистолеты. Былоуже половина девятого, и Петр Ильич, напившись дома чаю, только что облексяснова в сюртук, чтоб отправиться в трактир "Столичный Город" поиграть набиллиарде. Митя захватил его на выходе. Тот, увидев его и его запачканноекровью лицо, так и вскрикнул: - Господи! да что это с вами? - А вот, - быстро проговорил Митя, - за пистолетами моими пришел и вамденьги принес. С благодарностию. Тороплюсь, Петр Ильич, пожалуста поскорее. Петр Ильич все больше и больше удивлялся: в руках Мити юн вдруграссмотрел кучу денег, а главное, он держал эту кучу, и вошел с нею, какникто деньги не держит и никто с ними не входит: все кредитки нес в правойруке, точно напоказ, прямо держа руку пред собою. Мальчик, слуга чиновника,встретивший Митю в передней, сказывал потом, что он так и в переднюю вошел сденьгами в руках, стало быть, и по улице все так же нес их пред собою вправой руке. Бумажки были все сторублевые, радужные, придерживал он ихокровавленными пальцами. Петр Ильич, потом на позднейшие вопросыинтересовавшихся лиц: сколько было денег? заявлял, что тогда сосчитать наглаз трудно было, может быть две тысячи, может быть три, но пачка былабольшая, "плотненькая". Сам же Дмитрий Федорович, как показывал он тожепотом, "был как бы тоже совсем не в себе, но не пьян, а точно в каком-товосторге, очень рассеян, а в то же время как будто и сосредоточен, точно обчем-то думал и добивался, и решить не мог. Очень торопился, отвечал резко,очень странно, мгновениями же был как будто вовсе не в горе, а даже весел". - Да с вами-то что, с вами-то что теперь? - прокричал опять Петр Ильич,дико рассматривая гостя. - Как это вы так раскровенились, упали что ли,посмотрите! Он схватил его за локоть и поставил к зеркалу. Митя, увидав своезапачканное кровью лицо, вздрогнул и гневно нахмурился. - Э, чорт! Этого недоставало, - пробормотал он со злобой, быстропереложил из правой руки кредитки в левую и судорожно выдернул из карманаплаток. Но и платок оказался весь в крови (этим самым платком он вытиралголову и лицо Григорию): ни одного почти местечка не было белого, и не точто начал засыхать, а как-то заскоруз в комке и не хотел развернуться. Митязлобно шваркнул его об пол. - Э, чорт! нет ли у вас какой тряпки... обтереться бы... - Так вы только запачкались, а не ранены? Так уж лучше вымойтесь, -ответил Петр Ильич. - Вот рукомойник, я вам подам. - Рукомойник? Это хорошо... только куда же я это дену? - в каком-тосовсем уж странном недоумении указал он Петру Ильичу на свою пачкусторублевых, вопросительно глядя на него, точно тот должен был решить, кудаему девать свои собственные деньги. - В карман суньте, али на стол вот здесь положите, не пропадут. - В карман? Да, в карман. Это хорошо... Нет, видите ли, это все вздор!- вскричал он, как бы вдруг выходя из рассеянности. - Видите: мы сперва этодело кончим, пистолеты-то, вы мне их отдайте, а вот ваши деньги... потомучто мне очень, очень нужно... и времени, времени ни капли... И, сняв с пачки верхнюю сторублевую, он протянул ее чиновнику. - Да у меня и сдачи не будет, - заметил тот: - у вас мельче нет? - Нет, - сказал Митя, поглядев опять на пачку и как бы неуверенный всловах своих попробовал пальцами две-три бумажки сверху, - нет, все такиеже, - прибавил он и опять вопросительно поглядел на Петра Ильича. - Да откуда вы так разбогатели? - спросил тот. - Постойте, я мальчишкусвоего пошлю сбегать к Плотниковым. Они запирают поздно, - вот не разменяютли. Эй, Миша! - крикнул он в переднюю. - В лавку к Плотниковым - великолепнейшее дело! - крикнул и Митя, какбы осененный какою-то мыслью. - Миша, - обернулся он к вошедшему мальчику, -видишь, беги к Плотниковым и скажи, что Дмитрий Федорович велел кланяться исейчас сам будет... Да слушай, слушай: чтобы к его приходу приготовилишампанского, этак дюжинки три, да уложили как тогда, когда в Мокрое ездил...Я тогда четыре дюжины у них взял (вдруг обратился он к Петру Ильичу), - ониуж знают, не беспокойся, Миша, - повернулся он опять к мальчику. - Даслушай: чтобы сыру там, пирогов страсбургских, сигов копченых, ветчины,икры, ну и всего, всего, что только есть у них, рублей этак на сто или насто двадцать, как прежде было... Да слушай: гостинцев чтобы не забыли,конфет, груш, арбуза два или три, аль четыре, - ну нет, арбуза-то одногодовольно, а шоколаду, леденцов, монпансье, тягушек - ну всего, что тогда сомной в Мокрое уложили, с шампанским рублей на триста чтобы было... Ну, вот итеперь чтобы так же точно. Да вспомни ты, Миша, если ты, Миша... Ведь егоМишей зовут? - опять обратился он к Петру Ильичу. - Да постойте, - перебил Петр Ильич, с беспокойством его слушая ирассматривая, - вы лучше сами пойдете, тогда и скажете, а он переврет. - Переврет, вижу, что переврет! Эх, Миша, а я было тебя поцеловатьхотел за комиссию... Коли не переврешь, десять рублей тебе, скачи скорей...Шампанское, главное шампанское чтобы выкатили, да и коньячку, да и красного,и белого, и всего этого как тогда. Они уж знают, как тогда было. - Да слушайте вы! - с нетерпением уже перебил Петр Ильич. - Я говорю:пусть он только сбегает разменять, да прикажет, чтобы не запирали, а выпойдете и сами скажете... Давайте вашу кредитку. Марш, Миша, одна нога там,другая тут! - Петр Ильич, кажется, нарочно поскорей прогнал Мишу, потому чтотот как стал пред гостем, выпуча глаза на его кровавое лицо и окровавленныеруки с пучком денег в дрожавших пальцах, так и стоял, разиня рот отудивления и страха и вероятно мало понял изо всего того, что ему наказывалМитя. - Ну, теперь пойдемте мыться, - сурово сказал Петр Ильич. - Положитеденьги на стол, али суньте в карман... Вот так, идем. Да снимите сюртук. И он стал ему помогать снять сюртук и вдруг опять вскрикнул: - Смотрите, у вас и сюртук в крови! - Это... это не сюртук. Только немного тут у рукава... А это вот толькоздесь, где платок лежал. Из кармана просочилось. Я на платок-то у Фени сел,кровь-то и просочилась, - с какою-то удивительною доверчивостью тотчас жеобъяснил Митя. Петр Ильич выслушал нахмурившись. - Угораздило же вас; подрались должно быть с кем, - пробормотал он. Начали мыться. Петр Ильич держал кувшин и подливал воду. Митя торопилсяи плохо было намылил руки. (Руки у него дрожали, как припомнил потом ПетрИльич.) Петр Ильич тотчас же велел намылить больше и тереть больше. Он какбудто брал какой-то верх над Митей в эту минуту, чем дальше, тем больше.Заметим кстати: молодой человек был характера неробкого. - Смотрите, не отмыли под ногтями; ну, теперь трите лицо, вот тут: нависках, у уха... Вы в этой рубашке и поедете? Куда это вы едете? Смотрите,весь обшлаг правого рукава в крови. - Да, в крови, - заметил Митя, рассматривая обшлаг рубашки. - Так перемените белье. - Некогда. А я вот, вот видите... - продолжал с тою же доверчивостьюМитя, уже вытирая полотенцем лицо и руки и надевая сюртук, - я вот здеськрай рукава загну, его и не видно будет под сюртуком... Видите! - Говорите теперь, где это вас угораздило? Подрались что ли с кем? Не втрактире ли опять, как тогда? Не опять ли с капитаном как тогда, били его итаскали? - как бы с укоризною припомнил Петр Ильич. - Кого еще прибили...али убили пожалуй? - Вздор! - проговорил Митя. - Как вздор? - Не надо, - сказал Митя и вдруг усмехнулся: - Это я старушонку одну наплощади сейчас раздавил. - Раздавили? Старушонку? - Старика! - крикнул Митя, смотря Петру Ильичу прямо в лицо, смеясь икрича ему как глухому. - Э, чорт возьми, старика, старушонку... Убили что ли кого? - Помирились. Сцепились - и помирились. В одном месте. Разошлисьприятельски. Один дурак... он мне простил... теперь уж наверно простил...Если бы встал, так не простил бы, - подмигнул вдруг Митя, - только знаете, кчорту его, слышите, Петр Ильич, к чорту, не надо! В сию минуту не хочу! -решительно отрезал Митя. - Я ведь к тому, что охота же вам со всяким связываться... как тогда изпустяков с этим штабс-капитаном... Подрались и кутить теперь мчитесь - весьваш характер. Три дюжины шампанского, - это куда же столько? - Браво! давайте теперь пистолеты. Ей богу, нет времени. И хотел бы стобой поговорить, голубчик, да времени нет. Да и не надо вовсе, поздноговорить. А! где же деньги, куда я их дел? - вскрикнул он и принялся соватьпо карманам руки. - На стол положили... сами... вон они лежат. Забыли? Подлинно деньги увас точно сор аль вода. Вот ваши пистолеты. Странно, в шестом часу давечазаложил их за десять рублей, а теперь эвона у вас, тысяч-то. Две или тринебось? - Три небось, - засмеялся Митя, суя деньги в боковой карман панталон. - Потеряете этак-то. Золотые прииски у вас что ли? - Прииски? золотые прииски! - изо всей силы закричал Митя и закатилсясмехом. - Хотите, Перхотин, на прииски? Тотчас вам одна дама здесь тритысячи отсыплет, чтобы только ехали. Мне отсыпала, уж так она прииски любит!Хохлакову знаете? - Незнаком, а слыхал и видал. Неужто это она вам три тысячи дала? Так иотсыпала? - недоверчиво глядел Петр Ильич. - А вы завтра, как солнце взлетит, вечно юный-то Феб как взлетит, хваляи славя бога, вы завтра пойдите к ней, к Хохлаковой-то, и спросите у нейсами: отсыпала она мне три тысячи али нет? Справьтесь-ка. - Я не знаю ваших отношений... коли вы так утвердительно говорите,значит дала... А вы денежки-то в лапки, да вместо Сибири-то, по всем потрем... Да куда вы в самом деле теперь, а? - В Мокрое. - В Мокрое? Да ведь ночь! - Был Мастрюк во всем, стал Мастрюк ни в чем! - проговорил вдруг Митя. - Как ни в чем? Это с такими-то тысячами, да ни в чем? - Я не про тысячи, К чорту тысячи! Я про женский нрав говорю: "Легковерен женский нрав И изменчив, и порочен". Я с Уллисом согласен, это он говорит. - Не понимаю я вас! - Пьян, что ли? - Не пьян, а хуже того. - Я духом пьян. Петр Ильич, духом пьян, и довольно, довольно... - Что это вы, пистолет заряжаете? - Пистолет заряжаю. Митя действительно, раскрыв ящик с пистолетами, отомкнул рожок спорохом и тщательно всыпал и забил заряд. Затем взял пулю и, пред тем, каквкатить ее, поднял ее в двух пальцах пред собою над свечкой. - Чего это вы на пулю смотрите? - с беспокойным любопытством следилПетр Ильич. - Так. Воображение. Вот если бы ты вздумал эту пулю всадить себе вмозг, то, заряжая пистолет, посмотрел бы на нее или нет? - Зачем на нее смотреть? - В мой мозг войдет, так интересно на нее взглянуть, какова она есть...А впрочем вздор, минутный вздор. Вот и кончено, - прибавил он, вкатив пулю изаколотив ее паклей. - Петр Ильич, милый, вздор, все вздор, и если бы тызнал, до какой степени вздор! Дай-ка мне теперь бумажки кусочек. - Вот бумажка. - Нет, гладкой, чистой, на которой пишут. Вот так. - И Митя, схватив состола перо, быстро написал на бумажке две строки, сложил вчетверо бумажку исунул в жилетный карман. Пистолеты вложил в ящик, запер ключиком и взял ящикв руки. Затем посмотрел на Петра Ильича и длинно, вдумчиво улыбнулся. - Теперь идем, - сказал он. - Куда идем? Нет, постойте... Это вы, пожалуй, себе в мозг ее хотитепослать, пулю-то... - с беспокойством произнес Петр Ильич. - Пуля вздор! Я жить хочу, я жизнь люблю! знай ты это. Я златокудрогоФеба и свет его горячий люблю... Милый Петр Ильич, умеешь ты устраниться? - Как это устраниться? - Дорогу дать. Милому существу и ненавистному дать дорогу. И чтоб иненавистное милым стало, - вот как дать дорогу! И сказать им: бог с вами,идите, проходите мимо, а я... - А вы? - Довольно, идем. - Ей-богу скажу кому-нибудь (глядел на него Петр Ильич), чтобы вас непустить туда. Зачем вам теперь в Мокрое? - Женщина там, женщина, и довольно с тебя, Петр Ильич, и шабаш! - Послушайте, вы хоть и дики, но вы мне всегда как-то нравились... явот и беспокоюсь. - Спасибо тебе, брат. Я дикий, говоришь ты. Дикари, дикари! Я однотолько и твержу: дикари! А да, вот Миша, а я-то его и забыл. Вошел впопыхах Миша с пачкой размененных денег и отрапортовал, что уПлотниковых "все заходили" и бутылки волокут, и рыбу, и чай - сейчас всеготово будет. Митя схватил десятирублевую и подал Петру Ильичу, а другуюдесятирублевую кинул Мише. - Не сметь! - вскричал Петр Ильич. - У меня дома нельзя, да и дурноебаловство это. Спрячьте ваши деньги, вот сюда положите, чего их сорить-то?Завтра же пригодятся, ко мне же ведь и придете десять рублей просить. Чтоэто вы в боковой карман все суете? Эй потеряете! - Слушай, милый человек, поедем в Мокрое вместе? - Мне-то зачем туда? - Слушай, хочешь сейчас бутылку откупорю, выпьем за жизнь! Мне хочетсявыпить, а пуще всего с тобою выпить. Никогда я с тобою не пил, а? - Пожалуй, в трактире можно, пойдем, я туда сам сейчас отправляюсь. - Некогда в трактире, а у Плотниковых в лавке, в задней комнате.Хочешь, я тебе одну загадку загадаю сейчас. - Загадай. Митя вынул из жилета свою бумажку, развернул ее и показал. Четким икрупным почерком было на ней написано: "Казню себя за всю жизнь, всю жизнь мою наказую!" - Право, скажу кому-нибудь, пойду сейчас и скажу, - проговорил,прочитав бумажку, Петр Ильич. - Не успеешь, голубчик, идем и выпьем, марш! Лавка Плотниковыхприходилась почти через один только дом от Петра Ильича, на углу улицы. Этобыл самый главный бакалейный магазин в нашем городе, богатых торговцев, исам по себе весьма не дурной. Было все, что и в любом магазине в столице,всякая бакалея: вина "разлива братьев Елисеевых", фрукты, сигары, чай,сахар, кофе и проч. Всегда сидели три приказчика и бегали два рассыльныхмальчика. Хотя край наш и обеднел, помещики разъехались, торговля затихла, абакалея процветала по-прежнему и даже все лучше и лучше с каждым годом: наэти предметы не переводились покупатели. Митю ждали в лавке с нетерпением.Слишком помнили, как он недели три-четыре назад забрал точно так же разомвсякого товару и вин на несколько сот рублей чистыми деньгами (в кредит-тобы ему ничего конечно не поверили), помнили, что так же как и теперь в рукахего торчала целая пачка радужных и он разбрасывал их зря, не торгуясь, несоображая и не желая соображать, на что ему столько товару, вина и проч.? Вовсем городе потом говорили, что он тогда, укатив с Грушенькой в Мокрое,"просадил в одну ночь и следующий затем день три тысячи разом и воротился скутежа без гроша, в чем мать родила". Поднял тогда цыган целый табор (в товремя у нас закочевавший), которые в два дня вытащили де у него у пьяногобез счету денег и выпили без счету дорогого вина. Рассказывали, смеясь надМитей, что в Мокром он запоил шампанским сиволапых мужиков, деревенскихдевок и баб закормил конфетами и страсбургскими пирогами. Смеялись тоже унас, в трактире особенно, над собственным откровенным и публичным тогдашнимпризнанием Мити (не в глаза ему конечно смеялись, в глаза ему смеяться былонесколько опасно), что от Грушеньки он за всю ту "эскападу" только иполучил, что "позволила ему свою ножку поцеловать, а более ничего непозволила". Когда Митя с Петром Ильичем подошли к лавке, то у входа нашли ужеготовую тройку, в телеге, покрытой ковром, с колокольчиками и бубенчиками ис ямщиком Андреем, ожидавшим Митю. В лавке почти со всем успели "сладить"один ящик с товаром и ждали только появления Мити, чтобы заколотить иуложить его на телегу. Петр Ильич удивился. - Да откуда поспела у тебя тройка? - спросил он Митю. - К тебе бежал, вот его, Андрея, встретил и велел ему прямо сюда клавке и подъезжать. Времени терять нечего! В прошлый раз с Тимофеем ездил,да Тимофей теперь тю-тю-тю, вперед меня с волшебницей одной укатил. Андрей,опоздаем очень? - Часом только разве прежде нашего прибудут, да и того не будет, часомвсего упредят! - поспешно отозвался Андрей. - Я Тимофея и снарядил, знаю,как поедут. Их езда не наша езда, Дмитрий Федорович, где им до нашего. Часомне потрафят раньше! - с жаром перебил Андрей, еще не старый ямщик,рыжеватый, сухощавый парень в поддевке и с армяком на левой руке. - Пятьдесят рублей на водку, коли только часом отстанешь. - За час времени ручаемся, Дмитрий Федорович, эх получасом не упредят,не то что часом! Митя хоть и засуетился распоряжаясь, но говорил и приказывал как-тостранно, в разбивку, а не по порядку. Начинал одно и забывал окончание. ПетрИльич нашел необходимым ввязаться и помочь делу. - На четыреста рублей, не менее, как на четыреста, чтобы точь-в-точьпо-тогдашнему, - командовал Митя. - Четыре дюжины шампанского, ни однойбутылки меньше. - Зачем тебе столько, к чему это? Стой! - завопил Петр Ильич. - Это чтоза ящик? С чем? Неужели тут на четыреста рублей? Ему тотчас же объяснили суетившиеся приказчики со слащавою речью, что вэтом первом ящике всего лишь полдюжины шампанского и "всякие необходимые напервый случай предметы" из закусок, конфет, монпансье и проч. Но что главное"потребление" уложится и отправится сей же час особо, как и в тогдашний раз,в особой телеге и тоже тройкой и потрафит к сроку, "разве всего только часомпозже Дмитрия Федоровича к месту прибудет". - Не более часу, чтоб не более часу, и как можно больше монпансье итягушек положите; это там девки любят, - с жаром настаивал Митя. - Тягушек - пусть. Да четыре-то дюжины к чему тебе? Одной довольно, -почти осердился уже Петр Ильич. Он стал торговаться, он потребовал счет, онне хотел успокоиться. Спас однако всего одну сотню рублей. Остановились натом, чтобы всего товару доставлено было не более как на триста рублей. - А, чорт вас подери! - вскричал Петр Ильич как бы вдруг одумавшись, -да мне-то тут что? Бросай свои деньги, коли даром нажил! - Сюда, эконом, сюда, не сердись, - потащил его Митя в заднюю комнатулавки: - вот здесь нам бутылку сейчас подадут, мы и хлебнем. Эх, Петр Ильич,поедем вместе, потому что ты человек милый, таких люблю. Митя уселся на плетеный стульчик пред крошечным столиком, накрытымгрязнейшею салфеткой. Петр Ильич примостился напротив него, и мигом явилосьшампанское. Предложили, не пожелают ли господа устриц, "первейших устриц,самого последнего получения". - К чорту устриц, я не ем, да и ничего не надо, - почти злобноогрызнулся Петр Ильич. - Некогда устриц, - заметил Митя, - да и аппетита нет. Знаешь, друг, -проговорил он вдруг с чувством, - не любил я никогда всего этого беспорядка. - Да кто ж его любит! Три дюжины, помилуй, на мужиков, это хоть коговзорвет. - Я не про это. Я про высший порядок. Порядку во мне нет, высшегопорядка... Но... все это закончено, горевать нечего. Поздно, и к чорту! Всяжизнь моя была беспорядок, и надо положить порядок. Каламбурю, а? - Бредишь, а не каламбуришь. - Слава высшему на свете, Слава высшему во мне! Этот стишок у меня из души вырвался когда-то, не стих, а слеза... самсочинил... не тогда однако, когда штабс-капитана за бороденку тащил... - Чего это ты вдруг о нем? - Чего я вдруг о нем? Вздор! Все кончается, все равняется, черта - иитог. - Право мне все твои пистолеты мерещатся. - И пистолеты вздор! Пей и не фантазируй. Жизнь люблю, слишком уж жизньполюбил, так слишком, что и мерзко. Довольно! За жизнь, голубчик, за жизньвыпьем, за жизнь предлагаю тост! Почему я доволен собой? Я подл, но доволенсобой. И однако ж я мучусь тем, что я подл, но доволен собой. Благословляютворение, сейчас готов бога благословить и его творение, но... надоистребить одно смрадное насекомое, чтобы не ползало, другим жизни непортило... Выпьем за жизнь, милый брат! Что может быть дороже жизни! Ничего,ничего! За жизнь и за одну царицу из цариц. - Выпьем за жизнь, а пожалуй и за твою царицу. Выпили по стакану. Митя был хотя и восторжен, и раскидчив, но как-тогрустен. Точно какая-то непреодолимая и тяжелая забота стояла за ним. - Миша... это твой Миша вошел? Миша, голубчик, Миша, поди сюда, выпейты мне этот стакан, за Феба златокудрого, завтрашнего... - Да зачем ты ему! - крикнул Петр Ильич раздражительно. - Ну позволь, ну так, ну я хочу. - Э-эх! Миша выпил стакан, поклонился и убежал. - Запомнит дольше, - заметил Митя. - Женщину я люблю, женщину! Что естьженщина? Царица земли! Грустно мне, грустно, Петр Ильич. Помнишь Гамлета:"Мне так грустно, так грустно, Горацио... Ах, бедный Иорик!" Это я можетбыть Иорик и есть. Именно теперь я Иорик, а череп потом. Петр Ильич слушал и молчал, помолчал и Митя. - Это какая у вас собачка? - спросил он вдруг рассеянно приказчика,заметив в углу маленькую хорошенькую болоночку с черными глазками. - Это Варвары Алексеевны, хозяйки нашей болоночка, - ответил приказчик,- сами занесли давеча, да и забыли у нас. Отнести надо будет обратно. - Я одну такую же видел... в полку... - вдумчиво произнес Митя, -только у той задняя ножка была сломана... Петр Ильич, хотел я тебя спроситькстати: крал ты когда что в своей жизни, аль нет? - Это что за вопрос? - Нет, я так. Видишь, из кармана у кого-нибудь, чужое? Я не про казнуговорю, казну все дерут и ты конечно тоже... - Убирайся к чорту. - Я про чужое: прямо из кармана, из кошелька, а? - Украл один раз у матери двугривенный, девяти лет был, со стола. Взялтихонько и зажал в руку. - Ну и что же? - Ну и ничего. Три дня хранил, стыдно стало, признался и отдал. - Ну и что же? - Натурально, высекли. Да ты чего уж, ты сам не украл ли? - Украл, - хитро подмигнул Митя. - Что украл? - залюбопытствовал Петр Ильич. - У матери двугривенный, девяти лет был, через три дня отдал. - Сказавэто, Митя вдруг встал с места. - Дмитрий Федорович, не поспешить ли? - крикнул вдруг у дверей лавкиАндрей. - Готово? Идем! - всполохнулся Митя. - Еще последнее сказанье и...Андрею стакан водки на дорогу сейчас! Да коньяку ему кроме водки рюмку! Этотящик (с пистолетами) мне под сиденье. Прощай, Петр Ильич, не поминай лихом. - Да ведь завтра воротишься? - Непременно. - Расчетец теперь изволите покончить? - подскочил приказчик. - А, да, расчет! Непременно! Он опять выхватил из кармана свою пачку кредиток, снял три радужных,бросил на прилавок и спеша вышел из лавки. Все за ним последовали и,кланяясь, провожали с приветствиями и пожеланиями. Андрей крякнул от толькочто выпитого коньяку и вскочил на сиденье. Но едва только Митя началсадиться, как вдруг пред ним совсем неожиданно очутилась Феня. Она прибежалався запыхавшись, с криком сложила пред ним руки и бухнулась ему в ноги: - Батюшка, Дмитрий Федорович, голубчик, не погубите барыню! А я-то вамвсе рассказала!.. И его не погубите, прежний ведь он, ихний! Замуж теперьАграфену Александровну возьмет, с тем и из Сибири вернулся... Батюшка,Дмитрий Федорович, не загубите чужой жизни! - Те-те-те, вот оно что! Ну, наделаешь ты теперь там дел! - пробормоталпро себя Петр Ильич. - Теперь все понятно, теперь как не понять. ДмитрийФедорович, отдай-ка мне пистолеты, если хочешь быть человеком, - воскликнулон громко Мите, - слышишь, Дмитрий! - Пистолеты? Подожди, голубчик, я их дорогой в лужу выброшу, - ответилМитя. - Феня, встань, не лежи ты предо мной. Не погубит Митя, впредь никогоуж не погубит этот глупый человек. Да вот что, Феня, - крикнул он ей, ужеусевшись, - обидел я тебя давеча, так прости меня и помилуй, простиподлеца... А не простишь, все равно! Потому что теперь уже все равно!Трогай, Андрей, живо улетай! Андрей тронул; колокольчик зазвенел. - Прощай, Петр Ильич! Тебе последняя слеза!.. "Не пьян ведь, а какуюахинею порет!" подумал вслед ему Петр Ильич. Он расположился было остатьсяприсмотреть за тем, как будут снаряжать воз (на тройке же) с остальнымиприпасами и винами, предчувствуя, что надуют и обсчитают Митю, но вдруг, самна себя рассердившись, плюнул и пошел в свой трактир играть на биллиарде. - Дурак, хоть и хороший малый... - бормотал он про себя дорогой. - Проэтого какого-то офицера "прежнего" Грушенькинова я слыхал. Ну, если прибыл,то... Эх пистолеты эти! А, чорт, что я его дядька что ли? Пусть их! Да иничего не будет. Горланы и больше ничего. Напьются и подерутся, подерутся ипомирятся. Разве это люди дела? Что это за "устранюсь", "казню себя" -ничего не будет! Тысячу раз кричал этим слогом пьяный в трактире. Теперь-тоне пьян. "Пьян духом" - слог любят подлецы. Дядька я ему что ли? И не мог неподраться, вся харя в крови. С кем бы это? В трактире узнаю. И платок вкрови... Фу, чорт, у меня на полу остался... наплевать! Пришел в трактир он в сквернейшем расположении духа и тотчас же началпартию. Партия развеселила его. Сыграл другую и вдруг заговорил с одним изпартнеров о том, что у Дмитрия Карамазова опять деньги появились, тысяч дотрех, сам видел, и что он опять укатил кутить в Мокрое с Грушенькой. Этобыло принято почти с неожиданным любопытством слушателями. И все онизаговорили не смеясь, а как-то странно серьезно. Даже игру перервали. - Три тысячи? Да откуда у него быть трем тысячам? Стали расспрашивать дальше. Известие о Хохлаковой приняли сомнительно. - А не ограбил ли старика, вот что? - Три тысячи! Что-то не ладно. - Похвалялся же убить отца вслух, все здесь слышали. Именно про тритысячи говорил... Петр Ильич слушал и вдруг стал отвечать на расспросы сухо и скупо. Прокровь, которая была на лице и на руках Мити, не упомянул ни слова, а когдашел сюда, хотел-было рассказать. Начали третью партию, мало-по-малу разговоро Мите затих; но, докончив третью партию, Петр Ильич больше играть непожелал, положил кий и, не поужинав, как собирался, вышел из трактира. Выйдяна площадь, он стал в недоумении и даже дивясь на себя. Он вдруг сообразил,что ведь он хотел сейчас идти в дом Федора Павловича, узнать, не произошлоли чего. "Из-за вздора, который окажется, разбужу чужой дом и наделаюскандала. Фу, чорт, дядька я им что ли?" В сквернейшем расположении духа направился он прямо к себе домой ивдруг вспомнил про Феню: "Э, чорт, вот бы давеча расспросить ее, подумал онв досаде, все бы и знал". И до того вдруг загорелось в нем самоенетерпеливое и упрямое желание поговорить с нею и разузнать, что с полдорогион круто повернул к дому Морозовой, в котором квартировала Грушенька.Подойдя к воротам, он постучался, и раздавшийся в тишине ночи стук опять какбы вдруг отрезвил и обозлил его. К тому же никто не откликнулся, все в домеспали. "И тут скандалу наделаю!" подумал он с каким-то уже страданием вдуше, но вместо того, чтоб уйти окончательно, принялся вдруг стучать снова иизо всей уже силы. Поднялся гам на всю улицу. "Так вот нет же, достучусь,достучусь!" бормотал он, с каждым звуком злясь на себя до остервенения, но стем вместе и усугубляя удары в ворота.
VI. САМ ЕДУ!
А Дмитрий Федорович летел по дороге. До Мокрого было двадцать верст снебольшим, но тройка Андреева скакала так, что могла поспеть в час счетвертью. Быстрая езда как бы вдруг освежила Митю. Воздух был свежий ихолодноватый, на чистом небе сияли крупные звезды. Это была та самая ночь, аможет и тот самый час, когда Алеша, упав на землю, "исступленно клялсялюбить ее во веки веков". Но смутно, очень смутно было в душе Мити, и хотьмногое терзало теперь его душу, но в этот момент все существо его неотразимоустремилось лишь к ней, к его царице, к которой летел он, чтобы взглянуть нанее в последний раз. Скажу лишь одно: даже и не спорило сердце его ниминуты. Не поверят мне может быть, если скажу, что этот ревнивец не ощущал кэтому новому человеку, новому сопернику, выскочившему из-под земли, к этому"офицеру" ни малейшей ревности. Ко всякому другому, явись такой, приревновалбы тотчас же и может вновь бы намочил свои страшные руки кровью, - а кэтому, к этому "ее первому", не ощущал он теперь, летя на своей тройке, нетолько ревнивой ненависти, но даже враждебного чувства, - правда еще невидал его. "Тут уж бесспорно, тут право ее и его; тут ее первая любовь,которую она в пять лет не забыла: значит только его и любила в эти пять лет,а я-то, .я зачем тут подвернулся? Что я-то тут и при чем? Отстранись, Митя,и дай дорогу! Да и что я теперь? Теперь уж и без офицера все кончено, хотябы и не явился он вовсе, то все равно все было бы кончено..." Вот в каких словах он бы мог приблизительно изложить свои ощущения,если бы только мог рассуждать. Но он уже не мог тогда рассуждать. Всятеперешняя решимость его родилась без рассуждений, в один миг, была сразупочувствована и принята целиком со всеми последствиями еще давеча, у Фени, спервых слов ее. И все-таки, несмотря на всю принятую решимость, было смутнов душе его, смутно до страдания: не дала и решимость спокойствия. Слишкоммногое стояло сзади его и мучило. И странно было ему это мгновениями: ведьуж написан был им самим себе приговор пером на бумаге: "казню себя инаказую"; и бумажка лежала тут, в кармане его, приготовленная; ведь ужзаряжен пистолет, ведь уж решил же он, как встретит он завтра первый горячийлуч "Феба златокудрого", а между тем с прежним, со всем стоявшим сзади имучившим его, все-таки нельзя было рассчитаться, чувствовал он это домучения, и мысль о том впивалась в его душу отчаянием. Было одно мгновение впути, что ему вдруг захотелось остановить Андрея, выскочить из телеги,достать свой заряженный пистолет и покончить все, не дождавшись и рассвета.Но мгновение это пролетело как искорка. Да и тройка летела, "пожираяпространство", и по мере приближения к цели опять-таки мысль о ней, о нейодной, все сильнее и сильнее захватывала ему дух и отгоняла все остальныестрашные призраки от его сердца. О, ему так хотелось поглядеть на нее хотьмельком, хоть издали! "Она теперь с ним, ну вот и погляжу, как она теперь сним, со своим прежним милым, и только этого мне и надо." И никогда еще неподымалось из груди его столько любви к этой роковой в судьбе его женщине,столько нового, неиспытанного им еще никогда чувства, чувства неожиданногодаже для него самого, чувства нежного до моления, до исчезновения пред ней."И исчезну!" проговорил он вдруг в припадке какого-то истерическоговосторга. Скакали уже почти час. Митя молчал, а Андрей, хотя и словоохотливый былмужик, тоже не вымолвил еще ни слова, точно опасался заговорить и толькоживо погонял своих "одров", свою гнедую, сухопарую, но резвую тройку. Каквдруг Митя в страшном беспокойстве воскликнул: - Андрей! А что если спят? Ему это вдруг вспало на ум, а до сих пор оно том и не подумал. - Надо думать, что уж легли, Дмитрий Федорович. Митя болезненнонахмурился: что в самом деле, он прилетит... с такими чувствами... а ониспят... спит и она может быть тут же... Злое чувство закипело в его сердце. - Погоняй, Андрей, катай, Андрей, живо! - закричал он в исступлении. - А может еще и не полегли, - рассудил помолчав Андрей. - Даве Тимофейсказывал, что там много их собралось... - На станции? - Не в станции, а у Пластуновых, на постоялом дворе, вольная значитстанция. - Знаю; так как же ты говоришь, что много? Где же много? Кто такие? -вскинулся Митя в страшной тревоге при неожиданном известии. - Да сказывал Тимофей, все господа: из города двое, кто таковы - незнаю, только сказывал Тимофей, двое из здешних господ, да тех двое, будто быприезжих, а может и еще кто есть, не спросил я его толково. В карты,говорил, стали играть. - В карты? - Так вот может и не спят, коли в карты зачали. Думать надо, теперьвсего одиннадцатый час в исходе, не более того. - Погоняй, Андрей, погоняй! - нервно вскричал опять Митя. - Что это, я вас спрошу, сударь, - помолчав начал снова Андрей, - воттолько бы не осердить мне вас, боюсь, барин. - Чего тебе? - Давеча Федосья Марковна легла вам в ноги, молила, барыню чтобы вам несгубить и еще кого... так вот, сударь, что везу-то я вас туда... Простите,сударь, меня, так, от совести, может глупо что сказал. Митя вдруг схватил его сзади за плечи. - Ты ямщик? ямщик? - начал он исступленно. - Ямщик... - Знаешь ты, что надо дорогу давать. Что ямщик, так уж никому и дорогине дать, дави дескать, я еду! Нет, ямщик, не дави! Нельзя давить человека,нельзя людям жизнь портить; а коли испортил жизнь - наказуй себя... еслитолько испортил, если только загубил кому жизнь - казни себя и уйди. Все это вырвалось у Мити как бы в совершенной истерике. Андрей хоть иподивился на барина, но разговор поддержал. - Правда это, батюшка, Дмитрий Федорович, это вы правы, что не надочеловека давить, тоже и мучить, равно как и всякую тварь, потому всякаятварь - она тварь созданная, вот хоть бы лошадь, потому другой ломит зря,хоша бы и наш ямщик... И удержу ему нет, так он и прет, прямо тебе так ипрет. - Во ад? - перебил вдруг Митя и захохотал своим неожиданным короткимсмехом. - Андрей, простая душа, - схватил он опять его крепко за плечи, -говори: попадет Дмитрий Федорович Карамазов во ад али нет, как по-твоему? - Не знаю, голубчик, от вас зависит, потому вы у нас... Видишь, сударь,когда сын божий на кресте был распят и помер, то сошел он со креста прямо воад и освободил всех грешников, которые мучились. И застонал ад об том, чтоуж больше, думал, к нему никто теперь не придет, грешников-то. И сказалтогда аду господь: "не стони, аде, ибо приидут к тебе отселева всякиевельможи, управители, главные судьи и богачи, и будешь восполнен так жеточно, как был во веки веков, до того времени, пока снова приду". Это точно,это было такое слово... - Народная легенда, великолепно! Стегни левую, Андрей! - Так вот, сударь, для кого ад назначен, - стегнул Андрей левую, - а выу нас, сударь, все одно как малый ребенок... так мы вас почитаем... И хотьгневливы вы, сударь, это есть, но за простодушие ваше простит господь. - А ты, ты простишь меня, Андрей? - Мне что же вас прощать, вы мне ничего не сделали. - Нет, за всех, за всех ты один, вот теперь, сейчас, здесь, на дороге,простишь меня за всех? Говори, душа простолюдина! - Ох, сударь! Боязно вас и везти-то, странный какой-то ваш разговор... Но Митя не расслышал. Он исступленно молился и дико шептал про себя. - Господи, прими меня во всем моем беззаконии, но не суди меня.Пропусти мимо без суда твоего... Не суди, потому что я сам осудил себя; несуди, потому что люблю тебя, господи! Мерзок сам, а люблю тебя: во адпошлешь, и там любить буду, и оттуда буду кричать, что люблю тебя во векивеков... Но дай и мне долюбить... здесь, теперь долюбить, всего пять часовдо горячего луча твоего... Ибо люблю царицу души моей. Люблю и не могу нелюбить. Сам видишь меня всего. Прискачу, паду пред нею: права ты, что мимоменя прошла... Прощай и забудь твою жертву, не тревожь себя никогда! - Мокрое ! - крикнул Андрей, указывая вперед кнутом. Сквозь бледныймрак ночи зачернелась вдруг твердая масса строений, раскинутых на огромномпространстве. Село Мокрое было в две тысячи душ, но в этот час все оно ужеспало, и лишь кое-где из мрака мелькали еще редкие огоньки. - Гони, гони, Андрей, еду! - воскликнул как бы в горячке Митя. - Не спят! - проговорил опять Андрей, указывая кнутом на постоялый дворПластуновых, стоявший сейчас же на въезде, и в котором все шесть окон наулицу были ярко освещены. - Не спят! - радостно подхватил Митя, - греми, Андрей, гони вскачь,звени, подкати с треском. Чтобы знали все, кто приехал! Я еду! Сам еду! -исступленно восклицал Митя. Андрей пустил измученную тройку вскачь и действительно с трескомподкатил к высокому крылечку и осадил своих запаренных полузадохшихся коней.Митя соскочил с телеги, и как раз хозяин двора, правда уходивший уже спать,полюбопытствовал заглянуть с крылечка, кто это таков так подкатил. - Трифон Борисыч, ты? Хозяин нагнулся, вгляделся, стремглав сбежал с крылечка и вподобострастном восторге кинулся к гостю. - Батюшка, Дмитрий Федорыч! вас ли вновь видим? Этот Трифон Борисыч былплотный и здоровый мужик, среднего роста, с несколько толстоватым лицом,виду строгого и непримиримого, с Мокринскими мужиками особенно, но имевшийдар быстро изменять лицо свое на самое подобострастное выражение, когда чуялвзять выгоду. Ходил по-русски, в рубахе с косым воротом и в поддевке, имелденьжонки значительные, но мечтал и о высшей роли неустанно. Половинаслишком мужиков была у него в когтях, все были ему должны кругом. Онарендовал у помещиков землю и сам покупал, а обрабатывали ему мужики этуземлю за долг, из которого никогда не могли выйти. Был он вдов и имелчетырех взрослых дочерей; одна была уже вдовой, жила у него с двумямалолетками, ему внучками, и работала на него как поденщица. Другаядочка-мужичка была замужем за чиновником, каким-то выслужившимся писаречком,и в одной из комнат постоялого двора на стенке можно было видеть в числесемейных фотографий, миниатюрнейшего размера, фотографию и этого чиновничкав мундире и в чиновных погонах. Две младшие дочери в храмовой праздник, алиотправляясь куда в гости, надевали голубые или зеленые платья, сшитые помодному, с обтяжкою сзади и с аршинным хвостом, но на другой же день утром,как и во всякий день, подымались чем свет и с березовыми вениками в рукахвыметали горницы, выносили помои и убирали сор после постояльцев. Несмотряна приобретенные уже тысячки, Трифон Борисыч очень любил сорвать спостояльца кутящего и помня, что еще месяца не прошло, как он в одни суткипоживился от Дмитрия Федоровича, во время кутежа его с Грушенькой, двумясотнями рубликов слишком, если не всеми тремя, встретил его теперь радостнои стремительно, уже по тому одному, как подкатил ко крыльцу его Митя, почуявснова добычу. - Батюшка, Дмитрий Федорович, вас ли вновь обретаем? - Стой, Трифон Борисыч, - начал Митя, - прежде всего самое главное: гдеона? - Аграфена Александровна? - тотчас понял хозяин, зорко вглядываясь влицо Мити, - да здесь и она... пребывает... - С кем, с кем? - Гости проезжие-с... Один-то чиновник, надоть быть из поляков, поразговору судя, он-то за ней и послал лошадей отсюдова; а другой с нимтоварищ его, али попутчик, кто разберет; по-штатски одеты... - Что же кутят? Богачи? - Какое кутят! Небольшая величина, Дмитрий Федорович. - Небольшая? Ну, а другие? - Из города эти, двое господ... Из Черней возвращались, да и остались.Один-то, молодой, надоть быть родственник господину Миусову, вот только какзвать забыл... а другого надо полагать вы тоже знаете: помещик Максимов, набогомолье, говорит, заехал в монастырь ваш там, да вот с родственником этиммолодым господина Миусова и ездит... - Только и всех? - Только. - Стой, молчи, Трифон Борисыч, говори теперь самое главное: что она,как она? - Да вот давеча прибыла и сидит с ними. - Весела? Смеется? - Нет, кажись не очень смеется... Даже скучная совсем сидит, молодомучеловеку волосы расчесывала. - Это поляку, офицеру? - Да какой же он молодой, да и не офицер он вовсе; нет, сударь, не ему,а Миусовскому племяннику этому, молодому-то... вот только имя забыл. - Калганов? - Именно Калганов. - Хорошо, сам решу. В карты играют? - Играли, да перестали, чай отпили, наливки чиновник потребовал. - Стой, Трифон Борисыч, стой, душа, сам решу. Теперь отвечай самоеглавное: нет цыган? - Цыган теперь вовсе не слышно, Дмитрий Федорович, согнало начальство,а вот жиды здесь есть, на цымбалах играют и на скрипках, в Рождественской,так это можно бы за ними хоша и теперь послать. Прибудут. - Послать, непременно послать! - вскричал Митя. - А девок можно поднятькак тогда, Марью особенно, Степаниду тоже, Арину. Двести рублей за хор! - Да за этакие деньги я все село тебе подыму, хоть и полегли теперьдрыхнуть. Да и стоят ли, батюшка Дмитрий Федорович, здешние мужики такойласки, али вот девки? Этакой подлости да грубости такую сумму определять!Ему ли, нашему мужику, цыгарки курить, а ты им давал. Ведь от него смердит,от разбойника. А девки все, сколько их ни есть, вшивые. Да я своих дочерейтебе даром подыму, не то что за такую сумму, полегли только спать теперь,так я их ногой в спину напинаю да для тебя петь заставлю. Мужиков намеднишампанским поили, э-эх! Трифон Борисыч напрасно сожалел Митю: он тогда у него сам с полдюжиныбутылок шампанского утаил, а под столом сторублевую бумажку поднял и зажалсебе в кулак. Так и осталась она у него в кулаке. - Трифон Борисыч, растряс я тогда не одну здесь тысячку. Помнишь? - Растрясли, голубчик, как вас не вспомнить, три тысячки у нас небосьоставили. - Ну, так и теперь с тем приехал, видишь. И он вынул и поднес к самому носу хозяина свою пачку кредиток. - Теперь слушай и понимай: через час вино придет, закуски, пироги иконфеты, - все тотчас же туда на верх. Этот ящик, что у Андрея, туда тожесейчас на верх, раскрыть и тотчас же шампанское подавать... А главное -девок, девок, и Марью чтобы непременно... Он повернулся к телеге и вытащил из-под сиденья свой ящик спистолетами. - Расчет, Андрей, принимай! Вот тебе пятнадцать рублей за тройку, а вотпятьдесят на водку... за готовность, за любовь твою... Помни баринаКарамазова! - Боюсь я, барин... - заколебался Андрей, - пять рублей на чайпожалуйте, а больше не приму. Трифон Борисыч свидетелем. Уж простите глупоеслово мое... - Чего боишься, - обмерил его взглядом Митя, - ну и чорт с тобой колитак! - крикнул он, бросая ему пять рублей. - Теперь, Трифон Борисыч, проводименя тихо и дай мне на них на всех перво-на-перво глазком глянуть, так чтобони меня не заметили. Где они там, в голубой комнате? Трифон Борисыч опасливо поглядел на Митю, но тотчас же послушноисполнил требуемое: осторожно провел его в сени, сам вошел в большую первуюкомнату, соседнюю с той, в которой сидели гости, и вынес из нее свечу. Затемпотихоньку ввел Митю и поставил его в углу, в темноте, откуда бы он могсвободно разглядеть собеседников ими невидимый. Но Митя недолго глядел, да ине мог разглядывать: он увидел ее и сердце его застучало, в глазахпомутилось. Она сидела за столом сбоку, в креслах, а рядом с нею, на диване,хорошенький собою и еще очень молодой Калганов; она держала его за руку и,кажется, смеялась, а тот, не глядя на нее, что-то громко говорил, как будтос досадой, сидевшему чрез стол напротив Грушеньки Максимову. Максимов жечему-то очень смеялся. На диване сидел он, а подле дивана, на стуле, устены, какой-то другой незнакомец. Тот, который сидел на диване развалясь,курил трубку, и у Мити лишь промелькнуло, что это какой-то толстоватый ишироколицый человечек, ростом должно быть невысокий и как будто на что-тосердитый. Товарищ же его, другой незнакомец, показался Мите что-то ужчрезвычайно высокого роста; но более он ничего не мог разглядеть. Дух у негозахватило. И минуты он не смог выстоять, поставил ящик на комод и прямо,холодея и замирая, направился в голубую комнату к собеседникам. - Ай! - взвизгнула в испуге Грушенька, заметив его первая. VII. ПРЕЖНИЙ И БЕССПОРНЫЙ. Митя скорыми и длинными своими шагами подступил вплоть к столу. - Господа, - начал он громко, почти крича, но заикаясь на каждом слове,- я... я ничего! Не бойтесь, - воскликнул он, - я ведь ничего, ничего, -повернулся он вдруг к Грушеньке, которая отклонилась на кресле в сторонуКалганова и крепко уцепилась за его руку. - Я... Я тоже еду. Я до утра.Господа, проезжему путешественнику... можно с вами до утра? Только до утра,в последний раз, в этой самой комнате? Это уже он докончил, обращаясь к толстенькому человечку, сидевшему надиване с трубкой. Тот важно отнял от губ своих трубку и строго произнес: - Пане, мы здесь приватно. Имеются иные покои. - Да это вы, Дмитрий Федорович, да чего это вы? - отозвался вдругКалганов, - да садитесь с нами, здравствуйте! - Здравствуйте, дорогой человек... и бесценный! Я всегда уважал вас...- радостно и стремительно отозвался Митя, тотчас же протянув ему через столсвою руку. - Ай, как вы крепко пожали! Совсем сломали пальцы, - засмеялсяКалганов. - Вот он так всегда жмет, всегда так! - весело отозвалась, еще робкоулыбаясь, Грушенька, кажется вдруг убедившаяся по виду Мити, что тот небудет буянить, с ужасным любопытством и все еще с беспокойством в неговглядываясь. Было что-то в нем чрезвычайно ее поразившее, да и вовсе неожидала она от него, что в такую минуту он так войдет и так заговорит. - Здравствуйте-с, - сладко отозвался слева и помещик Максимов. Митябросился и к нему. - Здравствуйте, и вы тут, как я рад, что и вы тут! Господа, господа,я... (Он снова обратился к пану с трубкой, видимо принимая его за главногоздесь человека.) Я летел... Я хотел последний день и последний час мойпровести в этой комнате, в этой самой комнате... где и я обожал... моюцарицу!.. Прости, пане! - крикнул он исступленно, - я летел и дал клятву...О, не бойтесь, последняя ночь моя! Выпьем, пане, мировую! Сейчас подадутвино... Я привез вот это. (Он вдруг для чего-то вытащил свою пачку кредиток.) - Позволь, пане! Яхочу музыки, грому, гаму, всего что прежде... Но червь, ненужный червьпроползет по земле, и его не будет! День моей радости помяну в последнююночь мою!.. Он почти задохся; он многое, многое хотел сказать, но выскочили однистранные восклицания. Пан неподвижно смотрел на него, на пачку его кредиток,смотрел на Грушеньку и был в видимом недоумении. - Ежели поволит моя крулева... - начал было он. - Да что крулева, это королева, что ли? - перебила вдруг Грушенька. - Исмешно мне на вас, как вы все говорите. Садись, Митя, и что это ты говоришь?Не пугай пожалуста. Не будешь пугать, не будешь? Коли не будешь, так я теберада... - Мне, мне пугать? - вскричал вдруг Митя, вскинув вверх свои руки. - О,идите мимо, проходите, не помешаю!.. - И вдруг он совсем неожиданно для всехи уж конечно для себя самого бросился на стул и залился слезами, отвернув кпротивоположной стене свою голову, а руками крепко обхватив спинку стула,точно обнимая ее. - Ну вот, ну вот, экой ты! - укоризненно воскликнула Грушенька. - Вотон такой точно ходил ко мне, - вдруг заговорит, а я ничего не понимаю. Аодин раз так же заплакал, а теперь вот в другой - экой стыд! С чего тыплачешь-то? Было бы еще с чего? - прибавила она вдруг загадочно и с каким-тораздражением напирая на свое словечко. - Я... я не плачу... Ну здравствуйте! - повернулся он в один миг настуле, и вдруг засмеялся, но не деревянным своим отрывистым смехом, акаким-то неслышным длинным, нервозным и сотрясающимся смехом. - Ну, вот опять... Ну, развеселись, развеселись! - уговаривала егоГрушенька. - Я очень рада, что ты приехал, очень рада, Митя, слышишь ты, чтоя очень рада? Я хочу, чтоб он сидел здесь с нами, - повелительно обратиласьона как бы ко всем, хотя слова ее видимо относились к сидевшему на диване. -Хочу, хочу! А коли он уйдет, так и я уйду, вот что! - прибавила она сзагоревшимися вдруг глазами. - Что изволит моя царица - то закон! - произнес пан, галантно поцеловавручку Грушеньки. - Прошу пана до нашей компаньи! - обратился он любезно кМите. Митя опять привскочил было с видимым намерением снова разразитьсятирадой, но вышло другое: - Выпьем, пане! - оборвал он вдруг вместо речи. Все рассмеялись. - Господи! а я думал, он опять говорить хочет, - нервозно воскликнулаГрушенька. - Слышишь, Митя, - настойчиво прибавила она, - больше невскакивай, а что шампанского привез, так это славно. Я сама пить буду, аналивки я терпеть не могу. А лучше всего, что сам прикатил, а то скучища...Да ты кутить что ли приехал опять? Да спрячь деньги-то в карман! Откудастолько достал? Митя, у которого в руке все еще скомканы были кредитки, очень всеми иособенно панами замеченные, быстро и конфузливо сунул их в карман. Онпокраснел. В эту самую минуту хозяин принес откупоренную бутылку шампанскогона подносе и стаканы. Митя схватил было бутылку, но так растерялся, чтозабыл, что с ней надо делать. Взял у него ее уже Калганов и разлил за неговино. - Да еще, еще бутылку! - закричал Митя хозяину, и, забыв чокнуться спаном, которого так торжественно приглашал выпить с ним мировую, вдруг выпилвесь свой стакан один, никого не дождавшись. Все лицо его вдруг изменилось.Вместо торжественного и трагического выражения, с которым он вошел, в немявилось как бы что-то младенческое. Он вдруг как бы весь смирился ипринизился. Он смотрел на всех робко и радостно, часто и нервно хихикая, сблагодарным видом виноватой собачонки, которую опять приласкали и опятьвпустили. Он как будто все забыл и оглядывал всех с восхищением, с детскоюулыбкой. На Грушеньку смотрел беспрерывно смеясь и придвинул свой стулвплоть к самому ее креслу. Помаленьку разглядел и обоих панов, хотя еще малоосмыслив их. Пан на диване поражал его своею осанкой, польским акцентом, аглавное - трубкой. "Ну что же такое, ну и хорошо, что он курит трубку",созерцал Митя. Несколько обрюзглое, почти уже сорокалетнее лицо пана с оченьмаленьким носиком, под которым виднелись два претоненькие востренькие усика,нафабренные и нахальные, не возбудило в Мите тоже ни малейших пока вопросов.Даже очень дрянненький паричек пана, сделанный в Сибири с преглупозачесанными вперед височками, не поразил особенно Митю: "значит так и надо,коли парик", блаженно продолжал он созерцать. Другой же пан, сидевший устены, более молодой, чем пан на диване, смотревший на всю компанию дерзко изадорно и с молчаливым презрением слушавший общий разговор, опять-такипоразил Митю только очень высоким своим ростом, ужасно непропорциональным спаном, сидевшим на диване. "Коли встанет на ноги, будет вершководиннадцати", мелькнуло в голове Мити. Мелькнуло у него тоже, что этотвысокий пан, вероятно, друг и приспешник пану на диване, как бы"телохранитель его", и что маленький пан с трубкой конечно командует паномвысоким. Но и это все казалось Мите ужасно как хорошо и бесспорно. Вмаленькой собачке замерло всякое соперничество. В Грушеньке и в загадочномтоне нескольких фраз ее он еще ничего не понял; а понимал лишь, сотрясаясьвсем сердцем своим, что она к нему ласкова, что она его "простила", и подлесебя посадила. Он был вне себя от восхищения, увидев, как она хлебнула изстакана вино. Молчание компании как бы вдруг однако поразило его, и он сталобводить всех ожидающими чего-то глазами: "что же мы однако сидим, что же выничего не начинаете, господа?" как бы говорил осклабленный взор его. - Да вот он все врет, и мы тут все смеялись, - начал вдруг Калганов,точно угадав его мысль и показывая на Максимова. Митя стремительно уставился на Калганова и потом тотчас же наМаксимова. - Врет? - рассмеялся он своим коротким деревянным смехом, тотчас жечему-то обрадовавшись, - ха-ха! - Да. Представьте, он утверждает, что будто бы вся наша кавалерия вдвадцатых годах переженилась на польках; но это ужасный вздор, не правда ли? - На польках? - подхватил опять Митя и уже в решительном восхищении. Калганов очень хорошо понимал отношения Мити к Грушеньке, догадывался ио пане, но его все это не так занимало, даже может быть вовсе не занимало, азанимал его всего более Максимов. Попал он сюда с Максимовым случайно ипанов встретил здесь на постоялом дворе в первый раз в жизни. Грушеньку жезнал прежде и раз даже был у нее с кем-то; тогда он ей не понравился. Ноздесь она очень ласково на него поглядывала; до приезда Мити даже ласкалаего, но он как-то оставался бесчувственным. Это был молодой человек, лет неболее двадцати, щегольски одетый, с очень милым беленьким личиком и спрекрасными густыми русыми волосами. Но на этом беленьком личике былипрелестные светлоголубые глаза, с умным, а иногда и с глубоким выражением,не по возрасту даже, несмотря на то, что молодой человек иногда говорил исмотрел совсем как дитя и нисколько этим не стеснялся, даже сам этосознавая. Вообще он был очень своеобразен, даже капризен, хотя всегдаласков. Иногда в выражении лица его мелькало что-то неподвижное и упрямое:он глядел на вас, слушал, а сам как будто упорно мечтал о чем-то своем. Тостановился вял и ленив, то вдруг начинал волноваться иногда повидимому отсамой пустой причины. - Вообразите, я его уже четыре дня вожу с собою, - продолжал он,немного как бы растягивая лениво слова, но безо всякого фатовства, асовершенно натурально. - Помните, с тех пор, как ваш брат его тогда изколяски вытолкнул и он полетел. Тогда он меня очень этим заинтересовал, и явзял его в деревню, а он все теперь врет, так что с ним стыдно. Я его назадвезу... - Пан польской пани не видзел и муви что быть не могло, - заметил пан струбкой Максимову. Пан с трубкой говорил по-русски порядочно, по крайней мере гораздолучше, чем представлялся. Русские слова, если и употреблял их, коверкал напольский лад. - Да ведь я и сам был женат на польской пани-с, - отхихикнулся в ответМаксимов. - Ну, так вы разве служили в кавалерии? Ведь это вы про кавалериюговорили. Так разве вы кавалерист? - ввязался сейчас Калганов. - Да, конечно, разве он кавалерист? ха-ха! - крикнул Митя, жаднослушавший и быстро переводивший свой вопросительный взгляд на каждого, ктозаговорит, точно бог знает что ожидал от каждого услышать. - Нет-с, видите-с, - повернулся к нему Максимов, - я про то-с, что этитам паненки... хорошенькие-с... как оттанцуют с нашим уланом мазурку... какоттанцовала она с ним мазурку, так тотчас и вскочит ему на коленки, каккошечка-с... беленькая-с... а пан-ойц и пани-матка видят и позволяют... ипозволяют-с... а улан-то назавтра пойдет и руку предложит... вот-с... ипредложит руку, хи-хи! - хихикнул, закончив, Максимов. - Пан лайдак! - проворчал вдруг высокий пан на стуле и переложил ногуна ногу. Мите только бросился в глаза огромный смазной сапог его с толстою игрязною подошвой. Да и вообще оба пана были одеты довольно засаленно. - Ну, вот и лайдак! Чего он бранится? - рассердилась вдруг Грушенька. - Пани Агриппина, пан видзел в польском краю хлопок, я не шляхетныхпаней, - заметил пан с трубкой Грушеньке. - Можешь на то раховаць! - презрительно отрезал высокий пан на стуле. - Вот еще! Дайте ему говорить-то! Люди говорят, чего мешать? С нимивесело, - огрызнулась Грушенька. - Я не мешаю, пани, - значительно заметил пан в паричке спродолжительным взглядом ко Грушеньке и, важно замолчав, снова начал сосатьсвою трубку. - Да нет, нет, это пан теперь правду сказал, - загорячился опятьКалганов, точно бог знает о чем шло дело. - Ведь он в Польше не был, как жеон говорит про Польшу? Ведь вы же не в Польше женились, ведь нет? - Нет-с, в Смоленской губернии-с. А только ее улан еще прежде тоговывез-с, супругу-то мою-с, будущую-с, и с пани-маткой, и с тантой, и еще содною родственницей со взрослым сыном, это уж из самой Польши, из самой... имне уступил. Это один наш поручик, очень хороший молодой человек. Сначала онсам хотел жениться, да и не женился, потому что она оказалась хромая... - Так вы на хромой женились? - воскликнул Калганов. - На хромой-с. Это уж они меня оба тогда немножечко обманули и скрыли.Я думал, что она подпрыгивает... она все подпрыгивала, я и думал, что онаэто от веселости... - От радости, что за вас идет? - завопил каким-то детски звонкимголосом Калганов. - Да-с, от радости-с. А вышло, что совсем от иной причины-с. Потом,когда мы обвенчались, она мне после венца в тот же вечер и призналась, иочень чувствительно извинения просила, чрез лужу, говорит, в молодых годаходнажды перескочила и ножку тем повредила, хи-хи!.. Калганов так и залился самым детским смехом и почти упал на диван.Рассмеялась и Грушенька. Митя же был на верху счастья. - Знаете, знаете, это он теперь уже вправду, это он теперь не лжет! -восклицал, обращаясь к Мите, Калганов. - И знаете, он ведь два раза былженат, - это он про первую жену говорит, - а вторая жена его, знаете,сбежала и жива до сих пор, знаете вы это? - Неужто? - быстро повернулся к Максимову Митя, выразив необыкновенноеизумление в лице. - Да-с, сбежала-с, я имел эту неприятность, - скромно подтвердилМаксимов. - С одним мусью-с. А главное, всю деревушку мою перво-на-перво наодну себя предварительно отписала. Ты, говорит, человек, образованный, ты исам найдешь себе кусок. С тем и посадила. Мне раз один почтенный архиерей изаметил: у тебя одна супруга была хромая, а другая уж чресчур легконогая,хи-хи! - Послушайте, послушайте! - так и кипел Калганов, - если он и лжет, - аон часто лжет, - то он лжет единственно, чтобы доставить всем удовольствие:это ведь не подло, не подло? Знаете, я люблю его иногда. Он очень подл, ноон натурально подл, а? Как вы думаете? Другой подличает из-за чего-нибудь,чтобы выгоду получить, а он просто, он от натуры... Вообразите, например, онпретендует (вчера всю дорогу спорил), что Гоголь в Мертвых Душах это пронего сочинил. Помните, там есть помещик Максимов, которого высек Ноздрев ибыл предан суду: "за нанесение помещику Максимову личной обиды розгами впьяном виде", - ну помните? Так что ж, представьте, он претендует, что этоон и был, и что это его высекли! Ну может ли это быть? Чичиков ездил, самоепозднее, в двадцатых годах, в начале, так что совсем годы не сходятся. Немогли его тогда высечь. Ведь не могли, не могли? Трудно было представить, из-за чего так горячился Калганов, ногорячился он искренно. Митя беззаветно входил в его интересы. - Ну, да ведь коли высекли! - крикнул он хохоча. - Не то чтобы высекли-с, а так, - вставил вдруг Максимов. - Как так? Или высекли, или нет? - Ктура годзина, пане? (который час?) - обратился со скучающим видомпан с трубкой к высокому пану на стуле. Тот вскинул в ответ плечами: часов уних у обоих не было. - Отчего не поговорить? Дайте и другим говорить. Коли вам скучно, такдругие и не говори, - вскинулась опять Грушенька, видимо нарочнопривязываясь. У Мити как бы в первый раз что-то промелькнуло в уме. На этотраз пан ответил уже с видимою раздражительностью: - Пани, я ниц не мувен против, ниц не поведзялем. (Я не противоречу, яничего не сказал). - Ну да хорошо, а ты рассказывай, - крикнула Грушенька Максимову. - Чтож вы все замолчали? - Да тут и рассказывать-то нечего-с, потому все это одни глупости, -подхватил тотчас Максимов с видимым удовольствием и капельку жеманясь, - даи у Гоголя все это только в виде аллегорическом, потому что все фамилиипоставил аллегорические: Ноздрев-то ведь был не Ноздрев, а Носов, аКувшинников - это уже совсем даже и не похоже, потому что он был Шкворнев. АФенарди действительно был Фенарди, только не италиянец, а русский, Петров-с,и мамзель Фенарди была хорошенькая-с, и ножки в трико, хорошенькие-с, юпочкакоротенькая в блестках, и это она вертелась, да только не четыре часа, авсего только четыре минутки-с... и всех обольстила... - Да за что высекли-то, высекли-то тебя за что? - вопил Калганов. - За Пирона-с, - ответил Максимов. - За какого Пирона? - крикнул Митя. - За французского известного писателя, Пирона-с. Мы тогда все вино пилив большом обществе, в трактире, на этой самой ярмарке. Они меня ипригласили, а я перво-на-перво стал эпиграммы говорить: "Ты ль это, Буало,какой смешной наряд". А Буало-то отвечает, что он в маскарад собирается, тоесть в баню-с, хи-хи, они и приняли на свой счет. А я поскорее другуюсказал, очень известную всем образованным людям, едкую-с: Ты Сафо, я Фаон, об этом я не спорю, Но к моему ты горю Пути не знаешь к морю.Они еще пуще обиделись и начали меня неприлично за это ругать, а я как раз,на беду себе, чтобы поправить обстоятельства, тут и рассказал оченьобразованный анекдот про Пирона, как его не приняли во французскуюакадемию, а он, чтоб отмстить, написал свою эпитафию для надгробного камня: Ci-git Piron qui ne fut rien Pas meme academicien.Они взяли да меня и высекли. - Да за что же, за что? - За образование мое. Мало ли из-за чего люди могут человека высечь, -кротко и нравоучительно заключил Максимов. - Э, полно, скверно все это, не хочу слушать, я думала, что веселоебудет, - оборвала вдруг Грушенька. Митя всполохнулся и тотчас же пересталсмеяться. Высокий пан поднялся с места и с высокомерным видом скучающего нев своей компании человека, начал шагать по комнате из угла в угол, заложивза спину руки. - Ишь зашагал! - презрительно поглядела на него Грушенька. Митязабеспокоился, к тому же заметил, что пан на диване с раздражительным видомпоглядывает на него. - Пан, - крикнул Митя, - выпьем, пане! И с другим паном тоже: выпьем,панове! - Он мигом сдвинул три стакана и разлил в них шампанское. - За Польшу, панове, пью за вашу Польшу, за польский край! - воскликнулМитя. - Бардзо ми то мило, пане, выпием (это мне очень приятно, пане,выпьем), - важно и благосклонно проговорил пан на диване и взял свой стакан. - И другой пан, как его, эй, ясневельможный, бери стакан! - хлопоталМитя. - Пан Врублевский, - подсказал пан на диване. Пан Врублевский,раскачиваясь, подошел к столу и стоя принял свой стакан. - За Польшу, панове, ура! - прокричал Митя, подняв стакан. Все трое выпили. Митя схватил бутылку и тотчас же налил опять тристакана. - Теперь за Россию, панове, и побратаемся! - Налей и нам, - сказала Грушенька, - за Россию и я хочу пить. - И я, - сказал Калганов. - Да и я бы тоже-с... за Россеюшку, старую бабусеньку, - подхихикнулМаксимов. - Все, все! - восклицал Митя. - Хозяин, еще бутылок! Принесли все три оставшиеся бутылки из привезенных Митей. Митя разлил. - За Россию, ура! - провозгласил он снова. Все, кроме панов, выпили, аГрушенька выпила разом весь свой стакан. Панове же и не дотронулись досвоих. - Как же вы, панове? - воскликнул Митя. - Так вы так-то? ПанВрублевский взял стакан, поднял его и зычным голосом проговорил: - За Россию в пределах до семьсот семьдесят второго года! - Ото бардзо пенкне! (Вот так хорошо!), - крикнул другой пан, и обаразом осушили свои стаканы. - Дурачье же вы, панове! - сорвалось вдруг у Мити. - Па-не!! - прокричали оба пана с угрозою, наставившись на Митю какпетухи. Особенно вскипел пан Врублевский. - Але не можно не мець слабосьци до своего краю? - возгласил он. (Развеможно не любить своей стороны?) - Молчать! Не ссориться! Чтобы не было ccop! - крикнула повелительноГрушенька и стукнула ножкой об пол. Лицо ее загорелось, глаза засверкали.Только что выпитый стакан сказался. Митя страшно испугался. - Панове, простите! это я виноват, я не буду. Врублевский, панВрублевский, я не буду!.. - Да молчи хоть ты-то, садись, экой глупый! - со злобною досадойогрызнулась на него Грушенька. Все уселись, все примолкли, все смотрели друг на друга. - Господа, всему я причиной! - начал опять Митя, ничего не понявший ввозгласе Грушеньки; - ну, чего же мы сидим? Ну, чем же нам заняться... чтобыбыло весело, опять весело? - Ах, в самом деле ужасно не весело, - лениво промямлил Калганов. - В банчик бы-с сыграть-с, как давеча... - хихикнул вдруг Максимов. - Банк? Великолепно! - подхватил Митя, - если только панове... - Пузьно, пане! - как бы нехотя отозвался пан на диване... - То правда, - поддакнул и пан Врублевский. - Пузьно? Это что такое пузьно? - спросила Грушенька. - То значи поздно, пани, поздно, час поздний, - разъяснил пан надиване. - И все-то им поздно, и все-то им нельзя! - почти взвизгнула в досадеГрушенька. - Сами скучные сидят, так и другим, чтобы скучно было. Предтобой, Митя, они все вот этак молчали и надо мной фуфырились... - Богиня моя! - крикнул пан на диване, - цо мувишь, то сень стане.Видзен неласкен, и естем смутны. (Вижу нерасположение, оттого я ипечальный.) Естем готув (я готов), пане, - докончил он, обращаясь к Мите. - Начинай, пане! - подхватил Митя, выхватывая из кармана свои кредиткии выкладывая из них две сторублевых на стол. - Я тебе много, пан, хочу проиграть. Бери карты, закладывай банк! - Карты чтоб от хозяина, пане, - настойчиво и серьезно произнесмаленький пан. - То найлепши спосуб (самый лучший способ), - поддакнул панВрублевский. - От хозяина? Хорошо, понимаю, пусть от хозяина, это вы хорошо, панове!Карты! - скомандовал Митя хозяину. Хозяин принес нераспечатанную игру карт и объявил Мите, что ужсбираются девки, жидки с цимбалами прибудут тоже вероятно скоро, а чтотройка с припасами еще не успела прибыть. Митя выскочил из-за стола ипобежал в соседнюю комнату сейчас же распорядиться. Но девок всего пришлотолько три, да и Марьи еще не было. Да и сам он не знал, как емураспорядиться и зачем он выбежал: велел только достать из ящика гостинцев,леденцов и тягушек и оделить девок. - "Да Андрею водки, водки Андрею! -приказал он на-скоро, - я обидел Андрея!" Тут его вдруг тронул за плечоприбежавший вслед за ним Максимов. - Дайте мне пять рублей, - прошептал он Мите, - я бы тоже в банчикрискнул, хи-хи! - Прекрасно, великолепно! Берите десять, вот! - Он вытащил опять всекредитки из кармана и отыскал десять рублей. - А проиграешь, еще приходи,еще приходи... - Хорошо-с, - радостно прошептал Максимов и побежал в Залу. Воротилсятотчас и Митя и извинился, что заставил ждать себя. Паны уже уселись ираспечатали игру. Смотрели же гораздо приветливее, почти ласково. Пан надиване закурил новую трубку и приготовился метать; в лице его изобразиласьдаже некая торжественность. - На мейсца, панове! - провозгласил пан Врублевский. - Нет, я не стану больше играть, - отозвался Калганов, - я давеча уж импроиграл пятьдесят рублей. - Пан был нещенсливый, пан может быть опять щенсливым, - заметил в егосторону пан на диване. - Сколько в банке? Ответный? - горячился Митя. - Слухам, пане, может сто, може двесьце, сколько ставить будешь. - Миллион! - захохотал Митя. - Пан капитан может слышал про пана Подвысоцкего? - Какого Подвысоцкого ? - В Варшаве банк ответный ставит кто идет. Приходит Подвысоцкий, видиттысенц злотых, ставит: в[AACUTE]а-банк. Б[AACUTE]нкер муви: "панеПодвысоцки, ставишь злото, чи на гонор?" - На гонор, пане, муви Подвысоцки.- "Тем лепей, пане". Б[AACUTE]нкер мечет талью, Подвысоцкий берет тысенцзлотых. - "Почекай, пане", муви б[AACUTE]нкер, вынул ящик и дает миллион:"бери, пане, ото есть твой рахунек" (вот твой счет)! Банк был миллионным. -Я не знал того, - муви Подвысоцкий. - "Пане Подвысоцки, - мувиб[AACUTE]нкер, - ты ставилэсь на гонор, и мы на гонор". Подвысоцкий взялмиллион. - Это не правда, - сказал Калганов. - Пане Калганов, в шляхетной компании так мувиць не пржистои (впорядочном обществе так не говорят). - Так и отдаст тебе польский игрок миллион! - воскликнул Митя, нототчас спохватился: - Прости, пане, виновен, вновь виновен, отдаст, отдастмиллион, на гонор, на польску честь! Видишь, как я говорю по-польски, ха-ха!Вот ставлю десять рублей, идет - валет. - А я рублик на дамочку, на червонную, на хорошенькую. на паненочку,хи-хи! - прохихикал Максимов, выдвинув свою даму, и как бы желая скрыть отвсех, придвинулся вплоть к столу и наскоро перекрестился под столом. Митявыиграл. Выиграл и рублик. - Угол! - крикнул Митя. - А я опять рублик, я семпелечком, я маленьким, маленьким семпелечком,- блаженно бормотал Максимов в страшной радости, что выиграл рублик. - Бита! - крикнул Митя. - Семерку на пе. Убили и на пе. - Перестаньте, - сказал вдруг Калганов. - На пе, на пе, - удваивал ставки Митя, и что ни ставил на пе - всеубивалось. А рублики выигрывали. - На пе, - рявкнул в ярости Митя. - Двесьце проиграл, пане. Еще ставишь двесьце? - осведомился пан надиване. - Как, двести уж проиграл? Так еще двести! Все двести на пе! - Ивыхватив из кармана деньги, Митя бросил было двести рублей на даму, каквдруг Калганов накрыл ее рукой: - Довольно! - крикнул он своим звонким голосом. - Что вы это? - уставился на него Митя. - Довольно, не хочу! Не будете больше играть. - Почему? - А потому. Плюньте и уйдите, вот почему. Не дам больше играть! Митя глядел на него в изумлении. - Брось, Митя, он может правду говорит; и без того много проиграл, - состранною ноткой в голосе произнесла и Грушенька. Оба пана вдруг поднялись сместа со страшно обиженным видом. - Жартуешь (шутишь), пане? - проговорил маленький пан, строгоосматривая Калганова. - Як сен поважашь то робиць, пане! (Как вы смеете это делать!) -рявкнул на Калганова и пан Врублевский. - Не сметь, не сметь кричать ! - крикнула Грушенька. - Ах петухииндейские! Митя смотрел на них на всех поочередно; но что-то вдруг поразило его влице Грушеньки и в тот же миг что-то совсем новое промелькнуло и в уме его,- странная новая мысль! - Пани Агриппина! - начал было маленький пан, весь красный от задора,как вдруг Митя, подойдя к нему, хлопнул его по плечу. - Ясновельможный, на два слова. - Чего хцешь, пане? (Что угодно?) - В ту комнату, в тот покой, два словечка скажу тебе хороших, самыхлучших, останешься доволен. Маленький пан удивился и опасливо поглядел на Митю. Тотчас же однакосогласился, но с непременным условием, чтобы шел с ним и пан Врублевский. - Телохранитель-то? Пусть и он, и его надо! Его даже непременно! -воскликнул Митя. - Марш, панове! - Куда это вы? - тревожно спросила Грушенька. - В один миг вернемся, - ответил Митя. Какая-то смелость, какая-тонеожиданная бодрость засверкала в лице его; совсем не с тем лицом вошел ончас назад в эту комнату. Он провел панов в комнатку направо, не в ту, вбольшую, в которой собирался хор девок и накрывался стол, а в спальную, вкоторой помещались сундуки, укладки и две большие кровати с ситцевымиподушками горой на каждой. Тут на маленьком тесовом столике в самом углугорела свечка. Пан и Митя расположились у этого столика друг против друга, аогромный пан Врублевский сбоку их, заложив руки за спину. Паны смотрелистрого, но с видимым любопытством. - Чем моген служиць пану? - пролепетал маленький пан. - А вот чем, пане, я много говорить не буду: вот тебе деньги, - онвытащил свои кредитки: - хочешь три тысячи, бери и уезжай куда знаешь. Пан смотрел пытливо, во все глаза, так и впился взглядом в лицо Мити. - Тржи тысенцы, пане? - Он переглянулся с Врублевским. - Тржи, панове, тржи! Слушай, пане, вижу, что ты человек разумный. Беритри тысячи и убирайся ко всем чертям, да и Врублевского с собой захвати -слышишь это? Но сейчас же, сию же минуту, и это навеки, понимаешь, пане,навеки вот в эту самую дверь и выйдешь. У тебя что там: пальто, шуба? Я тебевынесу. Сию же секунду тройку тебе заложат и - до видзенья, пане! А? Митя уверенно ждал ответа. Он не сомневался. Нечто чрезвычайнорешительное мелькнуло в лице пана. - А рубли, пане? - Рубли-то, вот как, пане: пятьсот рублей сию минуту тебе на извозчикаи в задаток, а две тысячи пятьсот завтра в городе - честью клянусь, будут,достану из-под земли! - крикнул Митя. Поляки переглянулись опять. Лицо пана стало изменяться к худшему. - Семьсот, семьсот, а не пятьсот, сейчас, сию минуту в руки! - надбавилМитя, почувствовав нечто нехорошее. - Чего ты, пан? Не веришь? Не все же тритысячи дать тебе сразу. Я дам, а ты и воротишься к ней завтра же... Датеперь и нет у меня всех трех тысяч, у меня в городе дома лежат, - лепеталМитя, труся и падая духом с каждым своим словом, - ей богу лежат,спрятаны... В один миг чувство необыкновенного собственного достоинства засияло влице маленького пана: - Чи не потшебуешь еще чего? - спросил он иронически. - Пфе! А пфе!(стыд, срам!) - И он плюнул. Плюнул и пан Врублевский. - Это ты оттого плюешься, пане, - проговорил Митя как отчаянный, поняв,что все кончилось, - оттого что от Грушеньки думаешь больше тяпнуть. Каплунывы оба, вот что! - Естем до живого доткнентным! (Я оскорблен до последней степени) -раскраснелся вдруг маленький пан как рак и живо, в страшном негодовании, какбы не желая больше ничего слушать, вышел из комнаты. За ним, раскачиваясь,последовал и Врублевский, а за ними уж и Митя, сконфуженный и опешенный. Онбоялся Грушеньки, он предчувствовал, что пан сейчас раскричится. Так ислучилось. Пан вошел в залу и театрально встал пред Грушенькой. - Пани Агриппина, естем до живего доткнентным! - воскликнул было он, ноГрушенька как бы вдруг потеряла всякое терпение, точно тронули ее по самомубольному месту. - По-русски, говори по-русски, чтобы ни одного слова польского не было!- закричала она на него. - Говорил же прежде по-русски, неужели забыл в пятьлет! - Она вся покраснела от гнева. - Пани Агриппина... - Я Аграфена, я Грушенька, говори по-русски или слушать не хочу! - Панзапыхтел от гонора и, ломая русскую речь, быстро и напыщенно произнес: - Пани Аграфена, я пшиехал забыть старое и простить его, забыть, чтобыло допрежь сегодня... - Как простить? Это меня-то ты приехал простить? - перебила Грушенька ивскочила с места. - Так есть, пани (точно так, пани), я не малодушны, я великодушны. Но ябылем здзивены (был удивлен), когда видел твоих любовников. Пан Митя в томпокое давал мне тржи тысенцы, чтоб я отбыл. Я плюнул пану в физию. - Как? Он тебе деньги за меня давал? - истерически вскричала Грушенька.- Правда, Митя? Да как ты смел! Разве я продажная? - Пане, пане, - возопил Митя, - она чиста и сияет, и никогда я не былее любовником! Это ты соврал... - Как смеешь ты меня пред ним защищать. - вопила Грушенька, - не издобродетели я чиста была и не потому что Кузьмы боялась, а чтобы пред нимгордой быть и чтобы право иметь ему подлеца сказать, когда встречу. Данеужто ж он с тебя денег не взял? - Да брал же, брал! - воскликнул Митя, - да только все три тысячи разомзахотел, а я всего семьсот задатку давал. - Ну и понятно: прослышал, что у меня деньги есть, а потому и приехалвенчаться! - Пани Агриппина, - закричал пан, - я рыцарь, я шляхтич, а не лайдак! Япшибыл взять тебя в супругу, а вижу нову пани, не ту, что прежде, а упарту ибез встыду (своенравную и бесстыдную). - А и убирайся откуда приехал! Велю тебя сейчас прогнать и прогонят! -крикнула в исступлении Грушенька. - Дура, дура была я, что пять лет себямучила! Да и не за него себя мучила вовсе, я со злобы себя мучила! Да и неон это вовсе! Разве он был такой? Это отец его какой-то! Это где ты парик-тосебе заказал? Тот был сокол, а это селезень. Тот смеялся и мне песни пел...А я-то, я-то пять лет слезами заливалась, проклятая я дура, низкая я,бесстыжая! Она упала на свое кресло и закрыла лицо ладонями. В эту минуту вдруграздался в соседней комнате слева хор собравшихся наконец Мокринских девок,- залихватская плясовая песня. - То есть содом! - взревел вдруг пан Врублевский. - Хозяин, прогонибесстыжих! Хозяин, который давно уже с любопытством заглядывал в дверь, слыша крики чуя, что гости перессорились, тотчас явился в комнату. - Ты чего кричишь, глотку рвешь? - обратился он к Врублевскому скакою-то непонятною даже невежливостью. - Скотина! - заорал было пан Врублевский. - Скотина? А ты в какие карты сейчас играл? Я подал тебе колоду, а тымои спрятал! Ты в поддельные карты играл! Я тебя за поддельные карты вСибирь могу упрятать, знаешь ты это, потому оно все одно что бумажкиподдельные... - И, подойдя к дивану, он засунул пальцы между спинкой иподушкой дивана и вытащил оттуда нераспечатанную колоду карт. - Вот она моя колода, не распечатана! - Он поднял ее и показал всемкругом: - я ведь видел оттелева, как он мою колоду сунул в щель, а своейподменил, - шильник ты этакой, а не пан! - А я видел, как тот пан два раза передернул, - крикнул Калганов. - Ах как стыдно, ах как стыдно! - воскликнула Грушенька, сплеснувруками, и воистину покраснела от стыда. - Господи, экой, экой стал человек! - И я это думал. - крикнул Митя. Но не успел он это выговорить, как панВрублевский, сконфуженный и взбешенный, обратясь ко Грушеньке и грозя ейкулаком, закричал: - Публична шельма! - Но не успел он и воскликнуть, как Митя бросился нанего, обхватил его обеими руками, поднял на воздух и в один миг вынес его иззалы в комнату направо, в которую сейчас только водил их обоих. - Я его там на пол положил! - возвестил он, тотчас же возвратившись изадыхаясь от волнения, - дерется каналья, небось не придет оттуда!.. - Онзапер одну половинку двери и, держа настежь другую, воскликнул к маленькомупану: - Ясневельможный, не угодно ли туда же? Пшепрашам! - Батюшка, Митрий Федорович, - возгласил Трифон Борисыч, - да отбери тыу них деньги-то, то, что им проиграл! Ведь все равно что воровством с тебявзяли. - Я свои пятьдесят рублей не хочу отбирать, - отозвался вдруг Калганов. - И я свои двести, и я не хочу! - воскликнул Митя, - ни за что неотберу, пусть ему в утешенье останутся. - Славно, Митя! Молодец, Митя! - крикнула Грушенька, и страшно злобнаянотка прозвенела в ее восклицании. Маленький пан, багровый от ярости, нонисколько не потерявший своей сановитости, направился было к двери, ноостановился и вдруг проговорил, обращаясь ко Грушеньке: - Пани, ежели хцешь исьць за мною, идзьмы, если не - бывай здрова!(Пани, если хочешь идти за мной - пойдем, а если нет - то прощай!) И важно, пыхтя от негодования и амбиции, прошел в дверь. Человек был схарактером: он еще после всего происшедшего не терял надежды, что панипойдет за ним, - до того ценил себя. Митя прихлопнул за ним дверь. - Заприте их на ключ, - сказал Калганов. Но замок щелкнул с их стороны,они заперлись сами. - Славно! - злобно и беспощадно крикнула опять Грушенька, - Славно!Туда и дорога! VIII. БРЕД. Началась почти оргия, пир на весь мир. Грушенька закричала первая, чтобей дали вина: "Пить хочу, совсем пьяная хочу напиться, чтобы как прежде,помнишь, Митя, помнишь, как мы здесь тогда спознавались!" Сам же Митя былкак в бреду и предчувствовал "свое счастье". Грушенька его впрочем от себябеспрерывно отгоняла: "Ступай, веселись, скажи им, чтобы плясали, чтобы всевеселились, "ходи изба, ходи печь", как тогда, как тогда!" - продолжала онавосклицать. Была она ужасно возбуждена. И Митя бросался распоряжаться. Хорсобрался в соседней комнате. Та же комната, в которой до сих пор сидели,была к тому же и тесна, разгорожена надвое ситцевою занавеской, за котороюопять-таки помещалась огромная кровать с пухлою периной и с такими жеситцевыми подушками горкой. Да и во всех четырех "чистых" комнатах этогодома везде были кровати. Грушенька расположилась в самых дверях, Митя ейпринес сюда кресло: так же точно сидела она и "тогда", в день их первогоздесь кутежа, и смотрела отсюда на хор и на пляску. Девки собрались всетогдашние же; жидки со скрипками и цитрами тоже прибыли, а наконец-то прибыли столь ожидаемый воз на тройке с винами и припасами. Митя суетился. Вкомнату входили глядеть и посторонние, мужики и бабы, уже спавшие, нопробудившиеся и почуявшие небывалое угощение, как и месяц назад. Митяздоровался и обнимался со знакомыми, припоминал лица, откупоривал бутылки иналивал всем кому попало. На шампанское зарились очень только девки, мужикамже нравился больше ром и коньяк и особенно горячий пунш. Митя распорядился,чтобы был сварен шоколад на всех девок и чтобы не переводились всю ночь икипели три самовара для чаю и пунша на всякого приходящего: кто хочет, пустьи угощается. Одним словом, началось нечто беспорядочное и нелепое, но Митябыл как бы в своем родном элементе, и чем нелепее все становилось, тембольше он оживлялся духом. Попроси у него какой-нибудь мужик в те минутыденег, он тотчас же вытащил бы всю свою пачку и стал бы раздавать направо иналево без счету. Вот почему, вероятно, чтоб уберечь Митю, сновал кругом егопочти безотлучно хозяин, Трифон Борисыч, совсем уж кажется раздумавшийложиться спать в эту ночь, пивший однако мало (всего только выкушал одинстаканчик пунша) и зорко наблюдавший по-своему за интересами Мити. В нужныеминуты он ласково и подобострастно останавливал его и уговаривал, не давалему оделять как "тогда" мужиков "цыгарками и ренским вином" и, боже сохрани,деньгами, и очень негодовал на то, что девки пьют ликер и едят конфеты:"Вшивость лишь одна, Митрий Федорович, - говорил он; - я их коленком всякуюнапинаю, да еще за честь почитать прикажу, - вот они какие!" Митя еще развспомянул про Андрея и велел послать ему пуншу: - "Я его давеча обидел", -повторял он ослабевшим и умиленным голосом. Калганов не хотел было пить, ихор девок ему сначала не понравился очень, но, выпив еще бокала двашампанского, страшно развеселился, шагал по комнатам, смеялся и все и всеххвалил, и песни, и музыку. Максимов, блаженный и пьяненький, не покидал его.Грушенька, тоже начинавшая хмелеть, указывала на Калганова Мите: "Какой онмиленький, какой чудесный мальчик!" И Митя с восторгом бежал целоваться сКалгановым и Максимовым. О, он многое предчувствовал: ничего еще она ему несказала такого и даже видимо нарочно задерживала сказать, изредка толькопоглядывая на него ласковым, но горячим глазком. Наконец она вдруг схватилаего крепко за руку и с силой притянула к себе. Сама она сидела тогда вкреслах у дверей. - Как это ты давеча вошел-то, а? Как ты вошел-то!.. я так испугалась.Как же ты меня ему уступить-то хотел, а? Неужто хотел? - Счастья твоего губить не хотел! - в блаженстве лепетал ей Митя. Но ейи не надо было его ответа: - Ну, ступай... веселись, - отгоняла она его опять, - да не плачь,опять позову. И он убегал, а она принималась опять слушать песни и глядеть на пляску,следя за ним взглядом, где бы он ни был, но через четверть часа опятьподзывала его, и он опять прибегал. - Ну, садись теперь подле, рассказывай, как ты вчера обо мне услышал,что я сюда поехала; от кого от первого узнал? И Митя начинал все рассказывать, бессвязно, беспорядочно, горячо, ностранно однако же рассказывал, часто вдруг хмурил брови и обрывался. - Чего ты хмуришься-то? - спрашивала она. - Ничего... одного больного там оставил. Кабы выздоровел, кабы знал,что выздоровеет, десять бы лет сейчас моих отдал! - Ну, бог с ним, коли больной. Так неужто ты хотел завтра застрелитьсебя, экой глупый, да из за чего? Я вот этаких как ты безрассудных люблю, -лепетала она ему немного отяжелевшим языком. - Так ты для меня на всепойдешь? А? И неужто ж ты, дурачек, вправду хотел завтра застрелиться! Нет,погоди пока, завтра я тебе может одно словечко скажу... не сегодня скажу, азавтра. А ты бы хотел сегодня? Нет, я сегодня не хочу... Ну ступай, ступайтеперь, веселись. Раз однако она подозвала его как бы в недоумении и озабоченно. - Чего тебе грустно? Я вижу, тебе грустно... Нет, уж я вижу, -прибавила она, зорко вглядываясь в его глаза. - Хоть ты там и целуешься смужиками и кричишь, а я что-то вижу. Нет, ты веселись, я весела и тывеселись... Я кого-то здесь люблю, угадай кого?.. Ай, посмотри: мальчик-томой заснул, охмелел сердечный. Она говорила про Калганова: тот действительно охмелел и заснул намгновение, сидя на диване. И не от одного хмеля заснул, ему стало вдруготчего-то грустно или, как он говорил, "скучно". Сильно обескуражили его подконец и песни девок, начинавшие переходить, постепенно с попойкой, в нечтослишком уже скоромное и разнузданное. Да и пляски их тоже: две девкипереоделись в медведей, а Степанида, бойкая девка с палкой в руке,представляя вожака, стала их "показывать". "Веселей, Марья, - кричала она, -не то палкой!" Медведи наконец повалились на пол как-то совсем ужнеприлично, при громком хохоте набравшейся, не в прорез, всякой публики баби мужиков. - "Ну и пусть их, ну и пусть их, - говорила сентенциозноГрушенька с блаженным видом в лице, - кой-то денек выйдет им повеселиться,так и не радоваться людям?" Калганов же смотрел так, как будто чемзапачкался: - "Свинство это все, эта вся народность", - заметил он, отходя,- "это у них весенние игры, когда они солнце берегут во всю летнюю ночь". Ноособенно не понравилась ему одна "новая" песенка с бойким плясовым напевом,пропетая о том, как ехал барин и девушек пытал: Барин девушек пытал, Девки любят али нет?Но девкам показалось, что нельзя любить барина: Барин будет больно бить, А я его не любить.Ехал потом цыган (произносилось цыган) и этот тоже, Цыган девушек пытал, Девки любят али нет?Но и цыгана нельзя любить, Цыган будет воровать, А я буду горевать.И много проехало так людей, которые пытали девушек, даже солдат: Солдат девушек пытал, Девки любят али нет?Но солдата с презрением отвергли: Солдат будет ранец несть, А я за ним ...Тут следовал самый нецензурный стишок, пропетый совершенно откровенно ипроизведший фурор в слушавшей публике. Кончилось наконец дело на купце: Купчик девушек пытал, Девки любят али нет?И оказалось, что очень любят, потому дескать что Купчик будет торговать, А я буду царевать.Калганов даже озлился: - Это совсем вчерашняя песня, - заметил он вслух, - и кто это имсочиняет! Не достает, чтобы железнодорожник аль жид проехали и девушекпытали: эти всех бы победили. И, почти обидевшись, он тут же и объявил, чтоему скучно, сел на диван и вдруг задремал. Хорошенькое личико его несколькопобледнело и откинулось на подушку дивана. - Посмотри, какой он хорошенький, - говорила Грушенька, подводя к немуМитю, - я ему давеча головку расчесывала; волоски точно лен и густые... И, нагнувшись над ним в умилении, она поцеловала его лоб. Калганов водин миг открыл глаза, взглянул на нее, привстал и с самым озабоченным видомспросил: где Максимов? - Вот ему кого надо, - засмеялась Грушенька; - да посиди со мнойминутку. Митя, сбегай за его Максимовым. Оказалось, что Максимов уж и не отходил от девок, изредка толькоотбегал налить себе ликерчику, шоколату же выпил две чашки. Личико егораскраснелось, а нос побагровел, глаза стали влажные, сладостные. Онподбежал и объявил, что сейчас "под один мотивчик" хочет протанцовать танецсаботьеру. - Меня ведь маленького всем этим благовоспитанным светским танцамобучали-с... - Ну ступай, ступай с ним, Митя, а я отсюда посмотрю, как он тамтанцовать будет. - Нет, и я, и я пойду смотреть, - воскликнул Калганов, самым наивнымобразом отвергая предложение Грушеньки посидеть с ним. И все направилисьсмотреть. Максимов действительно свой танец протанцовал, но кроме Мити почтини в ком не произвел особенного восхищения. Весь танец состоял в каких-топодпрыгиваниях с вывертыванием в стороны ног, подошвами кверху, и с каждымпрыжком Максимов ударял ладонью по подошве. Калганову совсем не понравилось,а Митя даже облобызал танцора. - Ну, спасибо, устал может, что глядишь сюда: конфетку хочешь, а?Цыгарочку может хочешь? - Папиросочку-с. - Выпить не хочешь ли? - Я тут ликерцу-с... А шоколатных конфеточек у вас нет-с? - Да вот на столе целый воз, выбирай любую, голубиная ты душа! - Нет с, я такую-с, чтобы с ванилью... для старичков-с... Хи-хи! - Нет, брат, таких особенных нет. - Послушайте! - нагнулся вдруг старичек к самому уху Мити, - эта вотдевочка-с, Марьюшка-с, хи-хи, как бы мне, если бы можно, с неюпознакомиться, по доброте вашей... - Ишь ты чего захотел! Нет, брат, врешь. - Я никому ведь зла не делаю-с, - уныло прошептал Максимов. - Ну, хорошо, хорошо. Здесь, брат, только поют и пляшут, а впрочем,чорт! Подожди... Кушай пока, ешь, пей, веселись. Денег не надо ли? - Потом бы разве-с, - улыбнулся Максимов. - Хорошо, хорошо... Голова горела у Мити. Он вышел в сени на деревянную верхнюю галлерейку,обходившую изнутри, со двора часть всего строения. Свежий воздух оживил его.Он стоял один, в темноте, в углу, и вдруг схватил себя обеими руками заголову. Разбросанные мысли его вдруг соединились, ощущения слились воедино,и все дало свет. Страшный, ужасный свет! "Вот если застрелиться, так когдаже как не теперь?" - пронеслось в уме его. "Сходить за пистолетом, принестиего сюда и вот в этом самом, грязном и темном углу и покончить". Почти сминуту он стоял в нерешимости. Давеча, как летел сюда, сзади него стоялпозор, совершенное, содеянное уже им воровство и эта кровь, кровь!.. Нотогда было легче, о, легче! Ведь уж все тогда было покончено: ее он потерял,уступил, она погибла для него, исчезла, - о, приговор тогда был легче ему,по крайней мере казался неминуемым, необходимым, ибо для чего же былооставаться на свете? А теперь? Теперь разве то, что тогда? Теперь с одним покрайней мере привидением, страшилищем, покончено: этот ее "прежний", еебесспорный, фатальный человек этот исчез, не оставив следа. Страшноепривидение обратилось вдруг во что-то такое маленькое, такое комическое; егоснесли руками в спальню и заперли на ключ. Оно никогда не воротится. Ейстыдно, и из глаз ее он уже видит теперь ясно, кого она любит. Ну, воттеперь бы только и жить и... и нельзя жить, нельзя, о, проклятие! "Боже,оживи поверженного у забора! Пронеси эту страшную чашу мимо меня! Ведь делалже ты чудеса, господи, для таких же грешников как и я! Ну что, ну что еслистарик жив? О, тогда срам остального позора я уничтожу, я ворочу украденныеденьги, я отдам их, достану из-под земли... Следов позора не останется,кроме как в сердце моем навеки! Но нет, нет, о, невозможные малодушныемечты! о, проклятие!" Но все же как бы луч какой-то светлой надежды блеснул ему во тьме. Онсорвался с места и бросился в комнаты - к ней, к ней опять, к царице егонавеки! "Да неужели один час, одна минута ее любви не стоят всей остальнойжизни, хотя бы и в муках позора?" Этот дикий вопрос захватил его сердце. "Кней, к ней одной, ее видеть, слушать и ни о чем не думать, обо всем забыть,хотя бы только на эту ночь, на час, на мгновение!" Пред самым входом в сени,еще на галлерейке, он столкнулся с хозяином Трифоном Борисычем. Тот что-топоказался ему мрачным и озабоченным и, кажется, шел его разыскивать. - Что ты, Борисыч, не меня ли искал? - Нет-с, не вас, - как бы опешил вдруг хозяин, - зачем мне васразыскивать? А вы... где были-с? - Что ты такой скучный? не сердишься ли? погоди, скоро спать пойдешь...Который час-то? - Да уж три часа будет. Надо быть даже четвертый. - Кончим, кончим. - Помилуйте, ничего-с. Даже сколько угодно-с... "Что с ним?" мельком подумал Митя и вбежал в комнату, где плясалидевки. Но ее там не было. В голубой комнате тоже не было; один лишь Калгановдремал на диване. Митя глянул за занавесы - она была там. Она сидела в углу,на сундуке, и, склонившись с руками и с головой на подле стоявшую кровать,горько плакала, изо всех сил крепясь и скрадывая голос, чтобы не услышали.Увидав Митю, она поманила его к себе и, когда тот подбежал, крепко схватилаего за руку. - Митя, Митя, я ведь любила его! - начала она ему шепотом, - так любилаего, все пять лет, все, все это время! Его ли любила, али только злобу мою?Нет, его! ох, его! Я ведь лгу, что любила только злобу мою, а не его! Митя,ведь я была всего семнадцати лет тогда, он тогда был такой со мной ласковый,такой развеселый, мне песни пел... Или уж показался тогда таким дуре мне,девчонке... А теперь, господи, да это не тот, совсем и не он. Да и лицом неон, не он вовсе. Я и с лица его не узнала. Ехала я сюда с Тимофеем и все-тодумала, всю дорогу думала: "как встречу его, что-то скажу, как глядеть-то мыдруг на друга будем?.." Вся душа замирала, и вот он меня тут точно из шайкипомоями окатил. Точно учитель говорит: все такое ученое, важное, встретилтак важно, так я и стала втупик. Слова некуда ввернуть. Я сначала думала,что он этого своего длинного поляка-то стыдится. Сижу, смотрю на них идумаю: почему это я так ничего с ним говорить теперь не умею? Знаешь, этоего жена испортила, вот на которой он бросил меня тогда да женился... Этоона его там переделала. Митя, стыд-то какой! Ох, стыдно мне, Митя, стыдно,ох, за всю жизнь мою стыдно! Прокляты, прокляты пусть будут эти пять лет,прокляты! - И она опять залилась слезами, но Митину руку не выпускала,крепко держалась за нее. - Митя, голубчик, постой, не уходи, я тебе одно словечко хочу сказать,- прошептала она и вдруг подняла к нему лицо. - Слушай, скажи ты мне, кого ялюблю? Я здесь одного человека люблю. Который это человек? вот что скажи тымне. - На распухшем от слез лице ее засветилась улыбка, глаза сияли вполутьме. - Вошел давеча один сокол, так сердце и упало во мне. "Дура ты,вот ведь кого ты любишь", - так сразу и шепнуло сердце. Вошел ты и всеосветил. Да чего он боится? - думаю. А ведь ты забоялся, совсем забоялся,говорить не умел. Не их же, думаю, он боится, - разве ты кого испугатьсяможешь? Это меня он боится, думаю, только меня. Так ведь рассказала же тебе,дурачку, Феня, как я Алеше в окно прокричала, что любила часочек Митеньку, атеперь еду любить... другого. Митя, Митя, как это я могла, дура, подумать,что люблю другого после тебя! Прощаешь, Митя? Прощаешь меня или нет? Любишь?Любишь? Она вскочила и схватила его обеими руками за плечи. Митя немой отвосторга глядел ей в глаза, в лицо, на улыбку ее, и вдруг, крепко обняв ее,бросился ее целовать. - А простишь, что мучила? Я ведь со злобы всех вас измучила. Я ведьстарикашку того нарочно со злобы с ума свела... Помнишь, как ты раз у меняпил и бокал разбил? Запомнила я это и сегодня тоже разбила бокал, за "подлоесердце мое" пила. Митя, сокол, что ж ты меня не целуешь? Раз поцеловал иоторвался, глядит, слушает... Что меня слушать! Целуй меня, целуй крепче,вот так. Любить, так уж любить! Раба твоя теперь буду, раба на всю жизнь!Сладко рабой быть!.. Целуй! Прибей меня, мучай меня, сделай что надо мной...Ох, да и впрямь меня надо мучить... Стой! Подожди, потом, не хочу так... -оттолкнула она его вдруг: - Ступай прочь, Митька, пойду теперь вина напьюсь,пьяна хочу быть, сейчас пьяная плясать пойду, хочу, хочу! Она вырвалась от него из-за занавесок. Митя вышел за ней как пьяный. -"Да пусть же, пусть, что бы теперь ни случилось - за минуту одну весь миротдам", промелькнуло в его голове. Грушенька в самом деле выпила залпом ещестакан шампанского и очень вдруг охмелела. Она уселась в кресле, на прежнемместе, с блаженною улыбкой. Щеки ее запылали, губы разгорелись, сверкавшиеглаза посоловели, страстный взгляд манил. Даже Калганова как будто укусилочто-то за сердце, и он подошел к ней. - А ты слышал, как я тебя давеча поцеловала, когда ты спал? -пролепетала она ему. - Опьянела я теперь, вот что... А ты не опьянел? А Митячего не пьет? Что ж ты не пьешь, Митя, я выпила, а ты не пьешь... - Пьян! И так пьян... от тебя пьян, а теперь и от вина хочу. - Он выпилеще стакан и - странно это ему показалось самому - только от этогопоследнего стакана и охмелел, вдруг охмелел, а до тех пор все был трезв, сампомнил это. С этой минуты все завертелось кругом него как в бреду. Он ходил,смеялся, заговаривал со всеми и все это как бы уж не помня себя. Одно лишьнеподвижное и жгучее чувство сказывалось в нем поминутно, "точно горячийуголь в душе", вспоминал он потом. Он подходил к ней, садился подле нее,глядел на нее, слушал ее... Она же стала ужасно как словоохотлива, всех ксебе подзывала, манила вдруг к себе какую-нибудь девку из хора, таподходила, а она или целовала ее и отпускала, или иногда крестила ее рукой.Еще минутку и она могла заплакать. Развеселял ее очень и "старикашка", какназывала она Максимова. Он поминутно подбегал целовать у нее ручки "и всякийпальчик", а под конец проплясал еще один танец под одну старую песенку,которую сам же и пропел. В особенности с жаром подплясывал за припевом: Свинушка хрю-хрю, хрю-хрю, Телочка му-му, му-му, Уточка ква-ква, ква-ква, Гусынька га-га, га-га. Курочка по сенюшкам похаживала, Тюрю-рю, рю-рю, выговаривала, Ай, ай выговаривала!- Дай ему что-нибудь, Митя, - говорила Грушенька, - подари ему, ведь онбедный. Ах, бедные, обиженные!.. Знаешь, Митя, я в монастырь пойду. Нет,вправду, когда-нибудь пойду. Мне Алеша сегодня на всю жизнь слова сказал...Да... А сегодня уж пусть попляшем. Завтра в монастырь, а сегодня попляшем.Я шалить хочу, добрые люди, ну и что ж такое, бог простит. Кабы богом была,всех бы людей простила: "милые мои грешнички, с этого дня прощаю всех". А япойду прощения просить: "Простите, добрые люди, бабу глупую, вот что".Зверь я, вот что. А молиться хочу. Я луковку подала. Злодейке такой как ямолиться хочется! Митя, пусть пляшут, не мешай. Все люди на свете хороши,все до единого. Хорошо на свете. Хоть и скверные мы, а хорошо на свете.Скверные мы и хорошие, и скверные и хорошие... Нет, скажите, и вас спрошу,все подойдите, и я спрошу: скажите вы мне все вот что: почему я такаяхорошая? Я ведь хорошая, я очень хорошая... Ну так вот: почему я такаяхорошая? - Так лепетала Грушенька, хмелея все больше и больше, и наконецпрямо объявила, что сейчас сама хочет плясать. Встала с кресел ипошатнулась: - Митя, не давай мне больше вина, просить буду - не давай.Вино спокойствия не дает. И все кружится, и печка, и все кружится. Плясатьхочу. Пусть все смотрят, как я пляшу... как я хорошо и прекрасно пляшу... Намерение было серьезное: она вынула из кармана беленький батистовыйплаточек и взяла его за кончик, в правую ручку, чтобы махать им в пляске.Митя захлопотал, девки затихли, приготовясь грянуть хором плясовую попервому мгновению. Максимов, узнав, что Грушенька хочет сама плясать.Завизжал от восторга и пошел было пред ней подпрыгивать припевая: Ножки тонки, бока звонки, Хвостик закорючкой.Но Грушенька махнула на него платочком и отогнала его: - Ш-шь! Митя, что ж нейдут? Пусть все придут... смотреть. Позови и тех,запертых... За что ты их запер? Скажи им, что я пляшу, пусть и они смотрят,как я пляшу... Митя с пьяным размахом подошел к запертой двери и начал стучать к панамкулаком. - Эй вы... Подвысоцкие! Выходите, она плясать хочет, вас зовет. - Лайдак! - прокричал в ответ который-то из панов. - А ты подлайдак! Мелкий ты подлеченочек; вот ты кто. - Перестали бы вы над Польшей-то насмехаться, - сентенциозно заметилКалганов, тоже не под силу себе охмелевший. - Молчи, мальчик! Если я ему сказал подлеца, не значит, что я всейПольше сказал подлеца. Не составляет один лайдак Польши. Молчи, хорошенькиймальчик, конфетку кушай. - Ах какие! Точно они не люди. Чего они не хотят мириться? - сказалаГрушенька и вышла плясать. Хор грянул: "Ах вы сени мои сени". Грушеньказакинула было головку, полуоткрыла губки, улыбнулась, махнула было платочкоми вдруг, сильно покачнувшись на месте, стала посреди комнаты в недоумении. - Слаба... - проговорила она измученным каким-то голосом, - простите,слаба, не могу... Виновата... Она поклонилась хору, затем принялась кланяться на все четыре стороныпоочередно: - Виновата... Простите... - Подпила, барынька, подпила хорошенькая барынька, - раздавалисьголоса. - Оне напились-с, - разъяснял хихикая девушкам Максимов. - Митя, отведи меня... возьми меня, Митя, - в бессилии проговорилаГрушенька. Митя кинулся к ней, схватил ее на руки и побежал со своеюдрагоценною добычей за занавески. "Ну, уж я теперь уйду", подумал Калганов,и, выйдя из голубой комнаты, притворил за собою обе половинки дверей. Но пирв зале гремел и продолжался, загремел еще пуще. Митя положил Грушеньку накровать и впился в ее губы поцелуем. - Не трогай меня... - молящим голосом пролепетала она ему, - не трогайпока не твоя... Сказала, что твоя, а ты не трогай... пощади... При тех,подле тех нельзя. Он тут. Гнусно здесь... - Послушен! Не мыслю... благоговею!.. - бормотал Митя. - Да, гнусноздесь, о, презренно. - И, не выпуская ее из объятий, он опустился подлекровати на пол, на колена. - Я знаю, ты хоть и зверь, а ты благородный, - тяжело выговаривалаГрушенька: - надо, чтоб это честно... впредь будет честно... и чтоб и мыбыли честные, чтоб и мы были добрые, не звери, а добрые... Увези меня, увезидалеко, слышишь... Я здесь не хочу, а чтобы далеко, далеко... - О да, да, непременно! - сжимал ее в объятиях Митя, - увезу тебя,улетим... О, всю жизнь за один год отдам сейчас, чтобы только не знать проэту кровь! - Какая кровь? - в недоумении переговорила Грушенька. - Ничего! - проскрежетал Митя. - Груша, ты хочешь, чтобы честно, а явор. Я у Катьки деньги украл... Позор, позор! - У Катьки? Это у барышни? Нет, ты не украл. Отдай ей, у меня возьми...Что кричишь? Теперь все мое - твое. Что нам деньги? Мы их и без тогопрокутим... Таковские чтобы не прокутили. А мы пойдем с тобою лучше землюпахать. Я землю вот этими руками скрести хочу. Трудиться надо, слышишь?Алеша приказал. Я не любовница тебе буду. я тебе верная буду, раба твоябуду, работать на тебя буду. Мы к барышне сходим и поклонимся оба, чтобыпростила, и уедем. А не простит, мы и так уедем. А ты деньги ей снеси, аменя люби... А ее не люби. Больше ее не люби. А полюбишь, я ее задушу... Яей оба глаза иголкой выколю... - Тебя люблю, тебя одну, в Сибири буду любить... - Зачем в Сибирь? А что ж, и в Сибирь, коли хочешь, все равно...работать будем... в Сибири снег... Я по снегу люблю ехать... и чтобыколокольчик был... Слышишь, звенит колокольчик... Где это звенитколокольчик? Едут какие-то... вот и перестал звенеть. Она в бессилии закрыла глаза и вдруг как бы заснула на одну минуту.Колокольчик в самом деле звенел где-то в отдалении и вдруг перестал звенеть.Митя склонился головою к ней на грудь. Он не заметил, как перестал звенетьколокольчик, но не заметил и того, как вдруг перестали и песни, и на местопесен и пьяного гама во всем доме воцарилась как бы внезапно мертвая тишина,Грушенька открыла глаза. - Что это, я спала? Да... колокольчик... Я спала и сон видела: будто яеду, по снегу... колокольчик звенит, а я дремлю. С милым человеком, с тобоюеду будто. И далеко-далеко... Обнимала-целовала тебя, прижималась к тебе,холодно будто мне, а снег-то блестит... Знаешь, коли ночью снег блестит, амесяц глядит, и точно я где не на земле... Проснулась, а милый-то подле, какхорошо... - Подле, - бормотал Митя, целуя ее платье, грудь, руки. И вдруг емупоказалось что-то странное: показалось ему. что она глядит прямо пред собой,но не на него, не в лицо ему, а поверх его головы, пристально и достранности неподвижно. Удивление вдруг выразилось в ее лице, почти испуг. - Митя, кто это оттуда глядит сюда к нам? - прошептала она вдруг. Митяобернулся и увидел, что в самом деле кто-то раздвинул занавеску и их как бывысматривает. Да и не один как будто. Он вскочил и быстро ступил ксмотревшему. - Сюда, пожалуйте к нам сюда, - не громко, но твердо и настойчивопроговорил ему чей-то голос. Митя выступил из-за занавески и стал неподвижно. Вся комната была полналюдьми, но не давешними, а совсем новыми. Мгновенный озноб пробежал по спинеего, и он вздрогнул. Всех этих людей он узнал в один миг. Вот этот высокий идебелый старик, в пальто и с фуражкой с кокардой - это исправник, МихаилМакарыч. А этот "чахоточный" опрятный щеголь, "всегда в таких вычищенныхсапогах" - это товарищ прокурора. "У него хронометр в четыреста рублей есть,он показывал". А этот молоденький, маленький, в очках... Митя вот толькофамилию его позабыл, но он знает и его, видел: это следователь, судебныйследователь, "из Правоведения", недавно приехал. А этот вот - становой,Маврикий Маврикич, этого-то уж он знает, знакомый человек. Ну, а эти сбляхами, эти зачем же? И еще двое каких-то, мужики... А вот там в дверяхКалганов и Трифон Борисыч... - Господа... Что это вы, господа? - проговорил было Митя, но вдруг, какбы вне себя, как бы не сам собой, воскликнул громко, во весь голос: - По-ни-маю! Молодой человек в очках вдруг выдвинулся вперед и, подступив к Мите,начал, хоть и осанисто, но немного как бы торопясь: - Мы имеем к вам... одним словом, я вас попрошу сюда, вот сюда, кдивану... Существует настоятельная необходимость с вами объясниться. - Старик! - вскричал Митя в исступлении, - старик и его кровь!..По-ни-маю! И как подкошенный сел, словно упал, на подле стоявший стул. - Понимаешь? Понял! Отцеубийца и изверг, кровь старика-отца твоеговопиет за тобою! - заревел внезапно, подступая к Мите, старик-исправник. Онбыл вне себя, побагровел и весь так и трясся. - Но это невозможно! - вскричал маленький молодой человечек. - МихаилМакарыч, Михаил Макарыч! Это не так, не так-с!.. Прошу позволить мне одномуговорить... Я никак не мог предположить от вас подобного эпизода... - Но ведь это же бред, господа, бред! - восклицал исправник, -посмотрите на него: ночью, пьяный, с беспутною девкой и в крови отцасвоего... Бред! бред! - Я вас изо всех сил попрошу, голубчик, Михаил Макарыч, на сей разудержать ваши чувства, - зашептал было скороговоркой старику товарищпрокурора, - иначе я принужден буду принять... Но маленький следователь не дал докончить; он обратился к Мите, итвердо, громко и важно произнес: - Господин отставной поручик Карамазов, я должен вам объявить, что выобвиняетесь в убийстве отца вашего, Федора Павловича Карамазова, происшедшемв эту ночь... Он что-то и еще сказал, тоже и прокурор как будто что-то ввернул, ноМитя хоть и слушал, но уже не понимал их. Он диким взглядом озирал ихвсех... ----------------
КНИГА ДЕВЯТАЯ.
ПРЕДВАРИТЕЛЬНОЕ СЛЕДСТВИЕ
I. НАЧАЛО КАРЬЕРЫ ЧИНОВНИКА ПЕРХОТИНА.
Петр Ильич Перхотин, которого мы оставили стучащимся изо всей силы вкрепкие запертые ворота дома купчихи Морозовой, кончил разумеется тем, чтонаконец достучался. Заслышав такой неистовый стук в ворота, Феня, стольнапуганная часа два назад и все еще от волнения и "думы" не решавшаяся лечьспать, была испугана теперь вновь почти до истерики: ей вообразилось, чтостучится опять Дмитрий Федорович (несмотря на то, что сама же видела, как онуехал), потому что стучаться так "дерзко" никто не мог кроме его. Онабросилась к проснувшемуся дворнику, уже шедшему на стук к воротам, и сталабыло молить его, чтобы не впускал. Но дворник опросил стучавшегося и, узнав,кто он и что хочет он видеть Феодосью Марковну по весьма важному делу,отпереть ему наконец решился. Войдя к Федосье Марковне все в ту же кухню,при чем "для сумления" она упросила Петра Ильича, чтобы позволил войти идворнику, Петр Ильич начал ее расспрашивать и вмиг попал на самое главное:то есть что Дмитрий Федорович, убегая искать Грушеньку, захватил из ступкипестик, а воротился уже без пестика, но с руками окровавленными: "И кровьеще капала, так и каплет с них, так и каплет!" восклицала Феня, очевидно,сама создавшая этот ужасный факт в своем расстроенном воображении. Ноокровавленные руки видел и сам Петр Ильич, хотя с них и не капало, и сам ихпомогал отмывать, да и не в том был вопрос, скоро ль они высохли, а в том,куда именно бегал с пестиком Дмитрий Федорович, то есть наверно ли к ФедоруПавловичу, и из чего это можно столь решительно заключить? На этом пунктеПетр Ильич настаивал обстоятельно и хотя в результате твердо ничего неузнал, но все же вынес почти убеждение, что никуда Дмитрий Федорович ибегать не мог, как в дом родителя, и что стало быть там непременно должнобыло нечто произойти. "А когда он воротился, - с волнением прибавила Феня, -и я призналась ему во всем, то стала я его расспрашивать: отчего у вас,голубчик, Дмитрий Федорович, в крови обе руки, то он будто бы ей так иответил: что это кровь человеческая и что он только что сейчас человекаубил, - так и признался, так мне во всем тут и покаялся, да вдруг и выбежалкак сумасшедший. Я села да и стала думать: куда это он теперь каксумасшедший побежал? Поедет в Мокрое, думаю, и убьет там барыню. Выбежала яэтта его молить, чтобы барыню не убивал, к нему на квартиру, да уПлотниковых лавки смотрю и вижу, что он уж отъезжает и что руки уж у него нев крови" (Феня это заметила и запомнила.) Старуха, бабушка Фени, сколькомогла, подтвердила все показания своей внучки. Расспросив еще кой-о-чем,Петр Ильич вышел из дома еще в большем волнении и беспокойстве, чем каквошел в него. Казалось бы, что всего прямее и ближе было бы ему теперь отправиться вдом Федора Павловича, узнать, не случилось ли там чего, а если случилось, точто именно, и, уже убедившись неоспоримо, тогда только идти к исправнику,как твердо уже положил Петр Ильич. Но ночь была темная, ворота у ФедораПавловича крепкие, надо опять стучать, с Федором же Павловичем знаком он былотдаленно - и вот он достучится, ему отворят, и вдруг там ничего неслучилось, а насмешливый Федор Павлович пойдет завтра рассказывать по городуанекдот, как в полночь ломился к нему незнакомый чиновник Перхотин, чтобузнать, не убил ли его кто-нибудь. Скандал! Скандала же Петр Ильич боялсяпуще всего на свете. Тем не менее чувство, увлекавшее его, было стольсильно, что он, злобно топнув ногой в землю и опять себя выбранив,немедленно бросился в новый путь, но уже не к Федору Павловичу, а к госпожеХохлаковой. Если та, думал он, ответит на вопрос: она ли дала три тысячидавеча, в таком-то часу, Дмитрию Федоровичу, то в случае отрицательногоответа он тут же и пойдет к исправнику, не заходя к Федору Павловичу; впротивном же случае отложит все до завтра и воротится к себе домой. Тутконечно прямо представляется, что в решении молодого человека идти ночью,почти в одиннадцать часов в дом к совершенно незнакомой ему светской барыне,поднять ее может быть с постели с тем, чтобы задать ей удивительный по своейобстановке вопрос заключалось, может быть, гораздо еще больше шансовпроизвести скандал, чем идти к Федору Павловичу. Но так случается иногда,особенно в подобных настоящему случаях, с решениями самых точнейших ифлегматических людей. Петр же Ильич, в ту минуту, был уже совсем нефлегматиком! Он всю жизнь потом вспоминал, как непреоборимое беспокойство,овладевшее им постепенно, дошло наконец в нем до муки и увлекало его дажепротив воли. Разумеется, он все-таки ругал себя всю дорогу за то, что идет кэтой даме, но "доведу, доведу до конца!" повторял он в десятый раз, скрежещазубами, и исполнил свое намерение - довел. Было ровно одиннадцать часов, когда он вступил в дом госпожиХохлаковой. Впустили его во двор довольно скоро, но на вопрос: почивает лиуже барыня, или еще не ложилась - дворник не мог ответить в точности, крометого, что в эту пору обыкновенно ложатся. - "Там, наверху, доложитесь;захотят вас принять, то примут, а не захотят - не примут". Петр Ильичподнялся на верх, но тут пошло потруднее. Лакей докладывать не захотел,вызвал наконец девушку. Петр Ильич вежливо, но настоятельно попросил еедоложить барыне, что вот дескать пришел здешний один чиновник Перхотин, поособому делу, и если б не важное такое дело, то и не посмел бы придти -"именно, именно в этих словах доложите", попросил он девушку. Та ушла. Оностался ждать в передней. Сама госпожа Хохлакова, хотя еще не започивала, нобыла уже в своей спальне. Была она расстроена с самого давешнего посещенияМити и уже предчувствовала, что в ночь ей не миновать обыкновенного в такихслучаях с нею мигреня. Выслушав доклад девушки и удивившись, она однакораздражительно велела отказать, несмотря на то, что неожиданное посещение втакой час незнакомого ей "здешнего чиновника" чрезвычайно заинтересовало еедамское любопытство. Но Петр Ильич на этот раз уперся как мул: выслушавотказ, он чрезвычайно настойчиво попросил еще раз доложить и передать именно"в этих самых словах", что он "по чрезвычайно важному делу, и они может бытьсами будут потом сожалеть, если теперь не примут его". "Я точно с горы тогдалетел", рассказывал он потом сам. Горничная, удивленно оглядев его, пошладругой раз докладывать. Госпожа Хохлакова была поражена, подумала,расспросила каков он с виду и узнала, что "очень прилично одеты-с, молодые итакие вежливые". Заметим в скобках и мельком, что Петр Ильич былдовольно-таки красивый молодой человек и сам это знал о себе. ГоспожаХохлакова решилась выйти. Была она уже в своем домашнем шлафроке и в туфлях,но на плечи она накинула черную шаль. "Чиновника" попросили войти вгостиную, в ту самую, в которой давеча принимали Митю. Хозяйка вышла к гостюсо строго вопросительным видом и, не пригласив сесть, прямо начала свопроса: "что угодно?" - Я решился обеспокоить вас, сударыня, по поводу общего знакомогонашего Дмитрия Федоровича Карамазова, - начал было Перхотин, но только чтопроизнес это имя, как вдруг в лице хозяйки изобразилось сильнейшеераздражение. Она чуть не взвизгнула и с яростью прервала его. - Долго ли, долго ли будут меня мучить этим ужасным человеком? -вскричала она исступленно. - Как вы смели, милостивый государь, как вырешились обеспокоить незнакомую вам даму в ее доме и в такой час... иявиться к ней говорить о человеке, который здесь же, в этой самой гостиной,всего три часа тому, приходил убить меня, стучал ногами и вышел как никто невыходит из порядочного дома. Знайте, милостивый государь, что я на вас будужаловаться, что я не спущу вам, извольте сей же час оставить меня... Я мать,я сейчас же... я... я... - Убить! Так он и вас хотел убить? - А разве он кого-нибудь уже убил? - стремительно спросила госпожаХохлакова. - Соблаговолите выслушать, сударыня, только полминуты, и я в двухсловах разъясню вам все, - с твердостью ответил Перхотин. - Сегодня, в пятьчасов пополудни, господин Карамазов занял у меня, по-товарищески, десятьрублей, и я положительно знаю, что у него денег не было, а сегодня же вдевять часов он вошел ко мне, неся в руках на виду пачку сторублевыхбумажек, примерно в две или даже в три тысячи рублей. Руки же у него и лицобыли все окровавлены, сам же казался как бы помешанным. На вопрос мой,откуда взял столько денег, он с точностью ответил, что взял их сейчас предтем от вас и что вы ссудили его суммою в три тысячи, чтоб ехать будто бы назолотые прииски... В лице госпожи Хохлаковой вдруг выразилось необычайное и болезненноеволнение. - Боже! Это он старика-отца своего убил! - вскричала она, всплеснувруками. - Никаких я ему денег не давала, никаких! О, бегите, бегите!.. Неговорите больше ни слова! Спасайте старика, бегите к отцу его, бегите! - Позвольте, сударыня, итак вы не давали ему денег? Вы твердо помните,что не давали ему никакой суммы? - Не давала, не давала! Я ему отказала, потому что он не умел оценить.Он вышел в бешенстве и затопал ногами. Он на меня бросился, а я отскочила...И я вам скажу еще, как человеку, от которого теперь уж ничего скрывать ненамерена, что он даже в меня плюнул, можете это себе представить? Но что жемы стоим? Ах сядьте... Извините, я... Или лучше бегите, бегите, вам надобежать и спасти несчастного старика от ужасной смерти! - Но если уж он убил его? - Ах, боже мой, в самом деле! Так что же мы теперь будем делать? Как выдумаете, что теперь надо делать? Между тем она усадила Петра Ильича и села сама против него. Петр Ильичвкратце, но довольно ясно изложил ей историю дела, по крайней мере, ту частьистории, которой сам сегодня был свидетелем, рассказал и о сейчашнем своемпосещении Фени, и сообщил известие о пестике. Все эти подробности до-нельзяпотрясли возбужденную даму, которая вскрикивала и закрывала глаза руками... - Представьте, я все это предчувствовала! Я одарена этим свойством,все, что я себе ни представлю, то и случится. И сколько, сколько раз ясмотрела на этого ужасного человека и всегда думала: вот человек, которыйкончит тем, что убьет меня. И вот так и случилось... То-есть, если он убилтеперь не меня, а только отца своего, то наверное потому что тут видимыйперст божий, меня охранявший, да и сверх того сам он постыдился убить,потому что я ему сама, здесь, на этом месте, надела на шею образок с мощейВарвары великомученицы... И как же я была близка в ту минуту от смерти, яведь совсем подошла к нему, вплоть, и он всю свою шею мне вытянул! Знаете,Петр Ильич... (извините, вас, кажется, вы сказали, зовут Петром Ильичем),знаете, я не верю в чудеса, но этот образок и это явное чудо со мною теперь- это меня потрясает, и я начинаю опять верить во все, что угодно. Слыхаливы о старце Зосиме?.. "А впрочем я не знаю, что говорю... И представьте,ведь он и с образком на шее в меня плюнул... Конечно только плюнул, а неубил, и... и вон куда поскакал! Но куда ж мы-то, нам-то теперь куда, как выдумаете? Петр Ильич встал и объявил, что пойдет теперь прямо к исправнику и всеему расскажет, а там уж как тот сам знает. - Ах, это прекрасный, прекрасный человек, я знакома с МихаиломМакаровичем. Непременно, именно к нему. Как вы находчивы, Петр Ильич, и какхорошо это вы все придумали; знаете, я бы никак на вашем месте этого непридумала! - Тем более, что я и сам хороший знакомый исправнику, - заметил ПетрИльич, все еще стоя и видимо желая как-нибудь поскорее вырваться отстремительной дамы, которая никак не давала ему проститься с ней иотправиться. - И знаете, знаете, - лепетала она, - придите сказать мне, что тамувидите и узнаете... и что обнаружится... и как его решат и куда осудят.Скажите, ведь у нас нет смертной казни? Но непременно придите, хоть в тричаса ночи, хоть в четыре, даже в половине пятого... Велите меня разбудить,растолкать, если вставать не буду... О боже, да я и не засну даже. Знаете,не поехать ли мне самой с вами?.. - Н-нет-с, а вот если бы вы написали вашею рукой сейчас три строки, навсякий случай, о том, что денег Дмитрию Федоровичу никаких не давали, тобыло бы может быть не лишне... на всякий случай... - Непременно! - восторженно прыгнула к своему бюро госпожа Хохлакова. -И знаете, вы меня поражаете, вы меня просто потрясаете вашею находчивостью ивашим умением в этих делах... Вы здесь служите? Как это приятно услышать,что вы здесь служите... И еще говоря это, она быстро начертала на полулисте почтовой бумаги трикрупные следующие строчки: "Никогда в жизни моей я не давала взаймы несчастному Дмитрию ФедоровичуКарамазову (так как он все же теперь несчастен) трех тысяч рублей сегодня,да и никаких других денег никогда, никогда! В том клянусь всем, что естьсвятого в нашем мире. Хохлакова". - Вот эта записка! - быстро обернулась она к Петру Ильичу. - Идите же,спасайте. Это великий подвиг с вашей стороны. И она три раза его перекрестила. Она выбежала провожать его даже допередней. - Как я вам благодарна! Вы не поверите, как я вам теперь благодарна зато, что вы зашли ко мне к первой. Как это мы с вами не встречались? Мнеочень лестно бы было вас принимать и впредь в моем доме. И как это приятнослышать, что вы здесь служите... и с такою точностью, с такойнаходчивостью... Но вас они должны ценить, вас должны наконец понять, и все,что я бы могла для вас сделать, то поверьте... О, я так люблю молодежь! Явлюблена в молодежь. Молодые люди это - основание всей теперешней страждущейнашей России, вся надежда ее... О, идите, идите!.. Но Петр Ильич уже выбежал, а то бы она его так скоро не выпустила.Впрочем госпожа Хохлакова произвела на него довольно приятное впечатление,даже несколько смягчившее тревогу его о том, что он втянулся в такоескверное дело. Вкусы бывают чрезвычайно многоразличны, это известно. "Ивовсе она не такая пожилая", подумал он с приятностью, - "напротив, я быпринял ее за ее дочь". Что же до самой госпожи Хохлаковой, то она была просто очарованамолодым человеком. "Столько уменья, столько аккуратности ив таком молодомчеловеке в наше время, и все это при таких манерах и наружности. Вот говорятпро современных молодых людей, что они ничего не умеют, вот вам пример и т.д. и т. д." Так что об "ужасном происшествии" она просто даже позабыла итолько уж ложась в постель и вдруг вновь вспомнив о том, "как близка была отсмерти", она проговорила: "Ах, это ужасно, ужасно!" Но тотчас же заснуласамым крепким и сладким сном. Я бы впрочем и не стал распространяться отаких мелочных и эпизодных подробностях, если б эта сейчас лишь описаннаямною эксцентрическая встреча молодого чиновника с вовсе не старою ещевдовицей не послужила впоследствии основанием всей жизненной карьеры этоготочного и аккуратного молодого человека, о чем с изумлением вспоминают досих пор в нашем городке и о чем может быть и мы скажем особое словечко,когда заключим наш длинный рассказ о братьях Карамазовых.
II. ТРЕВОГА.
Исправник наш Михаил Макарович Макаров, отставной подполковник,переименованный в надворные советники, был человек вдовый и хороший.Пожаловал же к нам всего назад лишь три года, но уже заслужил общеесочувствие тем главное. что "умел соединить общество". Гости у него непереводились, и казалось без них он бы и сам прожить не мог. Непременнокто-нибудь ежедневно у него обедал, хоть два, хоть один только гость, но безгостей и за стол не садились. Бывали и званые обеды, под всякими, иногдадаже неожиданными предлогами. Кушанье подавалось хоть и не изысканное, нообильное, кулебяки готовились превосходные, а вина хоть и не блисталикачеством, зато брали количеством. Во входной комнате стоял биллиард свесьма приличною обстановкой, то есть даже с изображениями скаковыханглийских лошадей в черных рамках по стенам, что, как известно, составляетнеобходимое украшение всякой биллиардной у холостого человека. Каждый вечериграли в карты, хоть бы на одном только столике. Но весьма часто собиралосьи все лучшее общество нашего города, с маменьками и девицами, потанцовать.Михаил Макарович хотя и вдовствовал, но жил семейно, имея при себе своюдавно уже овдовевшую дочь, в свою очередь мать двух девиц, внучек МихаилуМакаровичу. Девицы были уже взрослые и окончившие свое воспитание,наружности не неприятной, веселого нрава, и хотя все знали, что за ниминичего не дадут, все-таки привлекавшие в дом дедушки нашу Хсветскуюмолодежь. В делах Михаил Макарович был не совсем далек, но должность своюисполнял не хуже многих других. Если прямо сказать, то был он человекдовольно-таки необразованный и даже беспечный в ясном понимании пределовсвоей административной власти. Иных реформ современного царствования он нето что не мог вполне осмыслить, но понимал их с некоторыми, иногда весьмазаметными, ошибками и вовсе не по особенной какой-нибудь своейнеспособности, а просто по беспечности своего характера, потому что всенекогда было вникнуть. "Души я, господа, более военной чем гражданской",выражался он сам о себе. Даже о точных основаниях крестьянской реформы онвсе еще как бы не приобрел окончательного и твердого понятия, и узнавал оних так-сказать из года в год, приумножая свои знания практически иневольно, а между тем сам был помещиком. Петр Ильич с точностию знал, что вэтот вечер он непременно у Михаила Макаровича встретит кого-нибудь изгостей, но лишь не знал кого именно. А между тем как раз у него сидели в этуминуту за ералашем прокурор и наш земский врач, Варвинский, молодой человек,только что к нам прибывший из Петербурга, один из блистательно окончившихкурс в петербургской медицинской академии. Прокурор же, то есть товарищпрокурора, но которого у нас все звали прокурором, Ипполит Кириллович, был унас человек особенный, не старый, всего лишь лет тридцати пяти, но сильнонаклонный к чахотке, при сем женатый на весьма толстой и бездетной даме,самолюбивый и раздражительный, при весьма солидном однако уме и даже добройдуше. Кажется, вся беда его характера заключалась в том, что думал он о себенесколько выше, чем позволяли его истинные достоинства. И вот почему онпостоянно казался беспокойным. Были в нем к тому же некоторые высшие ихудожественные даже поползновения, например, на психологичность, наособенное знание души человеческой, на особенный дар познавания преступникаи его преступления. В этом смысле он считал себя несколько обиженным иобойденным по службе и всегда уверен был, что там, в высших сферах, его несумели оценить, и что у него есть враги. В мрачные минуты грозился дажеперебежать в адвокаты по делам уголовным. Неожиданное дело Карамазовых оботцеубийстве как бы встряхнуло его всего: "Дело такое, что всей России моглостать известно". Но это уж я говорю забегая вперед. В соседней комнате, с барышнями, сидел и наш молодой судебныйследователь Николай Парфенович Нелюдов, всего два месяца тому прибывший кнам из Петербурга. Потом у нас говорили и даже дивились тому, что все этилица как будто нарочно соединились в вечер "преступления" вместе в домеисполнительной власти. А между тем дело было гораздо проще и произошлокрайне естественно: у супруги Ипполита Кирилловича другой день как болелизубы, и ему надо же было куда-нибудь убежать от ее стонов; врач же уже посуществу своему не мог быть вечером нигде иначе как за картами. Николай жеПарфенович Нелюдов даже еще за три дня рассчитывал прибыть в этот вечер кМихаилу Макаровичу так-сказать нечаянно, чтобы вдруг и коварно поразить егостаршую девицу Ольгу Михайловну тем, что ему известен ее секрет, что онзнает, что сегодня день ее рождения и что она нарочно пожелала скрыть его отнашего общества, с тем чтобы не созывать город на танцы. Предстояло многосмеху и намеков на ее лета, что она будто бы боится их обнаружить, чтотеперь, так как он владетель ее секрета, то завтра же всем расскажет, ипроч. и проч. Милый, молоденький человечек был на этот счет большой шалун,его так и прозвали у нас дамы шалуном, и ему, кажется, это очень нравилось.Впрочем он был весьма хорошего общества, хорошей фамилии, хорошеговоспитания и хороших чувств и хотя жуир, но весьма невинный и всегдаприличный. С виду он был маленького роста, слабого и нежного сложения. Натоненьких и бледненьких пальчиках его всегда сверкали несколько чрезвычайнокрупных перстней. Когда же исполнял свою должность, то становилсянеобыкновенно важен, как бы до святыни понимая свое значение и своиобязанности. Особенно умел он озадачивать при допросах убийц и прочихзлодеев из простонародья и действительно возбуждал в них если не уважение ксебе, то все же некоторое удивление. Петр Ильич, войдя к исправнику, был просто ошеломлен: он вдруг увидал,что там все уже знают. Действительно карты бросили, все стояли и рассуждалии даже Николай Парфенович прибежал от барышень и имел самый боевой истремительный вид. Петра Ильича встретило ошеломляющее известие, что старикФедор Павлович действительно и в самом деле убит в этот вечер в своем доме,убит и ограблен. Узналось же это только сейчас пред тем, следующим образом. Марфа Игнатьевна, супруга поверженного у забора Григория, хотя и спалакрепким сном на своей постеле и могла бы так проспать еще до утра, вдругоднако же пробудилась. Способствовал тому страшный эпилептический вопльСмердякова, лежавшего в соседней комнатке без сознания, - тот вопль, которымвсегда начинались его припадки падучей и которые всегда, во всю жизнь,страшно пугали Марфу Игнатьевну и действовали на нее болезненно. Не моглаона к ним никогда привыкнуть. Спросонья она вскочила и почти без памятибросилась в каморку к Смердякову. Но там было темно, слышно было только, чтобольной начал страшно храпеть и биться. Тут Марфа Игнатьевна закричала самаи начала было звать мужа, но вдруг сообразила, что ведь Григория-то накровати, когда она вставала, как бы и не было. Она подбежала к кровати иощупала ее вновь, но кровать была в самом деле пуста. Стало быть он ушел,куда же? Она выбежала на крылечко и робко позвала его с крыльца. Ответаконечно не получила, но зато услышала среди ночной тишины откуда-то как быдалеко из сада какие-то стоны. Она прислушалась; стоны повторились опять, иясно стало, что они в самом деле из саду. "Господи, словно как тогдаЛизавета Смердящая!" пронеслось в ее расстроенной голове. Робко сошла она соступенек и разглядела, что калитка в сад отворена. "Верно он, сердечныйтам", подумала она, подошла к калитке и вдруг явственно услышала, что еезовет Григорий, кличет: "Марфа, Марфа!" слабым, стенящим, страшным голосом."Господи, сохрани нас от беды", прошептала Марфа Игнатьевна и бросилась назов и вот таким-то образом и нашла Григория. Но нашла не у забора, не на томместе, где он был повержен, а шагов уже за двадцать от забора. Потомоказалось, что очнувшись он пополз и вероятно полз долго, теряя по несколькураз сознание и вновь впадая в беспамятство. Она тотчас заметила, что он весьв крови и тут уж закричала благим матом. Григорий же лепетал тихо ибессвязно: "убил... отца убил... чего кричишь, дура... беги, зови..." НоМарфа Игнатьевна не унималась и все кричала и вдруг, завидев, что у баринаотворено окно и в окне свет, побежала к нему и начала звать ФедораПавловича. Но, заглянув в окно, увидала страшное зрелище: барин лежалнавзничь на полу, без движения. Светлый халат и белая рубашка на груди былизалиты кровью. Свечка на столе ярко освещала кровь и неподвижное мертвоелицо Федора Павловича. Тут уж в последней степени ужаса Марфа Игнатьевнабросилась от окна, выбежала из сада, отворила воротный запор и побежала,сломя голову, на зады к соседке Марье Кондратьевне. Обе соседки, мать идочь, тогда уже започивали, но на усиленный и неистовый стук в ставни икрики Марфы Игнатьевны проснулись и подскочили к окну. Марфа Игнатьевнабессвязно, визжа и крича, передала однако главное и звала на помощь. Как разв эту ночь заночевал у них скитающийся Фома. Мигом подняли его, и все троепобежали на место преступления. Дорогою Марья Кондратьевна успелаприпомнить, что давеча, в девятом часу, слышала страшный и пронзительныйвопль на всю окрестность из их сада - и это именно был, конечно, тот самыйкрик Григория, когда он, вцепившись руками в ногу сидевшего уже на забореДмитрия Федоровича, прокричал: "Отцеубивец!" "Завопил кто-то один и вдругперестал", показывала бежа Марья Кондратьевна. Прибежав на место, где лежалГригорий, обе женщины с помощью Фомы перенесли его во флигель. Зажгли огоньи увидали, что Смердяков все еще не унимается и бьется в своей каморке,скосил глаза, а с губ его текла пена. Голову Григория обмыли водой суксусом, и от воды он совсем уже опамятовался и тотчас спросил: "убит альнет барин?" Обе женщины и Фома пошли тогда к барину и, войдя в сад, увидалина этот раз, что не только окно, но и дверь из дома в сад стояла настежьотпертою, тогда как барин накрепко запирался сам с вечера каждую ночь вотуже всю неделю и даже Григорию ни под каким видом не позволял стучать ксебе. Увидав отворенную эту дверь, все они тотчас же, обе женщины и Фома,забоялись идти к барину, не вышло чего потом". А Григорий, когда воротилисьони, велел тотчас же бежать к самому исправнику. Тут-то вот МарьяКондратьевна и побежала и всполошила всех у исправника. Прибытие же ПетраИльича упредила всего только пятью минутами, так что тот явился уже не содними своими догадками и заключениями, а как очевидный свидетель, еще болеерассказом своим подтвердивший общую догадку о том, кто преступник (чемувпрочем он, в глубине души, до самой этой последней минуты, все ещеотказывался верить). Решили действовать энергически. Помощнику городового пристава тотчас жепоручили набрать штук до четырех понятых и по всем правилам, которых уже яздесь не описываю, проникли в дом Федора Павловича, и следствие произвели наместе. Земский врач, человек горячий и новый, сам почти напросилсясопровождать исправника, прокурора и следователя. Намечу лишь вкратце: ФедорПавлович оказался убитым вполне, с проломленною головой, но чем? вероятнеевсего тем же самым оружием, которым поражен был потом и Григорий. И вот какраз отыскали и оружие, выслушав от Григория, которому подана была возможнаямедицинская помощь, довольно связный, хотя слабым и прерывавшимся голосомпереданный рассказ о том, как он был повержен. Стали искать с фонарем узабора и нашли брошенный прямо на садовую дорожку, на самом виду, медныйпестик. В комнате, в которой лежал Федор Павлович, никакого особенногобеспорядка не заметили, но за ширмами, у кровати его, подняли с полубольшой, из толстой бумаги, канцелярских размеров конверт с надписью:"Гостинчик в три тысячи рублей ангелу моему Грушеньке, если захочет придти",а внизу было приписано вероятно уже потом, самим Федором Павловичем: "ицыпленочку". На конверте были три большие печати красного сургуча, ноконверт был уже разорван и пуст: деньги были унесены. Нашли на полу итоненькую розовую ленточку, которою был обвязан конверт. В показаниях ПетраИльича одно обстоятельство между прочими произвело чрезвычайное впечатлениена прокурора и следователя, а именно: догадка о том, что Дмитрий Федоровичнепременно к рассвету застрелится, что он сам порешил это, сам говорил обэтом Петру Ильичу, пистолет зарядил при нем, записочку написал, в карманположил и проч. и проч. Когда же де Петр Ильич, все еще не хотевший веритьему, пригрозил, что он пойдет и кому-нибудь расскажет, чтобы пресечьсамоубийство, то сам де Митя, осклябляясь, ответил ему: "не успеешь". Сталобыть надо было спешить на место, в Мокрое, чтобы накрыть преступника прежде,чем он пожалуй и в самом деле вздумал бы застрелиться. "Это ясно, это ясно!"повторял прокурор в чрезвычайном возбуждении, "это точь-в-точь у подобныхсорванцев так и делается: завтра убью себя, а пред смертью кутеж". История,как он забрал в лавке вина и товару, только разгорячила еще большепрокурора. "Помните того парня, господа, что убил купца Олсуфьева, ограбилна полторы тысячи и тотчас же пошел, завился, а потом, не припрятав дажехорошенько денег, тоже почти в руках неся, отправился к девицам".Задерживало однако всех следствие, обыск в доме Федора Павловича, формы ипроч. Все это требовало времени, а потому и отправили часа за два преждесебя в Мокрое станового Маврикия Маврикиевича Шмерцова, как раз наканунепоутру прибывшего в город за жалованьем. Маврикию Маврикиевичу далиинструкцию: прибыв в Мокрое и, не поднимая никакой тревоги, следить за"преступником" неустанно до прибытия надлежащих властей, равно какизготовить понятых, сотских и проч. и проч. Так Маврикий Маврикиевич ипоступил, сохранил incognito и лишь одного только Трифона Борисовича,старого своего знакомого, отчасти лишь посвятил в тайну дела. Время этоименно совпадало с тем, когда Митя встретил в темноте на галлерейкеразыскивавшего его хозяина, при чем тут же заметил, что у Трифона Борисовичакакая-то в лице и в речах вдруг перемена. Таким образом ни Митя и никто незнали, что за ними наблюдают; ящик же его с пистолетами был давно ужепохищен Трифоном Борисовичем и припрятан в укромное место. И только уже впятом часу утра, почти на рассвете, прибыло все начальство, исправник,прокурор и следователь в двух экипажах и на двух тройках. Доктор же осталсяв доме Федора Павловича, имея в предмете сделать на утро вскрытие трупаубитого, но главное заинтересовался именно состоянием больного слугиСмердякова: "Такие ожесточенные и такие длинные припадки падучей,повторяющиеся беспрерывно в течение двух суток, редко встретишь, и этопринадлежит науке", проговорил он в возбуждении отъезжавшим своим партнерам,и те его поздравили, смеясь, с находкой. При сем прокурор и следовательочень хорошо запомнили, что доктор прибавил самым решительным тоном, чтоСмердяков до утра не доживет. Теперь после долгого, но кажется необходимого объяснения, мывозвратились именно к тому моменту нашего рассказа, на котором остановилиего в предыдущей книге.
III. ХОЖДЕНИЕ ДУШИ ПО МЫТАРСТВАМ. МЫТАРСТВО ПЕРВОЕ.
Итак, Митя сидел и диким взглядом озирал присутствующих, не понимая,что ему говорят. Вдруг он поднялся, вскинул вверх руки и громко прокричал: - Не повинен! В этой крови не повинен! В крови отца моего не повинен...Хотел убить, но не повинен! Не я! Но только что он успел прокричать это, как из-за занавесок выскочилаГрушенька и так и рухнулась исправнику прямо в ноги. - Это я, я окаянная, я виновата! - прокричала она раздирающим душувоплем, вся в слезах, простирая ко всем руки, - это из-за меня он убил!..Это я его измучила и до того довела! Я и того старичка-покойничка бедногоизмучила, со злобы моей, и до того довела! Я виноватая, я первая, я главная,я виноватая! - Да, ты виноватая! Ты главная преступница! Ты неистовая, тыразвратная, ты главная виноватая, - завопил, грозя ей рукой, исправник, нотут уж его быстро и решительно уняли. Прокурор даже обхватил его руками. - Это уж совсем беспорядок будет, Михаил Макарович, - вскричал он, - выположительно мешаете следствию... дело портите... - почти задыхался он. - Меры принять, меры принять, меры принять! - страшно закипятился иНиколай Парфенович, - иначе положительно невозможно!.. - Вместе судите нас! - продолжала исступленно восклицать Грушенька, всееще на коленях. - Вместе казните нас, пойду с ним теперь хоть на смертнуюказнь! - Груша, жизнь моя, кровь моя, святыня моя! - бросился подле нее наколени и Митя и крепко сжал ее в объятиях. - Не верьте ей, - кричал он, - невиновата она ни в чем, ни в какой крови и ни в чем! Он помнил потом, что его оттащили от нее силой несколько человек, а чтоее вдруг увели, и что опамятовался он уже сидя за столом. Подле и сзади негостояли люди с бляхами. Напротив него через стол на диване сидел НиколайПарфенович, судебный следователь, и все уговаривал его отпить из стоявшегона столе стакана немного воды: "Это освежит вас, это вас успокоит, небойтесь, не беспокойтесь", прибавлял он чрезвычайно вежливо. Мите же вдруг,он помнил это, ужасно любопытны стали его большие перстни, один аметистовый,а другой какой-то яркожелтый, прозрачный и такого прекрасного блеска. Идолго еще он потом с удивлением вспоминал, что эти перстни привлекали еговзгляд неотразимо даже во все время этих страшных часов допроса, так что онпочему-то все не мог от них оторваться и их забыть как совершеннонеподходящую к его положению вещь. Налево, сбоку от Мити, на месте, гдесидел в начале вечера Максимов, уселся теперь прокурор, а по правую рукуМити, на месте где была тогда Грушенька, расположился один румяный молодойчеловек, в каком-то охотничьем как бы пиджаке и весьма поношенном, предкоторым очутилась чернильница и бумага. Оказалось, что это былписьмоводитель следователя, которого привез тот с собою. Исправник же стоялтеперь у окна, в другом конце комнаты, подле Калганова, который тоже уселсяна стуле у того же окна. - Выпейте воды! - мягко повторил в десятый раз следователь. - Выпил, господа, выпил... но... что ж, господа, давите, казните,решайте судьбу! - воскликнул Митя со страшно неподвижным выпучившимсявзглядом на следователя. - Итак, вы положительно утверждаете, что в смерти отца вашего, ФедораПавловича, вы невиновны? - мягко, но настойчиво спросил следователь. - Невиновен! Виновен в другой крови, в крови другого старика, но неотца моего. И оплакиваю! Убил, убил старика, убил и поверг... Но тяжелоотвечать за эту кровь другою кровью, страшною кровью, в которой неповинен...Страшное обвинение, господа, точно по лбу огорошили! Но кто же убил отца,кто же убил? Кто же мог убить, если не я? Чудо, нелепость, невозможность!.. - Да, вот кто мог убить... - начал было следователь, но прокурорИпполит Кириллович (товарищ прокурора, но и мы будем его называть длякраткости прокурором), переглянувшись со следователем, произнес, обращаясь кМите: - Вы напрасно беспокоитесь за старика слугу Григория Васильева.Узнайте, что он жив, очнулся и, несмотря на тяжкие побои, причиненные емувами. по его и вашему теперь показанию, кажется, останется жив несомненно,по крайней мере по отзыву доктора. - Жив? Так он жив! - завопил вдруг Митя, всплеснув руками. Все лицо егопросияло: - Господи, благодарю тебя за величайшее чудо, содеянное тобою мне,грешному и злодею, по молитве моей!.. Да, да, это по молитве моей, я молилсявсю ночь!.. - и он три раза перекрестился. Он почти задыхался. - Так вот от этого-то самого Григория мы и получили столь значительныепоказания на ваш счет. что... - стал было продолжать прокурор, но Митя вдругвскочил со стула. - Одну минуту, господа, ради бога одну лишь минутку; я сбегаю к ней... - Позвольте! В эту минуту никак нельзя! - даже чуть не взвизгнулНиколай Парфенович и тоже вскочил на ноги. Митю обхватили люди с бляхами нагруди, впрочем он и сам сел на стул... - Господа, как жаль! Я хотел к ней на одно лишь мгновение... хотелвозвестить ей, что смыта, исчезла эта кровь, которая всю ночь сосала мнесердце, и что я уже не убийца! Господа, ведь она невеста моя! - восторженнои благоговейно проговорил он вдруг обводя всех глазами. - О, благодарю вас,господа! О, как вы возродили, как вы воскресили меня в одно мгновение!..Этот старик - ведь он носил меня на руках, господа, мыл меня в корыте, когдаменя трехлетнего ребенка все покинули, был отцом родным!.. - Итак, вы... - начал было следователь. - Позвольте, господа, позвольте еще одну минутку, - прервал Митя,поставив оба локтя на стол и закрыв лицо ладонями, - дайте же чуточкусообразиться, дайте вздохнуть, господа. Все это ужасно потрясает, ужасно, небарабанная же шкура человек, господа! - Вы бы опять водицы... - пролепетал Николай Парфенович. Митя отнял отлица руки и рассмеялся. Взгляд его был бодр, он весь как бы изменился в одномгновение. Изменился и весь тон его: это сидел уже опять равный всем этимлюдям человек, всем этим прежним знакомым его, вот точно так, как если бывсе они сошлись вчера, когда еще ничего не случилось, где-нибудь в светскомобществе. Заметим однако кстати, что у исправника Митя, в начале егоприбытия к нам, - был принят радушно, но потом, в последний месяц особенно,Митя почти не посещал его, а исправник, встречаясь с ним, на улице например,сильно хмурился и только лишь из вежливости отдавал поклон, что очень хорошозаприметил Митя. С прокурором был знаком еще отдаленнее, но к супругепрокурора, нервной и фантастической даме, иногда хаживал с самымипочтительными однако визитами, и даже сам не совсем понимая, зачем к нейходит, и она всегда ласково его принимала, почему-то интересуясь им досамого последнего времени. Со следователем же познакомиться еще не успел, нооднако встречал и его и даже говорил с ним раз или два, оба раза о женскомполе. - Вы, Николай Парфеныч, искуснейший, как я вижу, следователь, - веселорассмеялся вдруг Митя, - но я вам теперь сам помогу. О, господа, явоскрешен... и не претендуйте на меня, что я так запросто и так прямо к вамобращаюсь. К тому же я немного пьян, я это вам скажу откровенно. Я, кажется,имел честь... честь и удовольствие встречать вас, Николай Парфеныч, уродственника моего Миусова... Господа, господа, я не претендую на равенство,я ведь понимаю же, кто я такой теперь пред вами сижу. На мне лежит... еслитолько показания на меня дал Григорий... то лежит, - о конечно уж лежит -страшное подозрение! Ужас, ужас - я ведь понимаю же это! Но к делу, господа,я готов, и мы это в один миг теперь и покончим, потому что, послушайте,послушайте, господа. Ведь если я знаю, что я не виновен, то уж конечно водин миг покончим! Так ли? Так ли? Митя говорил скоро и много, нервно и экспансивно и как бы решительнопринимая своих слушателей за лучших друзей своих. - Итак, мы пока запишем, что вы отвергаете взводимое на вас обвинениерадикально, - внушительно проговорил Николай Парфенович и, повернувшись кписарю, вполголоса продиктовал ему, что надо записать. - Записывать? Вы хотите это записывать? Что ж, записывайте, я согласен,даю полное мое согласие, господа... Только видите... Стойте, стойте,запишите так: "В буйстве он виновен, в тяжких побоях, нанесенных бедномустарику, виновен. Ну там еще про себя внутри, в глубине сердца своеговиновен, - но это уже не надо писать (повернулся он вдруг к писарю), это ужемоя частная жизнь, господа, это уже вас не касается, эти глубины-то сердца,то есть... Но в убийстве старика отца - не виновен! Это дикая мысль! Этосовершенно дикая мысль!.. Я вам докажу и вы убедитесь мгновенно. Вы будетесмеяться, господа, сами будете хохотать над вашим подозрением!.. - Успокойтесь, Дмитрий Федорович, - напомнил следователь, как бы видиможелая победить исступленного своим спокойствием. - Прежде чем будемпродолжать допрос, я бы желал, если вы только согласитесь ответить, слышатьот вас подтверждение того факта, что кажется вы не любили покойного ФедораПавловича, были с ним в какой-то постоянной ссоре... Здесь по крайней мере,четверть часа назад, вы, кажется, изволили произнести, что даже хотели убитьего: "Не убил, воскликнули вы, но хотел убить!" - Я это воскликнул? Ох, это может быть, господа! Да, к несчастию, яхотел убить его, много раз хотел... к несчастью, к несчастию! - Хотели. Не согласитесь ли вы объяснить, какие собственно принципыруководствовали вас в такой ненависти к личности вашего родителя? - Что ж объяснять, господа! - угрюмо вскинул плечами Митя, потупясь. -Я ведь не скрывал моих чувств, весь город об этом знает, - знают все втрактире. Еще недавно в монастыре заявил в келье старца Зосимы... В тот жедень, вечером, бил и чуть не убил отца и поклялся, что опять приду и убью,при свидетелях... О, тысяча свидетелей! Весь месяц кричал, все свидетели!..Факт на лицо, факт говорит, кричит, но - чувства, господа, чувства, это уждругое. Видите, господа (нахмурился Митя), мне кажется, что про чувства выне имеете права меня спрашивать. Вы хоть и облечены, я понимаю это, но этодело мое, мое внутреннее дело, интимное, но... так как я уж не скрывал моихчувств прежде... в трактире например, и говорил всем и каждому, то... то несделаю и теперь из этого тайны. Видите, господа, я ведь понимаю, что в этомслучае на меня улики страшные: всем говорил, что его убью, а вдруг его иубили: как же не я в таком случае? Ха-ха! Я вас извиняю, господа, вполнеизвиняю. Я ведь и сам поражен до эпидермы, потому что кто ж его убил наконецв таком случае, если не я? Ведь не правда ли? Если не я, так кто же, кто же?Господа, - вдруг воскликнул он, - я хочу знать, я даже требую от вас,господа: где он убит? как он убит, чем и как? скажите мне, - быстро спросилон, обводя прокурора и следователя глазами. - Мы нашли его лежащим на полу, навзничь, в своем кабинете, спроломленною головой, - проговорил прокурор. - Страшно это, господа! - вздрогнул вдруг Митя и, облокотившись настол, закрыл лицо правою рукой. - Мы будем продолжать, - прервал Николай Парфенович. - Итак, что жетогда руководило вас в ваших чувствах ненависти? Вы кажется заявлялипублично, что чувство ревности? - Ну да, ревность, и не одна только ревность. - Споры из-за денег? - Ну да, и из-за денег. - Кажется, спор был в трех тысячах, будто бы не доданных вам понаследству. - Какое трех! Больше, больше, - вскинулся Митя, - больше шести, большедесяти может быть. Я всем говорил, всем кричал! Но я решился, уж так и быть,помириться на трех тысячах. Мне до зарезу нужны были эти три тысячи... такчто тот пакет с тремя тысячами, который, я знал, у него под подушкой,приготовленный для Грушеньки, я считал решительно как бы у меня украденным,вот что, господа, считал своим, все равно как моею собственностью... Прокурор значительно переглянулся со следователем и успел незаметномигнуть ему. - Мы к этому предмету еще возвратимся, - проговорил тотчас следователь,- вы же позволите нам теперь отметить и записать именно этот пунктик: что высчитали эти деньги, в том конверте, как бы за свою собственность. - Пишите, господа, я ведь понимаю же, что это опять-таки на меня улика,но я не боюсь улик и сам говорю на себя. Слышите, сам! Видите, господа, вы,кажется, принимаете меня совсем за иного человека, чем я есть, - прибавил онвдруг мрачно и грустно. - С вами говорит благородный человек, благороднейшеелицо, главное - этого не упускайте из виду - человек, наделавший безднуподлостей, но всегда бывший и остававшийся благороднейшим существом, каксущество, внутри, в глубине, ну, одним словом, я не умею выразиться...Именно тем-то и мучился всю жизнь, что жаждал благородства, был так-сказатьстрадальцем благородства и искателем его с фонарем, с Диогеновым фонарем, амежду тем всю жизнь делал одни только пакости, как и все мы, господа... тоесть, как я один, господа, не все, а я один, я ошибся, один, один!..Господа, у меня голова болит, - страдальчески поморщился он, - видите,господа, мне не нравилась его наружность, что-то бесчестное, похвальба ипопирание всякой святыни, насмешка и безверие, гадко, гадко? Но теперь,когда уж он умер, я думаю иначе. - Как это иначе? - Не иначе, но я жалею, что так его ненавидел. - Чувствуете раскаяние? - Нет, не то чтобы раскаяние, этого не записывайте. Сам-то я нехорош,господа, вот что, сам-то я не очень красив, а потому права не имел и егосчитать отвратительным, вот что! Это, пожалуй, запишите. Проговорив это, Митя стал вдруг чрезвычайно грустен. Уже давнопостепенно с ответами на вопросы следователя он становился все мрачнее имрачнее. И вдруг как раз в это мгновение разразилась опять неожиданнаясцена. Дело в том, что Грушеньку хоть давеча и удалили, но увели не оченьдалеко, всего только в третью комнату от той голубой комнаты, в которойпроисходил теперь допрос. Это была маленькая комнатка в одно окно, сейчас затою большою комнатой, в которой ночью танцовали и шел пир горой. Там сиделаона, а с ней пока один только Максимов, ужасно пораженный, ужасно струсившийи к ней прилепившийся, как бы ища около нее спасения. У ихней двери стоялкакой-то мужик с бляхой на груди. Грушенька плакала, и вот вдруг, когда гореуж слишком подступило к душе ее, она вскочила, всплеснула руками и,прокричав громким воплем: "горе мое, горе!" бросилась вон из комнаты к нему,к своему Мите, и так неожиданно, что ее никто не успел остановить. Митя же,заслышав вопль ее, так и задрожал, вскочил, завопил и стремглав бросился кней навстречу, как бы не помня себя. Но им опять сойтись не дали, хотя ониуже увидели друг друга. Его крепко схватили за руки: он бился, рвался,понадобилось троих или четверых, чтоб удержать его. Схватили и ее, и онвидел, как она с криком простирала к нему руки, когда ее увлекали. Когдакончилась сцена, он опомнился опять на прежнем месте, за столом, противследователя, и выкрикивал, обращаясь к ним: - Что вам в ней? Зачем вы ее мучаете? Она невинна, невинна!.. Его уговаривали прокурор и следователь. Так прошло некоторое время,минут десять; наконец в комнату поспешно вошел отлучившийся было МихаилМакарович и громко, в возбуждении, проговорил прокурору: - Она удалена, она внизу, не позволите ли мне сказать, господа, всегоодно слово этому несчастному человеку? При вас, господа, при вас! - Сделайте милость, Михаил Макарович, - ответил следователь, - внастоящем случае мы не имеем ничего сказать против. - Дмитрий Федорович, слушай, батюшка, - начал, обращаясь к Мите, МихаилМакарович, и все взволнованное лицо его выражало горячее отеческое почтисострадание к несчастному, - я твою Аграфену Александровну отвел вниз сам ипередал хозяйским дочерям и с ней там теперь безотлучно этот старичокМаксимов, и я ее уговорил, слышь ты? - уговорил и успокоил, внушил, что тебенадо же оправдаться, так чтоб она не мешала, чтоб не нагоняла на тебя тоски,не то ты можешь смутиться и на себя неправильно показать, понимаешь? Ну,одним словом, говорил, и она поняла. Она, брат, умница, она добрая, она рукиу меня, старого, полезла было целовать, за тебя просила. Сама послала менясюда сказать тебе, чтоб ты за нее был спокоен, да и надо, голубчик, надо,чтоб я пошел и сказал ей, что ты спокоен и за нее утешен. Итак, успокойся,пойми ты это. Я пред ней виноват, она христианская душа, да, господа, этокроткая душа и ни в чем неповинная. Так как же ей сказать, ДмитрийФедорович, будешь сидеть спокоен аль нет? Добряк наговорил много лишнего, но горе Грушеньки, горе человеческое,проникло в его добрую душу, и даже слезы стояли в глазах его. Митя вскочил ибросился к нему. - Простите, господа, позвольте, о, позвольте! - вскричал он, -ангельская, ангельская вы душа, Михаил Макарович, благодарю за нее! Буду,буду спокоен, весел буду, передайте ей по безмерной доброте души вашей, чтоя весел, весел, смеяться даже начну сейчас, зная, что с ней такойангел-хранитель, как вы. Сейчас все покончу и только что освобожусь, сейчаси к ней, она увидит, пусть ждет! Господа, - оборотился он вдруг к прокуроруи следователю, - теперь всю вам душу мою открою, всю изолью, мы это мигомпокончим, весело покончим - под конец ведь будем же смеяться, будем? Но,господа, эта женщина - царица души моей! О, позвольте мне это сказать,это-то я уж вам открою... Я ведь вижу же, что я с благороднейшими людьми:это свет, это святыня моя, и если б вы только знали! Слышали ее крики: "стобой хоть на казнь!" А что я ей дал, я, нищий, голяк, за что такая любовько мне, стою ли я, неуклюжая, позорная тварь и с позорным лицом, такойлюбви, чтоб со мной ей в каторгу идти? За меня в ногах у вас давечавалялась, она, гордая и ни в чем неповинная! Как же мне не обожать ее, невопить, не стремиться к ней как сейчас? О, господа, простите! Но теперь,теперь я утешен! И он упал на стул и, закрыв обеими ладонями лицо, навзрыд заплакал. Ноэто были уже счастливые слезы. Он мигом опомнился. Старик исправник былочень доволен, да кажется и юристы тоже: они почувствовали, что допросвступит сейчас в новый фазис. Проводив исправника, Митя просто повеселел. - Ну, господа, теперь ваш, ваш вполне. И... если б только не все этимелочи, то мы бы сейчас же и сговорились. Я опять про мелочи. Я ваш,господа, но, клянусь, нужно взаимное доверие, - ваше ко мне и мое к вам, -иначе мы никогда не покончим. Для вас же говорю. К делу, господа, к делу, иглавное не ройтесь вы так в душе моей, не терзайте ее пустяками. аспрашивайте одно. только дело и факты, и я вас сейчас же удовлетворю. Амелочи к чорту! Так восклицал Митя. Допрос начался вновь.
IV. МЫТАРСТВО ВТОРОЕ.
- Вы не поверите, как вы нас самих ободряете, Дмитрий Федорович, вашеюэтою готовностью... - заговорил Николай Парфенович с оживленным видом и свидимым удовольствием, засиявшим в больших светло-серых на выкате, оченьблизоруких впрочем глазах его, с которых он за минуту пред тем снял очки. -И вы справедливо сейчас заметили насчет этой взаимной нашей доверенности,без которой иногда даже и невозможно в подобной важности делах, в том случаеи смысле, если подозреваемое лицо действительно желает, надеется и можетоправдать себя. С нашей стороны мы употребим все, что от нас зависит, и высами могли видеть даже и теперь, как мы ведем это дело... Вы одобряете,Ипполит Кириллович? - обратился он вдруг к прокурору. - О, без сомнения, - одобрил прокурор, хотя и несколько суховатосравнительно с порывом Николая Парфеновича. Замечу раз навсегда: новоприбывший к нам Николай Парфенович, с самогоначала своего у нас поприща, почувствовал к нашему Ипполиту Кирилловичу,прокурору, необыкновенное уважение, и почти сердцем сошелся с ним. Это былпочти единственный человек, который безусловно поверил в необычайныйпсихологический и ораторский талант нашего "обиженного по службе" ИпполитаКирилловича и вполне верил и в то, что тот обижен. О нем слышал он еще вПетербурге. Зато в свою очередь молоденький Николай Парфенович оказалсяединственным тоже человеком в целом мире, которого искренно полюбил наш"обиженный" прокурор. Дорогой сюда они успели кое в чем сговориться иусловиться насчет предстоящего дела и теперь, за столом, востренький умНиколая Парфеновича схватывал на лету и понимал всякое указание, всякоедвижение в лице своего старшего сотоварища, с полуслова, со взгляда, сподмига глазком. - Господа, предоставьте мне только самому рассказать и не перебивайтепустяками, и я вам мигом все изложу, - кипятился Митя. - Прекрасно-с. Благодарю вас. Но прежде чем перейдем к выслушаниювашего сообщения, вы бы позволили мне только констатировать еще один фактик,для нас очень любопытный, именно о тех десяти рублях, которые вы вчера,около пяти часов, взяли взаймы под заклад пистолетов ваших у приятеля вашегоПетра Ильича Перхотина. - Заложил, господа, заложил, за десять рублей, и что ж дальше? Вот ивсе, как только воротился в город с дороги, так и заложил. - А вы воротились с дороги? Вы ездили за город? - Ездил, господа, за сорок верст ездил, а вы и не знали? Прокурор иНиколай Парфенович переглянулись. - И вообще, если бы вы начали вашу повесть со систематического описаниявсего вашего вчерашнего дня с самого утра? Позвольте, например, узнать:зачем вы отлучались из города и когда именно поехали и приехали... и все этифакты... - Так вы бы так и спросили с самого начала, - громко рассмеялся Митя, -и если хотите, то дело надо начать не со вчерашнего, а с третьеваднешнегодня, с самого утра, тогда и поймете куда, как и почему я пошел и поехал.Пошел я, господа, третьего дня утром к здешнему купчине Самсонову занимать унего три тысячи денег под вернейшее обеспечение, - это вдруг приспичило,господа, вдруг приспичило... - Позвольте прервать вас, - вежливо перебил прокурор. - почему вам таквдруг понадобилась, и именно такая сумма, то есть в три тысячи рублей? - Э, господа, не надо бы мелочи: как, когда и почему, и почему именноденег столько, а не столько, и вся эта гамазня... ведь эдак в трех томах неупишешь, да еще эпилог потребуется! Все это проговорил Митя с добродушною, но нетерпеливою фамильярностьючеловека, желающего сказать всю истину и исполненного самыми добрыминамерениями. - Господа, - как бы спохватился он вдруг, - вы на меня не ропщите замою брыкливость, опять прошу: поверьте еще раз, что я чувствую полнуюпочтительность и понимаю настоящее положение дела. Не думайте, что и пьян. Яуж теперь отрезвился. Да и что пьян не мешало бы вовсе. У меня ведь как: Отрезвел, поумнел - стал глуп, Напился, оглупел - стал умен. Ха-ха! А впрочем я вижу, господа, что мне пока еще неприлично острить предвами, пока то есть не объяснимся. Позвольте наблюсти и собственноедостоинство. Понимаю же я теперешнюю разницу: ведь я все-таки пред вамипреступник сижу, вам стало быть в высшей степени не ровня, а вам порученоменя наблюдать: не погладите же вы меня по головке за Григория, нельзя же всамом деле безнаказанно головы ломать старикам, ведь упрячете же вы меня занего по суду, ну на полгода, ну на год в смирительный, не знаю, как там увас присудят, хотя и без лишения прав, ведь без лишения прав, прокурор? Нутак вот, господа, понимаю же я это различие... Но согласитесь и в том, чтоведь вы можете самого бога сбить с толку такими вопросами: где ступил, какступил, когда ступил и во что ступил? Ведь я собьюсь если так, а вы сейчаслыко в строку и запишете, и что ж выйдет? Ничего не выйдет! Да наконец еслиуж я начал теперь врать, то и докончу, а вы, господа, как высшегообразования и благороднейшие люди, меня простите. Именно закончу просьбой:разучитесь вы, господа, этой казенщине допроса, то есть сперва-де, видители, начинай с чего-нибудь мизерного, с ничтожного: как дескать встал, чтосъел, как плюнул, куда плюнул, и, "усыпив внимание преступника", вдругнакрывай его ошеломляющим вопросом: "Кого убил, кого обокрал?" Ха-ха! Ведьвот ваша казенщина, это ведь у вас правило, вот на чем вся ваша хитрость-тозиждется! Да ведь это вы мужиков усыпляйте подобными хитростями, а не меня.Я ведь понимаю дело, сам служил, ха-ха-ха! Не сердитесь, господа, прощаетедерзость? - крикнул он, смотря на них с удивительным почти добродушием. -Ведь Митька Карамазов сказал, стало быть можно и извинить, потому умномучеловеку не извинительно, а Митьке извинительно! Ха-ха! Николай Парфенович слушал и тоже смеялся. Прокурор хоть и не смеялся,но зорко, не спуская глаз, разглядывал Митю, как бы не желая упустить нималейшего словечка, ни малейшего движения его, ни малейшего сотрясениямалейшей черточки в лице его. - Мы однако так и начали с вами первоначально, - отозвался, всепродолжая смеяться, Николай Парфенович, - что не стали сбирать васвопросами: как вы встали поутру и что скушали, а начали даже со слишкомсущественного. - Понимаю, понял и оценил, и еще более ценю настоящую вашу доброту сомной, беспримерную, достойную благороднейших душ. Мы тут трое сошлись людиблагородные, и пусть все у нас так и будет на взаимном доверии образованныхи светских людей, связанных дворянством и честью. Во всяком случае позвольтемне считать вас за лучших друзей моих в эту минуту жизни моей. в эту минутуунижения чести моей! Ведь не обидно это вам, господа, не обидно? - Напротив, вы все это так прекрасно выразили, Дмитрий Федорович, -важно и одобрительно согласился Николай Парфенович. - А мелочи, господа, все эти крючкотворные мелочи прочь,- восторженновоскликнул Митя, - а то это просто выйдет чорт знает что, ведь не правда ли? - Вполне последую вашим благоразумным советам. - ввязался вдругпрокурор, обращаясь к Мите, - но от вопроса моего однако не откажусь. Намслишком существенно необходимо узнать, для чего именно вам понадобиласьтакая сумма, то есть именно в три тысячи? - Для чего понадобилась? Ну, для того, для сего... ну, долг отдать. - Кому именно? - Это положительно отказываюсь сказать, господа! Видите, не потому чтобне мог сказать, али не смел, али опасался, потому что все это плевое дело исовершенные пустяки, а - потому не скажу, что тут принцип: это моя частнаяжизнь, и я не позволю вторгаться в мою частную жизнь. Вот мой принцип. Вашвопрос до дела не относится, а все, что до дела не относится, есть моячастная жизнь! Долг хотел отдать, долг чести хотел отдать, а кому - нескажу. - Позвольте нам записать это, - сказал прокурор. - Сделайте одолжение. Так и записывайте: что не скажу и не скажу.Пишите, господа, что считаю даже бесчестным это сказать. Эк у вас времени-томного записывать! - Позвольте вас, милостивый государь, предупредить и еще раз вамнапомнить, если вы только не знали того,- с особенным и весьма строгимвнушением проговорил прокурор, - что вы имеете полное право не отвечать напредлагаемые вам теперь вопросы, а мы, обратно, никакого не имеем прававымогать у вас ответы, если вы сами уклоняетесь отвечать по той или другойпричине. Это дело личного соображения вашего. Но наше дело состоитопять-таки в том, чтобы вам в подобном теперешнему случае представить на види разъяснить всю ту степень вреда, который вы сами же себе производите,отказываясь дать то или другое показание. Затем прошу продолжать. - Господа, я ведь не сержусь... я...-забормотал было Митя, несколькосконфуженный внушением, - вот-с видите, господа, этот самый Самсонов, ккоторому я тогда пошел... Мы конечно не станем приводить рассказ его в подробности о том. что ужеизвестно читателю. Рассказчик нетерпеливо хотел рассказать все до малейшейчерточки и в то же время чтобы вышло поскорей. Но по мере показаний ихзаписывали, а стало быть необходимо его останавливали. Дмитрий Федоровичосуждал это, но подчинялся, сердился, но пока еще добродушно. Правда,вскрикивал иногда: "господа, это самого господа бога взбесит" или: "господа,знаете ли вы, что вы только напрасно меня раздражаете но все еще, восклицаяэто, своего дружески экспансивного настроения пока не изменял. Таким образомон рассказал, как "надул" его третьего дня Самсонов. (Он уже догадывалсятеперь вполне, что его тогда надули.) Продажа часов за шесть рублей, чтобыдобыть на дорогу денег, совсем еще неизвестная следователю и прокурору,возбудила тотчас же все чрезвычайное их внимание и уже к безмерномунегодованию Мити: нашли нужным факт этот в подробности записать, в видувторичного подтверждения того обстоятельства, что у него и накануне не былоуже ни гроша почти денег. Мало-по-малу Митя начал становиться угрюмым.Затем, описав путешествие к Лягавому и проведенную в угарной избе ночь ипроч., довел свой рассказ и до возвращения в город и тут начал сам, безособенной уже просьбы, подробно описывать ревнивые муки свои с Грушенькой.Его слушали молча и внимательно, особенно вникли в то обстоятельство, что унего давно уже завелся наблюдательный пункт за Грушенькой у Федора Павловича"на задах" в доме Марьи Кондратьевны, и о том, что ему сведения переносилСмердяков: это очень отметили и записали. О ревности своей говорил он горячои обширно и хоть и внутренно стыдясь того, что выставляет свои интимнейшиечувства так-сказать на "всеобщий позор", но видимо пересиливал стыд, чтобыбыть правдивым. Безучастная строгость устремленных пристально на него, вовремя рассказа, взглядов следователя и особенно прокурора, смутили егонаконец довольно сильно: "Этот мальчик Николай Парфенович, с которым я ещевсего только несколько дней тому говорил глупости про женщин, и этот больнойпрокурор не стоят того, чтоб я им это рассказывал", грустно мелькнуло у негов уме, "позор!" "Терпи, смиряйся и молчи", заключил он свою думу стихом, ноопять-таки скрепился вновь, чтобы продолжать далее. Перейдя к рассказу оХохлаковой, даже вновь развеселился и даже хотел было рассказать об этойбарыньке особый недавний анекдотик, не подходящий к делу, но следовательостановил его и вежливо предложил перейти "к более существенному". Наконец,описав свое отчаяние и рассказав о той минуте, когда, выйдя от Хохлаковой,он даже подумал "скорей зарезать кого-нибудь, а достать три тысячи", еговновь остановили и о том, что "зарезать хотел" записали. Митя безмолвно далзаписать. Наконец дело дошло до той точки в рассказе, когда он вдруг узнал,что Грушенька его обманула и ушла от Самсонова тотчас же, как он привел ее,тогда как сама сказала, что просидит у старика до полуночи: "Если я тогда неубил, господа, эту Феню, то потому только, что мне было некогда", вырвалосьвдруг у него в этом месте рассказа. И это тщательно записали. Митя мрачноподождал и стал было повествовать о том, как он побежал к отцу в сад, каквдруг его остановил следователь и, раскрыв свой большой портфель, лежавшийподле него на диване, вынул из него медный пестик. - Знаком вам этот предмет?-показал он его Мите. - Ах да! - мрачно усмехнулся он,- как не знаком! Дайте-ка посмотреть...А чорт, не надо! - Вы о нем упомянуть забыли, - заметил следователь. - А чорт! Не скрыл бы от вас, небось без него бы не обошлось, как выдумаете? Из памяти только вылетело. - Благоволите же рассказать обстоятельно, как вы им вооружились. - Извольте, благоволю, господа. И Митя рассказал, как он взял пестик и побежал. - Но какую же цель имели вы в предмете, вооружаясь таким орудием? - Какую цель? Никакой цели! захватил и побежал. - Зачем же, если без цели? В Мите кипела досада. Он пристально посмотрел на "мальчика" и мрачно излобно усмехнулся. Дело в том, что ему все стыднее и стыднее становилось зато, что он сейчас так искренно и с такими излияниями рассказал "таким людям"историю своей ревности. - Наплевать на пестик!-вырвалось вдруг у него. - Однако же-с. - Ну, от собак схватил. Ну, темнота... Ну, на всякий случай. - А прежде вы тоже брали, выходя ночью со двора, какое-нибудь оружие,если боялись так темноты? - Э, чорт, тьфу! Господа, с вами буквально нельзя говорить! - вскрикнулМитя в последней степени раздражения и, обернувшись к писарю, весь покрасневот злобы, с какою-то исступленною ноткой в голосе быстро проговорил ему: - Запиши сейчас... сейчас... "что схватил с собой пестик, чтобы бежатьубить отца моего... Федора Павловича... ударом по голове!" Ну, довольны ливы теперь, господа? Отвели душу? -проговорил он, уставясь с вызовом наследователя и прокурора. - Мы слишком понимаем, что подобное показание вы дали сейчас враздражении на нас и в досаде на вопросы, которые мы вам представляем,которые вы считаете мелочными и которые в сущности весьма существенны, -сухо проговорил ему в ответ прокурор. - Да помилуйте же, господа! Ну. взял пестик... Ну, для чего берут втаких случаях что-нибудь в руку? Я не знаю для чего. Схватил и побежал. Воти все. Стыдно, господа, passons, а то, клянусь, я перестану рассказывать! Он облокотился на стол и подпер рукой голову. Он сидел к ним боком исмотрел в стену, пересиливая в себе дурное чувство. В самом деле ему ужаснокак хотелось встать и объявить, что более не скажет ни слова, "хоть ведитена смертную казнь". - Видите, господа, - проговорил он вдруг, с трудом пересиливая себя, -видите. Слушаю я вас и мне мерещится... я, видите, вижу иногда во сне одинсон... один такой сон, и он мне часто снится, повторяется, что кто-то замной гонится, кто-то такой, которого я ужасно боюсь, гонится в темноте,ночью, ищет меня, а я прячусь куда-нибудь от него за дверь, или за шкап,прячусь унизительно, а главное что ему отлично известно, куда я от негоспрятался, но что он будто бы нарочно притворяется, что не знает, где ясижу, чтобы дольше промучить меня, чтобы страхом моим насладиться... Вот этои вы теперь делаете! На то похоже! - Это вы такие видите сны? - осведомился прокурор. - Да, такие вижу сны... А вы уж не хотите ли записать? - кривоусмехнулся Митя. - Нет-с, не записать, но все же любопытные у вас сны. - Теперь уж не сон! Реализм, господа, реализм действительной жизни! Яволк, а вы охотники, ну и травите волка. - Вы напрасно взяли такое сравнение... - начал было чрезвычайно мягкоНиколай Парфенович. - Не напрасно, господа, не напрасно! - вскипел опять Митя, хотя ивидимо облегчив душу выходкой внезапного гнева, начал уже опять добреть скаждым словом: - Вы можете не верить преступнику или подсудимому,истязуемому вашими вопросами, но благороднейшему человеку, господа,благороднейшим порывам души (смело это кричу!) - нет! этому вам нельзя неверить... права даже не имеете... - но - молчи сердце, Терпи, смиряйся и молчи!Ну, что же, продолжать? - мрачно оборвал он. - Как же, сделайте одолжение, - ответил Николай Парфенович.
V. ТРЕТЬЕ МЫТАРСТВО.
Митя хоть и заговорил сурово, но видимо еще более стал стараться незабыть и не упустить ни одной черточки из передаваемого. Он рассказал, какон перескочил через забор в сад отца, как шел до окна и обо всем наконец,что было под окном. Ясно, точно, как бы отчеканивая, передал он о чувствах,волновавших его в те мгновения в саду, когда ему так ужасно хотелось узнать:у отца ли Грушенька или нет? Но странно это: и прокурор и следовательслушали на этот раз как-то ужасно сдержанно, смотрели сухо, вопросов делалигораздо меньше. Митя ничего не мог заключить по их лицам. "Рассердились иобиделись, - подумал он, - ну и черт!" Когда же рассказал, как он решилсянаконец дать отцу знак, что пришла Грушенька и чтобы тот отворил окно, топрокурор и следователь совсем не обратили внимания на слово "знак", как быне поняв вовсе, какое значение имеет тут это слово, так что Митя это дажезаметил. Дойдя наконец до того мгновения, когда, увидев высунувшегося изокна отца, он вскипел ненавистью и выхватил из кармана пестик, он вдруг какбы нарочно остановился. Он сидел и глядел в стену и знал, что те так ивпились в него глазами. - Ну-с, - сказал следователь, - вы выхватили оружие и... и что жепроизошло затем? - Затем? А затем убил... хватил его в темя и раскроил ему череп... Ведьтак по-вашему, так! - засверкал он вдруг глазами. Весь потухший было гневего вдруг поднялся в его душе с необычайною силой. - По-нашему, - переговорил Николай Парфенович, - ну, а по-вашему? Митя опустил глаза и долго молчал. - По-моему, господа, по-моему, вот как было, - тихо заговорил он: -слезы ли чьи, мать ли моя умолила бога, дух ли светлый облобызал меня в томгновение - не знаю, но чорт был побежден. Я бросился от окна и побежал кзабору... Отец испугался, и в первый раз тут меня рассмотрел, вскрикнул иотскочил от окна, - я это очень помню. А я через сад к забору... вот тут-тои настиг меня Григорий, когда уже я сидел на заборе... Тут он поднял наконец глаза на слушателей. Те, казалось, с совершеннобезмятежным вниманием глядели на него. Какая-то судорога негодования прошлав душе Мити. - А ведь вы, господа, в эту минуту надо мной насмехаетесь! - прервал онвдруг. - Почему вы так заключаете? - заметил Николай Парфенович. - Ни одному слову не верите, вот почему! Ведь понимаю же я, что доглавной точки дошел: старик теперь там лежит с проломленною головой, а я -трагически описав, как хотел убить и как уже пестик выхватил, я вдруг отокна убегаю... Поэма! В стихах! Можно поверить на слово молодцу! Ха-ха!Насмешники вы, господа! И он всем корпусом повернулся на стуле, так что стул затрещал. - А не заметили ли вы, - начал вдруг прокурор, как будто и внимания необратив на волнение Мити, - не заметили ли вы, когда отбегали от окна: былали дверь в сад, находящаяся в другом конце флигеля, отперта или нет? - Нет, не была отперта. - Не была? - Была заперта напротив, и кто ж мог ее отворить? Ба, дверь, постойте!- как бы опомнился он вдруг и чуть не вздрогнул, - а разве вы нашли дверьотпертою? - Отпертою. - Так кто ж ее мог отворить, если не сами вы ее отворили? - страшноудивился вдруг Митя. - Дверь стояла отпертою, и убийца вашего родителя несомненно вошел вэту дверь и, совершив убийство, этою же дверью и вышел, - как быотчеканивая, медленно и раздельно произнес прокурор. - Это нам совершенноясно. Убийство произошло, очевидно, в комнате, а не через окно, чтоположительно ясно из произведенного акта осмотра, из положения тела и повсему. Сомнений в этом обстоятельстве не может быть никаких. Митя был страшно поражен. - Да это же невозможно, господа! - вскричал он совершенно потерявшись,- я... я не входил... я положительно, я с точностью вам говорю, что дверьбыла заперта все время, пока я был в саду и когда я убегал из сада. Я толькопод окном стоял и в окно его видел, и только, только... До последней минутыпомню. Да хоть бы и не помнил, то все равно знаю, потому что знаки только иизвестны были что мне да Смердякову, да ему, покойнику, а он, без знаков,никому бы в мире не отворил! - Знаки? Какие же это знаки? - с жадным, почти истерическимлюбопытством проговорил прокурор, и вмиг потерял всю сдержанную свою осанку.Он спросил как бы робко подползая. Он почуял важный факт, ему ещенеизвестный, и тотчас же почувствовал величайший страх, что Митя может бытьне захочет открыть его в полноте. - А вы и не знали! - подмигнул ему Митя, насмешливо и злобноулыбнувшись. - А что коль не скажу? От кого тогда узнать? Знали ведь ознаках-то покойник, я да Смердяков, вот и все, да еще небо знало, да оноведь вам не скажет. А фактик-то любопытный, чорт знает, что на нем можносоорудить, xa-xa! Утешьтесь, господа, открою, глупости у вас на уме. Незнаете вы, с кем имеете дело! Вы имеете дело с таким подсудимым, который самна себя показывает, во вред себе показывает! Да-с, ибо я рыцарь чести, а вы- нет! Прокурор скушал все пилюли, он лишь дрожал от нетерпения узнать проновый факт. Митя точно и пространно изложил им все, что касалось знаков,изобретенных Федором Павловичем для Смердякова, рассказал, что именноозначал каждый стук в окно, простучал даже эти знаки по столу и на вопросНиколая Парфеновича: что стало быть и он, Митя, когда стучал старику в окно,то простучал именно тот знак, который означал: "Грушенька пришла" - ответилс точностью, что именно точно так и простучал, что дескать "Грушенькапришла". - Вот вам, теперь сооружайте башню! - оборвал Митя и с презрением опятьот них отвернулся. - И знали про эти знаки только покойный родитель ваш, вы и слугаСмердяков? И никто более? - еще раз осведомился Николай Парфенович. - Да, слуга Смердяков и еще небо. Запишите и про небо; это будет не лишним записать. Да и вам самим бог понадобится. И уж конечно стали записывать, но когда записывали, то прокурор вдруг,как бы совсем внезапно наткнувшись на новую мысль, проговорил: - А ведь если знал про эти знаки и Смердяков, а вы радикальноотвергаете всякое на себя обвинение в смерти вашего родителя, то вот не онли, простучав условленные знаки, заставил вашего отца отпереть себе, а затеми... совершил преступление? Митя глубоко-насмешливым, но в то же время и страшно ненавистнымвзглядом посмотрел на него. Он смотрел долго и молча, так что у прокурораглаза замигали. - Опять поймали лисицу! - проговорил наконец Митя, - прищемили мерзавкуза хвост, хе-хе! Я вижу вас насквозь, прокурор! Вы ведь так и думали, что ясейчас вскочу, уцеплюсь за то, что вы мне подсказываете и закричу во всегорло: "ай, это Смердяков, вот убийца!" Признайтесь, что вы это думали,признайтесь, тогда буду продолжать. Но прокурор не признался. Он молчал и ждал. - Ошиблись, не закричу на Смердякова! - сказал Митя. - И даже не подозреваете его вовсе? - А вы подозреваете? - Подозревали и его. Митя уткнулся глазами в пол. - Шутки в сторону, - проговорил он мрачно, - слушайте: С самого начала, вот почти еще тогда, когда я выбежал к вам давечаиз-за этой занавески, у меня мелькнула уж эта мысль: "Смердяков!" Здесь я сидел за столом и кричал, что неповинен в крови, асам все думаю: "Смердяков!" И не отставал Смердяков от души. Наконец теперьподумал вдруг то же: "Смердяков", но лишь на секунду: тотчас же рядомподумал: "Нет, не Смердяков!" Не его это дело, господа! - Не подозреваете ли вы в таком случае и еще какое другое лицо? -осторожно спросил было Николай Парфенович. - Не знаю, кто или какое лицо, рука небес или сатана, но... неСмердяков! - решительно отрезал Митя. - Но почему же вы так твердо и с такою настойчивостью утверждаете, чтоне он? - По убеждению. По впечатлению. Потому что Смердяков человек нижайшейнатуры и трус. Это не трус, это совокупление всех трусостей в мире вместевзятых, ходящее на двух ногах. Он родился от курицы. Говоря со мной, онтрепетал каждый раз, чтоб я не убил его, тогда как я и руки не подымал. Онпадал мне в ноги и плакал, он целовал мне вот эти самые сапоги, буквально,умоляя, чтоб я его "не пугал". Слышите: "Не пугал" - что это за слово такое?А я его даже дарил. Это болезненная курица в падучей болезни, со слабым умоми которую прибьет восьмилетний мальчишка. Разве это натура? Не Смердяков,господа, да и денег не любит, подарков от меня вовсе не брал... Да и за чтоему убивать старика? Ведь он, может быть, сын его, побочный сын, знаете выэто? - Мы слышали эту легенду. Но ведь вот и вы же сын отца вашего, а ведьговорили же всем сами же вы, что хотели убить его. - Камень в огород! И камень низкий, скверный! Не боюсь! О господа,может быть вам слишком подло мне же в глаза говорить это! Потому подло, чтоя это сам говорил вам. Не только хотел, но и мог убить, да еще на себядобровольно натащил, что чуть не убил! Но ведь не убил же его, ведь спас жеменя ангел-хранитель мой, - вот этого-то вы и не взяли в соображение... Апотому вам и подло, подло! Потому что я не убил, не убил, не убил! Слышите,прокурор: не убил! Он чуть не задохся. Во все время допроса он еще ни разу не был в такомволнении. - А что он вам сказал, господа, Смердяков-то? - заключил он вдруг,помолчав. - Могу я про это спросить у вас? - Вы обо всем нас можете спрашивать, - с холодным и строгим видомответил прокурор, - обо всем, что касается фактической стороны дела, а мы,повторяю это, даже обязаны удовлетворять вас на каждый вопрос. Мы нашлислугу Смердякова, о котором вы спрашиваете, лежащим без памяти на своейпостеле в чрезвычайно сильном, может быть в десятый раз сряду повторявшемсяприпадке падучей болезни. Медик, бывший с нами, освидетельствовав больного,сказал даже нам, что он не доживет может быть и до утра. - Ну, в таком случае отца чорт убил! - сорвалось вдруг у Мити, какбудто он даже до сей минуты спрашивал все себя: "Смердяков или неСмердяков?" - Мы еще к этому факту воротимся, - порешил Николай Парфенович, -теперь же не пожелаете ли вы продолжать ваше показание далее. Митя попросил отдохнуть. Ему вежливо позволили. Отдохнув, он сталпродолжать. Но было ему видимо тяжело. Он был измучен, оскорблен и потрясеннравственно. К тому же прокурор, теперь уже точно нарочно, стал поминутнораздражать его прицепкой к "мелочам". Едва только Митя описал, как он, сидяверхом на заборе, ударил по голове пестиком вцепившегося в его левую ногуГригория и затем тотчас же соскочил к поверженному, как прокурор остановилего и попросил описать подробнее, как он сидел на заборе. Митя удивился. - Ну, вот так сидел, верхом сидел, одна нога там, другая тут... - А пестик? - Пестик в руках. - Не в кармане? Вы это так подробно помните? Что ж, вы сильноразмахнулись рукой? - Должно быть, что сильно, а вам это зачем? - Если б вы сели на стул точно так, как тогда на заборе, и представилибы нам наглядно, для уяснения, как и куда размахнулись, в какую сторону? - Да уж вы не насмехаетесь ли надо мной? - спросил Митя, высокомерноглянув на допросчика, но тот не мигнул даже глазом. Митя судорожноповернулся, сел верхом на стул и размахнулся рукой: - Вот как ударил! Вот как убил! Чего вам еще? - Благодарю вас. Не потрудитесь ли вы теперь объяснить: для чегособственно соскочили вниз, с какою целью, и что собственно имея в виду? - Ну, чорт... к поверженному соскочил... Не знаю для чего! - Бывши в таком волнении? И убегая? - Да, в волнении и убегая. - Помочь ему хотели? - Какое помочь... Да, может и помочь, не помню. - Не помнили себя? То есть были даже в некотором беспамятстве? - О, нет, совсем не в беспамятстве, все помню. Все до нитки. Соскочилпоглядеть и платком кровь ему обтирал. - Мы видели ваш платок. Надеялись возвратить поверженного вами к жизни? - Не знаю, надеялся ли? Просто убедиться хотел, жив или нет. - А, так хотели убедиться? Ну и что ж? - Я не медик, решить не мог. Убежал, думая, что убил, а вот он очнулся. - Прекрасно-с, - закончил прокурор. - Благодарю вас. Мне только и нужнобыло. Потрудитесь продолжать далее. Увы, Мите и в голову не пришло рассказать, хотя он и помнил это, чтососкочил он из жалости, и, став над убитым, произнес даже несколько жалкихслов: "попался старик, нечего делать, ну и лежи". Прокурор же вывел лишьодно заключение, что соскакивал человек, "в такой момент и в такомволнении", лишь для того только, чтобы наверное убедиться: жив или нетединственный свидетель его преступления. И что стало быть какова же быласила, решимость, хладнокровие и расчетливость человека даже в такоймомент... и проч., и проч. Прокурор был доволен: "раздражил де болезненногочеловека "мелочами", он и проговорился". Митя с мучением продолжал далее. Но тотчас же остановил его опять ужеНиколай Парфенович: - Каким же образом могли вы вбежать к служанке Федосье Марковой, имеястоль окровавленные руки и, как оказалось потом, лицо? - Да я вовсе тогда и не заметил, что я в крови! - ответил Митя. - Это они правдоподобно, это так и бывает, - переглянулся прокурор сНиколаем Парфеновичем. - Именно не заметил, это вы прекрасно, прокурор, - одобрил вдруг иМитя. Но далее пошла история внезапного решения Мити "устраниться" и"пропустить счастливых мимо себя". И он уже никак не мог, как давеча,решиться вновь разоблачать свое сердце и рассказывать про "царицу душисвоей". Ему претило пред этими холодными, "впивающимися в него, как клопы"людьми. А потому, на повторенные вопросы, заявил кратко и резко: - Ну и решился убить себя. Зачем было оставаться жить: это само собой ввопрос вскакивало. Явился ее прежний, бесспорный, ее обидчик, ноприскакавший с любовью после пяти лет завершить законным браком обиду. Ну ипонял, что все для меня пропало... А сзади позор, и вот эта кровь, кровьГригория... Зачем же жить? Ну и пошел выкупать заложенные пистолеты, чтобызарядить и к рассвету себе пулю в башку всадить... - А ночью пир горой? - Ночью пир горой. Э чорт, господа, кончайте скорей. Застрелиться яхотел наверно, вот тут недалеко за околицей, и распорядился бы с собою часовв пять утра, а в кармане бумажку приготовил, у Перхотина написал, когдапистолет зарядил. Вот она бумажка, читайте. Не для вас рассказываю! -прибавил он вдруг презрительно. Он выбросил им на стол бумажку из жилетногосвоего кармана; следователи прочли с любопытством и, как водится, приобщилик делу. - А руки все еще не подумали вымыть, даже и входя к господинуПерхотину? Не опасались стало быть подозрений? - Каких таких подозрений? Подозревай - хоть нет, все равно, я бы сюдаускакал и в пять часов застрелился, и ничего бы не успели сделать. Ведь еслибы не случай с отцом, ведь вы бы ничего не узнали и сюда не прибыли. О, эточорт сделал, чорт отца убил, через чорта и вы так скоро узнали! Как сюда-тотак скоро поспели? Диво, фантазия! - Господин Перхотин передал нам, что вы, войдя к нему, держали вруках... в окровавленных руках... ваши деньги... большие деньги... пачкусторублевых бумажек, и что видел это и служивший ему мальчик! - Так, господа, помнится, что так. - Теперь встречается один вопросик. Не можете ли вы сообщить, -чрезвычайно мягко начал Николай Парфенович, - откуда вы взяли вдруг столькоденег, тогда как из дела оказывается по расчету времени даже, что вы незаходили домой? Прокурор немножко поморщился от вопроса, поставленного так ребром, ноне прервал Николая Парфеновича. - Нет, не заходил домой, - ответил Митя, повидимому очень спокойно, ноглядя в землю. - Позвольте же повторить вопрос в таком случае, - как-то подползая,продолжал Николай Парфенович. - Откуда же вы могли разом достать такуюсумму, когда по собственному признанию вашему еще в пять часов того дня... - Нуждался в десяти рублях и заложил пистолеты у Перхотина, потом ходилк Хохлаковой за тремя тысячами, а та не дала, и пр., и всякая эта всячина, -резко прервал Митя, - да, вот, господа, нуждался, а тут вдруг тысячипоявились, а? Знаете, господа, ведь вы оба теперь трусите: а что как нескажет откуда взял? Так и есть: не скажу, господа, угадали, не узнаете, -отчеканил вдруг Митя с чрезвычайною решимостью. Следователи капелькупомолчали. - Поймите, господин Карамазов, что нам это знать существеннонеобходимо, - тихо и смиренно проговорил Николай Парфенович. - Понимаю, а все-таки не скажу. Ввязался и прокурор и опять напомнил, что допрашиваемый конечно можетне отвечать на вопросы, если считает для себя это выгоднейшим и т. д., но ввидах того, какой ущерб подозреваемый может сам нанести себе своимумолчанием и особенно в виду вопросов такой важности, которая... - И так далее, господа, и так далее! Довольно, слышал эту рацею ипрежде! - опять оборвал Митя, - сам понимаю, какой важности дело, и что тутсамый существенный пункт, а все-таки не скажу. - Ведь нам что-с, это ведь не наше дело, а ваше, сами себе повредите, -нервно заметил Николай Парфенович. - Видите, господа, шутки в сторону, - вскинулся глазами Митя и твердопосмотрел на них обоих. - Я с самого начала уже предчувствовал, что мы наэтом пункте сшибемся лбами. Но вначале, когда я давеча начал показывать, всеэто было в дальнейшем тумане, все плавало, и я даже был так прост, что началс предложения "взаимного между нами доверия". Теперь сам вижу, что доверияэтого и быть не могло, потому что все же бы мы пришли к этому проклятомузабору! ну, вот и пришли! нельзя и кончено! Впрочем, я ведь вас не виню,нельзя же и вам мне верить на слово, я ведь это понимаю! Он мрачно замолчал. - А не могли ли бы вы, не нарушая нисколько вашей решимости, умолчать оглавнейшем, не могли ли бы вы в то же время дать нам хоть малейший намек нато: какие именно столь сильные мотивы могли бы привести вас к умолчанию встоль опасный для вас момент настоящих показаний? Митя грустно и как-то задумчиво усмехнулся. - Я гораздо добрее, чем вы думаете, господа, я вам сообщу почему, и дамэтот намек, хотя вы того и не стоите. Потому, господа, умалчиваю, что тутдля меня позор. В ответе на вопрос: откуда взял эти деньги, заключен дляменя такой позор, с которым не могло бы сравняться даже и убийство, иограбление отца, если б я его убил и ограбил. Вот почему не могу говорить.От позора не могу. Что вы это, господа, записывать хотите? - Да, мы запишем, - пролепетал Николай Парфенович. - Вам бы не следовало это записывать, про "позор"-то. Это я вам подоброте только души показал, а мог и не показывать, я вам так-сказатьподарил, а вы сейчас лыко в строку. Ну пишите, пишите, что хотите, -презрительно и брезгливо заключил он, - не боюсь я вас и... горжусь предвами. - А не скажете ли вы, какого бы рода этот позор? - пролепетал былоНиколай Парфенович. Прокурор ужасно наморщился. - Ни-ни, c'est fini, не трудитесь. Да и не стоит мараться.. Уж и так обвас замарался. Не стоите вы, ни вы и никто... Довольно, господа, обрываю. Проговорено было слишком решительно. Николай Парфенович пересталнастаивать, но из взглядов Ипполита Кирилловича мигом успел усмотреть, чтотот еще не теряет надежды. - Не можете ли по крайней мере объявить: какой величины была сумма вруках ваших, когда вы вошли с ней к господину Перхотину, то-есть сколькоименно рублей? - Не могу и этого объявить. - Господину Перхотину вы, кажется, заявляли о трех тысячах, будто быполученных вами от госпожи Хохлаковой? - Может быть и заявил. Довольно, господа, не скажу сколько. - Потрудитесь в таком случае описать, как вы сюда поехали и все, что высделали, сюда приехав? - Ох, об этом спросите всех здешних. А впрочем пожалуй и я расскажу. Он рассказал, но мы уже приводить рассказа не будем. Рассказывал сухо,бегло. О восторгах любви своей не говорил вовсе. Рассказал однако какрешимость застрелиться в нем прошла "в виду новых фактов". Он рассказывал немотивируя, не вдаваясь в подробности. Да и следователи не очень его на этотраз беспокоили: ясно было, что и для них не в том состоит теперь главныйпункт. - Мы это все проверим, ко всему еще возвратимся при допросе свидетелей,который будет конечно происходить в вашем присутствии, - заключил допросНиколай Парфенович. - Теперь же позвольте обратиться к вам с просьбоювыложить сюда на стол все ваши вещи, находящиеся при вас, а главное вседеньги, какие только теперь имеете. - Деньги, господа? Извольте, понимаю, что надо. Удивляюсь даже, какраньше не полюбопытствовали. Правда, никуда бы не ушел, на виду сижу. Ну вотони, мои деньги, вот считайте, берите, все кажется. Он вынул все из карманов, даже мелочь, два двугривенных вытащил избокового жилетного кармана. Сосчитали деньги, оказалось восемьсот тридцатьшесть рублей сорок копеек. - И это все? - спросил следователь. - Все. - Вы изволили сказать сейчас, делая показания ваши, что в лавкеПлотниковых оставили триста рублей, Перхотину дали десять, ямщику двадцать,здесь проиграли двести, потом... Николай Парфенович пересчитал все. Митя помог охотно. Припомнили ивключили в счет всякую копейку. Николай Парфенович бегло свел итог. - С этими восьмьюстами было стало быть всего у вас первоначально околополутора тысяч? - Стало быть, - отрезал Митя. - Как же все утверждают, что было гораздо более? - Пусть утверждают. - Да и вы сами утверждали. - И я сам утверждал. - Мы еще проверим все это свидетельствами еще не спрошенных других лиц;о деньгах ваших не беспокойтесь, они сохранятся, где следует, и окажутся квашим услугам по окончании всего... начавшегося... если окажется или,так-сказать, докажется, что вы имеете на них неоспоримое право. Ну-с, атеперь... Николай Парфенович вдруг встал и твердо объявил Мите, что "принужден идолжен" учинить самый подробный и точнейший осмотр "как платья вашего, так ивсего"... - Извольте, господа, все карманы выверну, если хотите. И ондействительно принялся было вывертывать карманы. - Необходимо будет даже снять одежду. - Как? Раздеться? Фу чорт! Да обыщите так! Нельзя ли так? - Ни за что нельзя, Дмитрий Федорович. Надо одежду снять. - Как хотите, - мрачно подчинился Митя, - только пожалуста не здесь, аза занавесками. Кто будет осматривать? - Конечно за занавесками, - в знак согласия наклонил голову НиколайПарфенович. Личико его изобразило особенную .даже важность.
VI. ПРОКУРОР ПОЙМАЛ МИТЮ.
Началось нечто совсем для Мити неожиданное и удивительное. Он ни за чтобы не мог прежде, даже за минуту пред сим, предположить, чтобы так могкто-нибудь обойтись с ним, с Митей Карамазовым! Главное, явилось нечтоунизительное, а с их стороны "высокомерное и к нему презрительное". Ещеничего бы снять сюртук, но его просили раздеться и далее. И не то, чтопопросили, а в сущности приказали; он это отлично понял. Из гордости ипрезрения он подчинился вполне, без слов. За занавеску вошли кроме НиколаяПарфеновича, и прокурор, присутствовали и несколько мужиков, "конечно, длясилы", подумал Митя, "а может и еще для чего-нибудь". - Что ж, неужели и рубашку снимать? - резко спросил было он, но НиколайПарфенович ему не ответил: он вместе с прокурором был углублен врассматривание сюртука, панталон, жилета и фуражки, и видно было, что обаони очень заинтересовались осмотром: "Совсем не церемонятся", мелькнуло уМити, "даже вежливости необходимой не наблюдают". - Я рас спрашиваю во второй раз: надо или нет снимать рубашку? -проговорил он еще резче и раздражительнее. - Не беспокойтесь, мы вас уведомим, - как-то начальственно даже ответилНиколай Парфенович. По крайней мере Мите так показалось. Между следователем и прокурором шло между тем заботливое совещаниевполголоса. Оказались на сюртуке, особенно на левой поле, сзади, огромныепятна крови, засохшие, заскорузлые и не очень еще размятые. На панталонахтоже. Николай Парфенович, кроме того, собственноручно, в присутствиипонятых, прошел пальцами по воротнику, по обшлагам и по всем швам сюртука ипанталон, очевидно, чего-то отыскивая, - конечно денег. Главное не скрывалиот Мити подозрений, что он мог и способен был зашить деньги в платье. "Этоуж прямо как с вором, а не как с офицером", проворчал он про себя. Сообщалиже друг другу мысли свои при нем до странности откровенно. Например,письмоводитель, очутившийся тоже за занавеской, суетившийся иприслуживавший, обратил внимание Николая Парфеновича на фуражку, которуютоже ощупали: "Помните Гриденку писаря-с, - заметил письмоводитель: - летомжалованье ездил получать на всю канцелярию, а вернувшись, заявил, чтопотерял в пьяном виде, - так где же нашли? Вот в этих самых кантиках, вфуражке-с, сторублевые были свернуты трубочками-с и в кантики зашиты". Фактс Гриденкой очень помнили и следователь и прокурор, а потому и Митинуфуражку отложили и решили, что все это надо будет потом пересмотретьсерьезно, да и все платье. - Позвольте, - вскрикнул вдруг Николай Парфенович, заметив ввернутыйвнутрь правый обшлаг правого рукава рубашки Мити, весь залитый кровью, -позвольте-с, это как же, кровь? - Кровь, - отрезал Митя. - То есть это какая же-с... и почему ввернуто внутрь рукава? Митярассказал, как он запачкал обшлаг, возясь с Григорием, и ввернул его внутрьеще у Перхотина, когда мыл у него руки. - Рубашку вашу тоже придется взять, это очень важно... для вещественныхдоказательств. - Митя покраснел и рассвирепел. - Что ж мне голым оставаться? - крикнул он. - Не беспокойтесь... Мы как-нибудь поправим это, а пока потрудитесьснять и носки. - Вы не шутите? Это действительно так необходимо? - сверкнул глазамиМитя. - Нам не до шуток, - строго отпарировал Николай Парфенович. - Что ж, если надо... я... - забормотал Митя и, сев на кровать, началснимать носки. Ему было нестерпимо конфузно: все одеты, а он раздет и,странно это, - раздетый, он как бы и сам почувствовал себя пред нимивиноватым, и главное, сам был почти согласен, что действительно вдруг сталвсех их ниже, и что теперь они уже имеют полное право его презирать. "Коливсе раздеты, так не стыдно, а один раздет, а все смотрят - позор!" мелькалоопять и опять у него в уме: "Точно во сне, я во сне иногда такие позоры надсобою видывал". Но снять носки ему было даже мучительно: они были очень нечисты, да и нижнее белье тоже, и теперь это все увидали. А главное, он самне любил свои ноги, почему-то всю жизнь находил свои большие пальцы на обеихногах уродливыми, особенно один грубый, плоский, как-то загнувшийся внизноготь на правой ноге, и вот теперь все они увидят. От нестерпимого стыда онвдруг стал еще более и уже нарочно груб. Он сам сорвал с себя рубашку. - Не хотите ли и еще где поискать, если вам не стыдно? - Нет-с, пока не надо. - Что ж, мне так и оставаться голым? - свирепо прибавил он. - Да, это пока необходимо... Потрудитесь пока здесь присесть, можетевзять с кровати одеяло и завернуться, а я... я это все улажу. Все вещи показали понятым, составили акт осмотра и наконец НиколайПарфенович вышел, а платье вынесли за ним. Ипполит Кириллович тоже вышел.Остались с Митей одни мужики и стояли молча, не спуская с него глаз. Митязавернулся в одеяло, ему стало холодно. Голые ноги его торчали наружу, и онвсе никак не мог так напялить на них одеяло, чтоб их закрыть. НиколайПарфенович что-то долго не возвращался, "истязательно долго", "за щенка меняпочитает", скрежетал зубами Митя. "Эта дрянь прокурор тоже ушел, верно изпрезрения, гадко стало смотреть на голого". Митя все-таки полагал, чтоплатье его там где-то осмотрят и принесут обратно. Но каково же было егонегодование, когда Николай Парфенович вдруг воротился совсем с другимплатьем, которое нес за ним мужик. - Ну, вот вам и платье, - развязно проговорил он, повидимому оченьдовольный успехом своего хождения. - Это господин Калганов жертвует на сейлюбопытный случай, равно как и чистую вам рубашку. С ним все это к счастиюкак раз оказалось в чемодане. Нижнее белье и носки можете сохранить свои. Митя страшно вскипел. - Не хочу чужого платья! - грозно закричал он, - давайте мое! - Невозможно. - Давайте мое, к чорту Калганова, и его платье, и его самого! Его долго уговаривали. Кое-как однако успокоили. Ему внушили, чтоплатье его, как запачканное кровью, должно "примкнуть к собраниювещественных доказательств", оставить же его на нем они теперь "не имеютдаже и права... в видах того, чем может окончиться дело". Митя кое-какнаконец это понял. Он мрачно замолчал и стал спеша одеваться. Заметилтолько, надевая платье, что оно богаче его старого платья и что он бы нехотел "пользоваться". Кроме того, "унизительно узко. Шута что ли ягорохового должен в нем разыгрывать... к вашему наслаждению?" Ему опять внушили, что он и тут преувеличивает, что господин Калганов,хоть и выше его ростом, но лишь немного, и разве только вот панталоны выйдутдлинноваты. Но сюртук оказался действительно узок в плечах: - Чорт возьми, и застегнуться трудно, - заворчал снова Митя, - сделайтеодолжение, извольте от меня сей же час передать господину Калганову, что нея просил у него его платья, и что меня самого перерядили в шута. - Он это очень хорошо понимает и сожалеет... то есть не о платье своемсожалеет, а собственно обо всем этом случае... - промямлил было НиколайПарфенович. - Наплевать на его сожаление! Ну куда теперь? Или все здесь сидеть? Его попросили выйти опять в "ту комнату". Митя вышел :хмурый от злобы истараясь ни на кого не глядеть. В чужом платье он чувствовал себя совсемопозоренным, даже пред этими мужиками и Трифоном Борисовичем, лицо котороговдруг зачем-то мелькнуло в дверях и исчезло: "На ряженого заглянутьприходил", подумал Митя. Он уселся на своем прежнем стуле. Мерещилось емучто-то кошмарное и нелепое, казалось ему, что он не в своем уме. - Ну что ж теперь, пороть розгами что ли меня начнете, ведь больше-тоничего не осталось, - заскрежетал он, обращаясь к прокурору. К НиколаюПарфеновичу он и повернуться уже не хотел, как бы и говорить с ним неудостоивая. "Слишком уж пристально мои носки осматривал, да еще велел,подлец, выворотить, это он нарочно, чтобы выставить всем, какое у менягрязное белье!" - Да вот придется теперь перейти к допросу свидетелей, - произнесНиколай Парфенович, как бы в ответ на вопрос Дмитрия Федоровича. - Да-с, - вдумчиво проговорил прокурор, тоже как бы что-то соображая. - Мы, Дмитрий Федорович, сделали, что могли в ваших же интересах, -продолжал Николай Парфенович, - но, получив столь радикальный с вашейстороны отказ разъяснить нам насчет происхождения находившейся при вассуммы, мы, в данную минуту... - Это из чего у вас перстень? - перебил вдруг Митя, как бы выходя изкакой-то задумчивости и указывая пальцем на один из трех больших перстней,украшавших правую ручку Николая Парфеновича. - Перстень? - переспросил с удивлением Николай Парфенович. - Да, вот этот... вот на среднем пальце, с жилочками, какой это камень?- как-то раздражительно, словно упрямый ребенок, настаивал Митя. - Это дымчатый топаз, - улыбнулся Николай Парфенович, - хотитепосмотреть, я сниму... - Нет, нет, не снимайте! - свирепо крикнул Митя, вдруг опомнившись иозлившись на себя самого, - не снимайте, не надо... Чорт... Господа, выогадили мою душу! Неужели вы думаете, что я стал бы скрывать от вас, если быв самом деле убил отца, вилять, лгать и прятаться? Нет, не таков ДмитрийКарамазов, он бы этого не вынес, и если б я был виновен, клянусь, не ждал бывашего сюда прибытия и восхода солнца, как намеревался сначала, а истребилбы себя еще прежде, еще не дожидаясь рассвета! Я чувствую это теперь посебе. Я в двадцать лет жизни не научился бы столькому, сколько узнал в этупроклятую ночь!.. И таков ли, таков ли был бы я в эту ночь и в эту минутутеперь, сидя с вами, - так ли бы я говорил, так ли двигался, так ли бысмотрел на вас и на мир, если бы в самом деле был отцеубийцей, когда даженечаянное это убийство Григория не давало мне покоя всю ночь, - не отстраха, о, не от одного только страха вашего наказания! Позор! И вы хотите,чтоб я таким насмешникам как вы, ничего не видящим и ничему не верящим,слепым кротам и насмешникам, стал открывать и рассказывать еще новуюподлость мою, еще новый позор, хотя бы это и спасло меня от вашегообвинения? Да лучше в каторгу! Тот, который отпер к отцу дверь и вошел этоюдверью, тот и убил его, тот и обокрал. Кто он - я теряюсь и мучаюсь, но этоне Дмитрий Карамазов, знайте это, - и вот все, что я могу вам сказать, идовольно, довольно, не приставайте... Ссылайте, казните, но не раздражайтеменя больше. Я замолчал. Зовите ваших свидетелей! Митя проговорил свой внезапный монолог, как бы совсем уже решившисьвпредь окончательно замолчать. Прокурор все время следил за ним и, толькочто он замолчал, с самым холодным и с самым спокойным видом вдруг проговорилточно самую обыкновенную вещь: - Вот именно по поводу этой отворенной двери, о которой вы сейчасупомянули, мы, и как раз кстати, можем сообщить вам, именно теперь, одночрезвычайно любопытное и в высшей степени важное, для вас и для нас,показание раненого вами старика Григория Васильева. Он ясно и настойчивопередал нам очнувшись, на расспросы наши, что в то еще время, когда, выйдяна крыльцо и заслышав в саду некоторый шум, он решился войти в сад чрезкалитку, стоявшую отпертою, то, войдя в сад, еще прежде чем заметил вас втемноте убегающего, как вы сообщили уже нам, от отворенного окошка, вкотором видели вашего родителя, он, Григорий, бросив взгляд налево и заметивдействительно это отворенное окошко, заметил в то же время, гораздо ближе ксебе, и настежь отворенную дверь, про которую вы заявили, что она все время,как вы были в саду, оставалась запертою. Не скрою от вас, что сам Васильевтвердо заключает и свидетельствует, что вы должны были выбежать из двери,хотя конечно он своими глазами и не видал, как вы выбегали, заприметив вас впервый момент уже в некотором от себя отдалении, среди сада, убегающего кстороне забора... Митя еще с половины речи вскочил со стула. - Вздор! - завопил он вдруг в исступлении, - наглый обман! Он не могвидеть отворенную дверь, потому что она была тогда заперта... Он лжет!.. - Долгом считаю вам повторить, что показание его твердое. Он неколеблется. Он стоит на нем. Мы несколько раз его переспрашивали. - Именно, я несколько раз переспрашивал! - с жаром подтвердил и НиколайПарфенович. - Неправда, неправда! Это или клевета на меня, или галюцинациясумасшедшего, - продолжал кричать Митя: - просто-за-просто в бреду, в крови,от раны, ему померещилось, когда очнулся... Вот он и бредит. - Да-с, но ведь заметил он отпертую дверь не когда очнулся от раны, аеще прежде того, когда только он входил в сад из флигеля. - Да неправда же, неправда, это не может быть! Это он со злобы на меняклевещет... Он не мог видеть... Я не выбегал из двери, - задыхался Митя. Прокурор повернулся к Николаю Парфеновичу и внушительно проговорил ему: - Предъявите. - Знаком вам этот предмет? - выложил вдруг Николай Парфенович на столбольшой, из толстой бумаги, канцелярского размера конверт, на которомвиднелись еще три сохранившиеся печати. Самый же конверт был пуст и с одногобока разорван. Митя выпучил на него глаза. - Это... это отцовский стало быть конверт, - пробормотал он, - тотсамый, в котором лежали эти три тысячи... и, если надпись, позвольте:"Цыпленочку"... вот: три тысячи, - вскричал он, - три тысячи, видите? - Как же-с, видим, но мы денег уже в нем не нашли, он был пустой ивалялся на полу, у кровати, за ширмами. Несколько секунд Митя стоял какошеломленный. - Господа, это Смердяков! - закричал он вдруг изо всей силы, - это онубил, он ограбил! Только он один и знал, где спрятан у старика конверт...Это он - теперь ясно! - Но ведь и вы же знали про конверт и о том, что он лежит под подушкой. - Никогда не знал: я и не видел никогда его вовсе, в первый раз теперьвижу, а прежде только от Смердякова слышал... Он один знал, где у старикаспрятано, а я не знал... - совсем задыхался Митя. - И однако ж вы сами показали нам давеча, что конверт лежал у покойногородителя под подушкой. Вы именно сказали, что под подушкой, стало быть зналиже, где лежал. - Мы так и записали! - подтвердил Николай Парфенович. - Вздор, нелепость! Я совсем не знал, что под подушкой. Да может бытьвовсе и не под подушкой... Я наобум сказал, что под подушкой... ЧтоСмердяков говорит? Вы его спрашивали, где лежал? Что Смердяков говорит? Этоглавное... А я нарочно налгал на себя... Я вам соврал не думавши, что лежалпод подушкой, а вы теперь... Ну знаете, сорвется с языка и соврешь. А зналодин Смердяков, только один Смердяков и никто больше!.. Он и мне не открыл,где лежит! Но это он, это он; это несомненно он убил, это мне теперь яснокак свет, - восклицал все более и более в исступлении Митя, бессвязноповторяясь, горячась и ожесточаясь. - Поймите вы это и арестуйте его скорее,скорей... Он именно убил, когда я убежал и когда Григорий лежал без чувств,это теперь ясно... Он подал знаки, и отец ему отпер... Потому что только онодин и знал знаки, а без знаков отец бы никому не отпер... - Но опять вы забываете то обстоятельство, - все так же сдержанно, нокак бы уже торжествуя, заметил прокурор, - что знаков и подавать было ненадо, если дверь уже стояла отпертою, еще при вас, еще когда вы находились всаду... - Дверь, дверь, - бормотал Митя и безмолвно уставился на прокурора, онв бессилии опустился опять на стул. Все замолчали. - Да, дверь!.. Это фантом! Бог против меня! - воскликнул он, совсем ужебез мысли глядя пред собою. - Вот видите, - важно проговорил прокурор, - и посудите теперь сами,Дмитрий Федорович: с одной стороны это показание об отворенной двери, изкоторой вы выбежали, подавляющее вас и нас. С другой стороны - непонятное,упорное и почти ожесточенное умолчание ваше насчет происхождения денег,вдруг появившихся в ваших руках, тогда как еще за три часа до этой суммы вы,по собственному показанию, заложили пистолеты ваши, чтобы получить толькодесять рублей! В виду всего этого решите сами: чему же нам верить и на чемостановиться? И не претендуйте на нас, что мы "холодные циники и насмешливыелюди", которые не в состоянии верить благородным порывам вашей души...Вникните напротив и в наше положение... Митя был в невообразимом волнении, он побледнел. - Хорошо! - воскликнул он вдруг, - я открою вам мою тайну, открою,откуда взял деньги!.. Открою позор, чтобы не винить потом ни вас, ни себя... - И поверьте, Дмитрий Федорович, - каким-то умиленно радостным голоскомподхватил Николай Парфенович, - что всякое искреннее и полное сознание ваше,сделанное именно в теперешнюю минуту, может впоследствии повлиять кбезмерному облегчению участи вашей и даже, кроме того... Но прокурор слегка толкнул его под столом, и тот успел во-времяостановиться. Митя правда его и не слушал.
VII. ВЕЛИКАЯ ТАЙНА МИТИ. ОСВИСТАЛИ.
- Господа, - начал он все в том же волнении, - эти деньги... я хочупризнаться вполне... эти деньги были мои. У прокурора и следователя даже лица вытянулись, не того совсем ониожидали. - Как же ваши, - пролепетал Николай Парфенович, - тогда как еще в пятьчасов дня, по собственному признанию вашему... - Э, к чорту пять часов того дня и собственное признание мое, не в томтеперь дело! Эти деньги были мои, мои, то есть краденые мои... не мои тоесть, а краденые, мною украденные, и их было полторы тысячи, и они были сомной, все время со мной... - Да откуда же вы их взяли? - С шеи, господа, взял, с шеи, вот с этой самой моей шеи... Здесь онибыли у меня на шее, зашиты в тряпку и висели на шее, уже давно, уже месяц,как я их на шее со стыдом и с позором носил! - Но у кого же вы их... присвоили? - Вы хотели сказать: "украли"? Говорите теперь слова прямо. Да, ясчитаю, что я их все равно, что украл, а если хотите, действительно"присвоил". Но по-моему украл. А вчера вечером так уж совсем украл. - Вчера вечером? Но вы сейчас сказали, что уж месяц, как их... достали! - Да, но не у отца, не у отца, не беспокойтесь, не у отца украл, а уней. Дайте рассказать и не перебивайте. Это ведь тяжело. Видите: месяц назадпризывает меня Катерина Ивановна Верховцева, бывшая невеста моя... Знаете выее? - Как же-с, помилуйте. - Знаю, что знаете. Благороднейшая душа, благороднейшая из благородных,но меня ненавидевшая давно уже, о, давно, давно... и заслуженно, заслуженноненавидевшая! - Катерина Ивановна? - с удивлением переспросил следователь. Прокурортоже ужасно уставился. - О, не произносите имени ее всуе! Я подлец, что ее вывожу. Да, явидел, что она меня ненавидела... давно... с самого первого раза, с самоготого у меня на квартире еще там... Но довольно, довольно, это вы даже изнать недостойны, это не надо вовсе... А надо лишь то, что она призвала менямесяц назад, выдала мне три тысячи, чтоб отослать своей сестре и еще однойродственнице в Москву (и как будто сама не могла послать!), а я... это былоименно в тот роковой час моей жизни, когда я... ну, одним словом, когда ятолько что полюбил другую, ее, теперешнюю, вон она у вас теперь там внизусидит. Грушеньку... я схватил ее тогда сюда в Мокрое и прокутил здесь в двадня половину этих проклятых трех тысяч, т. е. полторы тысячи, а другуюполовину удержал на себе. Ну вот, эти полторы тысячи, которые я удержал, я иносил с собой на шее, вместо ладонки, а вчера распечатал и прокутил. Сдача ввосемьсот рублей у вас теперь в руках, Николай Парфенович, это сдача совчерашних полутора тысяч. - Позвольте, как же это, ведь вы прокутили тогда здесь месяц назад тритысячи, а не полторы, все это знают? - Кто ж это знает? Кто считал? Кому я давал считать? - Помилуйте, да вы сами говорили всем, что прокутили тогда ровно тритысячи. - Правда, говорил, всему городу говорил, и весь город говорил, и всетак считали, и здесь, в Мокром так же все считали, что три тысячи. Тольковсе-таки я прокутил не три, а полторы тысячи, а другие полторы зашил владонку; вот как дело былo, господа, вот откуда эти вчерашние деньги... - Это почти чудесно... - пролепетал Николай Парфенович. - Позвольте спросить, - проговорил наконец прокурор, - не объявляли ливы хоть кому-нибудь об этом обстоятельстве прежде... то есть, что полторыэти тысячи оставили тогда же, месяц назад, при себе? - Никому не говорил. - Это странно. Неужели так-таки совсем никому? - Совсем никому. Никому и никому. - Но почему же такое умолчание? Что побудило вас сделать из этого такойсекрет? Я объяснюсь точнее: вы объявили нам наконец вашу тайну, по словамвашим столь "позорную", хотя в сущности - то есть конечно лишь относительноговоря - этот поступок, то есть именно присвоение чужих трех тысяч рублей, ибез сомнения, лишь временное - поступок этот, на мой взгляд по крайней мере,есть лишь в высшей степени поступок легкомысленный, но не столь позорный,принимая кроме того во внимание и ваш характер... Ну, положим, даже изазорный в высшей степени поступок, я согласен, но зазорный, все же непозорный... То есть, я веду собственно к тому, что про растраченные вами этитри тысячи от госпожи Верховцевой уже многие догадывались в этот месяц и безвашего признания, я слышал эту легенду сам... Михаил Макарович например тожеслышал. Так что наконец это почти уже не легенда, а сплетня всего города. Ктому же есть следы, что и вы сами, если не ошибаюсь, кому-то признавались вэтом, то есть именно, что деньги эти от госпожи Верховцевой... А потому иудивляет меня слишком, что вы придавали до сих пор, то есть до самойнастоящей минуты, такую необычайную тайну этим отложенным по вашим словамполутора тысячам, сопрягая с вашею тайной этою какой-то даже ужас...Невероятно, чтобы подобная тайна могла стоить вам стольких мучений кпризнанию... потому что вы кричали сейчас даже, что лучше на каторгу, чемпризнаться... Прокурор замолк. Он разгорячился. Он не скрывал своей досады, почтизлобы, и выложил все накопившееся, даже не заботясь о красоте слога, то естьбессвязно и почти сбивчиво. - Не в полутора тысячах заключался позор, а в том, что эти полторытысячи я отделил от тех трех тысяч, - твердо произнес Митя. - Но что же, - раздражительно усмехнулся прокурор, - что именно в томпозорного, что уже от взятых зазорно, или, если сами желаете, то и позорно,трех тысяч вы отделили половину по своему усмотрению? Важнее то, что вы тритысячи присвоили, а не то, как с ними распорядились. Кстати, почему выименно так распорядились, то есть отделили эту половину? Для чего, для какойцели так сделали, можете это нам объяснить? - О, господа, да в цели-то и вся сила! - воскликнул Митя: - отделил поподлости, то есть по расчету, ибо расчет в этом случае и есть подлость... Ицелый месяц продолжалась эта подлость! - Непонятно. - Удивляюсь вам. А впрочем объяснюсь еще, действительно может бытьнепонятно. Видите, следите за мной: я присвояю три тысячи, вверенные моейчести, кучу на них, прокутил все, на утро являюсь к ней и говорю: "Катя.виноват, я прокутил твои три тысячи", - ну что, хорошо? Нет, не хорошо, -бесчестно и малодушно, зверь и до зверства не умеющий сдержать себя человек,так ли, так ли? Но все же не вор? Не прямой же ведь вор, не прямой,согласитесь! Прокутил, но не украл! Теперь второй, еще выгоднейший случай,следите за мной, а то я пожалуй опять собьюсь - как-то голова кружится, -итак второй случай: прокучиваю я здесь только полторы тысячи из трех, тоесть половину. На другой день прихожу к ней и приношу эту половину: "Катя,возьми от меня, мерзавца и легкомысленного подлеца, эту половину, потому чтополовину я прокутил, прокучу стало быть и эту, так чтобы от греха долой!" Нукак в таком случае? Все, что угодно, и зверь и подлец, но уже не вор, не ворокончательно, ибо, если б вор, то наверно бы не принес назад половину сдачи,а присвоил бы и ее. Тут же она видит, что коль скоро принес половину, тодонесет и остальные, то есть прокученные, всю жизнь искать будет, работатьбудет, но найдет и отдаст. Таким образом подлец, но не вор, не вор, какхотите, не вор! - Положим, что есть некоторая разница, - холодно усмехнулся прокурор. -Но странно все-таки, что вы видите в этом такую роковую уже разницу. - Да, вижу такую роковую разницу! Подлецом может быть всякий, да иесть, пожалуй, всякий, но вором может быть не всякий, а только архиподлец.Ну да я там этим тонкостям не умею... А только вор подлее подлеца, вот моеубеждение. Слушайте: я ношу деньги целый месяц на себе, завтра же я могурешиться их отдать, и я уже не подлец, но решиться-то я не могу, вот что,хотя и каждый день решаюсь, хотя и каждый день толкаю себя: "решись, решись,подлец", и вот весь месяц не могу решиться, вот что! Что, хорошо по-вашему,хорошо? - Положим, не так хорошо, это я отлично могу понять и в этом я неспорю, - сдержанно ответил прокурор. - Да и вообще отложим всякое препираниеоб этих тонкостях и различиях, а вот опять-таки если бы вам угодно былоперейти к делу. А дело именно в том, что вы еще не изволили нам объяснить,хотя мы и спрашивали: для чего первоначально сделали такое разделение в этихтрех тысячах, то есть одну половину прокутили, а другую припрятали? Именнодля чего собственно припрятали, на что хотели собственно эти отделенныеполторы тысячи употребить? Я на этом вопросе настаиваю, Дмитрий Федорович. - Ах, да и в самом деле! - вскричал Митя, ударив себя по лбу, -простите, я вас мучаю, а главного и не объясняю, а то бы вы вмиг поняли, ибов цели-то, в цели-то этой и позор! Видите, тут все этот старик, покойник, онвсе Аграфену Александровну смущал, а я ревновал, думал тогда, что онаколеблется между мною и им: вот и думаю каждый день: что если вдруг с еестороны решение, что если она устанет меня мучить, и вдруг скажет мне: "тебялюблю, а не его, увози меня на край света". А у меня всего два двугривенных;с чем увезешь, что тогда делать, - вот и пропал. Я ведь ее тогда не знал ине понимал, я думал, что ей денег надо и что нищеты моей она мне не простит.И вот я ехидно отсчитываю половину от трех тысяч и зашиваю иглойхладнокровно, зашиваю с расчетом, еще до пьянства зашиваю, а потом, как ужзашил, на остальную половину еду пьянствовать! Нет-с, это подлость! понялитеперь? Прокурор громко рассмеялся, следователь тоже. - По-моему, даже благоразумно и нравственно, что удержались и не всепрокутили, - прохихикал Николай Парфенович, - потому что что же туттакого-с? - Да то что украл, вот что! О боже, вы меня ужасаете непониманием! Всевремя, пока я носил эти полторы тысячи, зашитые на груди, я каждый день икаждый час говорил себе: "ты вор, ты вор!" Да я оттого и свирепствовал вэтот месяц, оттого и дрался в трактире, оттого и отца избил, что чувствовалсебя вором! Я даже Алеше, брату моему, не решился и не посмел открыть проэти полторы тысячи: до того чувствовал, что подлец и мазурик! Но знайте, чтопока я носил, я в то же время каждый день и каждый час мой говорил себе:"Нет, Дмитрий Федорович, ты может быть еще и не вор". Почему? А именнопотому, что ты можешь завтра пойти и отдать эти полторы тысячи Кате. И вотвчера только я решился сорвать мою ладонку с шеи, идя от Фени к Перхотину, адо той минуты не решался, и только что сорвал, в ту же минуту стал ужеокончательный и бесспорный вор, вор и бесчестный человек на всю жизнь.Почему? Потому что вместе с ладонкой и мечту мою пойти к Кате и сказать: "яподлец, а не вор" разорвал! Понимаете теперь, понимаете! - Почему же вы именно вчера вечером на это решились? - прервал былоНиколай Парфенович. - Почему? Смешно спрашивать: потому что осудил себя на смерть, в пятьчасов утра, здесь на рассвете: "Ведь все равно, подумал, умирать подлецомили благородным!" Так вот нет же, не все равно оказалось! Верите ли,господа, не то, не то меня мучило больше всего в эту ночь, что ястарика-слугу убил, и что грозила Сибирь, и еще когда? когда увенчаласьлюбовь моя и небо открылось мне снова! О, это мучило, но не так; все же нетак, как это проклятое сознание, что я сорвал наконец с груди эти проклятыеденьги и их растратил, а стало быть теперь уже вор окончательный! О,господа, повторяю вам с кровью сердца: много я узнал в эту ночь! Узнал я,что не только жить подлецом невозможно, но и умирать подлецом невозможно...Нет, господа, умирать надо честно!.. Митя был бледен. Лицо его имело изможденный и измученный вид, несмотряна то, что он был до крайности разгорячен. - Я начинаю вас понимать, Дмитрий Федорович, - мягко и даже как бысострадательно протянул прокурор, - но все это, воля ваша, по-моему лишьнервы... болезненные нервы ваши, вот что-с. И почему бы, например, вам, чтобизбавить себя от стольких мук, почти целого месяца, не пойти и не отдать этиполторы тысячи той особе, которая вам их доверила, и, уже объяснившись снею, почему бы вам, в виду вашего тогдашнего положения, столь ужасного, каквы его рисуете, не испробовать комбинацию, столь естественнопредставляющуюся уму, то есть после благородного признания ей в вашихошибках, почему бы вам у ней же и не попросить потребную на ваши расходысумму, в которой она, при великодушном сердце своем и видя вашерасстройство, уж конечно бы вам не отказала, особенно если бы под документ,или наконец хотя бы под такое же обеспечение, которое вы предлагали купцуСамсонову и госпоже Хохлаковой? Ведь считаете же вы даже до сих пор этообеспечение ценным? Митя вдруг покраснел: - Неужто же вы меня считаете даже до такой уж степени подлецом? Неможет быть, чтобы вы это серьезно!.. - проговорил он с негодованием, смотряв глаза прокурору и как бы не веря, что от него слышал. - Уверяю вас, что серьезно... Почему вы думаете, что не серьезно? -удивился в свою очередь и прокурор. - О, как это было бы подло! Господа, знаете ли вы, что вы меня мучаете!Извольте, я вам все скажу, так и быть, я вам теперь уже во всей моейинфернальности признаюсь, но, чтобы вас же устыдить, и вы сами удивитесь, докакой подлости может дойти комбинация чувств человеческих. Знайте же, что яуже имел эту комбинацию сам, вот эту самую, про которую вы сейчас говорили,прокурор! Да, господа, и у меня была эта мысль в этот проклятый месяц, такчто почти уже решался идти к Кате, до того был подл! Но идти к ней, объявитьей мою измену, и на эту же измену, для исполнения же этой измены, дляпредстоящих расходов на эту измену, у ней же, у Кати же, просить денег(просить, слышите, просить!) и тотчас от нее же убежать с другою, с еесоперницей, с ее ненавистницей и обидчицей, - помилуйте, да вы с ума сошли,прокурор! - С ума не с ума, но конечно я с горяча не сообразил... насчет этойсамой вот женской ревности... если тут действительно могла быть ревность,как вы утверждаете... да, пожалуй, тут есть нечто в этом роде, - усмехнулсяпрокурор. - Но это была бы уж такая мерзость, - свирепо ударил Митя кулаком постолу, - это так бы роняло, что уж я и не знаю! Да знаете ли вы, что онамогла бы мне дать эти деньги, да и дала бы, наверно дала бы, из отмщения мнедала бы, из наслаждения мщением, из презрения ко мне дала бы, потому что этотоже инфернальная душа и великого гнева женщина! Я-то бы деньги взял, о,взял бы, взял, и тогда всю жизнь... о боже! Простите, господа, я потому таккричу, что у меня была эта мысль еще так недавно, еще всего только третьегодня, именно когда я ночью с Лягавым возился, и потом вчера, да, и вчера,весь день вчера, я помню это, до самого этого случая... - До какого случая? - ввернул было Николай Парфенович с любопытством,но Митя не расслышал. - Я сделал вам страшное признание, - мрачно заключил он. - Оцените жеего, господа. Да мало того, мало оценить, не оцените, а цените его, а еслинет, если и это пройдет мимо ваших душ: то тогда уже вы прямо не уважаетеменя, господа, вот что я вам говорю, и я умру от стыда, что признался таким,как вы! О, я застрелюсь! Да я уже вижу, вижу, что вы мне не верите! Как, таквы и это хотите записывать? - вскричал он уже в испуге. - Да вот что вы сейчас сказали, - в удивлении смотрел на него НиколайПарфенович, - то есть, что вы до самого последнего часа все еще располагалиидти к госпоже Верховцевой просить у нее эту сумму... Уверяю вас, что этоочень важное для нас показание, Дмитрий Федорович, то есть про весь этотслучай... и особенно для вас, особенно для вас важное. - Помилосердуйте, господа, - всплеснул руками Митя, - хоть этого-то непишите, постыдитесь! Ведь я так-сказать душу мою разорвал пополам пред вами,а вы воспользовались и роетесь пальцами по разорванному месту в обеихполовинах... О боже! Он закрылся в отчаянии руками. - Не беспокойтесь так, Дмитрий Федорович, - заключил прокурор, - всетеперь записанное вы потом прослушаете сами и с чем не согласитесь, мы повашим словам изменим, а теперь я вам один вопросик еще в третий раз повторю:неужто в самом деле никто, так-таки вовсе никто, не слыхал от вас об этихзашитых вами в ладонку деньгах? Это, я вам скажу, почти невозможнопредставить. - Никто, никто, я сказал, иначе вы ничего не поняли! Оставьте меня впокое. - Извольте-с, это дело должно объясниться и еще много к тому временивпереди, но пока рассудите: у нас может быть десятки свидетельств о том, чтовы именно сами распространяли, и даже кричали везде о трех тысячах,истраченных вами, о трех, а не о полутора, да и теперь, при появлениивчерашних денег, тоже многим успели дать знать, что денег опять привезли ссобою три тысячи... - Не десятки, а сотни свидетельств у вас в руках, две сотнисвидетельств, две сотни человек слышали, тысяча слышала! - воскликнул Митя. - Ну вот видите-с, все, все свидетельствуют. Так ведь значит жечто-нибудь слово все? - Ничего не значит, я соврал, а за мной и все стали врать. - Да зачем же вам-то так надо было "врать", как вы изъясняетесь? - А чорт знает. Из похвальбы может быть... так... что вот так многоденег прокутил... Из того может, чтоб об этих зашитых деньгах забыть... да,это именно оттого... чорт... который раз вы задаете этот вопрос? Ну соврал икончено, раз соврал и уж не хотел переправлять. Из-за чего иной раз вретчеловек? - Это очень трудно решить, Дмитрий Федорович, из-за чего врет человек,- внушительно проговорил прокурор. - Скажите, однако, велика ли была эта,как вы называете ее, ладонка, на вашей шее? - Нет, не велика. - А какой например величины? - Бумажку сторублевую пополам сложить, вот и величина. - А лучше бы вы нам показали лоскутки? Ведь они где-нибудь при вас? - Э, чорт... какие глупости... я не знаю, где они. - Но позвольте однако: где же и когда вы ее сняли с шеи? Ведь вы, каксами показываете, домой не заходили? - А вот как от Фени вышел и шел к Перхотину, дорогой и сорвал с шеи ивынул деньги. - В темноте? - Для чего тут свечка? Я это пальцем в один миг сделал. - Без ножниц, на улице? - На площади, кажется; зачем ножницы? ветхая тряпка, сейчасразодралась. - Куда же вы ее потом дели? - Там же и бросил. - Где именно? - Да на площади же, вообще на площади! Чорт ее знает, где на площади.Да для чего вам это? - Это чрезвычайно важно, Дмитрий Федорович: вещественные доказательствав вашу же пользу, и как это вы не хотите понять? Кто же вам помогал зашиватьмесяц назад? - Никто не помогал, сам зашил. - Вы умеете шить? - Солдат должен уметь шить, а тут и уменья никакого не надо. - Где же вы взяли материал, то есть эту тряпку, в которую зашили? - Неужто вы не смеетесь? - Отнюдь нет, и нам вовсе не до смеха, Дмитрий Федорович. - Не помню, где взял тряпку, где-нибудь взял. - Как бы, кажется, этого-то уж не запомнить? - Да ей богу же не помню, может что-нибудь разодрал из белья. - Это очень интересно: в вашей квартире могла бы завтра отыскаться этавещь, рубашка, может быть, от которой вы оторвали кусок. Из чего эта тряпкабыла: из холста, из полотна? - Чорт ее знает из чего. Постойте... Я, кажется, ни от чего не отрывал.Она была коленкоровая... Я, кажется, в хозяйкин чепчик зашил. - В хозяйкин чепчик? - Да, я у ней утащил. - Как это утащили? - Видите, я, действительно, помнится, как-то утащил один чепчик натряпки, а может перо обтирать. Взял тихонько, потому никуда негодная тряпка,лоскутки у меня валялись, а тут эти полторы тысячи, я взял и зашил...Кажется, именно в эти тряпки зашил. Старая коленкоровая дрянь, тысячу размытая. - И вы это твердо уже помните? - Не знаю, твердо ли. Кажется, в чепчик. Ну да наплевать! - В таком случае ваша хозяйка могла бы по крайней мере припомнить, чтоу нее пропала эта вещь? - Вовсе нет, она и не хватилась. Старая тряпка, говорю вам, стараятряпка, гроша не стоит. - А иголку откуда взяли, нитки? - Я прекращаю, больше не хочу. Довольно! - рассердился наконец Митя. - И странно опять-таки, что вы так совсем уж забыли, в каком именноместе бросили на площади эту... ладонку. - Да велите завтра площадь выместь, может найдете, - усмехнулся Митя. -Довольно, господа, довольно, - измученным голосом порешил он. - Вижу ясно:вы мне не поверили! Ни в чем и ни на грош! Вина моя, а не ваша, не надо былосоваться. Зачем, зачем я омерзил себя признанием в тайне моей! А вам этосмех, я по глазам вашим вижу. Это вы меня, прокурор, довели! Пойте себегимн, если можете... Будьте вы прокляты, истязатели! Он склонился головой и закрыл лицо руками. Прокурор и следовательмолчали. Чрез минуту он поднял голову и как-то без мысли поглядел на них.Лицо его выражало уже совершившееся, уже безвозвратное отчаяние, и он как-тотихо замолк, сидел и как будто себя не помнил. Между тем надо былооканчивать дело: следовало неотложно перейти к допросу свидетелей. Было ужечасов восемь утра. Свечи давно уже как потушили. Михаил Макарович иКалганов, все время допроса входившие и уходившие из комнаты, на этот разоба опять вышли. Прокурор и следователь имели тоже чрезвычайно усталый вид.Наставшее утро было ненастное, все небо затянулось облаками и дождь лил какиз ведра. Митя без мысли смотрел на окна. - А можно мне в окно поглядеть? - спросил он вдруг Николая Парфеновича. - О, сколько вам угодно, - ответил тот. Митя встал и подошел к окну. Дождь так и сек в маленькие зеленоватыестекла окошек. Виднелась прямо под окном грязная дорога, а там дальше, вдождливой мгле, черные, бедные, неприглядные ряды изб, еще более, казалось,почерневших и победневших от дождя. Митя вспомнил про "Феба златокудрого" икак он хотел застрелиться с первым лучем его: "пожалуй, в такое утро было быи лучше", усмехнулся он и вдруг, махнув сверху вниз рукой, повернулся к"истязателям": - Господа! - воскликнул он, - я ведь вижу, что я пропал. Но она?Скажите мне про нее, умоляю вас, неужели и она пропадет со мной? Ведь онаневинна, ведь она вчера кричала не в уме, что "во всем виновата". Она ни вчем, ни в чем не виновата! Я всю ночь скорбел, с вами сидя... Нельзя ли, неможете ли мне сказать: что вы с нею теперь сделаете? - Решительно успокойтесь на этот счет, Дмитрий Федорович, - тотчас же ис видимою поспешностью ответил прокурор, - мы не имеем пока никакихзначительных мотивов хоть в чем-нибудь обеспокоить особу, которою вы такинтересуетесь. В дальнейшем ходе дела, надеюсь, окажется тоже... Напротив,сделаем в этом смысле все, что только можно с нашей стороны. Будьтесовершенно спокойны. - Господа, благодарю вас, я ведь так и знал, что вы все-таки же честныеи справедливые люди, несмотря ни на что. Вы сняли бремя с души... Ну, что жемы теперь будем делать? Я готов. - Да вот-с, поспешить бы надо. Нужно неотложно перейти к допросусвидетелей. Все это должно произойти непременно в вашем присутствии, апотому... - А не выпить ли сперва чайку? - перебил Николай Парфенович, - ведь уж,кажется, заслужили! Порешили, что если есть готовый чай внизу (в виду того, что МихаилМакарович наверно ушел "почаевать"), то выпить по стаканчику и затем"продолжать и продолжать". Настоящий же чай и "закусочку" отложить до болеесвободного часа. Чай действительно нашелся внизу, и его в скорости доставилина верх. Митя сначала отказался от стакана, который ему любезно предложилНиколай Парфенович, но потом сам попросил и выпил с жадностью. Вообще жеимел какой-то даже удивительно измученный вид. Казалось бы, при егобогатырских силах, что могла значить одна ночь кутежа и хотя бы самыхсильных при том ощущений? Но он сам чувствовал, что едва сидит, а повременам так все предметы начинали как бы ходить и вертеться у него предглазами. "Еще немного и пожалуй бредить начну", подумал он про себя. VIII. ПОКАЗАНИЕ СВИДЕТЕЛЕЙ. ДИТп. Допрос свидетелей начался. Но мы уже не станем продолжать наш рассказ втакой подробности, в какой вели его до сих пор. А потому и опустим о том,как Николай Парфенович внушал каждому призываемому свидетелю, что тот долженпоказывать по правде и совести, и что впоследствии должен будет повторитьэто показание свое под присягой. Как наконец от каждого свидетелятребовалось, чтоб он подписал протокол своих показаний и пр., и пр. Отметимлишь одно, что главнейший пункт, на который обращалось все вниманиедопрашивавших, преимущественно был все тот же самый вопрос о трех тысячах,то-есть было ли их три или полторы в первый раз, то-есть в первый кутежДмитрия Федоровича здесь в Мокром, месяц назад, и было ли их три или полторытысячи вчера, во второй кутеж Дмитрия Федоровича. Увы, все свидетельства,все до единого, оказались против Мити и ни одного в его пользу, а иные изсвидетельств так даже внесли новые, почти ошеломляющие факты в опровержениепоказаний его. Первым спрошенным был Трифон Борисыч. Он предстал преддопрашивающими без малейшего страха, напротив с видом строгого и суровогонегодования против обвиняемого и тем несомненно придал себе вид чрезвычайнойправдивости и собственного достоинства. Говорил мало, сдержанно, ждалвопросов, отвечал точно и обдуманно. Твердо и не обинуясь показал, что месяцназад не могло быть истрачено менее трех тысяч, что здесь все мужикипокажут, что слышали о трех тысячах от самого "Митрий Федорыча": "Однимцыганкам сколько денег перебросали. Им одним небось за тысячу перевалило". - И пятисот, может, не дал, - мрачно заметил на это Митя, - вот тольконе считал тогда, пьян был, а жаль... Митя сидел на этот раз сбоку, спиной к занавескам, слушал мрачно, имелвид грустный и усталый, как бы говоривший: "Э, показывайте, что хотите,теперь все равно!" - Больше тысячи пошло на них, Митрий Федорыч, - твердо опроверг ТрифонБорисович, - бросали зря, а они подымали. Народ-то ведь этот вор и мошенник,конокрады они, угнали их отселева, а то они сами может показали бы, сколькимот вас поживились. Сам я в руках у вас тогда сумму видел, - считать несчитал, вы мне не давали, это справедливо, - а на глаз, помню, многим большебыло, чем полторы тысячи... Куды полторы! Видывали и мы деньги, могимсудить... Насчет вчерашней же суммы Трифон Борисович прямо показал, что ДмитрийФедорович сам ему, только что встал с лошадей, объявил, что привез тритысячи. - Полно, так ли, Трифон Борисыч, - возразил было Митя, - неужтотак-таки положительно объявил, что привез три тысячи? - Говорили, Митрий Федорыч. При Андрее говорили. Вот он тут сам Андрей,еще не уехал, призовите его. А там в зале, когда хор потчевали, так прямозакричали, что шестую тысячу здесь оставляете, - с прежними, то-есть, онотак понимать надо. Степан да Семен слышали, да Петр Фомич Калганов с вамитогда рядом стоял, может и они тоже запомнили... Показание о шестой тысяче принято было с необыкновенным впечатлениемдопрашивающими. Понравилась новая редакция: три да три, значит, шесть, сталобыть, три тысячи тогда, да три тысячи теперь, вот они и все шесть, выходилоясно. Опросили всех указанных Трифоном Борисовичем мужиков, Степана и Семена,ямщика Андрея и Петра Фомича Калганова. Мужики и ямщик не обинуясьподтвердили показание Трифона Борисыча. Кроме того, особенно записали, сослов Андрея, о разговоре его с Митей дорогой насчет того, "куда, дескать, я,Дмитрий Федорович, попаду: на небо аль в ад, и простят ли мне на том светеаль нет?" "Психолог" Ипполит Кириллович выслушал все это с тонкою улыбкой икончил тем, что и это показание о том, куда Дмитрий Федорович попадет,порекомендовал "приобщить к делу". Спрошенный Калганов вошел нехотя, хмурый, капризный, и разговаривал спрокурором и с Николаем Парфеновичем так, как бы в первый раз увидел их вжизни, тогда как был давний и ежедневный их знакомый. Он начал с того, что"ничего этого не знает и знать не хочет". Но о шестой тысяче, оказалось,слышал, и он признался, что в ту минуту подле стоял. На его взгляд денегбыло у Мити в руках "не знаю сколько". Насчет того, что поляки в картахпередернули, показал утвердительно. Объяснил тоже, на повторенные расспросы,что по изгнании поляков действительно дела Мити у Аграфены Александровныпоправились, и что она сама сказала, что его любит. Об АграфенеАлександровне изъяснялся сдержанно и почтительно, как будто она была самоголучшего общества барыня, и даже ни разу не позволил себе назвать ее"Грушенькой". Несмотря на видимое отвращение молодого человека показывать,Ипполит Кириллович расспрашивал его долго и лишь от него узнал всеподробности того, что составляло так-сказать "роман" Мити в эту ночь. Митяни разу не остановил Калганова. Наконец юношу отпустили, и он удалился снескрываемым негодованием. Допросили и поляков. Они в своей комнатке хоть и легли было спать, ново всю ночь не заснули, а с прибытием властей поскорей оделись и прибрались,сами понимая, что их непременно потребуют. Явились они с достоинством, хотяи не без некоторого страху. Главный, то-есть маленький пан, оказалсячиновником двенадцатого класса в отставке, служил в Сибири ветеринаром, пофамилии же был пан Муссялович. Пан же Врублевский оказалсявольнопрактикующим дантистом, по-русски зубным врачом. Оба они, как вошли вкомнату, так тотчас же, несмотря на вопросы Николая Парфеновича, сталиобращаться с ответами к стоявшему в стороне Михаилу Макаровичу, принимаяего, по неведению, за главный чин и начальствующее здесь лицо и называя егос каждым словом: "пане пулковнику". И только после нескольких разов инаставления самого Михаила Макаровича догадались, что надобно обращаться сответами лишь к Николаю Парфеновичу. Оказалось, что по-русски они умели дажевесьма и весьма правильно говорить, кроме разве выговора иных слов. Оботношениях своих к Грушеньке, прежних и теперешних, пан Муссялович стал былозаявлять горячо и гордо, так что Митя сразу вышел из себя и закричал, что непозволит "подлецу" при себе так говорить. Пан Муссялович тотчас же обратилвнимание на слово "подлец" и попросил внести в протокол. Митя закипел отярости. - И подлец, подлец! Внесите это, и внесите тоже, что несмотря напротокол, я все-таки кричу, что подлец! - прокричал он. Николай Парфенович, хоть и внес в протокол, но проявил при семнеприятном случае самую похвальную деловитость и умение распорядиться: послестрогого внушения Мите он сам тотчас же прекратил все дальнейшие расспросыкасательно романической стороны дела и поскорее перешел к существенному. Всущественном же явилось одно показание панов, возбудившее необыкновенноелюбопытство следователей: это именно о том, как подкупал Митя, в тойкомнатке, пана Муссяловича и предлагал ему три тысячи отступного, с тем, чтосемьсот рублей в руки, а остальные две тысячи триста "завтра же утром вгороде", при чем клялся честным словом, объявляя, что здесь, в Мокром, с ними нет пока таких денег, а что деньги в городе. Митя заметил было сгоряча,что не говорил, что наверно отдаст завтра в городе, но пан Врублевскийподтвердил показание, да и сам Митя, подумав с минуту, нахмуренносогласился, что должно быть так и было, как паны говорят, что он был тогдаразгорячен, а потому действительно мог так сказать. Прокурор так и впился впоказание: оказывалось для следствия ясным (как и впрямь потом вывели), чтополовина или часть трех тысяч, доставшихся в руки Мите, действительно моглаоставаться где-нибудь припрятанною в городе, а пожалуй так даже где-нибудь итут в Мокром, так что выяснялось таким образом и то щекотливое для следствияобстоятельство, что у Мити нашли в руках всего только восемьсот рублей -обстоятельство, бывшее до сих пор хотя единственным и довольно ничтожным, новсе же некоторым свидетельством в пользу Мити. Теперь же и это единственноесвидетельство в его пользу разрушалось. На вопрос прокурора: где же бы онвзял остальные две тысячи триста, чтоб отдать завтра пану, коли самутверждает, что у него было всего только полторы тысячи, а между тем заверялпана своим честным словом, Митя твердо ответил, что хотел предложить"полячишке" на завтра не деньги, а формальный акт на права свои по имениюЧермашне, те самые права, которые предлагал Самсонову и Хохлаковой. Прокурордаже усмехнулся "невинности выверта". - И вы думаете, что он бы согласился взять эти "права" вместо наличныхдвух тысяч трехсот рублей? - Непременно согласился бы, - горячо отрезал Митя. - Помилуйте, да тутне только две, тут четыре, тут шесть даже тысяч он мог бы на этом тяпнуть!Он бы тотчас набрал своих адвокатишек, полячков да жидков, и не то что тритысячи, а всю бы Чермашню от старика оттягали. Разумеется, показание пана Муссяловича внесли в протокол в самой полнойподробности. На том панов и отпустили. О факте же передержки в картах почтии не упомянули; Николай Парфенович им слишком был и без того благодарен ипустяками не хотел беспокоить, тем более, что все это пустая ссора в пьяномвиде за картами и более ничего. Мало ли было кутежа и безобразий в туночь... Так что деньги двести рублей так и остались у панов в кармане. Призвали затем старичка Максимова. Он явился робея, подошел мелкимишажками, вид имел растрепанный и очень грустный. Все время он ютился тамвнизу подле Грушеньки, сидел с нею молча и "нет-нет, да и начнет над неюхныкать, а глаза утирает синим клетчатым платочком", как рассказывал потомМихаил Макарович. Так что она сама уже унимала и утешала его. Старичоктотчас же и со слезами признался, что виноват, что взял у Дмитрия Федоровичавзаймы "десять рублей-с, по моей бедности-с" и что готов возвратить... Напрямой вопрос Николая Парфеновича: не заметил ли он сколько же именно денегбыло в руках у Дмитрия Федоровича, так как он ближе всех мог видеть у него вруках деньги, когда получал от него взаймы, - Максимов самым решительнымобразом, ответил, что денег было "двадцать тысяч-с". - А вы видели когда-нибудь двадцать тысяч где-нибудь прежде? - спросилулыбнувшись Николай Парфенович. - Как же-с, видел-с, только не двадцать-с, а семь-с, когда супруга моядеревеньку мою заложила. Дала мне только издали поглядеть, похвалилась предомной. Очень крупная была пачка-с, все радужные. И у Дмитрия Федоровича быливсе радужные... Его скоро отпустили. Наконец дошла очередь и до Грушеньки. Следователивидимо опасались того впечатления, которое могло произвести ее появление наДмитрия Федоровича, и Николай Парфенович пробормотал даже несколько слов емув увещание, но Митя, в ответ ему, молча склонил голову, давая тем знать, что"беспорядка не произойдет". Ввел Грушеньку сам Михаил Макарович. Она вошласо строгим и угрюмым лицом, с виду почти спокойным, и тихо села на указанныйей стул напротив Николая Парфеновича. Была она очень бледна, казалось, чтоей холодно, и она плотно закутывалась в свою прекрасную черную шаль.Действительно с ней начинался тогда легкий лихорадочный озноб - началодлинной болезни, которую она потом с этой ночи перенесла. Строгий вид ее,прямой и серьезный взгляд и спокойная манера произвели весьма благоприятноевпечатление на всех. Николай Парфенович даже сразу несколько "увлекся". Онпризнавался сам, рассказывая кое-где потом, что только с этого разу постиг,как эта женщина "хороша собой", а прежде хоть и видывал ее, но всегда считалчем-то в роде "уездной Гетеры". "У ней манеры как у самого высшегообщества", восторженно сболтнул он как-то в одном дамском кружке. Но еговыслушали с самым полным негодованием и тотчас назвали за это "шалуном", чемон и остался очень доволен. Входя в комнату, Грушенька лишь как бы мелькомглянула на Митю, в свою очередь с беспокойством на нее поглядевшего, но видее в ту же минуту и его успокоил. После первых необходимых вопросов иувещаний, Николай Парфенович, хоть и несколько запинаясь, но сохраняя самыйвежливый однако же вид, спросил ее: "В каких отношениях состояла она котставному поручику Дмитрию Федоровичу Карамазову?" На что Грушенька тихо итвердо произнесла: - Знакомый мой был, как знакомого его в последний месяц принимала. На дальнейшие любопытствующие вопросы прямо и с полною откровенностьюзаявила, что хотя он ей "часами" и нравился, но что она не любила его, нозавлекала из "гнусной злобы моей", равно как и того "старичка", видела, чтоМитя ее очень ревновал к Федору Павловичу и ко всем, но тем лишь тешилась. КФедору же Павловичу совсем никогда не хотела итти, а только смеялась надним. "В тот весь месяц не до них мне обоих было; я ждала другого человека,предо мной виновного... Только, думаю, заключила она, что вам нечего об этомлюбопытствовать, а мне нечего вам отвечать, потому это особливое мое дело". Так немедленно и поступил Николай Парфенович: на "романических" пунктахон опять перестал настаивать, а прямо перешел к серьезному, то-есть все ктому же и главнейшему вопросу о трех тысячах. Грушенька подтвердила, что вМокром, месяц назад, действительно истрачены были три тысячи рублей, и хотьденег сама и не считала, но слышала от самого Дмитрия Федоровича, что тритысячи рублей. - Наедине он вам это говорил или при ком-нибудь, или вы только слышали,как он с другими при вас говорил? - осведомился тотчас же прокурор. На что Грушенька объявила, что слышала и при людях, слышала как и сдругими говорил, слышала и наедине от него самого. - Однажды слышали от него наедине или неоднократно? - осведомился опятьпрокурор и узнал, что Грушенька слышала неоднократно. Ипполит Кириллыч остался очень доволен этим показанием. Из дальнейшихвопросов выяснилось тоже, что Грушеньке было известно, откуда эти деньги ичто взял их де Дмитрий Федорович от Катерины Ивановны. - А не слыхали ли вы хоть однажды, что денег было промотано месяц назадне три тысячи, а меньше, и что Дмитрий Федорович уберег из них целуюполовину для себя? - Нет, никогда этого не слыхала, - показала Грушенька. Дальшевыяснилось даже, что Митя напротив часто говорил ей во весь этот месяц, чтоденег у него нет ни копейки. "С родителя своего все ждал получить",заключила Грушенька. - А не говорил ли когда при вас... или как-нибудь мельком, или враздражении, - хватил вдруг Николай Парфенович, - что намерен посягнуть нажизнь своего отца? - Ох, говорил! - вздохнула Грушенька. - Однажды или несколько раз? - Несколько раз поминал, всегда в сердцах. - И вы верили, что он это исполнит? - Нет, никогда не верила! - твердо ответила она, - на благородство егонадеялась. - Господа, позвольте, - вскричал вдруг Митя, - позвольте сказать привас Аграфене Александровне лишь одно только слово. - Скажите, - разрешил Николай Парфенович. - Аграфена Александровна, - привстал со стула Митя, - верь богу и мне:в крови убитого вчера отца моего я неповинен! Произнеся это, Митя опять сел на стул. Грушенька привстала и набожноперекрестилась на икону. - Слава тебе, господи! - проговорила она горячим, проникновеннымголосом и, еще не садясь на место и обратившись к Николаю Парфеновичу,прибавила: - Как он теперь сказал, тому и верьте! Знаю его: сболтнуть чтосболтнет, али для смеху, али с упрямства, но если против совести, то никогдане обманет. Прямо правду скажет, тому верьте! - Спасибо. Аграфена Александровна, поддержала душу! - дрожащим голосомотозвался Митя. На вопросы о вчерашних деньгах она заявила, что не знает сколько ихбыло, но слыхала, как людям он много раз говорил вчера, что привез с собойтри тысячи. А насчет того: откуда деньги взял, то сказал ей одной, что уКатерины Ивановны "украл", а что она ему на то ответила, что он не украл ичто деньги надо завтра же отдать. На настойчивый вопрос прокурора: о какихденьгах говорил, что украл у Катерины Ивановны: о вчерашних или о тех трехтысячах, которые были истрачены здесь месяц назад, объявила, что говорил отех, которые были месяц назад, и что она так его поняла. Грушеньку наконец отпустили, при чем Николай Парфенович стремительнозаявил ей, что она может хоть сейчас же воротиться в город, и что если он ссвоей стороны чем-нибудь может способствовать, например насчет лошадей, илинапример пожелает она провожатого, то он... с своей стороны... - Покорно благодарю вас, - поклонилась ему Грушенька, - я с темстаричком отправлюсь, с помещиком, его довезу, а пока подожду внизу, кольпозволите, как вы тут Дмитрия Федоровича порешите. Она вышла. Митя был спокоен и даже имел совсем ободрившийся вид, нолишь на минуту. Все какое-то странное физическое бессилие одолевало его чемдальше, тем больше. Глаза его закрывались от усталости. Допрос свидетелейнаконец окончился. Приступили к окончательной редакции протокола. Митя встали перешел с своего стула в угол, к занавеске, прилег на большой накрытыйковром хозяйский сундук и мигом заснул. Приснился ему какой-то странный сон,как-то совсем не к месту и не ко времени. Вот он будто бы где-то едет встепи, там где служил давно, еще прежде, и везет его в слякоть на телеге, напаре, мужик. Только холодно будто бы Мите, в начале ноябрь и снег валиткрупными мокрыми хлопьями, а падая на землю тотчас тает. И бойко везет егомужик, славно помахивает, русая, длинная такая у него борода, и не то чтостарик, а так лет будет пятидесяти, серый мужичий на нем зипунишко. И вотнедалеко селение, виднеются избы черные-пречерные, а половина изб погорела,торчат только одни обгорелые бревна. А при въезде выстроились на дорогебабы, много баб, целый ряд, все худые, испитые, какие-то коричневые у нихлица. Вот особенно одна с краю, такая костлявая, высокого роста, кажется, ейлет сорок, а может и всего только двадцать, лицо длинное, худое, а на рукаху нее плачет ребеночек, и груди-то должно быть у ней такие иссохшие, и никапли в них молока. И плачет, плачет дитя, и ручки протягивает, голенькие, скулаченками, от холоду совсем какие-то сизые. - Что они плачут? Чего они плачут? - спрашивает, лихо пролетая мимоних, Митя. - Дите, - отвечает ему ямщик, - дите плачет. И поражает Митю то, что онсказал по-своему, по-мужицки: "дите", а не дитя. И ему нравится, что мужиксказал дите: жалости будто больше. - Да отчего оно плачет? - домогается, как глупый, Митя. - Почему ручкиголенькие, почему его не закутают? - А иззябло дите, промерзла одежонка, вот и не греет. - Да почему это так? Почему? - все не отстает глупый Митя. - А бедные, погорелые, хлебушка нету-ти, на погорелое место просят. - Нет, нет, - все будто еще не понимает Митя, - ты скажи: почему этостоят погорелые матери, почему бедны люди, почему бедно дите, почему голаястепь, почему они не обнимаются, не целуются, почему не поют песенрадостных, почему они почернели так от черной беды, почему не накормят дите? И чувствует он про себя, что хоть он и безумно спрашивает, и без толку,но непременно хочется ему именно так спросить и что именно так и надоспросить. И чувствует он еще, что подымается в сердце его какое-то никогдаеще небывалое в нем умиление, что плакать ему хочется, что хочет он всемсделать что-то такое, чтобы не плакало больше дите, не плакала бы и чернаяиссохшая мать дити, чтоб не было вовсе слез от сей минуты ни у кого, и чтобысейчас же, сейчас же это сделать, не отлагая и несмотря ни на что, со всембезудержем Карамазовским. - А и я с тобой, я теперь тебя не оставлю, на всю жизнь с тобой иду, -раздаются подле него милые, проникновенные чувством слова Грушеньки. И вотзагорелось все сердце его и устремилось к какому-то свету, и хочется емужить и жить. идти и идти в какой-то путь, к новому зовущему свету, и скорее,скорее, теперь же, сейчас! - Что? Куда? - восклицает он, открывая глаза и садясь на свой сундук,совсем как бы очнувшись от обморока, а сам светло улыбаясь. Над ним стоитНиколай Парфенович и приглашает его выслушать и подписать протокол.Догадался Митя, что спал он час или более, но он Николая Парфеновича неслушал. Его вдруг поразило, что под головой у него очутилась подушка,которой однако не было, когда он склонился в бессилии на сундук. - Кто это мне под голову подушку принес? Кто был такой добрый человек!- воскликнул он с каким-то восторженным, благодарным чувством и плачущимкаким-то голосом, будто и бог знает какое благодеяние оказали ему. Добрыйчеловек так потом и остался в неизвестности, кто-нибудь из понятых, а можетбыть и писарек Николая Парфеновича распорядились подложить ему подушку изсострадания, но вся душа его как бы сотряслась от слез. Он подошел к столу иобъявил, что подпишет все, что угодно. - Я хороший сон видел, господа, - странно как-то произнес он, скаким-то новым, словно радостью озаренным лицом.
IX. УВЕЗЛИ МИТЮ.
Когда подписан был протокол, Николай Парфенович торжественно обратилсяк обвиняемому и прочел ему "Постановление", гласившее, что такого-то года итакого-то дня, там-то, судебный следователь такого-то окружного суда,допросив такого-то (то есть Митю) в качестве обвиняемого в том-то и в том-то(все вины были тщательно прописаны) и принимая во внимание, что обвиняемый,не признавая себя виновным во взводимых на него преступлениях, ничего воправдание свое не представил, а между тем свидетели (такие-то) иобстоятельства (такие-то) его вполне уличают, руководствуясь такими-то итакими-то статьями Уложения о Наказаниях, и т. д. постановил: для пресечениятакому-то (Мите) способов уклониться от следствия и суда, заключить его втакой-то тюремный замок, о чем обвиняемому объявить, а копию сегопостановления товарищу прокурора сообщить и т. д" и т. д. Словом Митеобъявили, что он от сей минуты арестант, и что повезут его сейчас в город,где и заключат в одно очень неприятное место. Митя, внимательно выслушав,вскинул только плечами. - Что ж, господа, я вас не виню, я готов... Понимаю, что вам ничегоболее не остается. Николай Парфенович мягко изъяснил ему, что свезет его тотчас жестановой пристав Маврикий Маврикиевич, который как раз теперь тутслучился... - Стойте, - перебил вдруг Митя и с каким-то неудержимым чувствомпроизнес, обращаясь ко всем в комнате: - господа, все мы жестоки, все мыизверги, все плакать заставляем людей, матерей и грудных детей, но из всех -пусть уж так будет решено теперь - из всех я самый подлый гад! Пусть! Каждыйдень моей жизни я, бия себя в грудь, обещал исправиться и каждый день творилвсе те же пакости. Понимаю теперь, что на таких, как я, нужен удар, ударсудьбы, чтоб захватить его как в аркан и скрутить внешнею силой. Никогда,никогда не поднялся бы я сам собой! Но гром грянул. Принимаю муку обвиненияи всенародного позора моего, пострадать хочу и страданием очищусь! Ведьможет быть и очищусь, господа, а? Но услышьте однако в последний раз: вкрови отца моего неповинен! Принимаю казнь не за то, что убил его, а за то,что хотел убить и может быть в самом деле убил бы... Но все-таки я намерен свами бороться и это вам возвещаю. Буду бороться с вами до последнего конца,а там, решит бог! Прощайте, господа, не сердитесь, что я за допросом кричална вас, о, я был тогда еще так глуп... Чрез минуту я арестант и теперь, впоследний раз, Дмитрий Карамазов, как свободный еще человек, протягивает вамсвою руку. Прощаясь с вами, с людьми прощусь!.. Голос его задрожал, и он действительно протянул было руку, но НиколайПарфенович, всех ближе к нему находившийся, как-то вдруг, почти судорожнымкаким-то жестом, припрятал свои руки назад. Митя мигом заметил это ивздрогнул. Протянутую руку свою тотчас же опустил. - Следствие еще не заключилось, - залепетал Николай Парфенович,несколько сконфузясь, - продолжать будем еще в городе, и я конечно с моейстороны готов вам пожелать всякой удачи... к вашему оправданию... Собственноже вас, Дмитрий Федорович, я всегда наклонен считать за человека так-сказатьболее несчастного, чем виновного... Мы вас все здесь, если только осмелюсьвыразиться от лица всех, все мы готовы признать вас за благородного в основесвоей молодого человека, но увы! увлеченного некоторыми страстями в степенинесколько излишней... Маленькая фигурка Николая Парфеновича выразила под конец речи самуюполную сановитость. У Мити мелькнуло было вдруг, что вот этот "мальчик"сейчас возьмет его под руку, уведет в другой угол и там возобновит с нимнедавний еще разговор их о "девочках". Но мало ли мелькает совсемпосторонних и неидущих к делу мыслей иной раз даже у преступника, ведомогона смертную казнь. - Господа, вы добры, вы гуманны, - могу я видеть ее, проститься впоследний раз? - спросил Митя. - Без сомнения, но в видах... одним словом теперь уж нельзя не вприсутствии... - Пожалуй присутствуйте! Привели Грушеньку, но прощание состоялось короткое, малословное иНиколая Парфеновича не удовлетворившее. Грушенька глубоко поклонилась Мите. - Сказала тебе, что твоя, и буду твоя, пойду с тобой на век, куда бытебя ни решили. Прощай, безвинно погубивший себя человек! Губки ее вздрогнули, слезы потекли из глаз. - Прости, Груша, меня за любовь мою, за то что любовью моею и тебясгубил! Митя хотел и еще что-то сказать, но вдруг сам прервал и вышел. Кругомнего тотчас же очутились люди, не спускавшие с него глаз. Внизу у крылечка,к которому он с таким громом подкатил вчера на Андреевой тройке, стояли ужеготовые две телеги. Маврикий Маврикиевич, приземистый плотный человек, собрюзглым лицом, был чем-то раздражен, каким-то внезапно случившимсябеспорядком, сердился и кричал. Как-то слишком уже сурово пригласил он Митювзлезть на телегу. "Прежде, как я в трактире поил его, совсем было другоелицо у человека", подумал Митя влезая. С крылечка спустился вниз и ТрифонБорисович. У ворот столпились люди, мужики, бабы, ямщики, все уставились наМитю. - Прощайте, божьи люди! - крикнул им вдруг с телеги Митя. - И нас прости, - раздались два-три голоса. - Прощай и ты, Трифон Борисыч! Но Трифон Борисыч даже не обернулся, может быть уж очень был занят. Онтоже чего-то кричал и суетился. Оказалось, что на второй телеге, на которойдолжны были сопровождать Маврикия Маврикиевича двое сотских, еще не все былов исправности. Мужиченко, которого нарядили было на вторую тройку, натягивалзипунишко и крепко спорил, что ехать не ему, а Акиму. Но Акима не было; заним побежали; мужиченко настаивал и молил обождать. - Ведь это народ-то у нас, Маврикий Маврикиевич, совсем без стыда! -восклицал Трифон Борисыч. - Тебе Аким третьего дня дал четвертак денег, тыих пропил, а теперь кричишь. Доброте только вашей удивляюсь с нашим подлымнародом, Маврикий Маврикиевич, только это одно скажу! - Да зачем нам вторую тройку? - вступился было Митя, - поедем на одной,Маврикий Маврикич, небось не взбунтуюсь, не убегу от тебя, к чему конвой! - А извольте, сударь, уметь со мной говорить, если еще не научены, явам не ты, не извольте тыкать-с, да и советы на другой раз сберегите... -свирепо отрезал вдруг Мите Маврикий Маврикиевич, точно обрадовался сердцесорвать. Митя примолк. Он весь покраснел. Чрез мгновение ему стало вдруг оченьхолодно. Дождь перестал, но мутное небо все было обтянуто облаками, дулрезкий ветер прямо в лицо. "Озноб что ли со мной", подумал Митя, передернувплечами. Наконец влез в телегу и Маврикий Маврикиевич, уселся грузно, широкои, как бы не заметив, крепко потеснил собою Митю. Правда, он был не в духе,и ему сильно не нравилось возложенное на него поручение. - Прощай, Трифон Борисыч! - крикнул опять Митя, и сам почувствовал, чтоне от добродушия теперь закричал, а со злости, против воли крикнул. НоТрифон Борисыч стоял гордо, заложив назад обе руки и прямо уставясь на Митю,глядел строго и сердито и Мите ничего не ответил. - Прощайте, Дмитрий Федорович, прощайте! - раздался вдруг голосКалганова. вдруг откуда-то выскочившего. Подбежав к телеге, он протянул Митеруку. Был он без фуражки. Митя успел еще схватить и пожать его руку. - Прощай, милый человек, не забуду великодушия! - горячо воскликнул он.Но телега тронулась, и руки их разнялись. Зазвенел колокольчик - увезлиМитю. А Калганов забежал в сени, сел в углу, нагнул голову, закрыл рукамилицо и заплакал, долго так сидел и плакал, - плакал, точно был еще маленькиймальчик, а не двадцатилетний уже молодой человек. О, он верил в виновностьМити почти вполне! "Что же это за люди, какие же после того могут бытьлюди!" бессвязно восклицал он в горьком унынии, почти в отчаянии. Нехотелось даже и жить ему в ту минуту на свете. "Стоит ли, стоит ли!"восклицал огорченный юноша. ----------------
* ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ. *
КНИГА ДЕСЯТАЯ. МАЛЬЧИКИ
I. КОЛЯ КРАСОТКИН.
Ноябрь в начале. У нас стал мороз градусов в одиннадцать, а с нимгололедица. На мерзлую землю упало в ночь немного сухого снегу, и ветер"сухой и острый" подымает его и метет по скучным улицам нашего городка иособенно по базарной площади. Утро мутное, но снежок перестал. Не далеко отплощади, поблизости от лавки Плотниковых, стоит небольшой. очень чистенькийи снаружи и снутри домик вдовы чиновника Красоткиной. Сам губернскийсекретарь Красоткин помер уже очень давно, тому назад почти четырнадцатьлет, но вдова его. тридцатилетняя и до сих пор еще весьма смазливая собоюдамочка, жива и живет в своем чистеньком домике "своим капиталом". Живет оначестно и робко, характера нежного, но довольно веселого. Осталась она послемужа лет восемнадцати, прожив с ним всего лишь около году и только что родивему сына. С тех пор, с самой его смерти, она посвятила всю себя воспитаниюэтого своего нещечка - мальчика Коли, и хоть любила его все четырнадцать летбез памяти, но уж конечно перенесла с ним несравненно больше страданий, чемвыжила радостей, трепеща и умирая от страха чуть не каждый день, что онзаболеет, простудится, нашалит, полезет на стул и свалится и проч., и проч.Когда же Коля стал ходить в школу и потом в нашу прогимназию, то матьбросилась изучать вместе с ним все науки, чтобы помогать ему и репетироватьс ним уроки, бросилась знакомиться с учителями и с их женами, ласкала дажетоварищей Коли школьников, и лисила пред ними, чтобы не трогали Колю, ненасмехались над ним, не прибили его. Довела до того, что мальчишки и в самомделе стали было чрез нее над ним насмехаться и начали дразнить его тем, чтоон маменькин сынок. Но мальчик сумел отстоять себя. Был он смелый мальчишка,"ужасно сильный", как пронеслась и скоро утвердилась молва о нем в классе,был ловок, характера упорного, духа дерзкого и предприимчивого. Учился онхорошо, и шла даже молва, что он и из арифметики и из всемирной историисобьет самого учителя Дарданелова. Но мальчик хоть и смотрел на всехсвысока, вздернув носик, но товарищем был хорошим и не превозносился.Уважение школьников принимал как должное, но держал себя дружелюбно.Главное, знал меру, умел при случае сдержать себя самого, а в отношениях кначальству никогда не переступал некоторой последней и заветной черты, закоторою уже проступок не может быть терпим, обращаясь в беспорядок, бунт и вбеззаконие. И однако он очень, очень не прочь был пошалить при всякомудобном случае, пошалить как самый последний мальчишка, и не столькопошалить, сколько что-нибудь намудрить, начудесить, задать "экстрафеферу",шику, порисоваться. Главное, был очень самолюбив. Даже свою маму сумелпоставить к себе в отношения подчиненные, действуя на нее почтидеспотически. Она и подчинилась, о, давно уже подчинилась, и лишь не моглани за что перенести одной только мысли, что мальчик ее "мало любит". Ейбеспрерывно казалось, что Коля к ней "бесчувствен", и бывали случаи, чтоона, обливаясь истерическими слезами, начинала упрекать его в холодности.Мальчик этого не любил, и чем более требовали от него сердечных излияний,тем как бы нарочно становился неподатливее. Но происходило это у него ненарочно, а невольно, - таков уж был характер. Мать ошибалась: маму свою оночень любил, а не любил только "телячьих нежностей", как выражался он насвоем школьническом языке. После отца остался шкап, в котором хранилосьнесколько книг; Коля любил читать и про себя прочел уже некоторые из них.Мать этим не смущалась и только дивилась иногда, как это мальчик вместотого, чтоб идти играть, простаивает у шкапа по целым часам над какою-нибудькнижкой. И таким образом Коля прочел кое-что, чего бы ему нельзя еще былодавать читать в его возрасте. Впрочем в последнее время, хоть мальчик и нелюбил переходить в своих шалостях известной черты, но начались шалости,испугавшие мать не на шутку, - правда, не безнравственные какие-нибудь, затоотчаянные, головорезные. Как раз в это лето, в июле месяце, во времявакаций, случилось так, что маменька с сынком отправились погостить нанедельку в другой уезд, за семьдесят верст, к одной дальней родственнице,муж которой служил на станции железной дороги (той самой, ближайшей отнашего города станции, с которой Иван Федорович Карамазов месяц спустяотправился в Москву). Там Коля начал с того, что оглядел железную дорогу вподробности, изучил распорядки, понимая, что новыми знаниями своими можетблеснуть, возвратясь домой, между школьниками своей прогимназии. Но нашлисьтам как раз в то время и еще несколько мальчиков, с которыми он и сошелся:одни из них проживали на станции, другие по соседству, - всего молодогонарода от двенадцати до пятнадцати лет сошлось человек шесть или семь, а изних двое случились и из нашего городка. Мальчики вместе играли, шалили, ивот на четвертый или на пятый день гощения на станции состоялось междуглупою молодежью одно преневозможное пари в два рубля, именно: Коля, почтиизо всех младший, а потому несколько презираемый старшими, из самолюбия илииз беспардонной отваги, предложил, что он, ночью, когда придетодиннадцатичасовой поезд, ляжет между рельсами ничком и пролежит недвижимо,пока поезд пронесется над ним на всех парах. Правда, сделано былопредварительное изучение, из которого оказалось, что действительно можно такпротянуться и сплющиться вдоль между рельсами, что поезд конечно пронесетсяи не заденет лежащего, но однако же каково пролежать! Коля стоял твердо, чтопролежит. Над ним сначала смеялись, звали лгунишкой, фанфароном, но тем пущеего подзадорили. Главное, эти пятнадцатилетние слишком уж задирали пред нимнос и сперва даже не хотели считать его товарищем, как "маленького", чтобыло уже нестерпимо обидно. И вот решено было отправиться с вечера за верстуот станции, чтобы поезд, снявшись со станции, успел уже совсем разбежаться.Мальчишки собрались. Ночь настала безлунная, не то что темная, а почтичерная. В надлежащий час Коля лег между рельсами. Пятеро остальных,державших пари, с замиранием сердца, а наконец в страхе и с раскаянием,ждали внизу насыпи подле дороги в кустах. Наконец загремел вдали поезд,снявшийся со станции. Засверкали из тьмы два красные фонаря, загрохоталоприближающееся чудовище. "Беги, беги долой с рельсов!" - закричали Коле изкустов умиравшие от страха мальчишки, но было уже поздно: поезд наскакал ипромчался мимо. Мальчишки бросились к Коле: он лежал недвижимо. Они сталиего теребить, начали подымать. Он вдруг поднялся и молча сошел с насыпь.Сойдя вниз, он объявил, что нарочно лежал как без чувств, чтоб их испугать,но правда была в том, что он и в самом деле лишился чувств, как и призналсяпотом сам, уже долго спустя, своей маме. Таким образом слава "отчаянного" заним укрепилась навеки. Воротился он домой на станцию бледный как полотно. Надругой день заболел слегка нервною лихорадкой, но духом был ужасно весел,рад и доволен. Происшествие огласилось не сейчас, а уже в нашем городе,проникло в прогимназию и достигло до ее начальства. Но тут маменька Колибросилась молить начальство за своего мальчика и кончила тем, что егоотстоял и упросил за него уважаемый и влиятельный учитель Дарданелов, и делооставили втуне, как не бывшее вовсе. Этот Дарданелов, человек холостой и нестарый, был страстно и уже многолетне влюблен в госпожу Красоткину, и ужераз, назад тому с год, почтительнейше и замирая от страха и деликатности,рискнул было предложить ей свою руку, но она наотрез отказала, считаясогласие изменой своему мальчику, хотя Дарданелов, по некоторым таинственнымпризнакам, даже может быть имел бы некоторое право мечтать, что он не совсемпротивен прелестной, но уже слишком целомудренной и нежной вдовице.Сумасшедшая шалость Коли кажется пробила лед, и Дарданелову за егозаступничество сделан был намек о надежде, правда отдаленный, но и самДарданелов был феноменом чистоты и деликатности, а потому с него и того былопокамест довольно для полноты его счастия. Мальчика он любил, хотя считал быунизительным пред ним заискивать, и относился к нему в классах строго итребовательно. Но Коля и сам держал его на почтительном расстоянии, урокиготовил отлично, был в классе вторым учеником, обращался к Дарданелову сухо,и весь класс твердо верил, что во всемирной истории Коля так силен, что"собьет" самого Дарданелова. И действительно Коля задал ему раз вопрос: Ктоосновал Трою? на что Дарданелов отвечал лишь вообще про народы, их движенияи переселения, про глубину времен, про баснословие, но на то, кто именноосновал Трою, то есть какие именно лица, ответить не мог, и даже вопроснашел почему-то праздным и несостоятельным. Но мальчики так и остались вуверенности, что Дарданелов не знает, кто основал Трою. Коля же вычитал обоснователях Трои у Смарагдова, хранившегося в шкапе с книгами, которыйостался после родителя. Кончилось тем, что всех даже мальчиков стало наконецинтересовать: Кто ж именно основал Трою, но Красоткин своего секрета неоткрывал, и слава знания оставалась за ним незыблемо. После случая на железной дороге, у Коли в отношениях к матери произошланекоторая перемена. Когда Анна Федоровна (вдова Красоткина) узнала о подвигесынка, то чуть не сошла с ума от ужаса. С ней сделались такие страшныеистерические припадки, продолжавшиеся с перемежками несколько дней, чтоиспуганный уже серьезно Коля дал ей честное и благородное слово, чтоподобных шалостей уже никогда не повторится. Он поклялся на коленях предобразом и поклялся памятью отца, как потребовала сама госпожа Красоткина,при чем "мужественный" Коля сам расплакался как шестилетний мальчик от"чувств", и мать и сын во весь тот день бросались друг к другу в объятия иплакали сотрясаясь. На другой день Коля проснулся попрежнему "бесчувственным", однако сталмолчаливее, скромнее, строже, задумчивее. Правда, месяца чрез полтора онопять было попался в одной шалости, и имя его сделалось даже известнымнашему мировому судье, но шалость была уже совсем в другом роде, дажесмешная и глупенькая, да и не сам он, как оказалось, совершил ее, а толькоочутился в нее замешанным. Но об этом как-нибудь после. Мать продолжалатрепетать и мучиться, а Дарданелов по мере тревог ее все более и болеевоспринимал надежду. Надо заметить, что Коля понимал и разгадывал с этойстороны Дарданелова и уж, разумеется, глубоко презирал его за его "чувства";прежде даже имел неделикатность выказывать это презрение свое пред матерью,отдаленно намекая ей, что понимает, чего добивается Дарданелов. Но послеслучая на железной дороге он и на этот счет изменил свое поведение: намековсебе уже более не позволял, даже самых отдаленных, а о Дарданелове приматери стал отзываться почтительнее, что тотчас же с беспредельноюблагодарностью в сердце своем поняла чуткая Анна Федоровна, но зато прималейшем, самом нечаянном слове даже от постороннего какого-нибудь гостя оДарданелове, если при этом находился Коля, вдруг вся вспыхивала от стыда какроза. Коля же в эти мгновения или смотрел нахмуренно в окно, илиразглядывал, не просят ли у него сапоги каши, или свирепо звал "Перезвона",лохматую, довольно большую и паршивую собаку, которую с месяц вдруготкуда-то приобрел, втащил в дом и держал почему-то в секрете в комнатах,никому ее не показывая из товарищей. Тиранил же ужасно, обучая ее всякимштукам и наукам, и довел бедную собаку до того, что та выла без него, когдаон отлучался в классы, а когда приходил, визжала от восторга, скакала какполоумная, служила, валилась на землю и притворялась мертвою и проч.,словом, показывала все штуки, которым ее обучили, уже не по требованию, аединственно от пылкости своих восторженных чувств и благодарного сердца. Кстати я и забыл упомянуть, что Коля Красоткин был тот самый мальчик,которого знакомый уже читателю мальчик Илюша, сын отставного штабс-капитанаСнегирева, пырнул перочинным ножичком в бедро, заступаясь за отца, которогошкольники задразнили "мочалкой".
II. ДЕТВОРА.
Итак, в то морозное и сиверкое ноябрьское утро, мальчик Коля Красоткинсидел дома. Было воскресенье, и классов не было. Но пробило уже одиннадцатьчасов, а ему непременно надо было идти со двора "по одному весьма важномуделу", а между тем он во всем доме оставался один и решительно как хранительего, потому что так случилось, что все его старшие обитатели, по некоторомуэкстренному и оригинальному обстоятельству, отлучились со двора. В домевдовы Красоткиной. чрез сени от квартиры, которую занимала она сама,отдавалась еще одна и единственная в доме квартирка из двух маленьких комнатвнаймы, и занимала ее докторша с двумя малолетними детьми. Эта докторша былаодних лет с Анной Федоровной и большая ее приятельница, сам же доктор вотуже с год заехал куда-то сперва в Оренбург, а потом в Ташкент, и уже сполгода как от него не было ни слуху, ни духу, так что если бы не дружба сг-жою Красоткиной, несколько смягчавшая горе оставленной докторши, то онарешительно бы истекла от этого горя слезами. И вот надобно же было такслучиться к довершению всех угнетений судьбы, что в эту же самую ночь, ссубботы на воскресенье, Катерина, единственная служанка докторши, вдруг исовсем неожиданно для своей барыни объявила ей, что намерена родить к утруребеночка. Как случилось, что никто этого не заметил заранее, было для всехпочти чудом. Пораженная докторша рассудила, пока есть еще время, свезтиКатерину в одно приспособленное к подобным случаям в нашем городке заведениеу повивальной бабушки. Так как служанкою этой она очень дорожила, тонемедленно и исполнила свой проект, отвезла ее и, сверх того, осталась тампри ней. Затем уже утром понадобилось почему-то все дружеское участие ипомощь самой г-жи Красоткиной, которая при этом случае могла кого-то очем-то попросить и оказать какое-то покровительство. Таким образом, обе дамыбыли в отлучке, служанка же самой г-жи Красоткиной, баба Агафья, ушла набазар, и Коля очутился таким образом на время хранителем и караульщиком"пузырей", то есть мальчика и девочки докторши, оставшихся одинешенькими.Караулить дом Коля не боялся, с ним к тому же был Перезвон, которомуповелено было лежать ничком в передней под лавкой "без движений", и которыйименно поэтому каждый раз, как входил в переднюю расхаживавший по комнатамКоля, вздрагивал головой и давал два твердые и заискивающие удара хвостом пополу, но увы, призывного свиста не раздавалось. Коля грозно взглядывал нанесчастного пса, и тот опять замирал в послушном оцепенении. Но если чтосмущало Колю, то единственно "пузыри". На нечаянное приключение с Катеринойон, разумеется, смотрел с самым глубоким презрением, но осиротевших пузырейон очень любил, и уже снес им какую-то детскую книжку. Настя, старшаядевочка, восьми уже лег, умела читать, а младший пузырь, семилетний мальчикКостя очень любил слушать, когда Настя ему читает. Разумеется, Красоткин могбы их занять интереснее, то есть поставить обоих рядом и начать с нимииграть в солдаты, или прятаться по всему дому. Это он не раз уже делалпрежде и не брезгал делать, так что даже в классе у них разнеслось было раз,что Красоткин у себя дома играет с маленькими жильцами своими в лошадки,прыгает за пристяжную и гнет голову, но Красоткин гордо отпарировал этообвинение, выставив на вид, что со сверстниками, с тринадцатилетними,действительно было бы позорно играть "в наш век" в лошадки, но что он делаетэто для "пузырей", потому что их любят, а в чувствах его никто не смеет унего спрашивать отчета. Зато и обожали же его оба "пузыря". Но на сей разбыло не до игрушек. Ему предстояло одно очень важное собственное дело, и навид какое-то почти даже таинственное, между тем время уходило, а Агафья, -на которую можно бы было оставить детей, все еще не хотела возвратиться сбазара. Он несколько раз уже переходил чрез сени, отворял дверь к докторше иозабоченно оглядывал "пузырей", которые, по его приказанию, сидели закнижкой, и каждый раз, как он отворял дверь, молча улыбались ему во весьрот, ожидая, что вот он войдет и сделает что-нибудь прекрасное и забавное.Но Коля был в душевной тревоге и не входил. Наконец пробило одиннадцать, ион твердо и окончательно решил, что если чрез десять минут "проклятая"Агафья не воротится, то он уйдет со двора, ее не дождавшись, разумеется,взяв с "пузырей" слово, что они без него не струсят, не нашалят и не будутот страха плакать. В этих мыслях он оделся в свое ватное зимнее пальтишко смеховым воротником из какого-то котика, навесил через плечо свою сумку и,несмотря на прежние неоднократные мольбы матери, чтоб он по "такому холоду",выходя со двора, всегда надевал калошки, только с презрением посмотрел наних, проходя чрез переднюю, и вышел в одних сапогах. Перезвон, завидя егоодетым, начал было усиленно стучать хвостом по полу, нервно подергиваясьвсем телом, и даже испустил было жалобный вой, но Коля, при виде такойстрастной стремительности своего пса, заключил, что это вредит дисциплине, ихоть минуту, а выдержал его еще под лавкой, и, уже отворив только дверь всени, вдруг свистнул его. Пес вскочил как сумасшедший, и бросился скакатьпред ним от восторга. Перейдя сени, Коля отворил дверь к "пузырям". Обапопрежнему сидели за столиком, но уже не читали, а жарко о чем-то спорили.Эти детки часто друг с другом спорили о разных вызывающих житейскихпредметах, при чем Настя, как старшая, всегда одерживала верх; Костя же,если не соглашался с нею, то всегда почти шел апеллировать к КолеКрасоткину, и уж как тот решал, так оно и оставалось в виде абсолютногоприговора для всех сторон. На этот раз спор "пузырей" несколькозаинтересовал Красоткина, и он остановился в дверях послушать. Детки видели,что он слушает, и тем еще с большим азартом продолжали свое препирание. - Никогда, никогда я не поверю, - горячо лепетала Настя, - чтомаленьких деток повивальные бабушки находят в огороде между грядками скапустой. Теперь уж зима, и никаких грядок нет, и бабушка не могла принестиКатерине дочку. - Фью! - присвистнул про себя Коля. - Или вот как: они приносят откуда-нибудь, но только тем, которые замужвыходят. Костя пристально смотрел на Настю, глубокомысленно слушал и соображал. - Настя, какая ты дура, - произнес он наконец твердо и не горячась, -какой же может быть у Катерины ребеночек, когда она не замужем? Настя ужасно загорячилась. - Ты ничего не понимаешь, - раздражительно оборвала она, - может у неемуж был, но только в тюрьме сидит, а она вот и родила. - Да разве у нее муж в тюрьме сидит? - важно осведомился положительныйКостя. - Или вот что, - стремительно перебила Настя, совершенно бросив и забывсвою первую гипотезу: - у нее нет мужа, это ты прав, но она хочет выйтизамуж, вот и стала думать, как выйдет замуж, и все думала, все думала, и дотех пор думала, что вот он у ней и стал не муж, а ребеночек. - Ну разве так, - согласился совершенно побежденный Костя, - а ты этогораньше не сказала, так как же я мог знать. - Ну, детвора, - произнес Коля, шагнув к ним в комнату, - опасный вы, явижу, народ! - И Перезвон с вами? - осклабился Костя и начал прищелкивать пальцами извать Перезвона. - Пузыри, я в затруднении, - начал важно Красоткин, - и вы должны мнепомочь: Агафья конечно ногу сломала, потому что до сих пор не является, эторешено и подписано, мне же необходимо со двора. Отпустите вы меня али нет? Дети озабоченно переглянулись друг с другом, осклабившиеся лица ихстали выражать беспокойство. Они впрочем еще не понимали вполне, чего от нихдобиваются. - Шалить без меня не будете? Не полезете на шкап, не сломаете ног? Незаплачете от страха одни? На лицах детей выразилась страшная тоска. - А я бы вам за то мог вещицу одну показать, пушечку медную, из которойможно стрелять настоящим порохом. Лица деток мгновенно прояснились. - Покажите пушечку, - весь просиявший проговорил Костя. Красоткинзапустил руку в свою сумку и, вынув из нее маленькую бронзовую пушечку,поставил ее на стол. - То-то покажите! Смотри, на колесках, - прокатил он игрушку по столу,- и стрелять можно. Дробью зарядить и стрелять. - И убьет? - Всех убьет, только стоит навести, - и Красоткин растолковал, кудаположить порох, куда вкатить дробинку, показал на дырочку в виде затравки ирассказал, что бывает откат. Дети слушали со страшным любопытством. Особеннопоразило их воображение, что бывает откат. - А у вас есть порох? - осведомилась Настя. - Есть. - Покажите и порох, - протянула она с просящею улыбкой. Красоткин опятьслазил в сумку и вынул из нее маленький пузырек, в котором действительнобыло насыпано несколько настоящего пороха, а в свернутой бумажке оказалосьнесколько крупинок дроби. Он даже откупорил пузырек и высыпал немножкопороху на ладонь. - Вот, только не было бы где огня, а то так и взорвет и нас всехперебьет, - предупредил для эффекта Красоткин. Дети рассматривали порох с благоговейным страхом, еще усилившимнаслаждение. Но Косте больше понравилась дробь. - А дробь не горит? - осведомился он. - Дробь не горит. - Подарите мне немножко дроби, - проговорил он умоляющим голоском. - Дроби немножко подарю, вот, бери, только маме своей до меня непоказывай, пока я не приду обратно, а то подумает, что это порох, и так иумрет от страха, а вас выпорет. - Мама нас никогда не сечет розгой, - тотчас же заметила Настя. - Знаю, я только для красоты слога сказал. И маму вы никогда необманывайте, но на этот раз - пока я приду. Итак, пузыри, можно мне идти илинет? не заплачете без меня от страха? - За-пла-чем, - протянул Костя, уже приготовляясь плакать. - Заплачем, непременно заплачем! - подхватила пугливою скороговоркой иНастя. - Ох дети, дети, как опасны ваши лета. Нечего делать, птенцы, придетсяс вами просидеть не знаю сколько. А время-то, время-то, ух! - А прикажите Перезвону мертвым притвориться, - попросил Костя. - Да уж нечего делать, придется прибегнуть и к Перезвону. Ici,Перезвон! - И Коля начал повелевать собаке, а та представлять все, чтознала. Это была лохматая собака, величиной с обыкновенную дворняжку,какой-то серо-лиловой шерсти. Правый глаз ее был крив, а левое ухо почему-тос разрезом. Она взвизгивала и прыгала, служила, ходила на задних лапах,бросалась на спину всеми четырьмя лапами вверх и лежала без движенья какмертвая. Во время этой последней штуки отворилась дверь, и Агафья, толстаяслужанка г-жи Красоткиной, рябая баба лет сорока, показалась на пороге,возвратясь с базара с кульком накупленной провизии в руке. Она стала и,держа в левой руке на отвесе кулек, принялась глядеть на собаку. Коля, какни ждал Агафьи, представления не прервал и, выдержав Перезвона определенноевремя мертвым, наконец-то свистнул ему: собака вскочила и пустилась прыгатьот радости, что исполнила свой долг. - Вишь, пес! - проговорила назидательно Агафья. - А ты чего, женский пол, опоздала? - спросил грозно Красоткин. - Женский пол, ишь пупырь! - Пупырь? - И пупырь. Что тебе, что я опоздала, значит так надо, коли опоздала, -бормотала Агафья, принимаясь возиться около печки, но совсем не недовольными не сердитым голосом, а напротив очень довольным, как будто радуясь случаюпозубоскалить с веселым барченком. - Слушай, легкомысленная старуха, - начал, вставая с дивана, Красоткин,- можешь ты мне поклясться всем, что есть святого в этом мире, и сверх тогочем-нибудь еще, что будешь наблюдать за пузырями в мое отсутствие неустанно?Я ухожу со двора. - А зачем я тебе клястись стану? - засмеялась Агафья, - и такприсмотрю. - Нет, не иначе, как поклявшись вечным спасением души твоей. Иначе неуйду. - И не уходи. Мне како дело, на дворе мороз, сиди дома. - Пузыри, - обратился Коля к деткам, - эта женщина останется с вами домоего прихода или до прихода вашей мамы, потому что и той давно быворотиться надо. Сверх того, даст вам позавтракать. Дашь чего-нибудь им,Агафья? - Это возможно. - До свидания, птенцы, ухожу со спокойным сердцем. А ты, бабуся, -вполголоса и важно проговорил он, проходя мимо Агафьи, - надеюсь, не станешьим врать обычные ваши бабьи глупости про Катерину, пощадишь детский возраст.Ici, Перезвон! - И ну тебя к богу, - огрызнулась уже с сердцем Агафья. - Смешной!Выпороть самого-то, вот что, за такие слова.
III. ШКОЛЬНИК.
Но Коля уже не слушал. Наконец-то он мог уйти. Выйдя за ворота, оногляделся, передернул плечиками и проговорив: "мороз!" направился прямо поулице и потом направо по переулку к базарной площади. Не доходя одного домадо площади, он остановился у ворот, вынул из кармашка свистульку и свистнулизо всей силы, как бы подавая условный знак. Ему пришлось ждать не болееминуты, из калитки вдруг выскочил к нему румяненький мальчик, летодиннадцати, тоже одетый в теплое, чистенькое и даже щегольское пальтецо.Это был мальчик Смуров, состоявший в приготовительном классе (тогда как КоляКрасоткин был уже двумя классами выше), сын зажиточного чиновника, икоторому, кажется, не позволяли родители водиться с Красоткиным, как сизвестнейшим отчаянным шалуном, так что Смуров очевидно выскочил теперьукрадкой. Этот Смуров, если не забыл читатель, был один из той группымальчиков, которые два месяца тому назад кидали камнями через канаву вИлюшу, и который рассказывал тогда про Илюшу Алеше Карамазову. - Я вас уже целый час жду, Красоткин, - с решительным видом проговорилСмуров, и мальчики зашагали к площади. - Запоздал, - ответил Красоткин. - Есть обстоятельства. Тебя невыпорют, что ты со мной? - Ну полноте, разве меня порют? И Перезвон с вами? - И Перезвон! - Вы и его туда? - И его туда. - Ах кабы Жучка! - Нельзя Жучку. Жучка не существует. Жучка исчезла во мракенеизвестности. - Ах, нельзя ли бы так, - приостановился вдруг Смуров, - ведь Илюшаговорит, что Жучка тоже была лохматая и тоже такая же седая, дымчатая, как иПерезвон, - нельзя ли сказать, что это та самая Жучка и есть, он может бытьи поверит? - Школьник, гнушайся лжи, это раз; даже для доброго дела, два. Аглавное, надеюсь, ты там не объявлял ничего о моем приходе. - Боже сохрани, я ведь понимаю же. Но Перезвоном его не утешишь, -вздохнул Смуров. - Знаешь что: отец этот, капитан, мочалка-то, говорил нам,что сегодня щеночка ему принесет, настоящего меделянского, с черным носом;он думает, что этим утешит Илюшу, только вряд ли? - А каков он сам, Илюша-то? - Ах, плох, плох! Я думаю, у него чахотка. Он весь в памяти, только такдышит-дышит, нехорошо он дышит. Намедни попросил, чтоб его поводили, обулиего в сапожки, пошел было, да и валится. "Ах, говорит, я говорил тебе, папа,что это у меня дурные сапожки, прежние, в них и прежде было неловко ходить".Это он думал, что он от сапожек с ног валится, а он просто от слабости.Недели не проживет. Герценштубе ездит. Теперь они опять богаты, у них многоденег. - Шельмы. - Кто шельмы? - Доктора, и вся медицинская сволочь говоря вообще, и уж разумеется вчастности. Я отрицаю медицину. Бесполезное учреждение. Я впрочем все этоисследую. Что это у вас там за сентиментальности однако завелись? Вы тамвсем классом, кажется, пребываете? - Не всем, а так человек десять наших ходит туда, всегда, всякий день.Это ничего. - Удивляет меня во всем этом роль Алексея Карамазова: брата его завтраили после завтра судят за такое преступление, а у него столько времени насентиментальничанье с мальчиками! - Совсем тут никакого нет сентиментальничанья. Сам же вот идешь теперьс Илюшей мириться. - Мириться? Смешное выражение. Я впрочем никому не позволяю анализоватьмои поступки. - А как Илюша будет тебе рад! Он и не воображает, что ты придешь.Почему, почему ты так долго не хотел идти? - воскликнул вдруг с жаромСмуров. - Милый мальчик, это мое дело, а не твое. Я иду сам по себе, потому чтотакова моя воля, а вас всех притащил туда Алексей Карамазов, значит разница.И почем ты знаешь, я может вовсе не мириться иду? Глупое выражение. - Вовсе не Карамазов, совсем не он. Просто наши сами туда стали ходить,конечно сперва с Карамазовым. И ничего такого не было, никаких глупостей.Сначала один, потом другой. Отец был ужасно нам рад. Ты знаешь, он просто сума сойдет, коль умрет Илюша. Он видит, что Илюша умрет. А нам-то как рад,что мы с Илюшей помирились. Илюша о тебе спрашивал, ничего больше неприбавил. Спросит и замолчит. А отец с ума сойдет или повесится. Он ведь ипрежде держал себя как помешанный. Знаешь, он благородный человек, и тогдавышла ошибка. Все этот отцеубийца виноват, что избил его тогда. - А все-таки Карамазов для меня загадка. Я мог бы и давно с нимпознакомиться, но я в иных случаях люблю быть гордым. При том я составил онем некоторое мнение, которое надо еще проверить и разъяснить. Коля важно примолк; Смуров тоже. Смуров, разумеется, благоговел предКолей Красоткиным и не смел и думать равняться с ним. Теперь же был ужаснозаинтересован, потому что Коля объяснил, что идет "сам по себе", и была тутстало быть непременно какая-то загадка в том, что Коля вдруг вздумал теперьи именно сегодня идти. Они шли по базарной площади, на которой на этот разстояло много приезжих возов и было, много пригнанной птицы. Городские бабыторговали под своими навесами бубликами, нитками и проч. Такие воскресныесъезды наивно называются у нас в городке ярмарками, и таких ярмарок бываетмного в году. Перезвон бежал в веселейшем настроении духа, уклоняясьбеспрестанно направо и налево где-нибудь что-нибудь понюхать. Встречаясь сдругими собачонками, с необыкновенною охотой с ними обнюхивался по всемсобачьим правилам. - Я люблю наблюдать реализм, Смуров, - заговорил вдруг Коля. - Заметилты, как собаки встречаются и обнюхиваются? Тут какой-то общий у них законприроды. - Да, какой-то смешной. - То есть не смешной, это ты неправильно. В природе ничего нетсмешного, как бы там ни казалось человеку с его предрассудками. Если бысобаки могли рассуждать и критиковать, то наверно бы нашли столько же длясебя смешного, если не гораздо больше, в социальных отношениях между собоюлюдей, их повелителей, - если не гораздо больше; это я повторяю потому, чтоя твердо уверен, что глупостей у нас гораздо больше. Это мысль Ракитина,мысль замечательная. Я социалист, Смуров. - А что такое социалист? - спросил Смуров. - Это коли все равны, у всех одно общее имение, нет браков, а религия ивсе законы как кому угодно, ну и там все остальное. Ты еще не дорос доэтого, тебе рано. Холодно однако. - Да. Двенадцать градусов. Давеча отец смотрел на термометре. - И заметил ты, Смуров, что в средине зимы, если градусов пятнадцатьили даже восемнадцать, то кажется не так холодно, как, например, теперь, вначале зимы, когда вдруг нечаянно ударит мороз, как теперь, в двенадцатьградусов, да еще когда снегу мало. Это значит люди еще не привыкли. У людейвсе привычка, во всем, даже в государственных и в политических отношениях.Привычка - главный двигатель. Какой смешной однако мужик. Коля указал на рослого мужика в тулупе, с добродушною физиономией,который у своего воза похлопывал от холода ладонями в рукавицах. Длиннаярусая борода его вся заиндевела от мороза. - У мужика борода замерзла! - громко и задирчиво крикнул Коля, проходямимо него. - У многих замерзла, - спокойно и сентенциозно промолвил в ответ мужик. - Не задирай его, - заметил Смуров. - Ничего, не осердится, он хороший. Прощай, Матвей. - Прощай. - А ты разве Матвей? - Матвей. А ты не знал? - Не знал; я наугад сказал. - Ишь ведь. В школьниках небось? - В школьниках. - Что ж тебя, порют? - Не то чтобы, а так. - Больно? - Не без того. - Эх жисть! - вздохнул мужик от всего сердца. - Прощай, Матвей. - Прощай. Парнишка ты милый, вот что. Мальчики пошли дальше. - Это хороший мужик, - заговорил Коля Смурову. - Я люблю поговорить снародом и всегда рад отдать ему справедливость. - Зачем ты ему соврал, что у нас секут? - спросил Смуров. - Надо же было его утешить! - Чем это? - Видишь, Смуров, не люблю я, когда переспрашивают, если не понимают спервого слова. Иного и растолковать нельзя. По идее мужика школьника порют идолжны пороть: что дескать за школьник, если его не порют? И вдруг я скажуему, что у нас не порют, ведь он этим огорчится. А впрочем, ты этого непонимаешь. С народом надо умеючи говорить. - Только не задирай пожалуста, а то опять выйдет история, как тогда сэтим гусем. - А ты боишься? - Не смейся, Коля, ей богу боюсь. Отец ужасно рассердится. Мне строгозапрещено ходить с тобой. - Не беспокойся, нынешний раз ничего не произойдет. Здравствуй, Наташа,- крикнул он одной из торговок под навесом. - Какая я тебе Наташа, я Марья, - крикливо ответила торговка, далекоеще не старая женщина. - Это хорошо, что Марья, прощай. - Ах ты постреленок, от земли не видать, а туда же! - Некогда, некогда мне с тобой, в будущее воскресенье расскажешь, -замахал руками Коля, точно она к нему приставала, а не он к ней. - А что мне тебе рассказывать в воскресенье? Сам привязался, а не я ктебе, озорник, - раскричалась Марья, - выпороть тебя, вот что, обидчик тыизвестный, вот что! Между другими торговками, торговавшими на своих лотках рядом с Марьей,раздался смех, как вдруг из-под аркады городских лавок выскочил ни с того,ни с сего, один раздраженный человек в роде купеческого приказчика, и не нашторговец, а из приезжих, в длиннополом синем кафтане, в фуражке с козырьком,еще молодой, в темнорусых кудрях и с длинным, бледным, рябоватым лицом. Онбыл в каком-то глупом волнении и тотчас принялся грозить Коле кулаком. - Я тебя знаю, - восклицал он раздраженно, - я тебя знаю! Коля пристально поглядел на него. Он что-то не мог припомнить, когда онс этим человеком мог иметь какую-нибудь схватку. Но мало ли у него былосхваток на улицах, всех и припомнить было нельзя. - Знаешь? - иронически спросил он его. - Я тебя знаю! Я тебя знаю! - наладил как дурак мещанин. - Тебе же лучше. Ну некогда мне, прощай! - Чего озорничаешь? - закричал мещанин. - Ты опять озорничать? Я тебязнаю! Ты опять озорничать? - Это, брат, не твое теперь дело, что я озорничаю, - произнес Коля,остановясь и продолжая его разглядывать. - Как не мое? - Так, не твое. - А чье же? Чье же? Ну, чье же? - Это, брат, теперь Трифона Никитича дело, а не твое. - Какого такого Трифона Никитича? - с дурацким удивлением, хотя все также горячась, уставился на Колю парень. Коля важно обмерил его взглядом. - К Вознесенью ходил? - строго и настойчиво вдруг спросил он его. - К какому Вознесенью? Зачем? Нет, не ходил, - опешил немного парень. - Сабанеева знаешь? - еще настойчивее и еще строже продолжал Коля. - Какого те Сабанеева? Нет, не знаю. - Ну, и чорт с тобой после этого! - отрезал вдруг Коля и, крутоповернув направо, быстро зашагал дорогой, как будто и говорить презирая стаким олухом, который Сабанеева даже не знает. - Стой ты, эй! Какого те Сабанеева? - опомнился парень, весь опятьзаволновавшись. - Это он чего такого говорил? - повернулся он вдруг кторговкам, глупо смотря на них, Бабы рассмеялись. - Мудреный мальчишка, - проговорила одна. - Какого, какого это он Сабанеева? - все неистово повторял парень,махая правою рукой. - А это надоть быть Сабанеева, который у Кузьмичевых служил, вот какнадоть быть, - догадалась вдруг одна баба. Парень дико на нее уставился. - Кузь-ми-чева? - переговорила другая баба, - да какой он Трифон? ТотКузьма, а не Трифон, а парнишка Трифоном Никитычем называл, стало не он. - Это, вишь, не Трифон и не Сабанеев, это Чижов, - подхватила вдругтретья баба, доселе молчавшая и серьезно слушавшая, - Алексей Иванычем зватьего. Чижов, Алексей Иванович. - Это так и есть, что Чижов, - настойчиво подтвердила четвертая баба. Ошеломленный парень глядел то на ту, то на другую. - Да зачем он спрашивал, спрашивал-то он зачем, люди добрые! -восклицал он уже почти в отчаянии: - "Сабанеева знаешь?" А чорт его знает,каков он есть таков Сабанеев? - Бестолковый ты человек, говорят те не Сабанеев, а Чижов, АлексейИванович Чижов, вот кто! - внушительно крикнула ему одна торговка. - Какой Чижов? ну, какой? Говори, коли знаешь. - А длинный, возгривый, летось на базаре сидел. - А на кой ляд мне твово Чижова, люди добрые, а? - А я почем знаю, на кой те ляд Чижова. - А кто тебя знает, на что он тебе, - подхватила другая, - сам должензнать, на что его тебе надо, коли галдишь. Ведь он тебе говорил, а не нам,глупый ты человек. Аль вправду не знаешь? - Кого? - Чижова. - А чорт его дери Чижова, с тобой вместе! Отколочу его, вот что!Смеялся он надо мной! - Чижова-то отколотишь? Либо он тебя! дурак ты, вот что! - Не Чижова, не Чижова, баба ты злая, вредная, мальчишку отколочу, вотчто! Давайте его, давайте его сюда, смеялся он надо мной! Бабы хохотали. А Коля шагал уже далеко с победоносным выражением влице. Смуров шел подле, оглядываясь на кричащую вдали группу. Ему тоже былоочень весело, хотя он все еще опасался как бы не попасть с Колей в историю. - Про какого ты его спросил Сабанеева ? - спросил он Колю, предчувствуяответ. - А почем я знаю, про какого? Теперь у них до вечера крику будет. Ялюблю расшевелить дураков во всех слоях общества. Вот и еще стоит олух, вотэтот мужик. Заметь себе, говорят: "Ничего нет глупее глупого француза", но ирусская физиономия выдает себя. Ну не написано ль у этого на лице, что ондурак, вот у этого мужика, а? - Оставь его, Коля, пройдем мимо. - Ни за что не оставлю, я теперь поехал. Эй, здравствуй, мужик! Дюжий мужик, медленно проходивший мимо и уже должно быть выпивший, скруглым простоватым лицом и с бородой с проседью, поднял голову и посмотрелна парнишку. - Ну, здравствуй, коли не шутишь, - неторопливо проговорил он в ответ. - А коль шучу? - засмеялся Коля. - А шутишь, так и шути, бог с тобой. Ничего, это можно. Это всегдавозможно, чтоб пошутить. - Виноват, брат, пошутил. - Ну и бог те прости. - Ты-то прощаешь ли? - Оченно прощаю. Ступай. - Вишь ведь ты, да ты, пожалуй, мужик умный. - Умней тебя, - неожиданно и попрежнему важно ответил мужик. - Вряд ли, - опешил несколько Коля. - Верно говорю. - А пожалуй, что и так. - То-то, брат. - Прощай, мужик. - Прощай. - Мужики бывают разные, - заметил Коля Смурову после некоторогомолчания. - Почем же я знал, что нарвусь на умника. Я всегда готов признатьум в народе. Вдали на соборных часах пробило половину двенадцатого. Мальчикизаспешили, и остальной довольно еще длинный путь до жилища штабс-капитанаСнегирева прошли быстро и почти уже не разговаривая. За двадцать шагов додома Коля остановился и велел Смурову пойти вперед и вызвать ему сюдаКарамазова. - Надо предварительно обнюхаться, - заметил он Смурову. - Да зачем вызывать, - возразил было Смуров, - войди и так, тебе ужаснообрадуются. А то что же на морозе знакомиться? - Это уж я знаю, зачем мне его надо сюда на мороз, - деспотическиотрезал Коля (что ужасно любил делать с этими "маленькими"), и Смуровпобежал исполнять приказание.
IV. ЖУЧКА.
Коля с важною миной в лице прислонился к забору и стал ожидатьпоявления Алеши. Да, с ним ему давно уже хотелось встретиться. Он многонаслышался о нем от мальчиков, но до сих пор всегда наружно выказывалпрезрительно равнодушный вид, когда ему о нем говорили, даже "критиковал"Алешу, выслушивая то, что о нем ему передавали. Но про себя очень, оченьхотел познакомиться: что-то было во всех выслушанных им рассказах об Алешесимпатическое и влекущее. Таким образом теперешняя минута была важная;во-первых, надо было себя в грязь лицом не ударить, показать независимость:"А то подумает, что мне тринадцать лет, и примет меня за такого жемальчишку, как и эти. И что ему эти мальчишки? Спрошу его, когда сойдусь.Скверно однако же то, что я такого маленького роста: Тузиков моложе меня, ана полголовы выше. Лицо у меня, впрочем, умное; я не хорош, я знаю, что ямерзок лицом, но лицо умное. Тоже надо не очень высказываться, а то сразу-тос объятиями, он и подумает... Тьфу какая будет мерзость, если подумает!.." Так волновался Коля, изо всех сил стараясь принять самый независимыйвид. Главное, его мучил маленький его рост, не столько "мерзкое" лицо,сколько рост. У него дома, в углу на стене, еще с прошлого года была сделанакарандашем черточка, которою он отметил свой рост, и с тех пор каждые двамесяца он с волнением подходил опять мериться: на сколько успел вырасти? Ноувы! Вырастал он ужасно мало, и это приводило его порой просто в отчаяние.Что же до лица, то было оно вовсе не "мерзкое", напротив, довольномиловидное, беленькое, бледненькое, с веснушками. Серые, небольшие, но живыеглазки смотрели смело и часто загорались чувством. Скулы были несколькошироки, губы маленькие, не очень толстые, но очень красные; нос маленький ирешительно вздернутый: "совсем курносый, совсем курносый!" бормотал про себяКоля, когда смотрелся в зеркало, и всегда отходил от зеркала с негодованием."Да вряд ли и лицо умное?" подумывал он иногда, даже сомневаясь и в этом.Впрочем не надо полагать, что забота о лице и о росте поглощала всю егодушу. Напротив, как ни язвительны были минуты пред зеркалом, но он быстрозабывал о них и даже надолго, "весь отдаваясь идеям и действительной жизни",как определял он сам свою деятельность. Алеша появился скоро и спеша подошел к Коле; за несколько шагов еще тотразглядел, что у Алеши было какое-то совсем радостное лицо. "Неужели так радмне?" с удовольствием подумал Коля. Здесь кстати заметим, что Алеша оченьизменился с тех пор, как мы его оставили: он сбросил подрясник и носилтеперь прекрасно сшитый сюртук, мягкую круглую шляпу и коротко обстриженныеволосы. Все это очень его скрасило, и смотрел он совсем красавчиком.Миловидное лицо его имело всегда веселый вид, но веселость эта была какая-тотихая и спокойная. К удивлению Коли, Алеша вышел к нему в том, в чем сидел вкомнате, без пальто, видно, что поспешил. Он прямо протянул Коле руку. - Вот и вы наконец, как мы вас все ждали. - Были причины, о которых сейчас узнаете. Во всяком случае радпознакомиться. Давно ждал случая и много слышал, - пробормотал, немногозадыхаясь, Коля. - Да мы с вами и без того бы познакомились, я сам о вас много слышал,но здесь-то, сюда-то вы запоздали. - Скажите, как здесь? - Илюша очень плох, он непременно умрет. - Что вы! согласитесь, что медицина подлость, Карамазов, - с жаромвоскликнул Коля. - Илюша часто, очень часто поминал об вас, даже, знаете, во сне, вбреду. Видно, что вы ему очень, очень были дороги прежде... до тогослучая... с ножиком. Тут есть и еще причина... Скажите, это ваша собака? - Моя. Перезвон. - А не Жучка? - жалостно поглядел Алеша в глаза Коле. - Та уже так ипропала? - Знаю, что вам хотелось бы всем Жучку, слышал все-с, - загадочноусмехнулся Коля. - Слушайте, Карамазов, я вам объясню все дело, я главное стем и пришел, для этого вас и вызвал, чтобы вам предварительно объяснитьвесь пасаж, прежде чем мы войдем, - оживленно начал он. - Видите, Карамазов,весной Илюша поступает в приготовительный класс: Ну, известно, нашприготовительный класс: мальчишки, детвор[AACUTE]. Илюшу тотчас же начализадирать. Я двумя классами выше и, разумеется, смотрю издали со стороны.Вижу, мальчик маленький, слабенький, но не подчиняется, даже с ними дерется,гордый, глазенки горят. Я люблю этаких. А они-то его пуще. Главное, у неготогда было платьишко скверное, штанишки на верх лезут, а сапоги каши просят.Они его и за это. Унижают. Нет, этого уж я не люблю, тотчас же заступился иэкстрафеферу задал. Я ведь их бью, а они меня обожают, вы знаете ли это,Карамазов? - экспансивно похвастался Коля. - Да и вообще люблю детвору. Уменя и теперь на шее дома два птенца сидят, даже сегодня меня задержали.Таким образом Илюшу перестали бить, и я взял его под мою протекцию. Вижу,мальчик гордый, это я вам говорю, что гордый, но кончил тем, что предалсямне рабски, исполняет малейшие мои повеления, слушает меня как бога, лезетмне подражать. В антрактах между классами сейчас ко мне, и мы вместе с нимходим. По воскресеньям тоже. У нас в гимназии смеются, когда старшийсходится на такую ногу с маленьким, но это предрассудок. Такова мояфантазия, и баста, не правда ли? Я его учу, развиваю. - почему, скажите, яне могу его развивать, если он мне нравится? Ведь вот вы же, Карамазов,сошлись со всеми этими птенцами, значит, хотите действовать на молодоепоколение, развивать, быть полезным? И признаюсь, эта черта в вашемхарактере, которую я узнал по наслышке, всего более заинтересовала меня.Впрочем к делу: примечаю, что в мальчике развивается какая-точувствительность, сентиментальность, а я, знаете, решительный враг всякихтелячьих нежностей, с самого моего рождения. И к тому же противоречия: горд,а мне предан рабски, - предан рабски, а вдруг засверкают глазенки и не хочетдаже соглашаться со мной, спорит, на стену лезет. Я проводил иногда разныеидеи: он не то что с идеями не согласен, а просто вижу, что он лично противменя бунтует, потому что я на его нежности отвечаю хладнокровием. И вот,чтоб его выдержать, я, чем он нежнее, тем становлюсь еще хладнокровнее,нарочно так поступаю, таково мое убеждение. Я имел в виду вышколитьхарактер, выравнять, создать человека... ну и там... вы, разумеется, меня сполслова понимаете. Вдруг замечаю, он день, другой, третий смущен, скорбит,но уж не о нежностях, а о чем-то другом, сильнейшем, высшем. Думаю, что затрагедия? Наступаю на него и узнаю штуку: каким-то он образом сошелся слакеем покойного отца вашего (который тогда еще был в живых) Смердяковым, атот и научи его, дурачка, глупой шутке, т. е. зверской шутке, подлой шутке,- взять кусок хлеба, мякишу, воткнуть в него булавку и бросить какой-нибудьдворовой собаке, из таких, которые с голодуху кусок не жуя глотают, ипосмотреть, что из этого выйдет. Вот и смастерили они такой кусок и бросиливот этой самой лохматой Жучке, о которой теперь такая история, однойдворовой собаке из такого двора, где ее просто не кормили, а она-то весьдень на ветер лает. (Любите вы этот глупый лай. Карамазов? я терпеть немогу.) Так и бросилась, проглотила и завизжала, завертелась и пустиласьбежать, бежит и все визжит, и исчезла, - так мне описывал сам Илюша.Признается мне, а сам плачет-плачет, обнимает меня, сотрясается: "Бежит ивизжит, бежит и визжит" - только это и повторяет, поразила его эта картина.Ну, вижу, угрызения совести. Я принял серьезно. Мне, главное, и за прежнеехотелось его прошколить, так что, признаюсь, я тут схитрил. притворился, чтов таком негодовании, какого может и не было у меня вовсе; "Ты, говорю,сделал низкий поступок, ты подлец, я конечно не разглашу, но пока прерываю стобою сношения. Дело это обдумаю, и дам тебе знать через Смурова (вот этогосамого мальчика, который теперь со мной пришел и который всегда мне былпредан): буду ли продолжать с тобою впредь отношения или брошу тебя навекикак подлеца". Это страшно его поразило. Я, признаюсь, тогда же почувствовал,что может быть слишком строго отнесся, но что делать, такова была моятогдашняя мысль. День спустя посылаю к нему Смурова и чрез него передаю, чтоя с ним больше "не говорю", то есть это так у нас называется, когда дватоварища прерывают между собою сношения. Тайна в том, что я хотел еговыдержать на фербанте всего только несколько дней, а там, видя раскаяние,опять протянуть ему руку. Это было твердое мое намерение. Но что же выдумаете: выслушал он Смурова, и вдруг у него засверкали глаза: "передай,закричал он, - от меня Красоткину, что я всем собакам буду теперь куски сбулавками кидать, всем, всем!" "А, думаю, вольный душок завелся, его надовыкурить", и стал ему выказывать полное презрение, при всякой встречеотвертываюсь или иронически улыбаюсь. И вдруг тут происходит этот случай сего отцом, помните, мочалка-то? Поймите, что он таким образом ужепредварительно приготовлен был к страшному раздражению. Мальчики, видя, чтоя его оставил, накинулись на него, дразнят: "мочалка, мочалка". Вот тут-то уних и начались баталии, о которых я страшно сожалею, потому что его кажетсяочень больно тогда раз избили. Вот раз он бросается на всех на дворе, когдавыходили из классов, а я как раз стою в десяти шагах и смотрю на него. Иклянусь, я не помню, чтоб я тогда смеялся, напротив, мне тогда очень, оченьстало жалко его, и еще миг, и я бы бросился его защищать. Но он вдругвстретил мой взгляд: что ему показалось - не знаю, но он выхватил перочинныйножик, бросился на меня и ткнул мне его в бедро, вот тут, у правой ноги. Яне двинулся, я, признаюсь, иногда бываю храбр, Карамазов, я только посмотрелс презрением, как бы говоря взглядом: "Не хочешь ли мол еще, за всю моюдружбу, так я к твоим услугам". Но он другой раз не пырнул, он не выдержал,он сам испугался, бросил ножик, заплакал в голос и пустился бежать. Я,разумеется, не фискалил и приказал всем молчать, чтобы не дошло доначальства, даже матери сказал, только когда все зажило, да и ранка былапустая, царапина. Потом слышу, в тот же день он бросался камнями и вам палецукусил, - но понимаете, в каком он был состоянии! Ну что делать, я сделалглупо: когда он заболел, я не пошел его простить, то есть помириться, теперьраскаиваюсь. Но тут уж у меня явились особые цели. Ну вот и вся история...только, кажется, я сделал глупо... - Ах, как это жаль, - воскликнул с волнением Алеша, - что я не зналваших этих с ним отношений раньше, а то бы я сам давно уже пришел к вам васпросить пойти к нему со мной вместе. Верите ли, в жару, в болезни, он бредилвами. Я и не знал, как вы ему дороги! И неужели, неужели вы так и неотыскали эту Жучку? Отец и все мальчики по всему городу разыскивали. Верители, он, больной, в слезах, три раза при мне уж повторял отцу: "Это оттого яболен, папа, что я Жучку тогда убил, это меня бог наказал": не собьешь его сэтой мысли! И если бы только достали теперь эту Жучку и показали, что она неумерла, а живая, то кажется он бы воскрес от радости. Все мы на васнадеялись. - Скажите, с какой же стати надеялись, что я отыщу Жучку, то-есть чтоименно я отыщу? - с чрезвычайным любопытством спросил Коля, - почему именнона меня рассчитывали, а не на другого? - Какой-то слух был, что вы ее отыскиваете, и что когда отыщете ее, топриведете. Смуров что-то говорил в этом роде. Мы, главное, все стараемсяуверить, что Жучка жива, что ее где-то видели. Мальчики ему живого зайчикаоткуда-то достали, только он посмотрел, чуть-чуть улыбнулся и попросил,чтобы выпустили его в поле. Так мы и сделали. Сию минуту отец воротился иему щенка меделянского принес, тоже достал откуда-то, думал этим утешить,только хуже еще кажется вышло... - Еще скажите, Карамазов: что такое этот отец? Я его знаю, но что онтакое по вашему определению: шут, паяц? - Ах нет, есть люди глубоко чувствующие, но как-то придавленные.Шутовство у них в роде злобной иронии на тех, которым в глаза они не смеютсказать правды от долговременной унизительной робости пред ними. Поверьте,Красоткин, что такое шутовство чрезвычайно иногда трагично. У него всетеперь, все на земле совокупилось в Илюше, и умри Илюша, он или с ума сойдетс горя, или лишит себя жизни. Я почти убежден в этом, когда теперь на негосмотрю! - Я вас понимаю, Карамазов, я вижу, вы знаете человека, - прибавилпроникновенно Коля. - А я, как увидал вас с собакой, так и подумал, что вы это привели тусамую Жучку. - Подождите, Карамазов, может быть мы ее и отыщем, а эта - этоПерезвон. Я впущу ее теперь в комнату и может быть развеселю Илюшу побольше,чем меделянским щенком. Подождите, Карамазов, вы кой-что сейчас узнаете. Ах,боже мой, что ж я вас держу! - вскричал вдруг стремительно Коля. - Вы водном сюртучке на таком холоде, а я вас задерживаю; видите, видите, какой яэгоист! О, все мы эгоисты, Карамазов! - Не беспокойтесь, правда, холодно, но я не простудлив. Пойдемте однакоже. Кстати: как ваше имя, я знаю, что Коля, а дальше? - Николай, Николай Иванов Красоткин, или как говорят по-казенному: сынКрасоткин, - чему-то засмеялся Коля, но вдруг прибавил: - Я, разумеется, ненавижу мое имя Николай. - Почему же? - Тривиально, казенно... - Вам тринадцатый год? - спросил Алеша. - То-есть четырнадцатый, через две недели четырнадцать, весьма скоро.Признаюсь пред вами заранее в одной слабости, Карамазов, это уж так предвами, для первого знакомства, чтобы вы сразу увидели всю мою натуру: яненавижу, когда меня спрашивают про мои года, более чем ненавижу... инаконец... про меня например есть клевета, что я на прошлой неделе сприготовительными в разбойники играл. То, что я играл - этодействительность, но что я для себя играл, для доставления себе самомуудовольствия, то это решительно клевета. Я имею основание думать, что до васэто дошло, но я не для себя играл, а для детворы играл, потому что ониничего без меня не умели выдумать. И вот у нас всегда вздор распустят. Этогород сплетен, уверяю вас. - А хоть бы и для своего удовольствия играли, что ж тут такого? - Ну для себя... Не станете же вы в лошадки играть? - А вы рассуждайте так, - улыбнулся Алеша: - в театр, например, ездятже взрослые, а в театре тоже представляют приключения всяких героев, иногдатоже с разбойниками и с войной, - так разве это не то же самое, в своем,разумеется, роде? А игра в войну у молодых людей, в рекреационное время, илитам в разбойники, - это ведь тоже зарождающееся искусство, зарождающаясяпотребность искусства в юной душе, и эти игры иногда даже сочиняютсяскладнее, чем представления на театре, только в том разница, что в театрездят смотреть актеров, а тут молодежь сами актеры. Но это толькоестественно. - Вы так думаете? Таково ваше убеждение? - пристально смотрел на негрКоля. - Знаете, вы довольно любопытную мысль сказали; я теперь приду домой ишевельну мозгами на этот счет. Признаюсь, я так и ждал, что от вас можнокой-чему поучиться. Я пришел у вас учиться, Карамазов, - проникновенным иэкспансивным голосом заключил Коля. - А я у вас, - улыбнулся Алеша, пожав ему руку. Коля был чрезвычайнодоволен Алешей. Его поразило то, что с ним он в высшей степени на ровнойноге, и что тот говорит с ним как с "самым большим". - Я вам сейчас один фортель покажу, Карамазов, тоже одно театральноепредставление, - нервно засмеялся он, - я с тем и пришел. - Зайдем сначала налево к хозяевам, там все ваши свои пальто оставляют,потому что в комнате тесно и жарко. - О, ведь я на мгновение, я войду и просижу в пальто. Перезвоностанется здесь в сенях и умрет: "иси, Перезвон, куш и умри!" - видите, он иумер. А я сначала войду, высмотрю обстановку, и потом, когда надо будет,свистну: иси, Перезвон! и вы увидите, он тотчас же влетит как угорелый.Только надо, чтобы Смуров не забыл отворить в то мгновение дверь. Уж яраспоряжусь, и вы увидите фортель...
V. У ИЛЮШИНОЙ ПОСТЕЛЬКИ.
В знакомой уже нам комнате, в которой обитало семейство известного намотставного штабс-капитана Снегирева, было в эту минуту и душно и тесно отмногочисленной набравшейся публики. Несколько мальчиков сидели в этот раз уИлюши, и хоть все они готовы были, как и Смуров, отрицать, что помирил исвел их с Илюшей Алеша, но это было так. Все искусство его в этом случаесостояло в том, что свел он их с Илюшей, одного за другим, без "телячьихнежностей", а совсем как бы не нарочно и нечаянно. Илюше же это принеслоогромное облегчение в его страданиях. Увидев почти нежную дружбу и участие ксебе всех этих мальчиков, прежних врагов своих, он был очень тронут. Одноготолько Красоткина не доставало, и это лежало на его сердце страшным гнетом.Если было в горьких воспоминаниях Илюшечки нечто самое горьчайшее, то этоименно весь этот эпизод с Красоткиным, бывшим единственным другом его изащитником, на которого он бросился тогда с ножиком. Так думал и умненькиймальчик Смуров (первый пришедший помириться с Илюшей). Но сам Красоткин,когда Смуров отдаленно сообщил ему, что Алеша хочет к нему придти "по одномуделу", тотчас же оборвал и отрезал подход, поручив Смурову немедленносообщить "Карамазову", что он сам знает, как поступать, что советов ни откого не просит, и что, если пойдет к больному, то сам знает, когда пойти,потому что у него "свой расчет". Это было еще недели за две до этоговоскресенья. Вот почему Алеша и не пошел к нему сам, как намеревался.Впрочем, он хоть и подождал, но однако же послал Смурова к Красоткину ещераз и еще раз. Но в оба эти раза Красоткин ответил уже самым нетерпеливым ирезким отказом, передав Алеше, что, если тот придет за ним сам, то он за этоникогда не пойдет к Илюше, и чтоб ему больше не надоедали. Даже до самогоэтого последнего дня сам Смуров не знал, что Коля решил отправиться к Илюшев это утро, и только накануне вечером, прощаясь со Смуровым, Коля вдругрезко объявил ему, чтоб он ждал его завтра утром дома, потому что пойдетвместе с ним к Снегиревым, но чтобы не смел однако же никого уведомлять оего прибытии, так как он хочет придти нечаянно. Смуров послушался. Мечта жео том, что он приведет пропавшую Жучку, явилась у Смурова на основании разброшенных мельком слов Красоткиным, что "ослы они все, коли не могутотыскать собаку, если только она жива". Когда же Смуров робко, выждав время,намекнул о своей догадке насчет собаки Красоткину, тот вдруг ужасно озлился:"что я за осел, чтоб искать чужих собак по всему городу, когда у меня свойПерезвон? И можно ли мечтать, чтобы собака, проглотившая булавку, осталасьжива? Телячьи нежности, больше ничего!" Между тем Илюша уже недели две как почти не сходил с своей постельки, вуглу, у образов. В классы же не ходил с самого того случая, когда встретилсяс Алешей и укусил ему палец. Впрочем, он с того же дня и захворал, хотя ещес месяц мог кое-как ходить изредка по комнате и в сенях, изредка вставая спостельки. Наконец совсем обессилел, так что без помощи отца не могдвигаться. Отец трепетал над ним, перестал даже совсем пить, почти обезумелот страха, что умрет его мальчик, и часто, особенно после того, как проведетбывало его по комнате под руку и уложит опять в постельку, - вдруг выбегал всени, в темный угол, и, прислонившись лбом к стене, начинал рыдать каким-тозаливчатым, сотрясающимся плачем, давя свой голос, чтобы рыданий его не былослышно у Илюшечки. Возвращаясь же в комнату, начинал обыкновенно чем-нибудь развлекать иутешать своего дорогого мальчика, рассказывал ему сказки, смешные анекдоты,или представлял из себя разных смешных людей, которых ему удавалосьвстречать, даже подражал животным, как они смешно воют или кричат. Но Илюшаочень не любил, когда отец коверкался и представлял из себя шута. Мальчикхоть и старался не показывать, что ему это неприятно, но с болью сердцасознавал, что отец в обществе унижен, и всегда, неотвязно, вспоминал о"мочалке" и о том "страшном дне". Ниночка, безногая, тихая и кроткая сестраИлюшечки, тоже не любила, когда отец коверкался (что же до ВарварыНиколаевны, то она давно уже отправилась в Петербург слушать курсы), затополоумная маменька очень забавлялась и от всего сердца смеялась, когда еесупруг начнет бывало что-нибудь представлять или выделывать какие-нибудьсмешные жесты. Этим только ее и можно было утешить, во все же остальноевремя она беспрерывно брюзжала и плакалась, что теперь все ее забыли, что ееникто не уважает, что ее обижают и пр. и пр. Но в самые последние дни и онавдруг как бы вся переменилась. Она часто начала смотреть в уголок на Илюшу истала задумываться. Стала гораздо молчаливее, притихла и, если принималасьплакать, то тихо, чтобы не слыхали. Штабс-капитан с горьким недоумениемзаметил эту в ней перемену. Посещения мальчиков ей сначала не понравились итолько сердили ее, но потом веселые крики и рассказы детей стали развлекатьи ее и до того под конец ей понравились, что, перестань ходить эти мальчики,она бы затосковала ужасно. Когда дети что рассказывали или начинали играть,она смеялась и хлопала в ладошки. Иных подзывала к себе и целовала. МальчикаСмурова полюбила особенно. Что же до штабс-капитана, то появление в егоквартире детей, приходивших веселить Илюшу, наполнило душу его с самогоначала восторженною радостью и даже надеждой, что Илюша перестанет теперьтосковать и может быть оттого скорее выздоровеет. Он ни одной минуты, досамого последнего времени, не сомневался, несмотря на весь свой страх заИлюшу, что его мальчик вдруг выздоровеет. Он встречал маленьких гостей сблагоговением, ходил около них, услуживал, готов был их на себе возить, идаже впрямь начал было возить, но Илюше эти игры не понравились, и былиоставлены. Стал для них покупать гостинцев, пряничков, орешков, устраивалчай, намазывал бутерброды. Надо заметить, что во все это время деньги у негоне переводились. Тогдашние двести рублей от Катерины Ивановны он принялточь-в-точь по предсказанию Алеши. А потом Катерина Ивановна, разузнавподробнее об их обстоятельствах и о болезни Илюши, сама посетила ихквартиру, познакомилась со всем семейством и даже сумела очаровать полоумнуюштабс-капитаншу. С тех пор рука ее не оскудевала, а сам штабс-капитан,подавленный ужасом при мысли, что умрет его мальчик, забыл свой прежнийгонор и смиренно принимал подаяние. Все это время доктор Герценштубе, поприглашению Катерины Ивановны, ездил постоянно и аккуратно через день кбольному, но толку от его посещений выходило мало, а пачкал он еголекарствами ужасно. Но зато в этот день, т. е. в это воскресенье утром уштабс-капитана ждали одного нового доктора, приезжего из Москвы исчитавшегося в Москве знаменитостью. Его нарочно выписала и пригласила изМосквы Катерина Ивановна за большие деньги, - не для Илюшечки, а для другойодной цели, о которой будет сказано ниже и в своем месте, но уж так как онприбыл, то и попросила его навестить и Илюшечку, о чем штабс-капитан былзаранее предуведомлен. О прибытии же Коли Красоткина он не имел никакогопредчувствия, хотя уже давно желал, чтобы пришел наконец этот мальчик, покотором так мучился его Илюшечка. В то самое мгновение, когда Красоткинотворил дверь и появился в комнате, все, штабс-капитан и мальчики,столпились около постельки больного и рассматривали только что принесенногокрошечного меделянского щенка, вчера только родившегося, но еще за неделюзаказанного штабс-капитаном, чтобы развлечь и утешить Илюшечку, всетосковавшего об исчезнувшей и конечно уже погибшей Жучке. Но Илюша, ужеслышавший и знавший еще за три дня, что ему подарят маленькую собачку и непростую, а настоящую меделянскую (что конечно было ужасно важно), хотя ипоказывал из тонкого и деликатного чувства, что рад подарку, но все, и отеци мальчики, ясно увидели, что новая собачка может быть только еще сильнеешевельнула в его сердечке воспоминание о несчастной им замученной Жучке.Щеночек лежал и копошился подле него, и он, болезненно улыбаясь, гладил егосвоею тоненькою, бледненькою, высохшею ручкой; даже видно было, что собачкаему понравилась, но... Жучки все же не было, все же это не Жучка, а вот еслибы Жучка и щеночек вместе, тогда бы было полное счастие! - Красоткин! - крикнул вдруг один из мальчиков, первый завидевшийвошедшего Колю. Произошло видимое волнение, мальчики расступились и стали пообе стороны постельки, так что вдруг открыли всего Илюшечку. Штабс-капитанстремительно бросился на встречу Коле. - Пожалуйте, пожалуйте... дорогой гость! - залепетал он ему, -Илюшечка, господин Красоткин к тебе пожаловал... Но Красоткин, наскоро подав ему руку, мигом выказал и чрезвычайное своезнание светских приличий. Он тотчас же и прежде всего обратился к сидевшей всвоем кресле супруге штабс-капитана (которая как раз в ту минуту была ужаснокак недовольна и брюзжала на то, что мальчики заслонили собою постелькуИлюши и не дают ей поглядеть на новую собачку), и чрезвычайно вежливошаркнул пред нею ножкой, а затем, повернувшись к Ниночке, отдал и ей, какдаме, такой же поклон. Этот вежливый поступок произвел на больную дамунеобыкновенно приятное впечатление. - Вот и видно сейчас хорошо воспитанного молодого человека. - громкопроизнесла она, разводя руками, - а то что прочие-то наши гости: один надругом приезжают. - Как же, мамочка, один-то на другом, как это так? - хоть и ласково, ноопасаясь немного за "мамочку", пролепетал штабс-капитан. - А так и въезжают. Сядет в сенях один другому верхом на плечи, да вблагородное семейство и въедет, сидя верхом. Какой же это гость? - Да кто же, кто же, мамочка, так въезжал, кто же? - Да вот этот мальчик на этом мальчике сегодня въехал, а вот тот натом... Но Коля уже стоял у постельки Илюши. Больной видимо побледнел. Онприподнялся на кроватке и пристально, пристально посмотрел на Колю. Тот невидал своего прежнего маленького друга уже месяца два, и вдруг остановилсяпред ним совсем пораженный: он и вообразить не мог, что увидит такоепохудевшее и пожелтевшее личико, такие горящие в лихорадочном жару и какбудто ужасно увеличившиеся глаза, такие худенькие ручки. С горестнымудивлением всматривался он, что Илюша так глубоко и часто дышит и что у неготак ссохлись губы. Он шагнул к нему, подал руку и, почти совсем потерявшись,проговорил: - Ну что, старик... как поживаешь? Но голос его пресекся, развязности не хватило, лицо как-то вдругпередернулось, и что-то задрожало около его губ. Илюша болезненно емуулыбался, все еще не в силах сказать слова. Коля вдруг поднял руку и провелдля чего-то своею ладонью по волосам Илюши. - Ни-че-го! - пролепетал он ему тихо, - не то ободряя его, не то сам незная, зачем это сказал. С минутку опять помолчали. - Что это у тебя новый щенок? - вдруг самым бесчувственным голосомспросил Коля. - Да-а-а! - ответил Илюша длинным шепотом, задыхаясь. - Черный нос, значит из злых, из цепных, - важно и твердо заметил Коля,как будто все дело было именно в щенке и в его черном носе. Но главное былов том, что он все еще изо всех сил старался побороть в себе чувство, чтобыне заплакать как "маленький", и все еще не мог побороть. - Подрастет,придется посадить на цепь, уж я знаю. - Он огромный будет! - воскликнул один мальчик из толпы. - Известно, меделянский, огромный, вот этакий, с теленка, - раздалосьвдруг несколько голосков. - С теленка, с настоящего теленка-с, - подскочил штабс-капитан, - янарочно отыскал такого, самого-самого злющего, и родители его тоже огромныеи самые злющие, вот этакие от полу ростом... Присядьте-с, вот здесь накроватке у Илюши, а не то здесь на лавку. Милости просим, гость дорогой,гость долго жданный... С Алексеем Федоровичем изволили прибыть-с? Красоткин присел на постельке, в ногах у Илюши. Он хоть может быть, иприготовил дорогой с чего развязно начать разговор, но теперь решительнопотерял нитку. - Нет... я с Перезвоном... У меня такая собака теперь, Перезвон.Славянское имя. Там ждет... свистну и влетит. Я тоже с собакой, - оборотилсяон вдруг к Илюше, - помнишь, старик, Жучку? - вдруг огрел он его вопросом. Личико Илюшечки перекосилось. Он страдальчески посмотрел на Колю.Алеша, стоявший у дверей, нахмурился и кивнул было Коле украдкой, чтобы тотне заговаривал про Жучку, но тот не заметил или не захотел заметить. - Где же... Жучка? - надорванным голоском спросил Илюша. - Ну, брат, твоя Жучка - фью! Пропала твоя Жучка! Илюша смолчал, но пристально-пристально посмотрел еще раз на Колю.Алеша, поймав взгляд Коли, изо всех сил опять закивал ему, но тот сноваотвел глаза, сделав вид, что и теперь не заметил. - Забежала куда-нибудь и пропала. Как не пропасть после такой закуски,- безжалостно резал Коля. а между тем сам как будто стал от чего-тозадыхаться. - У меня зато Перезвон... Славянское имя... Я к тебе привел... - Не на-до! - проговорил вдруг Илюшечка. - Нет, нет, надо, непременно посмотри... Ты развлечешься, Я нарочнопривел... такая же лохматая, как и та... Вы позволите, сударыня, позватьсюда мою собаку? - обратился он вдруг к госпоже Снегиревой в каком-то совсемуже непостижимом волнении. - Не надо, не надо! - с горестным надрывом в голосе воскликнул Илюша.Укор загорелся в глазах его. - Вы бы-с... - рванулся вдруг штабс-капитан с сундука у стенки, накотором было присел, - вы бы-с... в другое бы время-с... - пролепетал он, ноКоля неудержимо настаивая и спеша, вдруг крикнул Смурову: "Смуров, отворидверь!" и только что тот отворил, свистнул в свою свистульку. Перезвонстремительно влетел в комнату. - Прыгай, Перезвон, служи! служи! - завопил Коля, вскочив с места, исобака, встав на задние лапы, вытянулась прямо пред постелькой Илюши.Произошло нечто никем неожиданное: Илюша вздрогнул и вдруг с силой двинулсявесь вперед, нагнулся к Перезвону и, как бы замирая, смотрел на него: - Это... Жучка! - прокричал он вдруг надтреснутым от страдания исчастия голоском, - А ты думал кто? - звонким, счастливым голосом изо всей силы завопилКрасоткин, и, нагнувшись к собаке, обхватил ее и приподнял к Илюше. - Гляди, старик, видишь, глаз кривой и левое ухо надрезано, точь-в-точьте приметы, как ты мне рассказал. Я его по этим приметам и разыскал! Тогдаже разыскал, в скорости. Она ведь ничья была, она ведь была ничья! - пояснялон, быстро оборачиваясь к штабс-капитану, к супруге его, к Алеше и потомопять к Илюше, - она была у Федотовых на задворках, прижилась было там, ноте ее не кормили, а она беглая, она забеглая из деревни... Я ее иразыскал... Видишь, старик, она тогда твой кусок, значит, не проглотила.Если бы проглотила, так уж конечно бы померла, ведь уж конечно! Значит,успела выплюнуть, коли теперь жива. А ты и не заметил, что она выплюнула.Выплюнула, а язык себе все-таки уколола, вот отчего тогда и завизжала.Бежала и визжала, а ты и думал, что она совсем проглотила. Она должна былаочень визжать, потому что у собаки очень нежная кожа во рту... нежнее, чем учеловека, гораздо нежнее! - восклицал неистово Коля, с разгоревшимся и ссияющим от восторга лицом. Илюша же и говорить не мог. Он смотрел на Колю своими большими и как-тоужасно выкатившимися глазами, с раскрытым ртом и побледнев как полотно. Иесли бы только знал не подозревавший ничего Красоткин, как мучительно иубийственно могла влиять такая минута на здоровье больного мальчика, то низа что бы не решился выкинуть такую штуку, какую выкинул. Но в комнатепонимал это может быть лишь один Алеша. Что же до штабс-капитана, то он веськак бы обратился в самого маленького мальчика. - Жучка! Так это-то Жучка? - выкрикивал он блаженным голосом. -Илюшечка, ведь это Жучка, твоя Жучка! Маменька, ведь это Жучка! - Он чуть неплакал. - А я-то и не догадался! - горестно воскликнул Смуров. - Ай даКрасоткин, я говорил, что он найдет Жучку, вот и нашел! - Вот и нашел! - радостно отозвался еще кто-то. - Молодец Красоткин! - прозвенел третий голосок. - Молодец, молодец! - закричали все мальчики и начали аплодировать. - Да стойте, стойте, - силился всех перекричать Красоткин: - я вамрасскажу, как это было, штука в том, как это было, а не в чем другом! Ведь яего разыскал, затащил к себе и тотчас же спрятал, и дом на замок, и никомуне показывал до самого последнего дня. Только один Смуров узнал две неделиназад, но я уверил его, что это Перезвон, и он не догадался, а я в антрактенаучил Жучку всем наукам, вы посмотрите, посмотрите только какие он штукизнает! Для того и учил, чтоб уж привесть к тебе, старик, обученного,гладкого: Вот, дескать, старик, какая твоя Жучка теперь! Да нет ли у васкакого-нибудь кусочка говядинки, он вам сейчас одну такую штуку покажет, чтовы со смеху упадете, - говядинки, кусочек, ну неужели же у вас нет? Штабс-капитан стремительно кинулся, через сени, в избу к хозяевам, гдеварилось и штабс-капитанское кушанье. Коля же, чтобы не терять драгоценноговремени, отчаянно спеша, крикнул Перезвону: Умри! И тот вдруг завертелся,лег на спину и замер неподвижно всеми четырьмя своими лапками вверх.Мальчики смеялись, Илюша смотрел с прежнею страдальческою своею улыбкой, новсех больше понравилось, что умер Перезвон, "маменьке". Она расхохоталась насобаку и принялась щелкать пальцами и звать: - Перезвон, Перезвон! - Ни за что не подымется, ни за что, - победоносно и справедливогордясь, прокричал Коля, - хоть весь свет кричи, а вот я крикну, и в одинмиг вскочит! Ici, Перезвон! Собака вскочила и принялась прыгать, визжа от радости. Штабс-капитанвбежал с куском вареной говядины. - Не горяча? - торопливо и деловито осведомился Коля, принимая кусок, -нет, не горяча, а то собаки не любят горячего. Смотрите же все, Илюшечка,смотри, да смотри же, смотри, старик, что же ты не смотришь? Я привел, а онне смотрит! Новая штука состояла в том, чтобы неподвижно стоящей и протянувшей свойнос собаке положить на самый нос лакомый кусочек говядины. Несчастный пес,не шевелясь, должен был простоять с куском на носу сколько велит хозяин, недвинуться, не шевельнуться, хоть полчаса. Но Перезвона выдержали толькосамую маленькую минутку. - Пиль! - крикнул Коля, и кусок в один миг перелетел с носу в ротПерезвона. Публика, разумеется, выразила восторженное удивление. - И неужели, неужели вы из-за того только, чтоб обучить собаку, всевремя не приходили! - воскликнул с невольным укором Алеша. - Именно для того, - прокричал простодушнейшим образом Коля. - Я хотелпоказать его во всем блеске! - Перезвон! Перезвон! - защелкал вдруг своими худенькими пальчикамиИлюша, маня собаку. - Да чего тебе! Пусть он к тебе на постель сам вскочит. Ici, Перезвон!- стукнул ладонью по постели Коля, и Перезвон как стрела влетел к Илюше. Тотстремительно обнял его голову обеими руками, а Перезвон мигом облизал ему заэто щеку. Илюшечка прижался к нему, протянулся на постельке и спрятал отвсех в его косматой шерсти свое лицо. - Господи, господи! - восклицал штабс-капитан. Коля присел опять напостель к Илюше. - Илюша, я тебе могу еще одну штуку показать. Я тебе пушечку принес.Помнишь, я тебе еще тогда говорил про эту пушечку, а ты сказал: "Ах, как быи мне ее посмотреть!" Ну, вот я теперь и принес. И Коля, торопясь, вытащил из своей сумки свою бронзовую пушечку.Торопился он потому, что уж сам был очень счастлив: в другое время таквыждал бы, когда пройдет эффект, произведенный Перезвоном, но теперьпоспешил, презирая всякую выдержку: "уж и так счастливы, так вот вам и ещесчастья !" Сам уж он был очень упоен. - Я эту штучку давно уже у чиновника Морозова наглядел, - для тебя,старик, для тебя. Она у него стояла Даром, от брата ему досталась, я ивыменял ему на книжку, из папина шкафа: Родственник Магомета или целительноедурачество. Сто лет книжке, забубенная, в Москве вышла, когда еще цензуры небыло, а Морозов до этих штучек охотник. Еще поблагодарил... Пушечку Коля держал в руке пред всеми, так что все могли видеть инаслаждаться, Илюша приподнялся и, продолжая правою рукой обниматьПерезвона, с восхищением разглядывал игрушку. Эффект дошел до высокойстепени, когда Коля объявил, что у него есть и порох, и что можно сейчас жеи выстрелить, "если это только не обеспокоит дам". "Маменька" немедленнопопросила, чтоб ей дали поближе посмотреть на игрушку, что тотчас и былоисполнено. Бронзовая пушечка на колесках ей ужасно понравилась, и онапринялась ее катать на своих коленях. На просьбу о позволении выстрелитьотвечала самым полным согласием, не понимая впрочем о чем ее спрашивают.Коля показал порох и дробь. Штабс-капитан, как бывший военный человек, самраспорядился зарядом, всыпав самую маленькую порцию пороху, дробь жепопросил отложить до другого раза. Пушку поставили на пол, дулом в пустоеместо, втиснули в затравку три порошинки и зажгли спичкой. Произошел самыйблистательный выстрел. "Маменька" вздрогнула было, но тотчас же засмеяласьот радости. Мальчики смотрели с молчаливым торжеством, но более всегоблаженствовал, смотря на Илюшу, штабс-капитан. Коля поднял пушечку инемедленно подарил ее Илюше, вместе с дробью и с порохом. - Это я для тебя, для тебя! Давно приготовил, - повторил он еще раз, вполноте счастья. - Ах, подарите мне! Нет, подарите пушечку лучше мне! - вдруг точномаленькая начала просить маменька. Лицо ее изобразило горестное беспокойствоот боязни, что ей не подарят. Коля смутился. Штабс-капитан беспокойнозаволновался. - Мамочка, мамочка! - подскочил он к ней, пушечка твоя, твоя, но пустьона будет у Илюши, потому что ему подарили, но она все равно что твоя,Илюшечка всегда тебе даст поиграть, она у вас пусть будет общая, общая... - Нет, не хочу, чтоб общая, нет, чтобы совсем моя была, а не Илюшина, -продолжала маменька, приготовляясь уже совсем заплакать. - Мама, возьми себе, вот возьми себе! - крикнул вдруг Илюша. -Красоткин, можно мне ее маме подарить? - обратился он вдруг с молящим видомк Красоткину, как бы боясь, чтобы тот не обиделся, что он его подарокдругому дарит. - Совершенно возможно! - тотчас же согласился Красоткин и, взяв пушечкуиз рук Илюши, сам и передал ее с самым вежливым поклоном маменьке. Та дажерасплакалась от умиления. - Илюшечка, милый, вот кто мамочку свою любит! - умиленно воскликнулаона и немедленно опять принялась катать пушку на своих коленях. - Маменька, дай я тебе ручку поцелую, - подскочил к ней супруг и тотчасже исполнил намерение. - И кто еще самый милый молодой человек, так вот этот добрый мальчик! -проговорила благодарная дама, указывая на Красоткина. - А пороху я тебе, Илюша, теперь сколько угодно буду носить. Мы теперьсами порох делаем. Боровиков узнал состав: двадцать четыре части селитры,десять серы и шесть березового угля, все вместе столочь, влить воды, смешатьв мягкость и протереть через барабанную шкуру - вот и порох. - Мне Смуров про ваш порох уже говорил, а только папа говорит, что этоне настоящий порох, - отозвался Илюша. - Как не настоящий? - покраснел Коля, - у нас горит. Я впрочем незнаю... - Нет-с, я ничего-с, - подскочил вдруг с виноватым видом штабс-капитан.- Я, правда, говорил, что настоящий порох не так составляется, но этоничего-с, можно и так-с. - Не знаю, вы лучше знаете. Мы в помадной каменной банке зажгли, славногорел, весь сгорел, самая маленькая сажа осталась. Но ведь это толькомякоть, а если протереть через шкуру... А впрочем вы лучше знаете, я незнаю... А Булкина отец выдрал за наш порох, ты слышал? - обратился он вдругк Илюше. - Слышал, - ответил Илюша. Он с бесконечным интересом и наслаждениемслушал Колю. - Мы целую бутылку пороху заготовили, он под кроватью и держал. Отецувидал. Взорвать, говорит, может. Да и высек его тут же. Хотел в гимназию наменя жаловаться. Теперь со мной его не пускают, теперь со мной никого непускают. Смурова тоже не пускают, у всех прославился, - говорят, что я"отчаянный", - презрительно усмехнулся Коля. - Это все с железной дорогиздесь началось. - Ах, мы слышали и про этот ваш пассаж! - воскликнул штабс-капитан, -как это вы там пролежали? И неужели вы так ничего совсем и не испугались,когда лежали под поездом. Страшно вам было-с? Штабс-капитан ужасно лисил пред Колей. - Н-не особенно! - небрежно отозвался Коля. - Репутацию мою пуще всегоздесь этот проклятый гусь подкузмил, - повернулся он опять к Илюше. Но хотьон и корчил рассказывая небрежный вид, а все еще не мог совладать с собою ипродолжал как бы сбиваться с тону. - Ах, я и про гуся слышал! - засмеялся, весь сияя, Илюша; - мнерассказывали, да я не понял, неужто тебя у судьи судили? - Самая безмозглая штука, самая ничтожная, из которой целого слона пообыкновению у нас сочинили, - начал развязно Коля. - Это я раз тут поплощади шел, а как раз пригнали гусей. Я остановился и смотрю на гусей.Вдруг один здешний парень, Вишняков, он теперь у Плотниковых рассыльнымслужит, смотрит на меня, да и говорит: "Ты чего на гусей глядишь?" Я смотрюна него: глупая, круглая харя, парню двадцать лет, я, знаете, никогда неотвергаю народа. Я люблю с народом... Мы отстали от народа - это аксиома -вы, кажется, изволите смеяться, Карамазов? - Нет, боже сохрани, я вас очень слушаю, - с самым простодушнейшимвидом отозвался Алеша, и мнительный Коля мигом ободрился. - Моя теория, Карамазов, ясна и проста, - опять радостна заспешил онтотчас же. - Я верю в народ и всегда рад отдать ему справедливость, ноотнюдь не балуя его, это sine qua... Да, ведь я про гуся. Вот обращаюсь я кэтому дураку и отвечаю ему: "А вот думаю, о чем гусь думает". Глядит он наменя совершенно глупо: "А об чем, говорит, гусь думает?" - "А вот видишь,говорю, телега с овсом стоит. Из мешка овес сыплется, а гусь шею протянулпод самое колесо и зерно клюет - видишь?" - "Это я оченно вижу", говорит."Ну так вот, говорю, если эту самую телегу чуточку теперь тронуть вперед -перережет гусю шею колесом или нет?" - "Беспременно, говорит, перережет", асам уж ухмыляется во весь рот, так весь и растаял. "Ну так пойдем, говорю,парень, давай". - "Давай", говорит. И недолго нам пришлось мастерить: Онэтак неприметно около узды стал, а я сбоку, чтобы гуся направить. А мужик нату пору зазевался, говорил с кем-то, так что совсем мне и не пришлосьнаправлять: прямо гусь сам собой так и вытянул шею за овсом, под телегу, подсамое колесо. Я мигнул парню, он дернул и - к-крак, так и переехало гусю шеюпополам! И вот надо ж так, что в ту ж секунду все мужики увидали нас, ну изагалдели разом: "Это ты нарочно!" - "Нет, не нарочно". - "Нет, нарочно!"Ну, галдят: "К мировому!" захватили и меня: "И ты тут, дескать, был, тыподсоблял, тебя весь базар знает!" А меня действительно почему-то весь базарзнает, - прибавил самолюбиво Коля. - Потянулись мы все к мировому, несут игуся. Смотрю, а парень мой струсил и заревел, право, ревет как баба. Агуртовщик кричит: "Этаким манером их, гусей, сколько угодно передавитьможно!" Ну, разумеется, свидетели. Мировой мигом кончил: за гуся отдатьгуртовщику рубль, а гуся пусть парень берет себе. Да впредь, чтобы такихшуток отнюдь не позволять себе. А парень все ревет как баба: "Это не я,говорит, это он меня наустил" - да на меня и показывает. Я отвечаю с полнымхладнокровием, что я отнюдь не учил, что я только выразил основную мысль иговорил лишь в проекте. Мировой Нефедов усмехнулся, да и рассердился сейчасна себя за то, что усмехнулся: "Я вас, говорит мне, сейчас же вашемуначальству аттестую, чтобы вы в такие проекты впредь не пускались, вместотого, чтобы за книгами сидеть и уроки ваши учить". Начальству-то он меня неаттестовал, это шутки, но дело действительно разнеслось и достигло ушейначальства: уши-то ведь у нас длинные! Особенно поднялся классикКолбасников, да Дарданелов опять отстоял. А Колбасников зол теперь у нас навсех как зеленый осел. Ты, Илюша, слышал, он ведь женился, взял у Михайловыхприданого тысячу рублей, а невеста рыловорот первой руки и последнейстепени. Третьеклассники тотчас же эпиграмму сочинили: Поразила весть третьеклассников, Что женился неряха Колбасников.Ну и там дальше очень смешно, я тебе потом принесу. Я про Дарданелованичего не говорю: человек с познаниями, с решительными познаниями. Этаких яуважаю, и вовсе не из-за того, что меня отстоял... - Однако ж ты сбил его на том, кто основал Трою! - ввернул вдругСмуров, решительно гордясь в эту минуту Красоткиным. Очень уж ему понравилсярассказ про гуся. - Неужто так и сбили-с? - льстиво подхватил штабс-капитан; - это прото, кто основал Трою-с? Это мы уже слышали, что сбили-с. Илюшенька мне тогдаже и рассказал-с... - Он, папа, все знает, лучше всех у нас знает! - подхватил и Илюшечка,- он ведь только прикидывается, что он такой, а он первый у нас ученик повсем предметам... Илюша с беспредельным счастьем смотрел на Колю. - Ну это о Трое вздор, пустяки. Я сам этот вопрос считаю пустым, - сгорделивою скромностью отозвался Коля. Он уже успел вполне войти в тон, хотявпрочем был и в некотором беспокойстве: он чувствовал, что находится вбольшом возбуждении и что о гусе, например, рассказал слишком уж от всегосердца, а между тем Алеша молчал все время рассказа и был серьезен, и вотсамолюбивому мальчику мало-по-малу начало уже скрести по сердцу: "не оттоголи де он молчит, что меня презирает, думая, что я его похвалы ищу? В такомслучае, если он осмеливается это думать, то я..." - Я считаю этот вопрос решительно пустым, - отрезал он еще разгорделиво. - А я знаю, кто основал Трою, - вдруг проговорил совсем неожиданно одиндоселе ничего почти еще не сказавший мальчик, молчаливый и видимозастенчивый, очень собою хорошенький, лет одиннадцати, по фамилии Карташов.Он сидел у самых дверей. Коля с удивлением и важностию поглядел на него.Дело в том, что вопрос: "Кто именно основал Трою?" решительно обратился вовсех классах в секрет, и чтобы проникнуть его, надо было прочесть уСмарагдова. Но Смарагдова ни у кого кроме Коли не было. И вот раз мальчикКарташов потихоньку, когда Коля отвернулся, поскорей развернул лежащегомежду его книгами Смарагдова и прямо попал на то место, где говорилось обоснователях Трои. Случилось это довольно уже давно, но он все как-токонфузился и не решался открыть публично, что и он знает, кто основал Трою,опасаясь, чтобы не вышло чего-нибудь и чтобы не сконфузил его как-нибудь заэто Коля. А теперь вдруг почему-то не утерпел и сказал. Да и давно емухотелось. - Ну, кто же основал? - надменно и свысока повернулся к нему Коля, ужепо лицу угадав, что тот действительно знает, и, разумеется, тотчас жеприготовившись ко всем последствиям. В общем настроении произошел чтоназывается диссонанс. - Трою основали Тевкр, Дардан, Иллюс и Трос, - разом отчеканил мальчики в один миг весь покраснел, так покраснел, что на него жалко сталосмотреть. Но мальчики все на него глядели в упор, глядели целую минуту, ипотом вдруг все эти глядящие в упор глаза разом повернулись к Коле. Тот спрезрительным хладнокровием все еще продолжал обмеривать взглядом дерзкогомальчика: - То есть как же это они основали? - удостоил он наконец проговорить, -да и что значит вообще основать город или государство? Что ж: они пришли ипо кирпичу положили что ли? Раздался смех. Виноватый мальчик из розового стал пунцовым. Он молчал,он готов был заплакать. Коля выдержал его так еще с минутку. - Чтобы толковать о таких исторических событиях, как основаниенациональности, надо прежде всего понимать, что это значит, - строгоотчеканил он в назидание. - Я впрочем не придаю всем этим бабьим сказкамважности, да и вообще всемирную историю не весьма уважаю, - прибавил онвдруг небрежно, обращаясь уже ко всем вообще. - Это всемирную-то историю-с? - с каким-то вдруг испугом осведомилсяштабс-капитан. - Да, всемирную историю. Изучение ряда глупостей человеческих, итолько. Я уважаю одну математику и естественные, - сфорсил Коля и мелькомглянул на Алешу: его только одного мнения он здесь и боялся. Но Алеша всемолчал и был все попрежнему серьезен. Если бы сказал что-нибудь сейчасАлеша, на том бы оно и покончилось, но Алеша смолчал, а "молчание его моглобыть презрительным", и Коля раздражился уже совсем. - Опять эти классические теперь у нас языки: одно сумасшествие и ничегобольше... Вы опять, кажется, не согласны со мной, Карамазов? - Не согласен, - сдержанно улыбнулся Алеша. - Классические языки, если хотите все мое о них мнение - этополицейская мера, вот для чего единственно они заведены, - мало-по-малуначал вдруг опять задыхаться Коля, - они заведены потому, что скучны, ипотому, что отупляют способности. Было скучно, так вот как сделать, чтоб ещебольше было скуки? Было бестолково, так как сделать, чтобы стало ещебестолковее? Вот и выдумали классические языки. Вот мое полное о них мнениеи, надеюсь, что я никогда не изменю его, - резко закончил Коля. На обеихщеках его показалось по красной точке румянца. - Это правда, - звонким и убежденным голоском согласился вдруг прилежнослушавший Смуров. - А сам первый по латинскому языку! - вдруг крикнул из толпы одинмальчик. - Да, папа, он сам говорит, а сам у нас первый по латинскому в классе,- отозвался и Илюша. - Что ж такое? - счел нужным оборониться Коля, хотя ему очень приятнабыла и похвала. - Латынь я зубрю, потому что надо, потому что я обещалсяматери кончить курс, а по-моему, за что взялся, то уж делать хорошо, но вдуше глубоко презираю классицизм и всю эту подлость... Не соглашаетесь,Карамазов? - Ну зачем же "подлость"? - усмехнулся опять Алеша. - Да помилуйте, ведь классики все переведены на все языки, стало бытьвовсе не для изучения классиков понадобилась им латынь, а единственно дляполицейских мер и для отупления способностей. Как же после того не подлость? - Ну кто вас этому всему научил? - воскликнул удивленный наконец Алеша. - Во-первых, я и сам могу понимать, без научения, а во-вторых, знайте,вот это же самое, что я вам сейчас толковал про переведенных классиков,говорил вслух всему третьему классу сам преподаватель Колбасников... - Доктор приехал! - воскликнула вдруг все время молчавшая Ниночка. Действительно к воротам дома подъехала принадлежащая г-же Хохлаковойкарета. Штабс-капитан, ждавший все утро доктора, сломя голову бросился кворотам встречать его. "Маменька" подобралась и напустила на себя важности.Алеша подошел к Илюше и стал оправлять ему подушку. Ниночка, из своихкресел, с беспокойством следила за тем, как он оправляет постельку. Мальчикиторопливо стали прощаться, некоторые из них пообещались зайти вечером. Колякрикнул Перезвона, и тот соскочил с постели. - Я не уйду, не уйду! - проговорил впопыхах Коля Илюше, я пережду всенях и приду опять, когда уедет доктор, приду с Перезвоном. Но уже доктор входил - важная фигура в медвежьей шубе, с длиннымитемными бакенбардами и с глянцевито выбритым подбородком. Ступив черезпорог, он вдруг остановился, как бы опешив: ему верно показалось, что он нетуда зашел: "что это? Где я?" пробормотал он, не скидая с плеч шубы и неснимая котиковой фуражки с котиковым же козырьком с своей головы. Толпа,бедность комнаты, развешанное в углу на веревке белье сбили его с толку.Штабс-капитан согнулся пред ним в три погибели. - Вы здесь-с, здесь-с, - бормотал он подобострастно, - вы здесь-с, уменя-с, вам ко мне-с... - Сне-ги-рев? - произнес важно и громко доктор. - Господин Снегирев -это вы? - Это я-с! - А! Доктор еще раз брезгливо оглядел комнату и сбросил с себя шубу. Всем вглаза блеснул важный орден на шее. Штабс-капитан подхватил на лету шубу, адоктор снял фуражку. - Где же пациент? - спросил он громко и настоятельно.
VI. РАННЕЕ РАЗВИТИЕ.
- Как вы думаете, что ему скажет доктор? - скороговоркой проговорилКоля; - какая отвратительная однако же харя, неправда ли? Терпеть не могумедицину! - Илюша умрет. Это, мне кажется, уж наверно, - грустно ответил Алеша. - Шельмы! Медицина шельма! Я рад однако, что узнал вас, Карамазов. Ядавно хотел вас узнать. Жаль только, что мы так грустно встретились... Коле очень бы хотелось что-то сказать еще горячее, еще экспансивнее, нокак будто что-то его коробило. Алеша это заметил, улыбнулся и пожал емуруку. - Я давно научился уважать в вас редкое существо, - пробормотал опятьКоля, сбиваясь и путаясь. - Я слышал, вы мистик и были в монастыре. Я знаю,что вы мистик, но... это меня не остановило. Прикосновение кдействительности вас излечит... С натурами как вы не бывает иначе. - Что вы называете мистиком? От чего излечит? - удивился немного Алеша. - Ну там бог и прочее. - Как, да разве вы в бога не веруете? - Напротив, я ничего не имею против бога. Конечно бог есть толькогипотеза... но... я признаю, что он нужен, для порядка... для мировогопорядка и так далее... и если б его не было, то надо бы его выдумать, -прибавил Коля, начиная краснеть. Ему вдруг вообразилось, что Алеша сейчасподумает, что он хочет выставить свои познания и показать какой он"большой". "А я вовсе не хочу выставлять пред ним мои познания", снегодованием подумал Коля. И ему вдруг стало ужасно досадно. - Я, признаюсь, терпеть не могу вступать во все эти препирания, -отрезал он, - можно ведь и не веруя в бога любить человечество, как выдумаете? Вольтер же не веровал в бога, а любил человечество? (Опять, опять!подумал он про себя.) - Вольтер в бога верил, но кажется мало, и, кажется, мало любил ичеловечество, - тихо, сдержанно и совершенно натурально произнес Алеша, какбы разговаривая с себе равным по летам, или даже со старшим летамичеловеком. Колю именно поразила эта как бы неуверенность Алеши в свое мнениео Вольтере и что он как будто именно ему, маленькому Коле, отдает этотвопрос на решение. - А вы разве читали Вольтера? - заключил Алеша. - Нет, не то чтобы читал... Я впрочем Кандида читал, в русскомпереводе... в старом, уродливом переводе, смешном... (Опять, опять!) - И поняли? - О да, все... то есть... почему же вы думаете, что я бы не понял? Тамконечно много сальностей... Я конечно в состоянии понять, что это романфилософский, и написан, чтобы провести идею... - запутался уже совсем Коля.- Я социалист, Карамазов, я неисправимый социалист, - вдруг оборвал он ни стого ни с сего. - Социалист? - засмеялся Алеша, - да когда это вы успели? Ведь вам ещетолько тринадцать лет, кажется? Колю скрючило. - Во-первых, не тринадцать, а четырнадцать, через две неделичетырнадцать, - так и вспыхнул он, - а во-вторых, совершенно не понимаю, кчему тут мои лета? Дело в том каковы мои убеждения, а не который мне год, неправда ли? - Когда вам будет больше лет, то вы сами увидите, какое значение имеетна убеждение возраст. Мне показалось тоже, что вы не свои слова говорите, -скромно и спокойно ответил Алеша, но Коля горячо его прервал. - Помилуйте, вы хотите послушания и мистицизма. Согласитесь в том, что,например, христианская вера послужила лишь богатым и знатным, чтобы держатьв рабстве низший класс, не правда ли? - Ах, я знаю, где вы это прочли, и вас непременно кто-нибудь научил! -воскликнул Алеша. - Помилуйте, зачем же непременно прочел? И никто ровно не научил. Я исам могу... И если хотите, я не против Христа. Это была вполне гуманнаяличность, и живи он в наше время, он бы прямо примкнул к революционерам иможет быть играл бы видную роль... Это даже непременно. - Ну где, ну где вы этого нахватались! С каким это дураком высвязались? - воскликнул Алеша. - Помилуйте, правды не скроешь. Я конечно, по одному случаю, частоговорю с господином Ракитиным, но... Это еще старик Белинский тоже, говорят,говорил. - Белинский? Не помню. Он этого нигде не написал. - Если не написал, то, говорят, говорил. Я это слышал от одного...впрочем чорт... - А Белинского вы читали? - Видите ли... нет... я не совсем читал, но... место о Татьяне, зачемона не пошла с Онегиным, я читал. - Как не пошла с Онегиным? Да разве вы это уж... понимаете? - Помилуйте, вы, кажется, принимаете меня за мальчика Смурова, -раздражительно осклабился Коля. - Впрочем пожалуста не думайте, что я ужтакой революционер. Я очень часто не согласен с господином Ракитиным. Если яо Татьяне, то я вовсе не за эманципацию женщин. Я признаю, что женщина естьсущество подчиненное и должна слушаться. Les femmes tricottent, как сказалНаполеон, - усмехнулся почему-то Коля, - и по крайней мере в этом ясовершенно разделяю убеждение этого псевдо-великого человека. Я тоженапример считаю, что бежать в Америку из отечества - низость, хуже низости -глупость. Зачем в Америку, когда и у нас можно много принести пользы длячеловечества? Именно теперь. Целая масса плодотворной деятельности. Так я иотвечал. - Как отвечали? Кому? Разве вас кто-нибудь уже приглашал в Америку? - Признаюсь, меня подбивали, но я отверг. Это, разумеется, между нами,Карамазов, слышите, никому ни слова. Это я вам только. Я совсем не желаюпопасть в лапки Третьего Отделения и брать уроки у Цепного Моста, Будешь помнить здание У Цепного Моста!Помните? Великолепно! Чему вы смеетесь? Уж не думаете ли вы, что я вам всенаврал? (А что, если он узнает, что у меня в отцовском шкафу всего только иесть один этот нумер Колокола, а больше я из этого ничего не читал? -мельком, но с содроганием подумал Коля.) - Ох, нет, я не смеюсь и вовсе не думаю, что вы мне налгали. Вот то-тои есть, что этого не думаю, потому что все это, увы, сущая" правда! Нускажите, а Пушкина-то вы читали, Онегина-то... Вот вы сейчас говорили оТатьяне? - Нет, еще не читал, но хочу прочесть. Я без предрассудков, Карамазов.Я хочу выслушать и ту и другую сторону. Зачем вы спросили? - Так. - Скажите, Карамазов, вы ужасно меня презираете? - отрезал вдруг Коля ивесь вытянулся пред Алешей, как бы став в позицию. - Сделайте одолжение, безобиняков. - Презираю вас? - с удивлением посмотрел на него Алеша. - Да за что же?Мне только грустно, что прелестная натура как ваша, еще и не начавшая жить,уже извращена всем этим грубым вздором. - Об моей натуре не заботьтесь, - не без самодовольства перебил Коля, -а что я мнителен, то это так. Глупо мнителен, грубо мнителен. Вы сейчасусмехнулись, мне и показалось, что вы как будто... - Ах, я усмехнулся совсем другому. Видите, чему я усмехнулся: я недавнопрочел один отзыв одного заграничного немца, жившего в России, об нашейтеперешней учащейся молодежи: "Покажите вы - он пишет - русскому школьникукарту звездного неба, о которой он до тех пор не имел никакого понятия, и онзавтра же возвратит вам эту карту исправленною". Никаких знаний ибеззаветное самомнение - вот что хотел сказать немец про русского школьника. - Ах, да ведь это совершенно верно! - захохотал вдруг Коля, -верниссимо, точь-в-точь! Браво, немец! Однако ж чухна не рассмотрел ихорошей стороны, а, как вы думаете? Самомнение - это пусть, это отмолодости, это исправится, если только надо, чтоб это исправилось, но зато инезависимый дух, с самого чуть не детства, зато смелость мысли и убеждения,а не дух ихнего колбаснического раболепства пред авторитетами... Но все-такинемец хорошо сказал! Браво, немец! Хотя все-таки немцев надо душить. Пустьони там сильны в науках, а их все-таки надо душить... - За что же душить-то? - улыбнулся Алеша. - Ну я соврал может быть, соглашаюсь. Я иногда ужасный ребенок, и когдарад чему, то не удерживаюсь и готов наврать вздору. Слушайте, мы с вамиоднако же здесь болтаем о пустяках, а этот доктор там что-то долго застрял.Впрочем, он может там и "мамашу" осмотрит и эту Ниночку безногую. Знаете,эта Ниночка мне понравилась. Она вдруг мне прошептала, когда я выходил:"Зачем вы не приходили раньше?" И таким голосом, с укором! Мне кажется, онаужасно добрая и жалкая. - Да, да! Вот вы будете ходить, вы увидите, что это за существо. Вамочень полезно узнавать вот такие существа, чтоб уметь ценить и еще многоедругое, что узнаете именно из знакомства с этими существами, - с жаромзаметил Алеша. - Это лучше всего вас переделает. - О, как я жалею и браню всего себя, что не приходил раньше! - сгорьким чувством воскликнул Коля. - Да, очень жаль. Вы видели сами, какое радостное вы произвеливпечатление на бедного малютку! И как он убивался, вас ожидая! - Не говорите мне! Вы меня растравляете. А впрочем мне поделом: я неприходил из самолюбия, из эгоистического самолюбия и подлого самовластия, откоторого всю жизнь не могу избавиться, хотя всю жизнь ломаю себя. Я теперьэто вижу, я во многом подлец, Карамазов! - Нет, вы прелестная натура, хотя и извращенная, и я слишком понимаю,почему вы могли иметь такое влияние на этого благородного иболезненно-восприимчивого мальчика! - горячо ответил Алеша. - И это вы говорите мне! - вскричал Коля, - а я, представьте, я думал,- я уже несколько раз, вот теперь как я здесь, думал, что вы меняпрезираете! Если б вы только знали, как я дорожу вашим мнением! - Но неужели вы вправду так мнительны? В таких летах! Ну представьте жесебе, я именно подумал там в комнате, глядя на вас, когда вы рассказывали,что вы должны быть очень мнительны. - Уж и подумали? Какой однако же у вас глаз, видите, видите! Бьюсь обзаклад, что это было на том месте, когда я про гуся рассказывал. Мне именнов этом месте вообразилось, что вы меня глубоко презираете за то, что я спешувыставиться молодцом, и я даже вдруг возненавидел вас за это и начал нестиахинею. Потом мне вообразилось (это уже сейчас здесь) на том месте, когда яговорил: "Если бы не было бога, то его надо выдумать", что я слишкомтороплюсь выставить мое образование, тем более, что эту фразу я в книгепрочел. Но клянусь вам, я торопился выставить не от тщеславия, а так, незнаю отчего, от радости, ей богу как будто от радости... хотя этоглубоко-постыдная черта, когда человек всем лезет на шею от радости. Я этознаю. Но я зато убежден теперь, что вы меня не презираете, а все это я самвыдумал. О, Карамазов, я глубоко несчастен. Я воображаю иногда бог знаетчто, что надо мной все смеются, весь мир, и я тогда, я просто готов тогдауничтожить весь порядок вещей. - И мучаете окружающих, - улыбнулся Алеша. - И мучаю окружающих, особенно мать. Карамазов, скажите, я очень теперьсмешон? - Да не думайте же про это, не думайте об этом совсем! - воскликнулАлеша. - Да и что такое смешон? Мало ли сколько раз бывает или кажетсясмешным человек? При том же нынче почти все люди со способностями ужаснобоятся быть смешными и тем несчастны. Меня только удивляет, что вы так раностали ощущать это, хотя впрочем я давно уже замечаю это и не на вас одних.Нынче даже почти дети начали уж этим страдать. Это почти сумасшествие. В этосамолюбие воплотился чорт и залез во все поколение, именно чорт, - прибавилАлеша, вовсе не усмехнувшись, как подумал было глядевший в упор на негоКоля. - Вы, как и все, - заключил Алеша, - то есть как очень многие, тольконе надо быть таким как все, вот что. - Даже несмотря на то, что все такие? - Да, несмотря на то, что все такие. Один вы и будьте не такой. Вы и всамом деле не такой, как все: вы вот теперь не постыдились же признаться вдурном и даже в смешном. А нынче кто в этом сознается? Никто, да ипотребность даже перестали находить в самоосуждении. Будьте же не такой каквсе; хотя бы только вы один оставались не такой, а все-таки будьте не такой. - Великолепно! Я в вас не ошибся. Вы способны утешить. О, как ястремился к вам, Карамазов, как давно уже ищу встречи с вами! Неужели и выобо мне тоже думали? Давеча вы говорили, что вы обо мне тоже думали? - Да, я слышал об вас и об вас тоже думал... и если отчасти и самолюбиезаставило вас теперь это спросить, то это ничего. - Знаете, Карамазов, наше объяснение похоже на объяснение в любви, -каким-то расслабленным и стыдливым голосом проговорил Коля. - Это не смешно,не смешно? - Совсем не смешно, да хоть бы и смешно, так это ничего, потому чтохорошо, - светло улыбнулся Алеша. - А знаете, Карамазов, согласитесь, что и вам самим теперь немного сомною стыдно... Я вижу по глазам, - как-то хитро, но и с каким-то почтисчастьем усмехнулся Коля. - Чего же это стыдно? - А зачем вы покраснели? - Да это вы так сделали, что я покраснел! - засмеялся Алеша, идействительно весь покраснел. - Ну да, немного стыдно, бог знает отчего, незнаю отчего... - бормотал он, почти даже сконфузившись. - О, как я вас люблю и ценю в эту минуту, именно за то, что и вамчего-то стыдно со мной! Потому что и вы точно я! - в решительном восторгевоскликнул Коля. Щеки его пылали, глаза блестели. - Послушайте, Коля, вы между прочим будете и очень несчастный человек вжизни, - сказал вдруг отчего-то Алеша. - Знаю, знаю. Как вы это все знаете наперед! - тотчас же подтвердилКоля. - Но в целом все-таки благословите жизнь. - Именно! ура! Вы пророк! О, мы сойдемся, Карамазов. Знаете, меня всегоболее восхищает, что вы со мной совершенно как с ровней. А мы не ровня, нетне ровня, вы выше! Но мы сойдемся. Знаете, я весь последний месяц говорилсебе: "Или мы разом с ним сойдемся друзьями навеки, или с первого же разуразойдемся врагами до гроба!" - И говоря так, уж конечно любили меня! - весело смеялся Алеша. - Любил, ужасно любил, любил и мечтал об вас! И как это вы знаете всенаперед? Ба, вот и доктор. Господи, что-то скажет, посмотрите какое у неголицо!
VII. ИЛЮША.
Доктор выходил из избы опять уже закутанный в шубу и с фуражкой наголове. Лицо его было почти сердитое и брезгливое, как будто он все боялсяобо что-то запачкаться. Мельком окинул он глазами сени и при этом строгоглянул на Алешу и Колю. Алеша махнул из дверей кучеру, и карета, привезшаядоктора, подъехала к выходным дверям. Штабс-капитан стремительно выскочилвслед за доктором и, согнувшись, почти извиваясь пред ним, остановил его дляпоследнего слова. Лицо бедняка было убитое, взгляд испуганный: - Ваше превосходительство, ваше превосходительство... неужели?.. -начал было он, и не договорил, а лишь всплеснул руками в отчаянии, хотя всееще с последнею мольбой смотря на доктора, точно в самом деле от теперешнегослова доктора мог измениться приговор над бедным мальчиком. - Что делать! Я не бог, - небрежным хотя и привычно внушительнымголосом ответил доктор. - Доктор... Ваше превосходительство... и скоро это, скоро? - При-го-товь-тесь ко всему, - отчеканил, ударяя по каждому слогу,доктор и, склонив взор, сам приготовился было шагнуть за порог к карете. - Ваше превосходительство, ради Христа! - испуганно остановил его ещераз штабс-капитан, - ваше превосходительство!.. так разве ничего, неужелиничего, совсем ничего теперь не спасет?.. - Не от меня теперь за-ви-сит, - нетерпеливо проговорил доктор, - иоднако же, гм, - приостановился он вдруг, - если б вы, например, могли...на-пра-вить... вашего пациента... сейчас и ни мало не медля (слова "сейчас ини мало не медля" доктор произнес не то что строго, а почти гневно, так чтоштабс-капитан даже вздрогнул) в Си-ра-ку-зы, то... вследствие новыхбла-го-при-ятных кли-ма-ти-ческих условий... могло бы может бытьпро-и-зойти... - В Сиракузы! - вскричал штабс-капитан, как бы ничего еще не понимая. - Сиракузы - это в Сицилии, - отрезал вдруг громко Коля, для пояснения.Доктор поглядел на него. - В Сицилию! Батюшка, ваше превосходительство, - потерялсяштабс-капитан, - да ведь вы видели! - обвел он обеими руками кругом,указывая на свою обстановку, - а маменька-то, а семейство-то? - Н-нет, семейство не в Сицилию, а семейство ваше на Кавказ, раннеювесной... дочь вашу на Кавказ, а супругу... продержав курс вод тоже наКав-ка-зе в виду ее ревматизмов... немедленно после того на-пра-вить вПариж, в лечебницу доктора пси-хи-атра Ле-пель-летье, я бы мог вам дать кнему записку, и тогда... могло бы может быть произойти... - Доктор, доктор! Да ведь вы видите! - размахнул вдруг опять рукамиштабс-капитан, указывая в отчаянии на голые бревенчатые стены сеней. - А, это уж не мое дело, - усмехнулся доктор, - я лишь сказал то, чтомогла сказать на-у-ка на ваш вопрос о последних средствах, а остальное... ксожалению моему... - Не беспокойтесь, лекарь, моя собака вас не укусит, - громко отрезалКоля, заметив несколько беспокойный взгляд доктора на Перезвона, ставшего напороге. Гневная нотка прозвенела в голосе Коли. Слово же "лекарь" вместодоктора он сказал нарочно и, как сам объявил потом, "для оскорблениясказал". - Что та-ко-е? - вскинул головой доктор, удивленно уставившись на Колю.- Ка-кой это? - обратился он вдруг к Алеше, будто спрашивая у того отчета. - Это хозяин Перезвона, лекарь, не беспокойтесь о моей личности, -отчеканил опять Коля. - Звон? - переговорил доктор, не поняв что такое Перезвон. - Да не знает, где он. Прощайте, лекарь, увидимся в Сиракузах. - Кто эт-то? Кто, кто? - вдруг закипятился ужасно доктор. - Это здешний школьник, доктор, он шалун, не обращайте внимания, -нахмурившись и скороговоркой проговорил Алеша. - Коля, молчите! - крикнул онКрасоткину. - Не надо обращать внимания, доктор, - повторил он уже нескольконетерпеливее. - Выс-сечь, выс-сечь надо, выс-сечь! - затопал было ногами слишком ужепочему-то взбесившийся доктор. - А знаете, лекарь, ведь Перезвон-то у меня пожалуй что и кусается! -проговорил Коля задрожавшим голоском, побледнев и сверкнув глазами. - Ici,Перезвон! - Коля, если вы скажете еще одно только слово, то я с вами разорву навеки, - властно крикнул Алеша. - Лекарь, есть только одно существо в целом мире, которое можетприказывать Николаю Красоткину, это вот этот человек (Коля указал на Алешу);ему повинуюсь, прощайте! Он сорвался с места и, отворив дверь, быстро прошел в комнату. Перезвонбросился за ним. Доктор постоял было еще секунд пять, как бы в столбняке,смотря на Алешу, потом вдруг плюнул и быстро пошел к карете, громкоповторяя: "Этта, этта, этта, я не знаю, что этта!" Штабс-капитан бросилсяего подсаживать. Алеша прошел в комнату вслед за Колей. Тот стоял уже упостельки Илюши. Илюша держал его за руку и звал папу. Чрез минуту воротилсяи штабс-капитан. - Папа, папа, поди сюда... мы... - пролепетал было Илюша в чрезвычайномвозбуждении, но, видимо, не в силах продолжать, вдруг бросил свои обеисхудалые ручки вперед и крепко, как только мог, обнял их обоих разом, иКолю и папу, соединив их в одно объятие и сам к ним прижавшись.Штабс-капитан вдруг весь так и затрясся от безмолвных рыданий, а у Колизадрожали губы и подбородок. - Папа, папа! Как мне жалко тебя, папа! - горько простонал Илюша. - Илюшечка... голубчик... доктор сказал... будешь здоров... будемсчастливы... доктор... - заговорил было штабс-капитан. - Ах, папа! Я ведь знаю, что тебе новый доктор про меня сказал... Яведь видел! - воскликнул Илюша и опять крепко, изо всей силы прижал их обоихк себе, спрятав на плече у папы свое лицо. - Папа, не плачь... а как я умру, то возьми ты хорошего мальчика,другого... сам выбери из них из всех, хорошего, назови его Илюшей и люби еговместо меня... - Молчи, старик, выздоровеешь! - точно осердившись, крикнул вдругКрасоткин. - А меня, папа, меня не забывай никогда, - продолжал Илюша, - ходи комне на могилку... да вот что, папа, похорони ты меня у нашего большогокамня, к которому мы с тобой гулять ходили, и ходи ко мне туда сКрасоткиным, вечером... И Перезвон... А я буду вас ждать... Папа, папа! Его голос пресекся, все трое стояли обнявшись и уже молчали. Плакалатихо на своем кресле и Ниночка, и вдруг, увидав всех плачущими, залиласьслезами и мамаша. - Илюшечка! Илюшечка! - восклицала она. Красоткин вдруг высвободился изобъятий Илюши: - Прощай, старик, меня ждет мать к обеду, - проговорил онскороговоркой... - Как жаль, что я ее не предуведомил! Очень будетбеспокоиться... Но после обеда я тотчас к тебе, на весь день, на весь вечер,и столько тебе расскажу, столько расскажу! И Перезвона приведу, а теперь ссобой уведу, потому что он без меня выть начнет и тебе мешать будет; досвиданья! И он выбежал в сени. Ему не хотелось расплакаться, но в сенях он-такизаплакал. В этом состоянии нашел его Алеша. - Коля, вы должны непременно сдержать слово и придти, а то он будет встрашном горе, - настойчиво проговорил Алеша. - Непременно! О, как я кляну себя, что не приходил раньше, - плача иуже не конфузясь, что плачет, пробормотал Коля. В эту минуту вдруг словновыскочил из комнаты штабс-капитан и тотчас затворил за собою дверь. Лицо егобыло исступленное, губы дрожали. Он стал пред обоими молодыми людьми ивскинул вверх обе руки: - Не хочу хорошего мальчика! не хочу другого мальчика! - прошептал ондиким шепотом, скрежеща зубами, - аще забуду тебе, Иерусалиме, даприльпнет... Он не договорил, как бы захлебнувшись, и опустился в бессилии преддеревянною лавкой на колени. Стиснув обоими кулаками свою голову, он началрыдать, как-то нелепо взвизгивая, изо всей силы крепясь однако, чтобы неуслышали его взвизгов в избе. Коля выскочил на улицу. - Прощайте, Карамазов! Сами-то придете? - резко и сердито крикнул онАлеше. - Вечером непременно буду. - Что он это такое про Иерусалим... Это что еще такое? - Это из Библии: "Аще забуду тебе, Иерусалиме", - то есть если забудувсе, что есть самого у меня драгоценного, если променяю на что, то дапоразит... - Понимаю, довольно! Сами-то приходите! Ici, Перезвон! - совсем ужесвирепо прокричал он собаке и большими, скорыми шагами зашагал домой. ----------------
КНИГА ОДИННАДЦАТАЯ.
БРАТ ИВАН ФЕДОРОВИЧ
I. У ГРУШЕНЬКИ.
Алеша направился к Соборной площади, в дом купчихи Морозовой, коГрушеньке. Та еще рано утром присылала к нему Феню с настоятельною просьбойзайти к ней. Опросив Феню, Алеша узнал, что барыня в какой-то большой иособливой тревоге еще со вчерашнего дня. Во все эти два месяца после арестаМити, Алеша часто захаживал в дом Морозовой и по собственному побуждению, ипо поручениям Мити. Дня три после ареста Мити Грушенька сильно заболела ихворала чуть не пять недель. Одну неделю из этих пяти пролежала без памяти.Она сильно изменилась в лице, похудела и пожелтела, хотя вот уже почти двенедели, как могла выходить со двора. Но на взгляд Алеши лицо ее стало как быеще привлекательнее, и он любил, входя к ней, встречать ее взгляд. Что-токак бы укрепилось в ее взгляде твердое и осмысленное. Сказывался некоторыйпереворот духовный, являлась какая-то неизменная, смиренная, но благая ибесповоротная решимость. Между бровями на лбу появилась небольшаявертикальная морщинка, придававшая милому лицу ее вид сосредоточенной в себезадумчивости, почти даже суровой на первый взгляд. Прежней напримерветренности не осталось и следа. Странно было для Алеши и то, что, несмотряна все несчастие, постигшее бедную женщину, невесту жениха, арестованного пострашному преступлению, почти в тот самый миг, когда она стала его невестой,несмотря потом на болезнь и на угрожающее впереди почти неминуемое решениесуда, Грушенька все-таки не потеряла прежней своей молодой веселости. Вгордых прежде глазах ее засияла теперь какая-то тихость, хотя... хотявпрочем глаза эти изредка опять-таки пламенели некоторым зловещим огоньком,когда ее посещала одна прежняя забота, не только не заглохнувшая, но даже иувеличившаяся в ее сердце. Предмет этой заботы был все тот же: КатеринаИвановна, о которой Грушенька, когда еще лежала больная, поминала даже вбреду. Алеша понимал, что она страшно ревнует к ней Митю, арестанта Митю,несмотря на то, что Катерина Ивановна ни разу не посетила того в заключении,хотя бы и могла это сделать, когда угодно. Все это обратилось для Алеши внекоторую трудную задачу, ибо Грушенька только одному ему доверяла своесердце и беспрерывно просила у него советов; он же иногда совсем ничего не всилах был ей сказать. Озабоченно вступил он в ее квартиру. Она была уже дома; с полчаса какворотилась от Мити, и уже по тому быстрому движению, с которым она вскочилас кресел из-за стола к нему на встречу, он заключил, что ждала она его сбольшим нетерпением. На столе лежали карты и была сдана игра в дурачки. Накожаном диване с другой стороны стола была постлана постель, и на нейполулежал, в халате и в бумажном колпаке, Максимов, видимо больной иослабевший, хотя и сладко улыбавшийся. Этот бездомный старичок, какворотился тогда, еще месяца два тому, с Грушенькой из Мокрого, так и осталсяу ней и при ней с тех пор неотлучно. Приехав тогда с ней в дождь и слякоть,он, промокший и испуганный, сел на диван и уставился на нее молча, с робкоюпросящею улыбкой. Грушенька, бывшая в страшном горе и уже в начинавшейсялихорадке, почти забывшая о нем в первые полчаса по приезде за разнымихлопотами, - вдруг как-то пристально посмотрела на него: он жалко ипотерянно хихикнул ей в глаза. Она кликнула Феню и велела дать ему покушать.Весь этот день он просидел на своем месте почти не шелохнувшись; когда жестемнело и заперли ставни, Феня спросила барыню: - Что ж, барыня, разве они ночевать останутся? - Да, постели ему на диване, - ответила Грушенька. Опросив его подробнее, Грушенька узнала от него, что действительно емукак раз теперь некуда деться совсем, и что "господин Калганов, благодетельмой, прямо мне заявили-с, что более меня уж не примут, и пять рублейподарили". - "Ну, бог с тобой, оставайся уж", решила в тоске Грушенька,сострадательно ему улыбнувшись. Старика передернуло от ее улыбки, и губы егозадрожали от благодарного плача. Так с тех пор и остался у ней скитающийсяприживальщик. Даже в болезни ее он не ушел из дома. Феня и ее мать, кухаркаГрушеньки, его не прогнали, а продолжали его кормить и стлать ему постель надиване. Впоследствии Грушенька даже привыкла к нему и, приходя от Мити (ккоторому, чуть оправившись, тотчас же стала ходить, не успев даже хорошеньковыздороветь), чтоб убить тоску, садилась и начинала разговаривать с"Максимушкой" о всяких пустяках, только чтобы не думать о своем горе.Оказалось, что старичок умел иногда кое-что и порассказать, так что стал ейнаконец даже и необходим. Кроме Алеши, заходившего однако не каждый день, ивсегда не надолго, Грушенька никого почти и не принимала. Старик же ее,купец, лежал в это время уже страшно больной, "отходил", как говорили вгороде, и действительно умер всего неделю спустя после суда над Митей. Затри недели до смерти, почувствовав близкий финал, он кликнул к себе наконецна верх сыновей своих, с их женами и детьми, и повелел им уже более неотходить от себя. Грушеньку же с этой самой минуты строго заказал слугам непринимать вовсе, а коли придет, то говорить ей: "Приказывает дескать вамдолго в веселии жить, а их совсем позабыть". Грушенька однако ж посылалапочти каждый день справляться об его здоровье. - Наконец-то пришел! - крикнула она, бросив карты и радостно здороваясьс Алешей, - а Максимушка так пугал, что пожалуй уж и не придешь. Ах, кактебя нужно! Садись к столу; ну что тебе, кофею? - А пожалуй, - сказал Алеша, подсаживаясь к столу, - оченьпроголодался. - То-то; Феня, Феня, кофею! - крикнула Грушенька, - он у меня уж давнокипит, тебя ждет, да пирожков принеси, да чтобы горячих. Нет, постой, Алеша,у меня с этими пирогами сегодня гром вышел. Понесла я их к нему в острог, аон, веришь ли, назад мне их бросил, так и не ел. Один пирог так совсем напол кинул и растоптал. Я и сказала: "сторожу оставлю; коли не съешь довечера, значит, тебя злость эхидная кормит!" с тем и ушла. Опять ведьпоссорились, веришь тому. Что ни приду, так и поссоримся. Грушенька проговорила все это залпом, в волнении. Максимов. тотчас жеоробев, улыбался, потупив глазки. - Этот-то раз за что же поссорились? - спросил Алеша. - Да уж совсем и не ожидала! Представь себе, к "прежнему" приревновал:"Зачем дескать ты его содержишь. Ты его, значит, содержать начала?" Всеревнует, все меня ревнует! И спит и ест ревнует. К Кузьме даже раз напрошлой неделе приревновал. - Да ведь он же знал про "прежнего"-то? - Ну вот поди. С самого начала до самого сегодня знал, а сегодня вдругвстал и начал ругать. Срамно только сказать, что говорил. Дурак! Ракитка кнему пришел, как я вышла. Может Ракитка-то его и уськает, а? как ты думаешь?- прибавила она как бы рассеянно. - Любит он тебя, вот что, очень любит. А теперь как раз и раздражен. - Еще бы не раздражен, завтра судят. И шла с тем, чтоб об завтрашнемему мое слово сказать, потому, Алеша, страшно мне даже и подумать, чтозавтра будет! Ты вот говоришь, он раздражен, да я-то как раздражена. А он обполяке! Экой дурак! вот к Максимушке небось не ревнует. - Меня супруга моя очень тоже ревновала-с, - вставил свое словцоМаксимов. - Ну уж тебя-то, - рассмеялась нехотя Грушенька, - к кому тебя иревновать-то? - К горничным девушкам-с. - Э, молчи, Максимушка, не до смеху мне теперь, даже злость берет. Напирожки-то глаз не пяль, не дам, тебе вредно, и бальзамчику тоже не дам. Вотс ним тоже возись; точно у меня дом богадельный, право, - рассмеялась она. - Я ваших благодеяний не стою-с, я ничтожен-с, - проговорил слезящимсяголоском Максимов. - Лучше бы вы расточали благодеяния ваши тем, которыенужнее меня-с. - Эх, всякий нужен, Максимушка, и почему узнать, кто кого нужней. Хотьбы и не было этого поляка вовсе, Алеша, тоже ведь разболеться сегоднявздумал. Была и у него. Так вот нарочно же и ему пошлю пирогов, я непосылала, а Митя обвинил, что посылаю, так вот нарочно же теперь пошлю,нарочно! Ах, вот и Феня с письмом! Ну, так и есть, опять от поляков, опятьденег просят! Пан Муссялович действительно прислал чрезвычайно длинное и витиеватоепо своему обыкновению письмо, в котором просил ссудить его тремя рублями. Кписьму была приложена расписка в получении с обязательством уплатить втечение трех месяцев; под распиской подписался и пан Врублевский. Такихписем и все с такими же расписками Грушенька уже много получила от своего"прежнего". Началось это с самого выздоровления Грушеньки, недели две назад.Она знала однако, что оба пана и во время болезни ее приходили наведыватьсяо ее здоровье. Первое письмо, полученное Грушенькой, было длинное, напочтовом листе большого формата, запечатанное большою фамильною печатью истрашно темное и витиеватое, так что Грушенька прочла только половину ибросила, ровно ничего не поняв. Да и не до писем ей тогда было. За этимпервым письмом последовало на другой день второе, в котором пан Муссяловичпросил ссудить его двумя тысячами рублей на самый короткий срок. Грушенька иэто письмо оставила без ответа. Затем последовал уже целый ряд писем, пописьму в день, все так же важных и витиеватых, но в которых сумма, просимаявзаймы, постепенно спускаясь, дошла до ста рублей, до двадцати пяти, додесяти рублей, и наконец вдруг Грушенька получила письмо, в котором оба панапросили у ней один только рубль и приложили расписку, на которой оба иподписались. Тогда Грушеньке стало вдруг жалко, и она, в сумерки, сбегаласама к пану. Нашла она обоих поляков в страшной бедности, почти в нищете,без кушанья, без дров, без папирос, задолжавших, хозяйке. Двести рублей,выигранные в Мокром у Мити, куда-то быстро исчезли. Удивило однако жеГрушеньку, что встретили ее оба пана с заносчивою важностью инезависимостью, с величайшим этикетом, с раздутыми речами. Грушенька толькорассмеялась и дала своему "прежнему" десять рублей. Тогда же, смеясь,рассказала об этом Мите, и тот вовсе не приревновал. Но с тех пор паныухватились за Грушеньку и каждый день ее бомбардировали письмами с просьбойо деньгах, а та каждый раз посылала понемножку. И вот вдруг сегодня Митявздумал жестоко приревновать. - Я, дура, к нему тоже забежала, всего только на минутку, когда к Митешла, потому разболелся тоже и он, пан-то мой прежний, - начала опятьГрушенька, суетливо и торопясь, - смеюсь я это и рассказываю Мите-то:представь, говорю, поляк-то мой на гитаре прежние песни мне вздумал петь,думает, что я расчувствуюсь и за него пойду. А Митя-то как вскочит сругательствами... Так вот нет же, пошлю панам пирогов! Феня, что они тамдевчонку эту прислали? Вот, отдай ей три рубля, да с десяток пирожков вбумагу им уверни и вели снести, а ты, Алеша, непременно расскажи Мите, что яим пирогов послала. - Ни за что не расскажу, - проговорил улыбнувшись Алеша. - Эх, ты думаешь, что он мучается; ведь он это нарочно приревновал, аему самому все равно, - горько проговорила Грушенька. - Как так нарочно? - спросил Алеша. - Глупый ты, Алешенька, вот что, ничего ты тут не понимаешь при всемуме, вот что. Мне не то обидно, что он меня, такую, приревновал, а то сталобы мне обидно, коли бы вовсе не ревновал. Я такова. Я за ревность необижусь, у меня у самой сердце жестокое, я сама приревную. Только мне тообидно, что он меня вовсе не любит, и теперь нарочно приревновал, вот что.Слепая я, что ли, не вижу? Он мне об той, об Катьке, вдруг сейчас и говорит:такая-де она и сякая, доктора из Москвы на суд для меня выписала, чтобыспасти меня выписала, адвоката самого первого, самого ученого тоже выписала.Значит, ее любит, коли мне в глаза начал хвалить, бесстыжие его глаза! Предомной сам виноват, так вот ко мне и привязался, чтобы меня прежде себявиноватой сделать, да на меня на одну и свалить: "ты дескать прежде меня споляком была, так вот мне с Катькой и позволительно это стало". Вот оно что!На меня на одну всю вину свалить хочет. Нарочно он привязался, нарочно,говорю тебе, только я... Грушенька не договорила, что она сделает, закрыла глаза платком иужасно разрыдалась. - Он Катерину Ивановну не любит, - сказал твердо Алеша. - Ну любит не любит, это я сама скоро узнаю, - с грозною ноткой вголосе проговорила Грушенька, отнимая от глаз платок. Лицо ее исказилось.Алеша с горестью увидел, как вдруг, из кроткого и тихо-веселого лицо еестало угрюмым и злым. - Об этих глупостях полно! - отрезала она вдруг, - не затем вовсе я извала тебя. Алеша, голубчик, завтра-то, завтра-то что будет? Вот ведь, чтоменя мучит! Одну только меня и мучит! Смотрю на всех, никто-то об том недумает, никому-то до этого и дела нет никакого. Думаешь ли хоть ты об этом?Завтра ведь судят! Расскажи ты мне, как его там будут судить? Ведь этолакей, лакей убил, лакей! Господи! неужто ж его за лакея осудят, и никто-тоза него не заступится? Ведь и не потревожили лакея-то вовсе, а? - Его строго опрашивали, - заметил Алеша задумчиво, - но все заключили,что не он. Теперь он очень больной лежит. С тех пор болен, с той падучей. Всамом деле болен, - прибавил Алеша. - Господи, да сходил бы ты к этому адвокату сам и рассказал бы дело сглазу на глаз. Ведь из Петербурга за три тысячи, говорят, выписали. - Это мы втроем дали три тысячи, я, брат Иван и Катерина Ивановна, адоктора из Москвы выписала за две тысячи уж она сама. Адвокат Фетюковичбольше бы взял, да дело это получило огласку по всей России, во всех газетахи журналах о нем говорят, Фетюкович и согласился больше для славы приехать,потому что слишком уж знаменитое дело стало. Я его вчера видел. - Ну и что ж? говорил ему? - вскинулась торопливо Грушенька. - Он выслушал и ничего не сказал. Сказал, что у него уже составилосьопределенное мнение. Но обещал мои слова взять в соображение. - Как это в соображение! Ах они мошенники! Погубят они его! Ну, адоктора-то, доктора зачем та выписала? - Как эксперта. Хотят вывести, что брат сумасшедший и убил впомешательстве, себя не помня, - тихо улыбнулся Алеша, - только брат несогласится на это. - Ах, да ведь это правда, если б он убил! - воскликнула Грушенька. -Помешанный он был тогда, совсем помешанный, и это я, я, подлая, в томвиновата! Только ведь он же не убил, не убил! И все-то на него, что он убил,весь город. Даже Феня, и та так показала, что выходит, будто он убил. А влавке-то, а этот чиновник, а прежде в трактире слышали! Все, все противнего, так и галдят. - Да, показания ужасно умножились, - угрюмо заметил Алеша. - А Григорий-то, Григорий-то Васильич, ведь стоит на своем, что дверьбыла отперта, ломит на своем, что видел, не собьешь его, я к нему бегала,сама с ним говорила. Ругается еще! - Да, это может быть самое сильное показание против брата, - проговорилАлеша. - А про то, что Митя помешанный, так он и теперь точно таков, - скаким-то особенно озабоченным и таинственным видом начала вдруг Грушенька. -Знаешь, Алешенька, давно я хотела тебе про это сказать: хожу к нему каждыйдень и просто дивлюсь. Скажи ты мне, как ты думаешь: об чем это он теперьначал все говорить? заговорит, заговорит, - ничего понимать не могу, думаю,это он об чем умном, ну я глупая, не понять мне, думаю; только стал он мневдруг говорить про дите, то-есть про дитятю какого-то, "зачем, дескать,бедно дите?" "За дите-то это я теперь и в Сибирь пойду, я не убил, но мненадо в Сибирь пойти!" Что это такое, какое такое дите - ничегошеньки непоняла. Только расплакалась, как он говорил, потому очень уж он хорошо этоговорил, сам плачет, и я заплакала, он меня вдруг и поцеловал и рукойперекрестил. Что это такое, Алеша, расскажи ты мне, какое это "дите"? - Это к нему Ракитин почему-то повадился ходить, - улыбнулся Алеша, -впрочем... это не от Ракитина. Я у него вчера не был, сегодня буду. - Нет, это не Ракитка, это его брат Иван Федорович смущает, это он кнему ходит, вот что... - проговорила Грушенька и вдруг как бы осеклась.Алеша уставился на нее как пораженный. - Как ходит? Да разве он ходил к нему? Митя мне сам говорил, что Иванни разу не приходил. - Ну... ну, вот я какая! проболталась! - воскликнула Грушенька всмущении, вся вдруг зарумянившись. - Стой, Алеша, молчи, так и быть, коль ужпроболталась, всю правду скажу: он у него два раза был, первый раз толькочто он тогда приехал - тогда же ведь он сейчас из Москвы и прискакал, я ещеи слечь не успела, а другой раз приходил неделю назад. Мите-то он не велелоб том тебе сказывать, отнюдь не велел, да и никому не велел сказывать,потаенно приходил. Алеша сидел в глубокой задумчивости и что-то соображал. Известие видимоего поразило. - Брат Иван об Митином деле со мной не говорит, - проговорил онмедленно, - да и вообще со мною он во все эти два месяца очень мало говорил,а когда я приходил к нему, то всегда бывал недоволен, что я пришел, так чтоя три недели к нему уже не хожу. Гм... Если он был неделю назад, то... заэту неделю в Мите действительно произошла какая-то перемена... - Перемена, перемена! - быстро подхватила Грушенька. - У них секрет, уних был секрет! Митя мне сам сказал, что секрет и, знаешь, такой секрет, чтоМитя и успокоиться не может. А ведь прежде был веселый, да он и теперьвеселый, только, знаешь, когда начнет этак головой мотать, да по комнатешагать, а вот этим правым пальцем себе тут на виске волосы теребить, то уж яи знаю, что у него что-то беспокойное на душе... я уж знаю!.. А то былвеселый, да и сегодня веселый! - А ты сказала: раздражен? - Да он и раздражен, да веселый. Он и все раздражен, да на минутку, атам веселый, а потом вдруг опять раздражен. И знаешь, Алеша, все я на негодивлюсь: впереди такой страх, а он даже иной раз таким пустякам хохочет,точно сам-то дитя. - И это правда, что он мне не велел говорить про Ивана? так и сказал:не говори? - Так и сказал: не говори. Тебя-то он, главное, и боится, Митя-то.Потому тут секрет, сам сказал, что секрет... Алеша, голубчик, сходи,выведай: какой это такой у них секрет, да и приди мне сказать, - вскинуласьи взмолилась вдруг Грушенька, - пореши ты меня бедную, чтоб уж знала я моюучасть проклятую! С тем и звала тебя. - Ты думаешь, что это про тебя что-нибудь? Так ведь тогда бы он несказал при тебе про секрет. - Не знаю. Может мне-то он и хочет сказать, да не смеет. Предупреждает.Секрет дескать есть, а какой секрет - не сказал. - Ты сама-то что же думаешь? - А что думаю? Конец мне пришел, вот что думаю. Конец мне они все троеприготовили, потому что тут Катька. Все это Катька, от нее и идет. "Такаяона и сякая", значит это я не такая. Это он вперед говорит, вперед меняпредупреждает. Бросить он меня замыслил, вот и весь тут секрет! Втроем это ипридумали, - Митька, Катька, да Иван Федорович. Алеша, хотела я тебяспросить давно: неделю назад он мне, вдруг и открывает, что Иван влюблен вКатьку, потому что часто к той ходит. Правду он это мне сказал или нет?Говори по совести, режь меня. - Я тебе не солгу. Иван в Катерину Ивановну не влюблен, так я думаю. - Ну, так и я тогда же подумала! Лжет он мне, бесстыжий, вот что! Иприревновал он теперь меня, чтобы потом на меня свалить. Ведь он дурак, ведьон не умеет концов хоронить, откровенный он ведь такой... Только я ж ему, яж ему! "Ты, говорит, веришь, что я убил" - это мне-то он говорит, мне-то,это меня-то он тем попрекнул! Бог с ним! Ну, постой, плохо этой Катьке будетот меня на суде! Я там одно такое словечко скажу... Я там уж все скажу! И опять она горько заплакала. - Вот что я тебе могу твердо объявить, Грушенька, - сказал, вставая сместа, Алеша, - первое то, что он тебя любит, любит более всех на свете, иодну тебя, в этом ты мне верь. Я знаю. Уж я знаю. Второе то скажу тебе, чтоя секрета выпытывать от него не хочу, а если сам мне скажет сегодня, топрямо скажу ему, что тебе обещался сказать. Тогда приду к тебе сегодня же искажу. Только... кажется мне... нет тут Катерины Ивановны и в помине, а этопро другое про что-нибудь этот секрет. И это наверно так. И не похожесовсем, чтобы про Катерину Ивановну, так мне сдается. А пока прощай! Алеша пожал ей руку. Грушенька все еще плакала. Он видел, что она егоутешениям очень мало поверила, но и то уж было ей хорошо, что хоть горесорвала, высказалась. Жалко ему было оставлять ее в таком состоянии, но онспешил. Предстояло ему еще много дела.
II. БОЛЬНАЯ НОЖКА.
Первое из этих дел было в доме г-жи Хохлаковой, и он поспешил туда,чтобы покончить там поскорее и не опоздать к Мите. Г-жа Хохлакова уже тринедели как прихварывала: у ней отчего-то вспухла нога, и она хоть не лежалав постели, но все равно, днем, в привлекательном, но пристойном дезабильеполулежала у себя в будуаре на кушетке. Алеша как-то раз заметил про себя сневинною усмешкой, что г-жа Хохлакова, несмотря на болезнь свою, стала почтищеголять: явились какие-то наколочки, бантики, распашеночки, и он смекалпочему это так, хотя и гнал эти мысли как праздные. В последние два месяцаг-жу Хохлакову стал посещать, между прочими ее гостями, молодой человекПерхотин. Алеша не заходил уже дня четыре, и, войдя в дом, поспешил былопрямо пройти к Лизе, ибо у ней и было его дело, так как Лиза еще вчераприслала к нему девушку с настоятельною просьбой немедленно к ней придти "поочень важному обстоятельству", что, по некоторым причинам, заинтересовалоАлешу. Но пока девушка ходила к Лизе докладывать, г-жа Хохлакова уже узналаот кого-то о его прибытии и немедленно прислала попросить его к себе "наодну только минутку". Алеша рассудил, что лучше уж удовлетворить спервапросьбу мамаши, ибо та будет поминутно посылать к Лизе, пока он будет у тойсидеть. Г-жа Хохлакова лежала на кушетке, как-то особенно празднично одетаяи видимо в чрезвычайном нервическом возбуждении. Алешу встретила крикамивосторга. - Век[AACUTE], век[AACUTE], целые век[AACUTE] не видала вас! Целуюнеделю, помилуйте, ах, впрочем вы были всего четыре дня назад, в среду. Вы кLise, я уверена, что вы хотели пройти к ней прямо на цыпочках, чтоб я неслыхала. Милый, милый Алексей, Федорович, если бы вы знали, как она менябеспокоит! Но это потом. Это хоть и самое главное, но это потом. МилыйАлексей Федорович, я вам доверяю мою Лизу вполне. После смерти старца Зосимы- упокой господи его душу! (она перекрестилась), после него я смотрю на васкак на схимника, хотя вы и премило носите ваш новый костюм. Где это выдостали здесь такого портного? Но нет, нет, это не главное, это потом.Простите, что я вас называю иногда Алешей, я старуха, мне все позволено, -кокетливо улыбнулась она, - но это тоже потом. Главное, мне бы не забыть проглавное. - Пожалуста, напомните мне сами, чуть я заговорюсь, а вы скажите:"а главное?" Ах, почему я знаю, что теперь главное! - С тех пор как Liseвзяла у вас назад свое обещание, - свое детское обещание, Алексей Федорович,- выйти за вас замуж, то вы конечно поняли, что все это была лишь детскаяигривая фантазия больной девочки, долго просидевшей в креслах, - слава богу,она теперь уже ходит. Этот новый доктор, которого Катя выписала из Москвыдля этого несчастного вашего брата, которого завтра... Ну что об завтрашнем!Я умираю от одной мысли об завтрашнем! Главное же от любопытства... Однимсловом, этот доктор вчера был у нас и видел Lise... Я ему пятьдесят рублейза визит заплатила. Но это все не то, опять не то... Видите, я уж совсемтеперь сбилась. Я тороплюсь. Почему я тороплюсь? Я не знаю. Я ужасноперестаю теперь знать. Для меня все смешалось в какой-то комок. Я боюсь, чтовы возьмете и выпрыгнете от меня от скуки, и я вас только и видела. Ах, божемой! что же мы сидим, и во-первых, - кофе, Юлия, Глафира, кофе! Алеша поспешно поблагодарил и объявил, что он сейчас только пил кофе. - У кого? - У Аграфены Александровны. - Это... это у этой женщины! Ах, это она всех погубила, а впрочем я незнаю, говорят, она стала святая, хотя и поздно. Лучше бы прежде, когда надобыло, а теперь что ж, какая же польза? Молчите, молчите. Алексей Федорович,потому что я столько хочу сказать, что, кажется, так ничего и не скажу. Этотужасный процесс... я непременно поеду, я готовлюсь, меня внесут в креслах, ипри том я могу сидеть, со мной будут люди, и вы знаете, ведь я в свидетелях.Как я буду говорить, как я буду говорить! Я не знаю, что я буду говорить.Надо ведь присягу принять, ведь так, так? - Так, но не думаю, чтобы вам можно было явиться. - Я могу сидеть; ах, вы меня сбиваете! Этот процесс, этот дикийпоступок, и потом все идут в Сибирь, другие женятся, и все это быстро,быстро, и все меняется, и наконец ничего, все старики и в гроб смотрят. Ну ипусть, я устала. Эта Катя - cette charmante personne, она разбила все моинадежды: теперь она пойдет за одним вашим братом в Сибирь, а другой ваш братпоедет за ней и будет жить в соседнем городе, и все будут мучить друг друга.Меня это с ума сводит, а главное эта огласка: во всех газетах в Петербурге ив Москве миллион раз писали. Ах да, представьте себе, и про меня написали,что я была "милым другом" вашего брата, я не хочу проговорить гадкое слово,представьте себе, ну представьте себе! - Этого быть не может! Где же и как написали? - Сейчас покажу. Вчера получила - вчера и прочла. Вот здесь в газетеСлухи, в петербургской. Эти Слухи стали издаваться с нынешнего года, яужасно люблю слухи, и подписалась, и вот себе на голову: вот они какиеоказались слухи. Вот здесь, вот в этом месте, читайте. И она протянула Алеше газетный листок, лежавший у ней под подушкой. Она не то что была расстроена, она была как-то вся разбита идействительно может быть у ней все в голове свернулось в комок. Газетноеизвестие было весьма характерное и, конечно, должно было на нее оченьщекотливо подействовать, но она, к своему счастью может быть, не способнабыла в сию минуту сосредоточиться на одном пункте, а потому чрез минутумогла забыть даже и о газете и перескочить совсем на другое. Про то же, чтоповсеместно по всей России уже прошла слава об ужасном процессе, Алеша зналдавно и, боже, какие дикие известия и корреспонденции успел он прочесть заэти два месяца, среди других верных известий, о своем брате, о Карамазовыхвообще и даже о себе самом. В одной газете даже сказано было, что он отстраху после преступления брата посхимился и затворился; в другой этоопровергали и писали, напротив, что он вместе со старцем своим Зосимойвзломали монастырский ящик и "утекли из монастыря". Теперешнее же известие вгазете Слухи озаглавлено было: "Из Скотопригоньевска (увы, так называетсянаш городок, я долго скрывал его имя), к процессу Карамазова". Оно былокоротенькое, и о г-же Хохлаковой прямо ничего не упоминалось, да и вообщевсе имена были скрыты. Извещалось лишь, что преступник, которого с такимтреском собираются теперь судить, отставной армейский капитан, нахальногопошиба, лентяй и крепостник, то и дело занимался амурами и особенно влиял нанекоторых "скучающих в одиночестве дам". Одна де такая дама из "скучающихвдовиц", молодящаяся, хотя уже имеющая взрослую дочь, до того импрельстилась, что всего только за два часа до преступления предлагала емутри тысячи рублей с тем, чтоб он тотчас же бежал с нею на золотые прииски.Но злодей предпочел де лучше убить отца и ограбить его именно на три жетысячи, рассчитывая сделать это безнаказанно, чем тащиться в Сибирь ссорокалетними прелестями своей скучающей дамы. Игривая корреспонденция эта,как и следует, заканчивалась благородным негодованием насчетбезнравственности отцеубийства и бывшего крепостного права. Прочтя слюбопытством. Алеша свернул листок и передал его обратно г-же Хохлаковой. - Ну как же не я? - залепетала она опять, - ведь это я, я почти за часпредлагала ему золотые прииски и вдруг "сорокалетние прелести"! Да разве язатем? Это он нарочно! Прости ему вечный судья за сорокалетние прелести, каки я прощаю, но ведь это... ведь это знаете кто? Это ваш друг Ракитин. - Может быть, - сказал Алеша, - хотя я ничего не слыхал. - Он, он, а не может быть! Ведь я его выгнала... Ведь вы знаете всю этуисторию? - Я знаю, что вы его пригласили не посещать вас впредь, но за чтоименно - этого я... от вас по крайней мере не слыхал. - А стало быть от него слышали! Что ж он бранит меня, очень бранит? - Да, он бранит, но ведь он всех бранит. Но за что вы ему отказали - яи от него не слыхал. Да и вообще я очень редко с ним теперь встречаюсь. Мыне друзья. - Ну, так я вам это все открою и, нечего делать, покаюсь, потому чтотут есть одна черта, в которой я может быть сама виновата. Только маленькая,маленькая черточка, самая маленькая, так что может быть ее и нет вовсе.Видите, голубчик мой (г-жа Хохлакова вдруг приняла какой-то игривый вид, ина устах ее замелькала милая, хотя и загадочная улыбочка), видите, яподозреваю... вы меня простите, Алеша, я вам как мать... о, нет, нет,напротив, я к вам теперь как к моему отцу... потому что мать тут совсем неидет... Ну, все равно как к старцу Зосиме на исповеди, и это самое верное,это очень подходит: назвала же я вас давеча схимником, - ну так вот этотбедный молодой человек, ваш друг Ракитин (о, боже, я просто на него не могусердиться! Я сержусь и злюсь, но не очень), одним словом, этотлегкомысленный молодой человек, вдруг, представьте себе, кажется, вздумал вменя влюбиться. Я это потом, потом только вдруг приметила, но вначале, т. е.с месяц назад, он стал бывать у меня чаще, почти каждый день, хотя и преждемы были знакомы. Я ничего не знаю... и вот вдруг меня как бы озарило, и яначинаю, к удивлению, примечать. Вы знаете, я уже два месяца тому началапринимать этого скромного, милого и достойного молодого человека, ПетраИльича Перхотина, который здесь служит. Вы столько раз его встречали сами. Ине правда ли, он достойный, серьезный. Приходит он в три дня раз, а некаждый день (хотя пусть бы и каждый день), и всегда так хороша одет, ивообще я люблю молодежь, Алеша, талантливую, скромную, вот как вы, а у негопочти государственный ум, он так мило говорит, и я непременно, непременнобуду просить за него. Это будущий дипломат. Он в тот ужасный день меня почтиот смерти спас, придя ко мне ночью. Ну, а ваш друг Ракитин приходит всегда втаких сапогах и протянет их по ковру... одним словом, он начал мне дажечто-то намекать, а вдруг один раз, уходя, пожал мне ужасно крепко руку.Только что он мне пожал руку, как вдруг у меня разболелась нога. Он и преждевстречал у меня Петра Ильича, и, верите ли, все шпыняет его, все шпыняет,так и мычит на него за что-то. Я только смотрю на них обоих, как онисойдутся, а внутри смеюсь. Вот вдруг я сижу одна, т. е. нет, я тогда ужлежала, вдруг я лежу одна, Михаил Иванович и приходит и, представьте,приносит свои стишки, самые коротенькие, на мою больную ногу, т. е. описал встихах мою больную ногу, Постойте, как это: Эта ножка, эта ножка Разболелася немножко...или как там, - вот никак не могу стихов запомнить, - у меня тут лежат, -ну я вам потом покажу, только прелесть, прелесть, и, знаете, не об однойтолько ножке, а и нравоучительное, с прелестною идеей, только я ее забыла,одним словом, прямо в альбом. Ну, я, разумеется, поблагодарила, и он былвидима польщен. Не успела поблагодарить, как вдруг входит и Петр Ильич, аМихаил Иванович вдруг насупился как ночь. Я уж вижу, что Петр Ильич ему вчем-то помешал, потому что Михаил Иванович непременно что-то хотел сказатьсейчас после стихов, я уж предчувствовала, а Петр Ильич и вошел. Я вдругПетру Ильичу стихи и показываю, да и не говорю кто сочинил. Но я уверена, яуверена, что он сейчас догадался, хотя и до сих пор не признается, аговорит, что не догадался; но это он нарочно. Петр Ильич тотчас захохотал иначал критиковать: - дрянные, говорит, стишенки, какой-нибудь семинаристнаписал, - да, знаете, с таким азартом, с таким азартом! Тут ваш другвместо того, чтобы рассмеяться, вдруг совсем и взбесился... Господи, ядумала, они подерутся: "Это я, говорит, написал. Я, говорит, написал вшутку, потому что считаю за низость писать стихи... Только стихи моихороши. Вашему Пушкину за женские ножки монумент хотят ставить, а у меня снаправлением, а вы сами, говорит, крепостник; вы, говорит, никакойгуманности не имеете, вы никаких теперешних просвещенных чувств нечувствуете, вас не коснулось развитие, вы, говорит. чиновник и взяткиберете!" Тут уж я начала кричать и молить их. А Петр Ильич, вы знаете,такой не робкий, и вдруг принял самый благородный тон: смотрит на негонасмешливо, слушает и извиняется: "я, говорит, не знал. Если б я знал, я быне сказал, я бы, говорит, похвалил... Поэты, говорит, все такраздражительны"... Одним словом, такие насмешки под видом самогоблагородного тона. Это он мне сам потом объяснил, что это все былинасмешки, а я думала он и в самом деле. Только вдруг я лежу, как вот теперьпред вами, и думаю: будет или не будет благородно, если я Михаила Ивановичавдруг прогоню за то, что неприлично кричит у меня в доме на моего гостя? Ивот верите ли: лежу, закрыла глаза и думаю: будет или не будет благородно,и не могу решить, и мучаюсь, мучаюсь, и сердце бьется: крикнуть аль некрикнуть? Один голос говорит: кричи, а другой говорит: нет, не кричи!Только что этот другой голос сказал, я вдруг и закричала и вдруг упала вобморок. Ну, тут, разумеется, шум. Я вдруг встаю и говорю МихаилуИвановичу: мне горько вам объявить, но я не желаю вас более принимать вмоем доме. Так и выгнала. Ах, Алексей Федорович! я сама знаю, что скверносделала, я все лгала, я вовсе на него не сердилась, но мне вдруг, главноевдруг, показалось, что это будет так хорошо, эта сцена... Только верите ли,эта сцена все-таки была натуральна, потому что я даже расплакалась, инесколько дней потом плакала, а потом вдруг после обеда все и позабыла. Вотон и перестал ходить уже две недели, я и думаю: да неужто ж он совсем непридет? Это еще вчера, а вдруг к вечеру приходят эти Слухи. Прочла иахнула, ну кто же написал, это он написал, пришел тогда домой, сел - инаписал; послал - и напечатали. Ведь это две недели как было. Только,Алеша, ужас я что говорю, а вовсе не говорю об чем надо? Ах, самоговорится! - Мне сегодня ужасно как нужно поспеть во-время к брату, - пролепеталбыло Алеша. - Именно, именно! Вы мне все напомнили! Послушайте, что такое афект? - Какой афект? - удивился Алеша. - Судебный афект. Такой афект, за который все прощают. Что бы вы нисделали - вас сейчас простят. - Да вы про что это? - А вот про что: эта Катя... Ах это милое, милое существо, только яникак не знаю, в кого она влюблена. Недавно сидела у меня, и я ничего немогла выпытать. Тем более, что сама начинает со мною теперь такповерхностно, одним словом, все об моем здоровье и ничего больше, и дажетакой тон принимает, а я и сказала себе: ну и пусть, ну и бог с вами... Ахда, ну так вот этот афект: этот доктор и приехал. Вы знаете, что приехалдоктор? Ну как вам не знать, который узнает сумасшедших, вы же и выписали,то есть не вы, а Катя. Все Катя! ну так видите: Сидит человек совсем несумасшедший, только вдруг у него афект. Он и помнит себя и знает что делает,а между тем он в афекте. Ну так вот и с Дмитрием Федоровичем наверно былафект. Это как новые суды открыли, так сейчас и узнали про афект. Этоблагодеяние новых судов. Доктор этот был и расспрашивает меня про тот вечер,ну про золотые прииски: каков дескать он тогда был? Как же не в афекте:пришел и кричит: денег, денег, три тысячи, давайте три тысячи, а потом пошели вдруг убил. Не хочу, говорит, не хочу убивать, и вдруг убил. Вот за это-тосамое его и простят, что противился, а убил. - Да ведь он же не убил, - немного резко прервал Алеша. Беспокойство инетерпение одолевали его все больше и больше. - Знаю, это убил тот старик Григорий... - Как Григорий? - вскричал Алеша. - Он, он, это Григорий. Дмитрий Федорович как ударил его, так он лежал,а потом встал, видит дверь отворена, пошел и убил Федора Павловича. - Да зачем, зачем? - А получил афект. Как Дмитрий Федорович ударил его по голове, оночнулся и получил афект, пошел и убил. А что он говорит сам, что не убил,так этого он может и не помнит. Только видите ли: Лучше, гораздо лучшебудет, если Дмитрий Федорович убил. Да это так и было, хоть я и говорю, чтоГригорий, но это наверно Дмитрий Федорович, и это гораздо, гораздо лучше!Ах, не потому лучше, что сын отца убил, я не хвалю, дети, напротив, должныпочитать родителей, а только все-таки лучше, если это он, потому что вамтогда и плакать нечего, так как он убил себя не помня, или лучше сказать,все помня, но не зная, как это с ним сделалось. Нет, пусть они его простят;это так гуманно, и чтобы видели благодеяние новых судов, а я-то и не знала,а говорят, это уже давно, и как я вчера узнала, то меня это так поразило,что я тотчас же хотела за вами послать; и потом, коли его простят, то прямоего из суда ко мне обедать, а я созову знакомых, и мы выпьем за новые суды.Я не думаю, чтоб он был опасен, притом я позову очень много гостей, так чтоего можно всегда вывести, если он что-нибудь, а потом он может где-нибудь вдругом городе быть мировым судьей или чем-нибудь, потому что те, которыесами перенесли несчастие, всех лучше судят. А главное, кто ж теперь не вафекте, вы, я, все в афекте, и сколько примеров: сидит человек, поет романс,вдруг ему что-нибудь не понравилось, взял пистолет и убил кого попало, а затем ему все прощают. Я это недавно читала, и все доктора подтвердили.Доктора теперь подтверждают, все подтверждают. Помилуйте, у меня Lise вафекте, я еще вчера от нее плакала, третьего дня плакала, а сегодня идогадалась, что это у ней просто афект. Ox, Lise меня так огорчает! Я думаю,она совсем помешалась. Зачем она вас позвала? Она вас позвала, или вы сами кней пришли? - Да, она звала, и я пойду сейчас к ней, - встал было решительно Алеша. - Ах милый, милый Алексей Федорович, тут-то может быть и самое главное,- вскрикнула г-жа Хохлакова, вдруг заплакав. - Бог видит, что я вам искреннодоверяю Lise, и это ничего, что она вас тайком от матери позвала. Но ИвануФедоровичу, вашему брату, простите меня, я не могу доверить дочь мою с такоюлегкостью, хотя и продолжаю считать его за самого рыцарского молодогочеловека. А представьте, он вдруг и был у Lise, а я этого ничего и не знала. - Как? Что? Когда? - ужасно удивился Алеша. Он уж не садился и слушалстоя. - Я вам расскажу, я для этого-то может быть вас и позвала, потому что яуж и не знаю, для чего вас позвала. Вот что: Иван Федорович был у меня всегодва раза по возвращении своем из Москвы, первый раз пришел как знакомыйсделать визит, а в другой раз, это уже недавно, Катя у меня сидела, он изашел, узнав что она у меня. Я, разумеется, и не претендовала на его частыевизиты, зная, сколько у него теперь и без того хлопот, vous comprenez, cetteaffaire et la mort terrible de votre papa, только вдруг узнаю, что он былопять, только не у меня, а у Lise, это уже дней шесть тому, пришел, просиделпять минут и ушел. А узнала я про это целых три дня спустя от Глафиры, такчто это меня вдруг фрапировало. Тотчас призываю Lise, а она смеется: он,дескать, думал, что вы спите, и зашел ко мне спросить о вашем здоровье.Конечно, оно так и было. Только Lise, Lise, о боже, как она меня огорчает!Вообразите, вдруг с ней в одну ночь - это четыре дня тому, сейчас послетого, как вы в последний раз были и ушли - вдруг с ней ночью припадок, крик,визг, истерика! Отчего у меня никогда не бывает истерики? Затем на другойдень припадок, а потом и на третий день, и вчера, и вот вчера этот афект. Аона мне вдруг кричит: "Я ненавижу Ивана Федоровича, я требую, чтобы вы егоне принимали, чтобы вы ему отказали от дома!" Я обомлела при такойнеожиданности и возражаю ей: с какой же стати буду я отказывать такомудостойному молодому человеку и притом с такими познаниями и с такимнесчастьем, потому что все-таки все эти истории - ведь это несчастье, а несчастие, не правда ли? Она вдруг расхохоталась над моими словами и так,знаете, оскорбительно. Ну я рада, думаю, что рассмешила ее, и припадкитеперь пройдут, тем более, что я сама хотела отказать Ивану Федоровичу застранные визиты без моего согласия и потребовать объяснения. Только вдругсегодня утром Лиза проснулась и рассердилась на Юлию и, представьте, ударилаее рукой по лицу. Но ведь это монструозно, я с моими девушками на вы. Ивдруг чрез час она обнимает и целует у Юлии ноги. Ко мне же прислаласказать, что не придет ко мне вовсе и впредь никогда не хочет ходить, акогда я сама к ней потащилась, то бросилась меня целовать и плакать и целуятак и выпихнула вон, ни слова не говоря, так что я так ничего и не узнала.Теперь, милый Алексей Федорович, на вас все мои надежды и, конечно, судьбавсей моей жизни в ваших руках. Я вас просто прошу пойти к Lise, разузнать уней все, как вы только один умеете это сделать, и придти рассказать мне,мне, матери, потому что, вы понимаете, я умру, я просто умру, если все этобудет продолжаться, или убегу из дома. Я больше не могу, у меня естьтерпение, но я могу его лишиться, и тогда... и тогда будут ужасы. Ах, божемой, наконец-то Петр Ильич! - вскрикнула, вся вдруг просияв г-жа Хохлакова,завидя входящего Петра Ильича Перхотина. - Опоздали, опоздали! Ну что,садитесь, говорите, решайте судьбу, ну что ж этот адвокат? Куда же вы,Алексей Федорович? - Я к Lise. - Ах, да! Так вы не забудете, не забудете, о чем я вас просила? Тутсудьба, судьба! - Конечно не забуду, если только можно... но я так опоздал, -пробормотал, поскорее ретируясь, Алеша. - Нет наверно, наверно заходите, а не "если можно", иначе я умру! -прокричала вслед ему г-жа Хохлакова, но Алеша уже вышел из комнаты.
III. БЕСЕНОК.
Войдя к Лизе, он застал ее полулежащею в ее прежнем кресле, в которомее возили, когда она еще не могла ходить. Она не тронулась к нему навстречу,но зоркий, острый ее взгляд так и впился в него. Взгляд был нескольковоспаленный, лицо бледно-желтое. Алеша изумился тому, как она изменилась втри дня, даже похудела. Она не протянула ему руки. Он сам притронулся к еетонким, длинным пальчикам, неподвижно лежавшим на ее платье, затем молча селпротив нее. - Я знаю, что вы спешите в острог, - резко проговорила Лиза, - а васдва часа задержала мама, сейчас вам про меня и про Юлию рассказала. - Почему вы узнали? - спросил Алеша. - Я подслушивала. Чего вы на меня уставились? Хочу подслушивать иподслушиваю, ничего тут нет дурного. Прощенья не прошу. - Вы чем-то расстроены? - Напротив, очень рада. Только что сейчас рассуждала опять, в тридцатыйраз: как хорошо, что я вам отказала и не буду вашею женой. Вы в мужья негодитесь: я за вас выйду, и вдруг дам вам записку, чтобы снести тому,которого полюблю после вас, вы возьмете и непременно отнесете, да еще ответпринесете. И сорок лет вам придет, и вы все так же будете мои такие запискиносить. Она вдруг засмеялась. - В вас что-то злобное и в то же время что-то простодушное, - улыбнулсяей Алеша. - Простодушное это то, что я вас не стыжусь. Мало того, что не стыжусь,да и не хочу стыдиться, именно пред вами, именно вас. Алеша, почему я вас неуважаю? Я вас очень люблю, но я вас не уважаю. Если б уважала, ведь неговорила бы не стыдясь, ведь так? - Так. - А верите вы, что я вас не стыжусь? - Нет, не верю. Лиза опять нервно засмеялась; говорила она скоро, быстро. - Я вашему брату Дмитрию Федоровичу конфет в острог послала. Алеша,знаете, какой вы хорошенький! Я вас ужасно буду любить за то, что вы такскоро позволили мне вас не любить. - Вы для чего меня сегодня звали, Lise? - Мне хотелось вам сообщить одно мое желание. Я хочу, чтобы менякто-нибудь истерзал, женился на мне, а потом истерзал, обманул, ушел иуехал. Я не хочу быть счастливою! - Полюбили беспорядок? - Ах, я хочу беспорядка. Я все хочу зажечь дом. Я воображаю как это яподойду и зажгу потихоньку, непременно чтобы потихоньку. Они-то тушат, аон-то горит. А я знаю да молчу. Ах, глупости! И как скучно! Она с отвращением махнула ручкой. - Богато живете, - тихо проговорил Алеша. - Лучше что ль бедной-то быть? - Лучше. - Это вам ваш монах покойный наговорил. Это неправда. Пусть я богата, авсе бедные, я буду конфеты есть и сливки пить, а тем никому не дам. Ах, неговорите, не говорите ничего (замахала она ручкой, хотя Алеша и рта неоткрывал), вы мне уж прежде все это говорили, я все наизусть знаю. Скучно.Если я буду бедная, я кого-нибудь убью, - да и богата если буду может бытьубью, - что сидеть-то! А знаете, я хочу жать, рожь жать. Я за вас выйду, авы станьте мужиком, настоящим мужиком, у нас жеребеночек, хотите? ВыКалганова знаете? - Знаю. - Он все ходит и мечтает. Он говорит: зачем взаправду жить, лучшемечтать. Намечтать можно самое веселое, а жить скука. А ведь сам скороженится, он уж и мне объяснялся в любви. Вы умеете кубари спускать? - Умею. - Вот это он как кубарь: завертеть его и спустить и стегать, стегать,стегать кнутиком: выйду за него замуж, всю жизнь буду спускать. Вам нестыдно со мной сидеть? - Нет. - Вы ужасно сердитесь, что я не про святое говорю. Я не хочу бытьсвятою. Что сделают на том свете за самый большой грех? Вам это должно бытьв точности известно. - Бог осудит, - пристально вглядывался в нее Алеша. - Вот так я и хочу. Я бы пришла, а меня бы и осудили, а я бы вдруг всемим и засмеялась в глаза. Я ужасно хочу зажечь дом, Алеша, наш дом, вы мневсе не верите? - Почему же? Есть даже дети, лет по двенадцати, которым очень хочетсязажечь что-нибудь, и они зажигают. Это в роде болезни, - Неправда, неправда, пусть есть дети, но я не про то. - Вы злое принимаете за доброе: это минутный кризис, в этом вашапрежняя болезнь может быть виновата. - А вы-таки меня презираете! Я просто не хочу делать доброе, я хочуделать злое, а никакой тут болезни нет. - Зачем делать злое? - А чтобы нигде ничего не осталось. Ах, как бы хорошо, кабы ничего неосталось! Знаете, Алеша, я иногда думаю наделать ужасно много зла и всегоскверного, и долго буду тихонько делать, и вдруг все узнают. Все меняобступят и будут показывать на меня пальцами, а я буду на всех смотреть. Этоочень приятно. Почему это так приятно, Алеша? - Так. Потребность раздавить что-нибудь хорошее, али вот, как выговорили, зажечь. Это тоже бывает. - Я ведь не то что говорила, я ведь и сделаю. - Верю. - Ах как я вас люблю за то, что вы говорите: верю. И ведь вы вовсе,вовсе не лжете. А может быть вы думаете, что я вам все это нарочно, чтобывас дразнить? - Нет, не думаю... хотя может быть и есть немного этой потребности. - Немного есть. Никогда пред вами не солгу, - проговорила она сосверкнувшими каким-то огоньком глазами. Алешу всего более поражала ее серьезность: ни тени смешливости ишутливости не было теперь в ее лице, хотя прежде веселость и шутливость непокидали ее в самые "серьезные" ее минуты. - Есть минуты, когда люди любят преступление, - задумчиво проговорилАлеша. - Да, да! Вы мою мысль сказали, любят, все любят, и всегда любят, а нето что "минуты". Знаете, в этом все как будто когда-то условились лгать ивсе с тех пор лгут. Все говорят, что ненавидят дурное, а про себя все еголюбят. - А вы все попрежнему дурные книги читаете? - Читаю. Мама читает и под подушку прячет, а я краду. - Как вам не совестно разрушать себя? - Я хочу себя разрушать. Тут есть один мальчик, он под рельсамипролежал, когда над ним вагоны ехали. Счастливец! Послушайте, теперь вашегобрата судят за то, что он отца убил, и все любят, что он отца убил. - Любят, что отца убил? - Любят, все любят! Все говорят, что это ужасно, но про себя ужаснолюбят. Я первая люблю. - В ваших словах про всех есть несколько правды, - проговорил тихоАлеша. - Ах, какие у вас мысли! - взвизгнула в восторге Лиза, - это умонаха-то! Вы не поверите, как я вас уважаю, Алеша, за то, что вы никогда нелжете. Ах, я вам один мой смешной сон расскажу: мне иногда во сне снятсячерти, будто ночь, я в моей комнате со свечкой, и вдруг везде черти, во всехуглах, и под столом, и двери отворяют, а их там за дверями толпа и имхочется войти и меня схватить. И уж подходят, уж хватают. А я вдругперекрещусь, и они все назад, боятся, только не уходят совсем, а у дверейстоят и по углам, ждут. И вдруг мне ужасно захочется вслух начать богабранить, вот и начну бранить, а они-то вдруг опять толпой ко мне, так иобрадуются, вот уж и хватают меня опять, а я вдруг опять перекрещусь - а онивсе назад. Ужасно весело, дух замирает. - И у меня бывал этот самый сон, - вдруг сказал Алеша. - Неужто? - вскрикнула Лиза в удивлении. - Послушайте, Алеша, несмейтесь, это ужасно важно: разве можно, чтоб у двух разных был один и тотже сон? - Верно можно. - Алеша, говорю вам, это ужасно важно, - в каком-то чрезмерном ужеудивлении продолжала Лиза. - Не сон важен, а то, что вы могли видеть этот жесамый сон как и я. Вы никогда мне не лжете, не лгите и теперь: это правда?Вы не смеетесь? - Правда. Лиза была чем-то ужасно поражена и на полминутку примолкла. - Алеша, ходите ко мне, ходите ко мне чаще, - проговорила она вдругмолящим голосом. - Я всегда, всю жизнь буду к вам приходить, - твердо ответил Алеша. - Я ведь одному вам говорю, - начала опять Лиза. - Я себе одной говорю,да еще вам. Вам одному в целом мире. И вам охотнее, чем самой себе говорю. Ивас совсем не стыжусь. Алеша, почему я вас совсем не стыжусь, совсем? Алеша,правда ли, что жиды на Пасху детей крадут и режут? - Не знаю. - Вот у меня одна книга, я читала про какой-то где-то суд, и что жидчетырехлетнему мальчику сначала все пальчики обрезал на обеих ручках, апотом распял на стене, прибил гвоздями и распял, а потом на суде сказал, чтомальчик умер скоро, чрез четыре часа. Эка скоро! Говорит: стонал, всестонал, а тот стоял и на него любовался. Это хорошо! - Хорошо? - Хорошо. Я иногда думаю, что это я сама распяла. Он висит и стонет, ая сяду против него и буду ананасный компот есть. Я очень люблю ананасныйкомпот. Вы любите? Алеша молчал и смотрел на нее. Бледно-желтое лицо ее вдруг исказилось,глаза загорелись. - Знаете, я про жида этого как прочла, то всю ночь так и тряслась вслезах. Воображаю, как ребеночек кричит и стонет (ведь четырехлетниемальчики понимают), а у меня все эта мысль про компот не отстает. Утром япослала письмо к одному человеку, чтобы непременно пришел ко мне. Он пришел,а я ему вдруг рассказала про мальчика и про компот, все рассказала, все, исказала, что "это хорошо". Он вдруг засмеялся и сказал, что это в самом делехорошо. Затем встал и ушел. Всего пять минут сидел. Презирал он меня,презирал? Говорите, говорите, Алеша, презирал он меня или нет? - выпрямиласьона на кушетке, засверкав глазами. - Скажите, - проговорил в волнении Алеша, - вы сами его позвали, этогочеловека? - Сама. - Письмо ему послали? - Письмо. - Собственно про это спросить, про ребенка? - Нет, совсем не про это, совсем. А как он вошел, я сейчас про это испросила. Он ответил, засмеялся, встал и ушел. - Этот человек честно с вами поступил, - тихо проговорил Алеша. - А меня презирал? Смеялся? - Нет, потому что он сам, может, верит ананасному компоту. Он тожеочень теперь болен. Lise. - Да, верит! - засверкала глазами Лиза. - Он никого не презирает, - продолжал Алеша. - Он только никому неверит. Коль не верит, то конечно и презирает. - Стало быть и меня? меня? - И вас. - Это хорошо, - как-то проскрежетала Лиза. - Когда он вышел изасмеялся, я почувствовала, что в презрении быть хорошо. И мальчик сотрезанными пальчиками хорошо, и в презрении быть хорошо... И она как-то злобно и воспаленно засмеялась Алеше в глаза. - Знаете, Алеша, знаете, я бы хотела... Алеша, спасите меня! - вскочилаона вдруг с кушетки, бросилась к нему и крепко обхватила его руками. -Спасите меня, - почти простонала она. - Разве я кому-нибудь в мире скажу,что вам говорила? А ведь я правду, правду, правду говорила! Я убью себя,потому что мне все гадко! Я не хочу жить, потому что мне все гадко! Мне всегадко, все гадко! Алеша, зачем вы меня совсем, совсем не любите! - закончилаона в исступлении. - Нет, люблю! - горячо ответил Алеша. - А будете обо мне плакать, будете? - Буду. - Не за то, что я вашею женой не захотела быть, а просто обо мнеплакать, просто? - Буду. - Спасибо! Мне только ваших слез надо. А все остальные пусть казнятменя и раздавят ногой, все, все, не исключая никого. Потому что я не люблюникого. Слышите, ни-ко-го! Напротив, ненавижу! Ступайте, Алеша, вам пора кбрату! - оторвалась она от него вдруг. - Как же вы останетесь? - почти в испуге проговорил Алеша. - Ступайте к брату, острог запрут, ступайте, вот ваша шляпа! ПоцелуйтеМитю, ступайте, ступайте! И она с силой почти выпихнула Алешу в двери. Тот смотрел с горестнымнедоумением, как вдруг почувствовал в своей правой руке письмо, маленькоеписьмецо, твердо сложенное и запечатанное. Он взглянул и мгновенно прочеладрес: Ивану Федоровичу Карамазову. Он быстро поглядел на Лизу. Лицо еесделалось почти грозно. - Передайте, непременно передайте! - исступленно, вся сотрясаясь,приказывала она, - сегодня, сейчас ! Иначе я отравлюсь! Я вас затем и звала! И быстро захлопнула дверь. Щелкнула щеколда. Алеша положил письмо вкарман и пошел прямо на лестницу, не заходя к госпоже Хохлаковой, даже забыво ней. А Лиза, только что удалился Алеша, тотчас же отвернула щеколду,приотворила капельку дверь, вложила в щель свой палец и, захлопнув дверь,изо всей силы придавила его. Секунд через десять, высвободив руку, она тихо,медленно прошла на свое кресло, села, вся выпрямившись, и стала пристальносмотреть на свой почерневший пальчик и на выдавившуюся из-под ногтя кровь.Губы ее дрожали, и она быстро, быстро шептала про себя: - Подлая, подлая, подлая, подлая!
IV. ГИМН И СЕКРЕТ.
Было уже совсем поздно (да и велик ли ноябрьский день), когда Алешапозвонил у ворот острога. Начинало даже смеркаться. Но Алеша знал, что егопропустят к Мите беспрепятственно. Все это у нас, в нашем городке, как ивезде. Сначала, конечно, по заключении всего предварительного следствия,доступ к Мите для свидания с родственниками и с некоторыми другими лицамивсе же был обставлен некоторыми необходимыми формальностями, но впоследствииформальности не то что ослабели, но для иных лиц по крайней мере,приходивших к Мите, как-то сами собой установились некоторые исключения. Дотого что иной раз даже и свидания с заключенным в назначенной для тогокомнате происходили почти между четырех глаз. Впрочем таких лиц было оченьнемного: всего только Грушенька, Алеша и Ракитин. Но к Грушеньке оченьблаговолил сам исправник Михаил Макарович. У старика лежал на сердце егоокрик на нее в Мокром. Потом, узнав всю суть, он изменил совсем о ней своимысли. И странное дело: хотя был твердо убежден в преступлении Мити, но современи заключения его все как-то более и более смотрел на него мягче: "схорошею может быть душой был человек, а вот пропал как швед, от пьянства ибеспорядка!" Прежний ужас сменился в сердце его какою-то жалостью. Что же доАлеши, то исправник очень любил его и давно уже был с ним знаком, а Ракитин,повадившийся впоследствии приходить очень часто к заключенному, был одним изсамых близких знакомых "исправничьих барышень", как он называл их, иежедневно терся в их доме. У смотрителя же острога, благодушного старика,хотя и крепкого служаки, он давал в доме уроки. Алеша же опять-таки былособенный и стародавний знакомый и смотрителя, любившего говорить с нимвообще о "премудрости". Ивана Федоровича, например, смотритель не то чтоуважал, а даже боялся, главное, его суждений, хотя сам был большимфилософом, разумеется, "своим умом дойдя". Но к Алеше в нем была какая-тонепобедимая симпатия. В последний год старик как раз засел за апокрифическиеевангелия и поминутно сообщал о своих впечатлениях своему молодому другу.Прежде даже заходил к нему в монастырь и толковал с ним и с иеромонахами поцелым часам. Словом, Алеше, если бы даже он и запоздал в острог, стоилопройти к смотрителю, и дело всегда улаживалось. К тому же к Алеше все допоследнего сторожа в остроге привыкли. Караул же конечно не стеснял, было былишь дозволение начальства. Митя из своей каморки, когда вызывали его,сходил всегда вниз в место, назначенное для свиданий. Войдя в комнату, Алешакак раз столкнулся с Ракитиным, уже уходившим от Мити. Оба они громкоговорили. Митя, провожая его, чему-то очень смеялся, а Ракитин как будтоворчал. Ракитин, особенно в последнее время, не любил встречаться с Алешей,почти не говорил с ним, даже и раскланивался с натугой. Завидя теперьвходящего Алешу, он особенно нахмурил брови и отвел глаза в сторону, как бывесь занятый застегиванием своего большого теплого с меховым воротникомпальто. Потом тотчас же принялся искать свой зонтик. - Своего бы не забыть чего, - пробормотал он единственно, чтобычто-нибудь сказать. - Ты чужого-то чего не забудь! - сострил Митя и тотчас же самрасхохотался своей остроте. Ракитин мигом вспылил. - Ты это своим Карамазовым рекомендуй, крепостничье ваше отродье, а неРакитину! - крикнул он вдруг, так и затрясшись от злости. - Чего ты? Я пошутил! - вскрикнул Митя, - фу, чорт! Вот они все таковы,- обратился он к Алеше, кивая на быстро уходившего Ракитина, - то все сидел,смеялся и весел был, а тут вдруг и вскипел! Тебе даже и головой не кивнул,совсем что ли вы рассорились? Что ты так поздно? Я тебя не то что ждал, ажаждал все утро. Ну да ничего! Наверстаем. - Что он к тебе так часто повадился? Подружился ты с ним что ли? -спросил Алеша, кивая тоже на дверь, в которую убрался Ракитин. - С Михаилом-то подружился? Нет, не то чтоб. Да и чего, свинья!Считает, что я... подлец. Шутки тоже не понимают - вот что в них главное.Никогда не поймут шутки. Да и сухо у них в душе, плоско и сухо, точно как ятогда к острогу подъезжал и на острожные стены смотрел. Но умный человек,умный. Ну, Алексей, пропала теперь моя голова! Он сел на скамейку и посадил с собою рядом Алешу. - Да, завтра суд. Что ж, неужели же ты так совсем не надеешься, брат? -с робким чувством проговорил Алеша. - Ты это про что? - как-то неопределенно глянул на него Митя, - ах, тыпро суд! Ну, чорт! Мы до сих пор все с тобой о пустяках говорили, вот всепро этот суд, а я об самом главном с тобою молчал. Да, завтра суд, только яне про суд сказал, что пропала моя голова. Голова не пропала, а то, что вголове сидело, то пропало. Что ты на меня с такою критикой в лице смотришь? - Про что ты это, Митя? - Идеи, идеи, вот что! Эфика. Это что такое эфика? - Эфика? - удивился Алеша. - Да, наука что ли какая? - Да, есть такая наука... только... я, признаюсь, не могу тебеобъяснить какая наука. - Ракитин знает. Много знает Ракитин, чорт его дери! В монахи непойдет. В Петербург собирается. Там, говорит, в отделение критики, но сблагородством направления. Что ж, может пользу принесть и карьеру устроить.Ух, карьеру они мастера! Чорт с эфикой! Я-то пропал, Алексей, я-то, божий тычеловек! Я тебя больше всех люблю. Сотрясается у меня сердце на тебя, вотчто. Какой там был Карл Бернар? - Карл Бернар? - удивился опять Алеша. - Нет, не Карл, постой соврал: Клод Бернар. Это что такое? Химия чтоли? - Это должно быть ученый один, - ответил Алеша, - только, признаюсьтебе, и о нем много не сумею сказать. Слышал только, ученый, а какой, незнаю. - Ну и чорт его дери, и я не знаю, - обругался Митя. - Подлецкакой-нибудь, всего вероятнее, да и все подлецы. А Ракитин пролезет, Ракитинв щелку пролезет, тоже Бернар. Ух, Бернары! Много их расплодилось! - Да что с тобою? - настойчиво спросил Алеша. - Хочет он обо мне, об моем деле статью написать, и тем в литературесвою роль начать, с тем и ходит, сам объяснял. С направлением что-то хочет:"дескать, нельзя было ему не убить, заеден средой" и проч., объяснял мне. Соттенком социализма, говорит, будет. Ну и чорт его дери, с оттенком, так соттенком, мне все равно. Брата Ивана не любит, ненавидим тебя тоже нежалует. Ну, а я его не гоню, потому что человек умный. Возносится оченьоднако. Я ему сейчас вот говорил: "Карамазовы не подлецы, а философы, потомучто все настоящие русские люди философы, а ты хоть и учился, а не философ,ты смерд". Смеется, злобно так. А я ему: де мыслибус non est disputandum,хороша острота? По крайней мере и я в классицизм вступил, - захохотал вдругМитя. - Отчего ты пропал-то? Вот ты сейчас сказал? - перебил Алеша. - Отчего пропал? Гм! В сущности... если все целое взять - бога жалко,вот от чего ! - Как бога жалко? - Вообрази себе: это там в нервах, в голове, то есть там в мозгу этинервы... (ну чорт их возьми!) есть такие этакие хвостики, у нервов этиххвостики, ну, и как только они там задрожат... то есть видишь, я посмотрю начто-нибудь глазами, вот так, и они задрожат, хвостики-то... а как задрожат,то и является образ, и не сейчас является, а там какое-то мгновение, секундатакая пройдет, и является такой будто бы момент, то есть не момент, - чортего дери момент, - а образ, то есть предмет, али происшествие, ну там чортдери - вот почему я и созерцаю, а потом мыслю... потому что хвостики, авовсе не потому, что у меня душа и что я там какой-то образ и подобие, всеэто глупости. Это, брат, мне Михаил еще вчера объяснял, и меня точнообожгло. Великолепна, Алеша, эта наука! Новый человек пойдет, это-то японимаю... А все-таки бога жалко! - Ну и то хорошо, - сказал Алеша. - Что бога-то жалко! Химия, брат, химия! Нечего делать, вашепреподобие, подвиньтесь немножко, химия идет! А не любит бога Ракитин, ух нелюбит! Это у них самое больное место у всех! Но скрывают. Лгут.Представляются. "Что же, будешь это проводить в отделении критики?"спрашиваю. - "Ну явно-то не дадут", говорит, смеется. - "Только как же,спрашиваю, после того человек-то? Без бога-то и без будущей жизни? Ведь этостало быть теперь все позволено, все можно делать?" - "А ты и не знал?"говорит. Смеется. - "Умному, говорит, человеку все можно, умный человекумеет раков ловить, ну а вот ты, говорит, убил и влопался, и в тюрьмегниешь!" Это он мне-то говорит. Свинья естественная! Я этаких прежде вонвышвыривал, ну а теперь слушаю. Много ведь и дельного говорит. Умно тожепишет. Он мне с неделю назад статью одну начал читать, я там три строкитогда нарочно выписал, вот постой, вот здесь. Митя, спеша, вынул из жилетного кармана бумажку и прочел: "Чтоб разрешить этот вопрос, необходимо прежде всего поставить своюличность в разрез со своею действительностию." - Понимаешь или нет? - Нет, не понимаю, - сказал Алеша. Он с любопытством приглядывался к Мите и слушал его. - И я не понимаю. Темно и неясно, зато умно. "Все, говорит, так теперьпишут, потому что такая уж среда"... Среды боятся. Стихи тоже пишет, подлец,Хохлаковой ножку воспел, xa-xa-xa! - Я слышал, - сказал Алеша. - Слышал? А стишонки слышал? - Нет. - У меня они есть, вот, я прочту. Ты не знаешь, я тебе не рассказывал,тут целая история. Шельма! Три недели назад меня дразнить вздумал: "Ты, вот,говорит, влопался как дурак, из-за трех тысяч, а я полтораста их тяпну, навдовице одной женюсь и каменный дом в Петербурге куплю". И рассказал мне,что строит куры Хохлаковой, а та и смолоду умна не была, а в сорок-то лет исовсем ума решилась. "Да чувствительна, говорит, уж очень, вот я ее на том идобью. Женюсь, в Петербург ее отвезу, а там газету издавать начну". И такаяу него скверная сладострастная слюна на губах, - не на Хохлакову слюна, а наполтораста эти тысяч. И уверил меня, уверил; все ко мне ходит, каждый день:поддается, говорит. Радостью сиял. А тут вдруг его и выгнали: Перхотин ПетрИльич взял верх, молодец! То есть так бы и расцеловал эту дурищу за то, чтоего прогнала! Вот он как ходил-то ко мне, тогда и сочинил эти стишонки. "Впервый раз, говорит, руки мараю, стихи пишу, для обольщения, значит, дляполезного дела. Забрав капитал у дурищи, гражданскую пользу потом принестимогу". У них ведь всякой мерзости гражданское оправдание есть! "А все-таки,говорит, лучше твоего Пушкина написал, потому что и в шутовской стишок сумелгражданскую скорбь всучить". Это что про Пушкина-то - я понимаю. Что же,если в самом деле способный был человек, а только ножки описывал! Да ведьгордился-то стишонками как! Самолюбие-то у них, самолюбие! "На выздровлениебольной ножки моего предмета" - это он такое заглавие придумал, - резвыйчеловек! Уж какая ж эта ножка, Ножка, вспухшая немножко! Доктора к ней ездят, лечат И бинтуют и калечат. Не по ножкам я тоскую, - Пусть их Пушкин воспевает: По головке я тоскую, Что идей не понимает. Понимала уж немножко, Да вот ножка помешала! Пусть же вылечится ножка, Чтоб головка понимала.Свинья, чистая свинья, а игриво у мерзавца вышло! И действительно"гражданскую"-то всучил. А как рассердился, когда его выгнали. Скрежетал! - Он уже отмстил, - сказал Алеша. - Он про Хохлакову корреспонденциюнаписал. И Алеша рассказал ему наскоро о корреспонденции в газете Слухи. - Это он, он! - подтвердил Митя нахмурившись, - это он! Этикорреспонденции... я ведь знаю... т. е. сколько низостей было уже написано,про Грушу например!.. И про ту тоже, про Катю... Гм! Он озабочено прошелся по комнате. - Брат, мне нельзя долго оставаться, - сказал помолчав Алеша. - Завтраужасный, великий день для тебя: божий суд над тобой совершится... и вот яудивляюсь, ходишь ты и вместо дела говоришь бог знает о чем... - Нет, не удивляйся, - горячо перебил Митя. - Что же мне о смердящемэтом псе говорить, что ли? Об убийце? Довольно мы с тобой об этомпереговорили. Не хочу больше о смердящем, сыне Смердящей! Его бог убьет, вотувидишь, молчи! Он в волнении подошел к Алеше и вдруг поцеловал его. Глаза егозагорелись. - Ракитин этого не поймет, - начал он весь как бы в каком-то восторге,- а ты, ты все поймешь. Оттого и жаждал тебя. Видишь, я давно хотел тебемногое здесь в этих облезлых стенах выразить, но молчал о главнейшем: времякак будто все еще не приходило. Дождался теперь последнего срока, чтобы тебедушу вылить. Брат, я в себе в эти два последние месяца нового человекаощутил, воскрес во мне новый человек! Был заключен во мне, но никогда бы неявился, если бы не этот гром. Страшно! И что мне в том, что в рудниках будудвадцать лет молотком руду выколачивать, - не боюсь я этого вовсе, а другоемне страшно теперь: чтобы не отошел от меня воскресший человек! Можно найтии там, в рудниках, под землею, рядом с собой, в таком же каторжном и убийцечеловеческое сердце, и сойтись с ним, потому что и там можно жить и любить,и страдать! Можно возродить и воскресить в этом каторжном человеке замершеесердце, можно ухаживать за ним годы и выбить наконец из вертепа на свет ужедушу высокую, страдальческое сознание, возродить ангела, воскресить героя! Аих ведь много, их сотни, и все мы за них виноваты! Зачем мне тогдаприснилось "дите" в такую минуту? "Отчего бедно дите?" Это пророчество мнебыло в ту минуту! За "дите" и пойду. Потому что все за всех виноваты. Завсех "дите", потому что есть малые дети и большие дети. Все - "дите". Завсех и пойду, потому что надобно же кому-нибудь и за всех пойти. Я не убилотца, но мне надо пойти. Принимаю! Мне это здесь все пришло... вот в этихоблезлых стенах. А их ведь много, их там сотни, подземных-то, с молотками вруках. О, да, мы будем в цепях, и не будет воли, но тогда, в великом горенашем, мы вновь воскреснем в радость, без которой человеку жить невозможно,а богу быть, ибо бог дает радость, это его привилегия, великая... Господи,ист[AACUTE]й человек в молитве! Как я буду там под землей без бога? ВретРакитин: если бога с земли изгонят, мы под землей его сретим! Каторжному безбога быть невозможно, невозможнее даже, чем не каторжному! И тогда мы,подземные человеки, запоем из недр земли трагический гимн богу, у которогорадость! Да здравствует бог и его радость! Люблю его! Митя, произнося свою дикую речь, почти задыхался. Он побледнел, губыего вздрагивали, из глаз катились слезы, - Нет, жизнь полна, жизнь есть и под землею! - начал он опять. - Ты неповеришь, Алексей, как я теперь жить хочу, какая жажда существовать исознавать, именно в этих облезлых стенах, во мне зародилась! Ракитин этогоне понимает, ему бы только дом выстроить да жильцов пустить, но я ждал тебя.Да и что такое страдание? Не боюсь его, хотя бы оно было бесчисленно. Теперьне боюсь, прежде боялся. Знаешь, я может быть не буду и отвечать на суде...И кажется столько во мне этой силы теперь, что я все поборю, все страдания,только чтобы сказать и говорить себе поминутно: я есмь! В тысячи мук - яесмь, в пытке корчусь - но есмь! В столпе сижу, но и я существую, солнцевижу, а не вижу солнца, то знаю, что оно есть. А знать, что есть солнце -это уже вся жизнь. Алеша, херувим ты мой, меня убивают разные философии,чорт их дери! Брат Иван... - Что брат Иван? - перебил было Алеша, но Митя не расслышал. - Видишь, я прежде этих всех сомнений никаких не имел, но все во мнеэто таилось. Именно может оттого, что идеи бушевали во мне неизвестные, я ипьянствовал, и дрался, и бесился. Чтоб утолить в себе их, дрался, чтоб ихусмирить, сдавить. Брат Иван не Ракитин, он таит идею. Брат Иван сфинкс, имолчит, все молчит. А меня бог мучит. Одно только это и мучит. А что как егонет? Что если прав Ракитин, что это идея искусственная в человечестве?Тогда, если его нет, то человек шеф земли, мироздания. Великолепно! Толькокак он будет добродетелен без бога-то? Вопрос! Я все про это. Ибо кого же онбудет тогда любить, человек-то? Кому благодарен-то будет, кому гимн-товоспоет? Ракитин смеется. Ракитин говорит, что можно любить человечество ибез бога. Ну это сморчек сопливый может только так утверждать, а я понять немогу. Легко жить Ракитину: "ты, говорит он мне сегодня, о расширениигражданских прав человека хлопочи лучше, али хоть о том, чтобы цена наговядину не возвысилась; этим проще и ближе человечеству любовь окажешь, чемфилософиями". Я ему на это и отмочил: "А ты, говорю, без бога-то сам еще наговядину цену набьешь, коль под руку попадет, и наколотишь рубль накопейку". Рассердился. Ибо что такое добродетель? - отвечай ты мне, Алексей.У меня одна добродетель, а у китайца другая - вещь, значит, относительная.Или нет? Или не относительная? Вопрос коварный! Ты не засмеешься, еслискажу, что я две ночи не спал от этого. Я удивляюсь теперь только тому, каклюди там живут и об этом ничего не думают. Суета! У Ивана бога нет. У негоидея. Не в моих размерах. Но он молчит. Я думаю, он масон. Я его спрашивал -молчит. В роднике у него хотел водицы испить - молчит. Один только раз однословечко сказал. - Что сказал? - поспешно поднял Алеша. - Я ему говорю: стало быть, все позволено, коли так? - Он нахмурился:"Федор Павлович, говорит, папенька наш, был поросенок, но мыслил онправильно". Вот ведь что отмочил. Только всего и сказал. Это уже почищеРакитина. - Да, - горько подтвердил Алеша. - Когда он у тебя был? - Об этом после, теперь другое. Я об Иване не говорил тебе до сих порпочти ничего. Откладывал до конца. Когда эта штука моя здесь кончится искажут приговор, тогда тебе кое-что расскажу, все расскажу. Страшное тутдело одно... А ты будешь мне судья в этом деле. А теперь и не начинай обэтом, теперь молчок. Вот ты говоришь об завтрашнем, о суде, а веришь ли, яничего не знаю. - Ты с этим адвокатом говорил? - Что адвокат! Я ему про все говорил. Мягкая шельма, столичная. Бернар!Только не верит мне ни на сломанный грош. Верит, что я убил, вообрази себе,- уж я вижу. "Зачем же, спрашиваю, в таком случае вы меня защищатьприехали?" Наплевать на них. Тоже доктора выписали, сумасшедшим хотят меняпоказать. Не позволю! Катерина Ивановна "свой долг" до конца исполнитьхочет. С натуги! (Митя горько усмехнулся.) Кошка! Жестокое сердце! А ведьона знает, что я про нее сказал тогда в Мокром, что она: "великого гнева"женщина! Передали. Да, показания умножились как песок морской! Григорийстоит на своем. Григорий честен, но дурак. Много людей честных благодарятому, что дураки. Это - мысль Ракитина. Григорий мне враг. Иного выгоднееиметь в числе врагов, чем друзей. Говорю это про Катерину Ивановну. Боюсь,ох, боюсь, что она на суде расскажет про земной поклон после четырех-тотысяч пятисот! До конца отплатит, последний кадрант. Не хочу ее жертвы!Устыдят они меня на суде! Как-то вытерплю. Сходи к ней, Алеша, попроси ее,чтобы не говорила этого на суде. Аль нельзя? Да чорт, все равно, вытерплю! Аее не жаль. Сама желает. Поделом вору мука. Я, Алексей, свою речь скажу. (Онопять горько усмехнулся.) Только... только Груша-то, Груша-то, господи!Она-то за что такую муку на себя теперь примет? - воскликнул он вдруг сослезами. - Убивает меня Груша, мысль о ней убивает меня, убивает! Она давечабыла у меня... - Она мне рассказывала. Она очень была сегодня тобою огорчена. - Знаю. Чорт меня дери за характер. Приревновал! Отпуская раскаялся,целовал ее. Прощенья не попросил. - Почему не попросил? - воскликнул Алеша. Митя вдруг почти весело рассмеялся. - Боже тебя сохрани, милого мальчика, когда-нибудь у любимой женщины завину свою прощения просить! У любимой особенно, особенно, как бы ни был тыпред ней виноват! Потому женщина - это, брат, чорт знает что такое, уж вних-то я по крайней мере знаю толк! Ну попробуй пред ней сознаться в вине,"виноват дескать, прости, извини": тут-то и пойдет град попреков! Ни за чтоне простит прямо и просто, а унизит тебя до тряпки, вычитает, чего даже небыло, все возьмет, ничего не забудет, своего прибавит, и тогда уж толькопростит. И это еще лучшая, лучшая из них! Последние поскребки выскребет ивсе тебе на голову сложит - такая, я тебе скажу, живодерность в них сидит,во всех до единой, в этих ангелах-то, без которых жить-то нам невозможно!Видишь, голубчик, я откровенно и просто скажу: всякий порядочный человекдолжен быть под башмаком хоть у какой-нибудь женщины. Таково мое убеждение;не убеждение, а чувство. Мужчина должен быть великодушен, и мужчину это незамарает. Героя даже не замарает, Цезаря не замарает! Ну, а прощениявсе-таки не проси, никогда и ни за что. Помни правило: преподал тебе егобрат твой Митя, от женщин погибший. Нет, уж я лучше без прощения Грушечем-нибудь заслужу. Благоговею я пред ней, Алексей, благоговею! Не видиттолько она этого, нет, все ей мало любви. И томит она меня, любовью томит.Что прежде! прежде меня только изгибы инфернальные томили, а теперь я всю еедушу в свою душу принял и через нее сам человеком стал! Повенчают ли нас? Абез того я умру от ревности. Так и снится что-нибудь каждый день... Что онатебе обо мне говорила? Алеша повторил все давешние речи Грушеньки. Митя выслушал подробно,многое переспросил, и остался доволен. - Так не сердится, что ревную, - воскликнул он. - Прямо женщина! "Уменя у самой жестокое сердце". Ух, люблю таких, жестоких-то, хотя и нетерплю, когда меня ревнуют, не терплю! Драться будем. Но любить - любить еебуду бесконечно. Повенчают ли нас? Каторжных разве венчают? Вопрос. А безнее я жить не могу... Митя нахмуренно прошелся по комнате. В комнате становилось почти темно.Он вдруг стал страшно озабочен. - Так секрет, говорит, секрет? У меня дескать втроем против неезаговор, и "Катька" дескать замешана? Нет, брат, Грушенька, это не то. Тытут маху дала, своего глупенького женского маху! Алеша, голубчик, эх куда нишло! Открою я тебе наш секрет! Он оглянулся во все стороны, быстро вплоть подошел к стоявшему пред нимАлеше и зашептал ему с таинственным видом, хотя по настоящему их никто немог слышать: старик сторож дремал в углу на лавке, а до караульных солдат нислова не долетало. - Я тебе всю нашу тайну открою! - зашептал спеша Митя. - Хотел потомоткрыть, потому что без тебя разве могу на что решиться? Ты у меня все. Яхоть и говорю, что Иван над нами высший, но ты у меня херувим. Только твоерешение решит. Может ты-то и есть высший человек, а не Иван. Видишь, тутдело совести, дело высшей совести, - тайна столь важная, что я справитьсясам не смогу и все отложил до тебя. А все-таки теперь рано решать, потомунадо ждать приговора: приговор выйдет, тогда ты и решишь судьбу. Теперь нерешай; я тебе сейчас скажу, ты услышишь, но не решай. Стой и молчи. Я тебене все открою. Я тебе только идею скажу, без подробностей, а ты молчи. Нивопроса, ни движения, согласен? А впрочем, господи, куда я дену глаза твои?Боюсь, глаза твои скажут решение, хотя бы ты и молчал. Ух, боюсь! Алеша,слушай: брат Иван мне предлагает бежать. Подробностей не говорю: всепредупреждено, все может устроиться. Молчи, не решай. В Америку с Грушей.Ведь я без Груши жить не могу! Ну как ее ко мне там не пустят? Каторжныхразве венчают? Брат Иван говорит, что нет. А без Груши что я там под землейс молотком-то? Я себе только голову раздроблю этим молотком! А с другойстороны, совесть-то? От страдания ведь убежал! Было указание - отвергуказание, был путь очищения - поворотил налево кругом. Иван говорит, что вАмерике "при добрых наклонностях" можно больше пользы принести, чем подземлей. Ну, а гимн-то наш подземный где состоится? Америка что, Америкаопять суета! Да и мошенничества тоже, я думаю, много в Америке-то. Отраспятья убежал! Потому ведь говорю тебе, Алексей, что ты один понять этоможешь, а больше никто, для других это глупости, бред, вот все то, что, ятебе про гимн говорил. Скажут, с ума сошел, аль дурак. А я не сошел с ума,да и не дурак. Понимает про гимн и Иван, ух, понимает, только на это неотвечает, молчит. Гимну не верит. Не говори, не говори: я ведь вижу, как тысмотришь: Ты уж решил! Не решай, пощади меня, я без Груши жить не могу,подожди суда! Митя кончил как исступленный. Он держал Алешу обеими руками за плечи итак и впился в его глаза своим жаждущим, воспаленным взглядом. - Каторжных разве венчают? - повторил он в третий раз, молящим голосом. Алеша слушал с чрезвычайным удивлением и глубоко был потрясен. - Скажи мне одно, - проговорил он: - Иван очень настаивает, и кто этовыдумал первый? - Он, он выдумал, он настаивает! Он ко мне все не ходил, и вдруг пришелнеделю назад и прямо с этого начал. Страшно настаивает. Не просит, а велит.В послушании не сомневается, хотя я ему все мое сердце как тебе вывернул ипро гимн говорил. Он мне рассказал, как и устроит, все сведения собрал, ноэто потом. До истерики хочет. Главное деньги: десять тысяч, говорит, тебе напобег, а двадцать тысяч на Америку, а на десять тысяч, говорит, мывеликолепный побег устроим. - И мне отнюдь не велел передавать? - переспросил снова Алеша. - Отнюдь, никому, а главное тебе: тебе ни за что! Боится верно, что тыкак совесть предо мной станешь. Не говори ему, что я тебе передал. Ух, неговори! - Ты прав, - решил Алеша, - решить невозможно раньше приговора суда.После суда сам и решишь; тогда сам в себе нового человека найдешь, он ирешит. - Нового человека, аль Бернара, тот и решит по-Бернаровски! Потому,кажется, я и сам Бернар презренный! - горько осклабился Митя. - Но неужели, неужели, брат, ты так уж совсем не надеешься оправдаться? Митя судорожно вскинул вверх плечами и отрицательно покачал головой. - Алеша, голубчик, тебе пора! - вдруг заспешил он. - Смотрительзакричал на дворе, сейчас сюда будет. Нам поздно, беспорядок. Обними меняпоскорей, поцелуй, перекрести меня, голубчик, перекрести на завтрашнийкрест... Они обнялись и поцеловались. - А Иван-то, - проговорил вдруг Митя, - бежать-то предложил, а сам ведьверит, что я убил! Грустная усмешка выдавилась на его губах. - Ты спрашивал его: верит он или нет? - спросил Алеша. - Нет, не спрашивал. Хотел спросить, да не смог, силы не хватило. Давсе равно, я ведь по глазам вижу. Ну прощай! Еще раз поцеловались наскоро, и Алеша уже было вышел, как вдруг Митякликнул его опять: - Становись предо мной, вот так. И он опять крепко схватил Алешу обеими руками за плечи. Лицо его сталовдруг совсем бледно, так что почти в темноте это было страшно заметно. Губыперекосились, взгляд впился в Алешу. - Алеша, говори мне полную правду, как пред господом богом: веришь ты,что я убил, или не веришь? Ты-то, сам-то ты, веришь или нет? Полную правду,не лги! - крикнул он ему исступленно. Алешу как бы всего покачнуло, а в сердце его, он слышал это, как быпрошло что-то острое. - Полно, что ты... - пролепетал было он как потерянный. - Всю правду, всю, не лги! - повторил Митя. - Ни единой минуты не верил, что ты убийца, - вдруг вырвалось дрожащимголосом из груди Алеши, и он поднял правую руку вверх, как бы призывая богав свидетели своих слов. Блаженство озарило мгновенно все лицо Мити. - Спасибо тебе! - выговорил он протяжно, точно испуская вздох послеобморока. - Теперь ты меня возродил... Веришь ли: до сих пор боялся спроситьтебя, это тебя-то, тебя! Ну иди, иди! Укрепил ты меня на завтра, благословитебя бог! Ну, ступай, люби Ивана! - вырвалось последним словом у Мити. Алеша вышел весь в слезах. Такая степень мнительности Мити, такаястепень недоверия его даже к нему, к Алеше - все это вдруг раскрыло предАлешей такую бездну безвыходного горя и отчаяния в душе его несчастногобрата, какой он и не подозревал прежде. Глубокое, бесконечное состраданиевдруг охватило и измучило его мгновенно. Пронзенное сердце его страшноболело. "Люби Ивана!" вспомнились ему вдруг сейчашние слова Мити. Да он ишел к Ивану. Ему еще утром страшно надо было видеть Ивана. Не менее как Митяего мучил Иван, а теперь, после свидания с братом, более чем когда-нибудь.
V. НЕ ТЫ, НЕ ТЫ!
По дороге к Ивану пришлось ему проходить мимо дома, в которомквартировала Катерина Ивановна. В окнах был свет. Он вдруг остановился ирешил войти. Катерину Ивановну он не видал уже более недели. Но ему теперьпришло на ум, что Иван может быть сейчас у ней, особенно накануне такогодня. Позвонив и войдя на лестницу, тускло освещенную китайским фонарем, онувидал спускавшегося сверху человека, в котором, поравнявшись, узнал брата.Тот стало быть выходил уже от Катерины Ивановны. - Ах, это только ты, - сказал сухо Иван Федорович. - Ну прощай. Ты кней? - Да. - Не советую, она "в волнении", и ты еще пуще ее расстроишь. - Нет, нет! - прокричал вдруг голос сверху из отворившейся мигом двери.- Алексей Федорович, вы от него? - Да, я был у него. - Мне что-нибудь прислал сказать? Войдите, Алеша, и вы, Иван Федорович,непременно, непременно воротитесь. Слы-ши-те! В голосе Кати зазвучала такая повелительная нотка, что Иван Федорович,помедлив одно мгновение, решился однако же подняться опять, вместе с Алешей. - Подслушивала! - раздражительно прошептал он про себя. но Алешарасслышал. - Позвольте мне остаться в пальто, - проговорил Иван Федорович, вступаяв залу. - Я и не сяду. Я более одной минуты не останусь. - Садитесь, Алексей Федорович, - проговорила Катерина Ивановна, самаоставаясь стоя. Она изменилась мало за это время, но темные глаза еесверкали зловещим огнем. Алеша помнил потом, что она показалась емучрезвычайно хороша собой в ту минуту. - Что ж он велел передать? - Только одно, - сказал Алеша, прямо смотря ей в лицо: - чтобы выщадили себя и не показывали ничего на суде о том (он несколько замялся)...что было между вами... во время самого первого вашего знакомства... в томгороде... - А, это про земной поклон за те деньги! - подхватила она, горькорассмеявшись. - Что ж, он за себя или за меня боится - а? Он сказал, чтоб ящадила - кого же? Его иль себя? Говорите, Алексей Федорович. Алеша всматривался пристально, стараясь понять ее. - И себя, и его, - проговорил он тихо. - То-то, - как-то злобно отчеканила она и вдруг покраснела. - Вы не знаете еще меня, Алексей Федорович, - грозно сказала она, - даи я еще не знаю себя. Может быть вы захотите меня растоптать ногами послезавтрашнего допроса. - Вы покажете честно, - сказал Алеша, - только этого и надо. - Женщина часто бесчестна, - проскрежетала она. - Я еще час томудумала, что мне страшно дотронуться до этого изверга... как до гада... и вотнет, он все еще для меня человек! Да убил ли он? Он ли убил? - воскликнулаона вдруг истерически, быстро обращаясь к Ивану Федоровичу. Алеша мигомпонял, что этот самый вопрос она уже задавала Ивану Федоровичу, может всегоза минуту пред его приходом, и не в первый раз, а в сотый, и что кончили ониссорой. - Я была у Смердякова... Это ты, ты убедил меня, что он отцеубийца. Ятолько тебе и поверила! - продолжала она, все обращаясь к Ивану Федоровичу.Тот, как бы с натуги, усмехнулся. Алеша вздрогнул, услышав это ты. Он иподозревать не мог таких отношений. - Ну, однако довольно, - отрезал Иван. - Я пойду. Приду завтра. - Итотчас же повернувшись, вышел из комнаты и прошел прямо на лестницу.Катерина Ивановна вдруг с каким-то повелительным жестом схватила Алешу заобе руки. - Ступайте за ним! Догоните его! Не оставляйте его одного ни минуты, -быстро зашептала она. - Он помешанный. Вы не знаете, что он помешался? Унего горячка, нервная горячка! Мне доктор говорил, идите, бегите за ним... Алеша вскочил и бросился за Иваном Федоровичем. Тот не успел отойти ипятидесяти шагов. - Чего тебе? - вдруг обернулся он к Алеше, видя, что тот его догоняет:- велела тебе бежать за мной, потому что я сумасшедший. Знаю наизусть, -раздражительно прибавил он. - Она, разумеется, ошибается, но она права, что ты болен, - сказалАлеша. - Я сейчас смотрел у ней на твое лицо: у тебя очень больное лицо,очень, Иван! Иван шел не останавливаясь. Алеша за ним. - А ты знаешь, Алексей Федорович, как сходят с ума? - спросил Ивансовсем вдруг тихим, совсем уже не раздражительным голосом, в которомвнезапно послышалось самое простодушное любопытство. - Нет, не знаю; полагаю, что много разных видов сумасшествия. - А над самим собой можно наблюдать, что сходишь с ума? - Я думаю, нельзя ясно следить за собой в таком случае, - с удивлениемотвечал Алеша. Иван на полминутки примолк. - Если ты хочешь со мной о чем говорить, то перемени пожалуста тему, -сказал он вдруг. - А вот, чтобы не забыть, к тебе письмо, - робко проговорил Алеша и,вынув из кармана, протянул к нему письмо Лизы. Они как раз подошли к фонарю.Иван тотчас же узнал руку. - А, это от того бесенка! - рассмеялся он злобно и, не распечатавконверта, вдруг разорвал его на несколько кусков и бросил на ветер. Клочьяразлетелись. - Шестнадцати лет еще нет, кажется, и уж предлагается! - презрительнопроговорил он, опять зашагав по улице. - Как предлагается? - воскликнул Алеша. - Известно, как развратные женщины предлагаются. - Что ты, Иван, что ты? - горестно и горячо заступился Алеша. - Эторебенок, ты обижаешь ребенка! Она больна, она сама очень больна, она тожеможет быть с ума сходит... Я не мог тебе не передать ее письма... Я,напротив, от тебя хотел что услышать... чтобы спасти ее. - Нечего тебе от меня слышать. Коль она ребенок, то я ей не нянька.Молчи, Алексей. Не продолжай. Я об этом даже не думаю. Помолчали опять с минуту. - Она теперь всю ночь молить божию матерь будет, чтоб указала ей, какзавтра на суде поступить, - резко и злобно заговорил он вдруг опять. - Ты... ты об Катерине Ивановне? - Да. Спасительницей или губительницей Митеньки ей явиться? О томмолить будет, чтоб озарило ее душу. Сама еще, видите ли, не знает,приготовиться не успела. Тоже меня за няньку принимает, хочет, чтоб я ееубаюкал! - Катерина Ивановна любит тебя, брат, - с грустным чувством проговорилАлеша. - Может быть. Только я до нее не охотник. - Она страдает. Зачем же ты ей говоришь... иногда... такие слова, чтоона надеется? - с робким упреком продолжал Алеша: - ведь я знаю, что ты ейподавал надежду, прости, что я так говорю, - прибавил он. - Не могу я тут поступить как надо, разорвать и ей прямо сказать! -раздражительно произнес Иван. - Надо подождать, пока скажут приговор убийце.Если я разорву с ней теперь, она из мщения ко мне завтра же погубит этогонегодяя на суде, потому что его ненавидит и знает, что ненавидит. Тут вселожь, ложь на лжи! Теперь же, пока я с ней не разорвал, она все еще надеетсяи не станет губить этого изверга, зная, как я хочу вытащить его из беды. Икогда только придет этот проклятый приговор! Слова "убийца" и "изверг" больно отозвались в сердце Алеши. - Да чем таким она может погубить брата? - спросил он, вдумываясь вслова Ивана. - Что она может показать такого, что прямо могло бы сгубитьМитю? - Ты этого еще не знаешь. У нее в руках один документ есть,собственноручный, Митенькин, математически доказывающий, что он убил ФедораПавловича. - Этого быть не может! - воскликнул Алеша. - Как не может? Я сам читал. - Такого документа быть не может! - с жаром повторил Алеша, - не можетбыть, потому что убийца не он. Не он убил отца, не он! Иван Федорович вдруг остановился. - Кто же убийца по-вашему, - как-то холодно повидимому спросил он, икакая-то даже высокомерная нотка прозвучала в тоне вопроса. - Ты сам знаешь кто, - тихо и проникновенно проговорил Алеша. - Кто? Эта басня-то об этом помешанном идиоте эпилептике? ОбСмердякове? Алеша вдруг почувствовал, что весь дрожит. - Ты сам знаешь кто, - бессильно вырвалось у него. Он задыхался. - Да кто, кто? - уже почти свирепо вскричал Иван. Вся сдержанностьвдруг исчезла. - Я одно только знаю, - все так же почти шепотом проговорил Алеша: -Убил отца не ты. - "Не ты!" Что такое не ты? - остолбенел Иван. - Не ты убил отца, не ты! - твердо повторил Алеша. С полминуты длилосьмолчание. - Да я и сам знаю, что не я, ты бредишь? - бледно и искривленноусмехнувшись, проговорил Иван. Он как бы впился глазами в Алешу. Оба опятьстояли у фонаря. - Нет, Иван, ты сам себе несколько раз говорил, что убийца ты. - Когда я говорил?.. Я в Москве был... Когда я говорил? - совсемпотерянно пролепетал Иван. - Ты говорил это себе много раз, когда оставался один в эти страшныедва месяца, - попрежнему тихо и раздельно продолжал Алеша. Но говорил он ужекак бы вне себя. как бы не своею волей, повинуясь какому-то непреодолимомувелению. - Ты обвинял себя и признавался себе, что убийца никто как ты. Ноубил не ты, ты ошибаешься, не ты убийца, слышишь меня, не ты! Меня богпослал тебе это сказать. - Оба замолчали. Целую длинную минуту протянулось это молчание. Обастояли и все смотрели друг другу в глаза. Оба были бледны. Вдруг Иван весьзатрясся и крепко схватил Алешу за плечо. - Ты был у меня! - скрежещущим шепотом проговорил он. - Ты был у меняночью, когда он приходил... Признавайся... ты его видел, видел? - Про кого ты говоришь... про Митю? - в недоумении спросил Алеша. - Не про него, к чорту изверга! - исступленно завопил Иван. - Разве тызнаешь, что он ко мне ходит? Как ты узнал, говори! - Кто он? Я не знаю, про кого ты говоришь, - пролепетал Алеша уже виспуге. - Нет, ты знаешь... иначе как же бы ты... не может быть, чтобы ты незнал... Но вдруг он как бы сдержал себя. Он стоял и как бы что-то обдумывал.Странная усмешка кривила его губы. - Брат, - дрожащим голосом начал опять Алеша, - я сказал тебе этопотому, что ты моему слову поверишь, я знаю это. Я тебе на всю жизнь этослово сказал: не ты! Слышишь, на всю жизнь. И это бог положил мне на душутебе это сказать, хотя бы ты с сего часа навсегда возненавидел меня... Но Иван Федорович повидимому совсем уже успел овладеть собой. - Алексей Федорович, - проговорил он с холодною усмешкой, - я пророкови эпилептиков не терплю; посланников божиих особенно, вы это слишком знаете.С сей минуты я с вами разрываю и, кажется, навсегда. Прошу сей же час. наэтом же перекрестке, меня оставить. Да вам и в квартиру по этому проулкудорога. Особенно поберегитесь заходить ко мне сегодня! Слышите? Он повернулся и, твердо шагая, пошел прямо не оборачиваясь. - Брат, - крикнул ему вслед Алеша, - если что-нибудь сегодня с тобойслучится, подумай прежде всего обо мне!.. Но Иван не ответил. Алеша стоял на перекрестке у фонаря, пока Иван нескрылся совсем во мраке. Тогда он повернул и медленно направился к себе попереулку. И он, и Иван Федорович квартировали особо, на разных квартирах: ниодин из них не захотел жить в опустевшем доме Федора Павловича. Алешананимал меблированную комнату в семействе одних мещан; Иван же Федорович жилдовольно от него далеко и занимал просторное и довольно комфортное помещениево флигеле одного хорошего дома, принадлежавшего одной небеднойвдове-чиновнице. Но прислуживала ему в целом флигеле всего только однадревняя, совсем глухая старушонка, вся в ревматизмах, ложившаяся в шестьчасов вечера и встававшая в шесть часов утра. Иван Федорович стал достранности в эти два месяца нетребователен и очень любил оставаться совсемодин. Даже комнату, которую занимал, он сам убирал, а в остальные комнатысвоего помещения даже и заходил редко. Дойдя до ворот своего дома и, ужевзявшись за ручку звонка, он остановился. Он почувствовал, что весь ещедрожит злобною дрожью. Вдруг он бросил звонок, плюнул, повернул назад ибыстро пошел опять совсем на другой, противоположный конец города, версты задве от своей квартиры, в один крошечный, скосившийся бревенчатый домик, вкотором квартировала Марья Кондратьевна, бывшая соседка Федора Павловича,приходившая к Федору Павловичу на кухню за супом, и которой Смердяков пелтогда свои песни и играл на гитаре. Прежний домик свой она продала и теперьпроживала с матерью почти в избе, а больной, почти умирающий Смердяков, ссамой смерти Федора Павловича поселился у них. Вот к нему-то и направилсятеперь Иван Федорович, влекомый одним внезапным и непобедимым соображением.
VI. ПЕРВОЕ СВИДАНИЕ СО СМЕРДЯКОВЫМ.
Это уже в третий раз шел Иван Федорович говорить со Смердяковым повозвращении своем из Москвы. В первый раз после катастрофы он видел его иговорил с ним сейчас же в первый день своего приезда, затем посетил его ещераз две недели спустя. Но после этого второго раза свидания свои соСмердяковым прекратил, так что теперь слишком месяц как он уже не видал егои почти ничего не слыхал о нем. Воротился же тогда Иван Федорович из Москвыуже на пятый только день после смерти родителя, так что не застал и гробаего: погребение совершилось как раз накануне его приезда. Причина замедленияИвана Федоровича заключалась в том, что Алеша, не зная в точности егомосковского адреса, прибегнул, для посылки телеграммы, к Катерине Ивановне,а та, тоже в неведении настоящего адреса, телеграфировала к своей сестре итетке, рассчитывая, что Иван Федорович сейчас же по прибытии в Москву к нимзайдет. Но он к ним зашел лишь на четвертый день по приезде и, прочтятелеграмму, тотчас же, конечно, сломя голову полетел к нам. У нас первоговстретил Алешу, но, переговорив с ним, был очень изумлен, что тот даже иподозревать не хочет Митю, а прямо указывает на Смердякова как на убийцу,что было в разрез всем другим мнениям в нашем городе. Повидав затемисправника. прокурора, узнав подробности обвинения и ареста, он еще болееудивился на Алешу и приписал его мнение лишь возбужденному до последнейстепени братскому чувству и состраданию его к Мите, которого Алеша, как изнал это Иван, очень любил. Кстати, промолвим лишь два слова раз навсегда очувствах Ивана к брату Дмитрию Федоровичу: он его решительно не любил имного-много что чувствовал к нему иногда сострадание, но и то смешанное сбольшим презрением, доходившим до гадливости. Митя весь, даже всею своеюфигурой, был ему крайне не симпатичен. На любовь к нему Катерины ИвановныИван смотрел с негодованием. С подсудимым Митей он однако же увиделся тоже впервый день своего прибытия, и это свидание не только не ослабило в немубеждения в его виновности, а даже усилило его. Брата он нашел тогда вбеспокойстве, в болезненном волнении. Митя был многоречив, но рассеян ираскидчив, говорил очень резко, обвинял Смердякова и страшно путался. Болеевсего говорил все про те же три тысячи, которые "украл" у него покойник."Деньги мои, они были мои, - твердил Митя; - если б я даже украл их, то былбы прав". Все улики, стоявшие против него, почти не оспаривал, и еслитолковал факты в свою пользу, то опять-таки очень сбивчиво и нелепо, -вообще как будто даже и не желая оправдываться вовсе пред Иваном иликем-нибудь, напротив сердился, гордо пренебрегал обвинениями, бранился икипятился. Над свидетельством Григория об отворенной двери лишь презрительносмеялся и уверял, что это "чорт отворил". Но никаких связных объясненийэтому факту не мог представить. Он даже успел оскорбить в это первоесвидание Ивана Федоровича, резко сказав ему, что не тем его подозревать идопрашивать, которые сами утверждают, что "все позволено". Вообще на этотраз с Иваном Федоровичем был очень недружелюбен. Сейчас после этого свиданияс Митей, Иван Федорович и направился тогда к Смердякову. Еще в вагоне, летя из Москвы, он все думал про Смердякова и пропоследний свой разговор с ним вечером накануне отъезда. Многое смущало его,многое казалось подозрительным. Но давая свои показания судебномуследователю, Иван Федорович до времени умолчал о том разговоре. Все отложилдо свидания со Смердяковым. Тот находился тогда в городской больнице. ДокторГерценштубе и встретившийся Ивану Федоровичу в больнице врач Варвинский нанастойчивые вопросы Ивана Федоровича твердо отвечали, что падучая болезньСмердякова несомненна, и даже удивились вопросу: "Не притворялся ли он вдень катастрофы?" Они дали ему понять, что припадок этот был даженеобыкновенный, продолжался и повторялся несколько дней, так что жизньпациента была в решительной опасности, и что только теперь, после принятыхмер, можно уже сказать утвердительно, что больной останется в живых, хотяочень возможно (прибавил доктор Герценштубе), что рассудок его останетсяотчасти расстроен, "если не на всю жизнь, то на довольно продолжительноевремя". На нетерпеливый спрос Ивана Федоровича, что, "стало быть он теперьсумасшедший?" ему ответили, что "этого в полном смысле еще нет, но чтозамечаются некоторые ненормальности". Иван Федорович положил сам узнать,какие это ненормальности. В больнице его тотчас же допустили к свиданию.Смердяков находился в отдельном помещении и лежал на койке. Тут же подленего была еще койка, которую занимал один расслабленный городской мещанин,весь распухший от водяной, видимо готовый завтра или послезавтра умереть;разговору он помешать не мог. Смердяков осклабился недоверчиво, завидевИвана Федоровича, и в первое мгновение как будто даже сробел. Так по крайнеймере мелькнуло у Ивана Федоровича. Но это было лишь мгновение, напротив, вовсе остальное время Смердяков почти поразил его своим спокойствием. С самогопервого взгляда на него Иван Федорович несомненно убедился в полном ичрезвычайном болезненном его состоянии: он был очень слаб, говорил медленнои как бы с трудом ворочая языком; очень похудел и пожелтел. Во все минутдвадцать свидания жаловался на головную боль и на лом во всех членах.Скопческое, сухое лицо его стало как будто таким маленьким, височки быливсклочены, вместо хохолка торчала вверх одна только тоненькая прядкаволосиков. Но прищуренный и как бы на что-то намекающий, левый глазоквыдавал прежнего Смердякова. "С умным человеком и поговорить любопытно",тотчас же вспомнилось Ивану Федоровичу. Он уселся у него в ногах натабурете. Смердяков со страданием пошевельнулся всем телом на постели, но незаговорил первый, молчал да и глядел уже как бы не очень любопытно. - Можешь со мной говорить? - спросил Иван Федорович, - очень не утомлю. - Очень могу-с, - промямлил Смердяков слабым голосом. - Давно приехатьизволили? - прибавил он снисходительно, как бы поощряя сконфузившегосяпосетителя. - Да вот только сегодня... Кашу вашу здешнюю расхлебывать. Смердяков вздохнул. - Чего вздыхаешь, ведь ты знал? - прямо брякнул Иван Федорович. Смердяков солидно помолчал. - Как же это было не знать-с? Наперед ясно было. Только как же было изнать-с, что так поведут? - Что поведут? Ты не виляй! Ведь вот ты же предсказал, что с тобойпадучая будет тотчас, как в погреб полезешь? Прямо так на погреб и указал. - Вы это уже в допросе показали? - спокойно полюбопытствовал Смердяков. Иван Федорович вдруг рассердился. - Нет, еще не показал, но покажу непременно. Ты мне, брат, многоеразъяснить сейчас должен, и знай, голубчик, что я с собой играть не позволю! - А зачем бы мне такая игра-с, когда на вас все мое упование,единственно как на господа бога-с! - проговорил Смердяков, все так же совсемспокойно и только на минутку закрыв глазки. - Во-первых, - приступил Иван Федорович, - я знаю, что падучую нельзянаперед предсказать. Я справлялся, ты не виляй. День и час нельзяпредсказать. Как же ты мне тогда предсказал и день и час, да еще и спогребом? Как ты мог наперед узнать, что провалишься именно в этот погреб вприпадке, если не притворился в падучей нарочно? - В погреб надлежало и без того идти-с, в день по нескольку даже раз-с,- не спеша, протянул Смердяков. - Так точно год тому назад я с чердакаполетел-с. Беспременно так, что падучую нельзя предсказать вперед днем ичасом, но предчувствие всегда можно иметь. - А ты предсказал день и час! - Насчет моей болезни падучей-с осведомьтесь всего лучше, сударь, удокторов здешних: истинная ли была со мной, али не истинная, а мне иговорить вам больше на сей предмет нечего. - А погреб? Погреб-то как ты предузнал? - Дался вам этот самый погреб! Я тогда, как в этот погреб полез, то встрахе был и в сумлении; потому больше в страхе, что был вас лишимшись и ниот кого уже защиты не ждал в целом мире. Лезу я тогда в этот самый погреб идумаю: "вот сейчас придет, вот она ударит, провалюсь, али нет?" и от самогоэтого сумления вдруг схватила меня в горле эта самая неминучая спазма-с...ну и полетел. Все это самое и весь разговор наш предыдущий с вами-с,накануне того дня вечером у ворот-с, как я вам тогда мой страх сообщил, ипро погреб-с - все это я в подробности открыл господину доктору Герценштубеи следователю Николаю Парфеновичу, и все они в протокол записали-с. Аздешний доктор г. Варвинский так пред всеми ими особо настаивали, что такименно от думы оно и произошло, от самой то есть той мнительности, "что вотдескать упаду аль не упаду?" А она тут и подхватила. Так и записали-с, чтобеспременно этому так и надо было произойти, от единого то есть моегостраху-с. Проговорив это, Смердяков, как бы измученный утомлением, глубокоперевел дыхание. - Так ты уж это объявлял в показании? - спросил несколько опешенныйИван Федорович. Он именно хотел было пугнуть его тем, что объявит про ихтогдашний разговор, а оказалось, что тот уж и сам все объявил. - Чего мне бояться? Пускай всю правду истинную запишут, - твердопроизнес Смердяков. - И про наш разговор с тобой у ворот все до слова рассказал? - Нет, не то чтобы все до слова-с. - А что представляться в падучей умеешь, как хвастался мне тогда, тожесказал? - Нет, этого тоже не сказал-с. - Скажи ты мне теперь, для чего ты меня тогда в Чермашню посылал? - Боялся, что в Москву уедете, в Чермашню все же ближе-с. - Врешь, ты сам приглашал меня уехать: уезжайте говорил, от грехадолой! - Это я тогда по единому к вам дружеству и по сердечной моейпреданности, предчувствуя в доме беду-с, вас жалеючи. Только себя большевашего сожалел-с. Потому и говорил: уезжайте от греха, чтобы вы поняли, чтодома худо будет и остались бы родителя защитить. - Так ты бы прямее сказал, дурак! - вспыхнул вдруг Иван Федорович. - Как же бы я мог тогда прямее сказать-с? Один лишь страх во мнеговорил-с, да и вы могли осердиться. Я конечно опасаться мог, чтобы ДмитрийФедорович не сделали какого скандалу, и самые эти деньги не унесли, так каких все равно что за свои почитали, а вот кто же знал, что таким убивствомкончится? Думал, они просто только похитят эти три тысячи рублей, что убарина под тюфяком лежали-с, в пакете-с, а они вот убили-с. Где же и вамугадать было, сударь? - Так если сам говоришь, что нельзя было угадать, как же я могдогадаться и остаться? Что ты путаешь? - вдумываясь проговорил ИванФедорович. - А потому и могли догадаться, что я вас в Чермашню направляю вместоэтой Москвы-с. - Да как тут догадаться! Смердяков казался очень утомленным и опять помолчал с минуту. - Тем самым-с догадаться могли-с, что коли я вас от Москвы в Чермашнюотклоняю, то, значит, присутствия вашего здесь желаю ближайшего, потому чтоМосква далеко, а Дмитрий Федорович, знамши, что вы недалеко, не стольободрены будут. Да и меня могли в большей скорости, в случае чего, приехатьи защитить, ибо сам я вам на болезнь Григория Васильича к тому же указывал,да и то, что падучей боюсь. А объяснив вам про эти стуки, по которым кпокойному можно было войти, и что они Дмитрию Федоровичу через меня всеизвестны, думал, что вы уже сами тогда догадаетесь, что они что-нибудьнепременно совершат, и не то что в Чермашню, а и вовсе останетесь. "Он очень связно говорит, подумал Иван Федорович, хоть и мямлит; прокакое же Герценштубе говорил расстройство способностей?" - Хитришь ты со мной, чорт тебя дери! - воскликнул он осердившись. - А я, признаться, тогда подумал, что вы уж совсем догадались, - ссамым простодушным видом отпарировал Смердяков. - Кабы догадался, так остался бы! - вскричал Иван Федорович, опятьвспыхнув. - Ну-с, а я-то думал, что вы, обо всем догадамшись, скорее как можноуезжаете лишь от греха одного, чтобы только убежать куда-нибудь, себя спасаяот страху-с. - Ты думал, что все такие же трусы как ты? - Простите-с, подумал, что и вы как и я. - Конечно, надо было догадаться, - волновался Иван, - да я идогадывался об чем-нибудь мерзком с твоей стороны... Только ты врешь, опятьврешь, - вскричал он, вдруг припомнив: - Помнишь, как ты к тарантасу тогдаподошел и мне сказал: "с умным человеком и поговорить любопытно". Значит,рад был, что я уезжаю, коль похвалил? Смердяков еще и еще раз вздохнул. В лице его как бы показалась краска. - Если был рад, - произнес он несколько задыхаясь, - то томуединственно, что не в Москву, а в Чермашню согласились. Потому все же ближе;а только я вам те самые слова не в похвалу тогда произнес, а в попрек-с. Неразобрали вы этого-с. - В какой попрек? - А то, что, предчувствуя такую беду, собственного родителяоставляете-с и нас защитить не хотите, потому что меня за эти три тысячивсегда могли притянуть, что я их украл-с. - Чорт тебя дери! - опять обругался Иван. - Стой: ты про знаки, простуки эти, следователю и прокурору объявил? - Все как есть объявил-с. Иван Федорович опять про себя удивился. - Если я подумал тогда об чем, - начал он опять, - то это про мерзостькакую-нибудь единственно с твоей стороны. Дмитрий мог убить, но что онукрадет - я тогда не верил... А с твоей стороны всякой мерзости ждал. Сам жеты мне сказал, что притворяться в падучей умеешь, для чего ты это сказал? - По единому моему простодушию. Да и никогда я в жизни не представлялсяв падучей нарочно, а так только, чтоб похвалиться пред вами, сказал. Однаглупость-с. Полюбил я вас тогда очень и был с вами по всей простоте. - Брат прямо тебя обвиняет, что ты убил и что ты украл. - Да им что же больше остается? - горько осклабился Смердяков, - и ктоже им поверит после всех тех улик? Дверь-то Григорий Васильевич отпертуювидели-с, после этого как же-с. Да что уж, бог с ними! Себя спасая дрожат... Он тихо помолчал и вдруг, как бы сообразив, прибавил: - Ведь вот-с, опять это самое: они на меня свалить желают, что это моихрук дело-с, - это я уже слышал-с, - а вот хоть бы это самое, что я в падучейпредставляться мастер: ну сказал ли бы я вам наперед, что представлятьсяумею, если б у меня в самом деле какой замысел тогда был на родителя вашего?Коль такое убивство уж я замыслил, то можно ли быть столь дураком, чтобывперед на себя такую улику сказать, да еще сыну родному, помилуйте-с?!Похоже это на вероятие? Это, чтоб это могло быть-с, так напротив совсемникогда-с. Вот теперь этого нашего с вами разговору никто не слышит, кромесамого этого провидения-с, а если бы вы сообщили прокурору и НиколаюПарфеновичу, так тем самым могли бы меня в конец защитить-с: ибо что зазлодей за такой, коли заранее столь простодушен? Все это рассудить оченьмогут. - Слушай, - встал с места Иван Федорович, пораженный последним доводомСмердякова и прерывая разговор, - я тебя вовсе не подозреваю и даже считаюсмешным обвинять... напротив, благодарен тебе, что ты меня успокоил. Теперьиду, но опять зайду. Пока прощай, выздоравливай. Не нуждаешься ли в чем? - Во всем благодарен-с. Марфа Игнатьевна не забывает меня-с и во всемспособствует, коли что мне надо, по прежней своей доброте. Ежедневнонавещают добрые люди. - До свидания. Я впрочем про то, что ты притвориться умеешь, нескажу... да и тебе советую не показывать, - проговорил вдруг почему-то Иван. - Оченно понимаю-с. А коли вы этого не покажете, то и я-с всего нашегос вами разговору тогда у ворот не объявлю... Тут случилось так, что Иван Федорович вдруг вышел и, только пройдя ужешагов десять по корридору, вдруг почувствовал, что в последней фразеСмердякова заключался какой-то обидный смысл. Он хотел было уже вернуться,но это только мелькнуло, и проговорив: "глупости!" - он поскорее пошел избольницы. Главное, он чувствовал, что действительно был успокоен, и именнотем обстоятельством, что виновен не Смердяков, а брат его Митя, хотя,казалось бы, должно было выйти напротив. Почему так было - он не хотел тогдаразбирать, даже чувствовал отвращение копаться в своих ощущениях. Емупоскорее хотелось как бы что-то забыть. Затем в следующие несколько дней онуже совсем убедился в виновности Мити, когда ближе и основательнееознакомился со всеми удручавшими того уликами. Были показания самыхничтожных людей, но почти потрясающие, например Фени и ее матери. ПроПерхотина, про трактир, про лавку Плотниковых, про свидетелей в Мокром иговорить было нечего. Главное, удручали подробности. Известие о тайных"стуках" поразило следователя и прокурора почти в той же степени, как ипоказание Григория об отворенной двери. Жена Григория, Марфа Игнатьевна, наспрос Ивана Федоровича, прямо заявила ему, что Смердяков всю ту ночь лежал уних за перегородкой, "трех шагов от нашей постели не было", и что хоть испала она сама крепко, но много раз пробуждалась, слыша, как он тут стонет:"все время стонал, беспрерывно стонал". Поговорив с Герценштубе и сообщивему свое сомнение о том, что Смердяков вовсе не кажется ему помешанным, атолько слабым, он только вызвал у старика тоненькую улыбочку. "А вы знаете,чем он теперь особенно занимается?" спросил он Ивана Федоровича, -"французские вокабулы наизусть учит; у него под подушкой тетрадка лежит ифранцузские слова русскими буквами кем-то записаны, хе-хе-хе!" ИванФедорович оставил наконец все сомнения. О брате Дмитрии он уже и подумать немог без омерзения. Одно было все-таки странно: что Алеша упорно продолжалстоять на том, что убил не Дмитрий, а "по всей вероятности" Смердяков. Иванвсегда чувствовал, что мнение Алеши для него высоко, а потому теперь оченьнедоумевал на него. Странно было и то, что Алеша не искал с ним разговоров оМите и сам не начинал никогда, а лишь отвечал на вопросы Ивана. Это тожесильно заметил Иван Федорович. Впрочем в то время он очень был развлеченодним совсем посторонним обстоятельством: приехав из Москвы, он в первые жедни весь и бесповоротно отдался пламенной и безумной страсти своей кКатерине Ивановне. Здесь не место начинать об этой новой страсти ИванаФедоровича, отразившейся потом на всей его жизни: это все могло бы послужитьканвой уже иного рассказа, другого романа, который и не знаю предприму лиеще когда-нибудь. Но все же не могу умолчать и теперь о том, что когда ИванФедорович, идя, как уже описал я, ночью с Алешей от Катерины Ивановны,сказал ему: "я-то до нее не охотник", - то страшно лгал в ту минуту: онбезумно любил ее, хотя правда и то, что временами ненавидел ее до того, чтомог даже убить. Тут сходилось много причин: вся потрясенная событием сМитей, она бросилась к возвратившемуся к ней опять Ивану Федоровичу как бы ккакому своему спасителю. Она была обижена, оскорблена, унижена в своихчувствах. И вот явился опять человек, который ее и прежде так любил, - о,она слишком это знала, - и которого ум и сердце она всегда ставила стольвысоко над собой. Но строгая девушка не отдала себя в жертву всю, несмотряна весь Карамазовский безудерж желаний своего влюбленного и на все обаяниеего на нее. В то же время мучилась беспрерывно раскаянием, что изменилаМите, и в грозные, ссорные минуты с Иваном (а их было много) прямовысказывала это ему. Это-то и назвал он, говоря с Алешей: "ложью на лжи".Тут, конечно, было и в самом деле много лжи, и это всего более раздражалоИвана Федоровича... но все это потом. Словом, он на время почти забыл оСмердякове. И однако две недели спустя после первого к нему посещения,начали его опять мучить все те же странные мысли, как и прежде. Довольносказать, что он беспрерывно стал себя спрашивать: для чего он тогда, впоследнюю свою ночь, в доме Федора Павловича, пред отъездом своим, сходилтихонько как вор на лестницу и прислушивался, что делает внизу отец? Почемус отвращением вспоминал это потом, почему на другой день утром в дороге таквдруг затосковал, а въезжая в Москву, сказал себе: "я подлец!" И вот теперьему однажды подумалось, что из-за всех этих мучительных мыслей он пожалуйготов забыть даже и Катерину Ивановну, до того они сильно им вдруг опятьовладели! Как раз, подумав это, он встретил Алешу на улице. Он тотчасостановил его и вдруг задал ему вопрос: - Помнишь ты, когда после обеда Дмитрий ворвался в дом и избил отца. ия потом сказал тебе на дворе, что "право желаний" оставляю за собой, -скажи, подумал ты тогда, что я желаю смерти отца или нет? - Подумал, - тихо ответил Алеша. - Оно впрочем так и было, тут и угадывать было нечего. Но не подумалосьли тебе тогда и то, что я именно желаю, чтоб "один гад съел другую гадину",т. е. чтоб именно Дмитрий отца убил, да еще поскорее... и что и сам япоспособствовать даже не прочь? Алеша слегка побледнел и молча смотрел в глаза брату. - Говори же! - воскликнул Иван. - Я изо всей силы хочу знать, что тытогда подумал. Мне надо; правду, правду! - Он тяжело перевел дух. ужезаранее с какою-то злобой смотря на Алешу. - Прости меня, я и это тогда подумал, - прошептал Алеша и замолчал, неприбавив ни одного "облегчающего обстоятельства". - Спасибо! - отрезал Иван и, бросив Алешу, быстро пошел своею дорогой.С тех пор Алеша заметил, что брат Иван как-то резко начал от него отдалятьсяи даже как бы не взлюбил его, так что потом и сам он уже перестал ходить кнему. Но в ту минуту, сейчас после той с ним встречи, Иван Федорович, незаходя домой, вдруг направился опять к Смердякову.
VII. ВТОРОЙ ВИЗИТ К СМЕРДЯКОВУ.
Смердяков к тому времени уже выписался из больницы. Иван Федорович зналего новую квартиру: именно в этом перекосившемся бревенчатом маленькомдомишке в две избы, разделенные сенями. В одной избе поместилась МарьяКондратьевна с матерью, а в другой Смердяков, особливо. Бог знает на какихоснованиях он у них поселился: даром ли проживал или за деньги? Впоследствииполагали, что поселился он у них в качестве жениха Марьи Кондратьевны ипроживал пока даром. И мать и дочь его очень уважали и смотрели на него какна высшего пред ними человека. Достучавшись, Иван Федорович вступил в сени,и, по указанию Марьи Кондратьевны, прошел прямо налево в "белую избу",занимаемую Смердяковым. В этой избе печь стояла изразцовая и была сильнонатоплена. По стенам красовались голубые обои, правда все изодранные, а подними в трещинах копошились тараканы-прусаки в страшном количестве, так чтостоял неумолкаемый шорох. Мебель была ничтожная: две скамьи по обеим стенами два стула подле стола. Стол же, хоть и просто деревянный, был накрытоднако скатертью с розовыми разводами. На двух маленьких окошках помещалосьна каждом по горшку с геранями. В углу киот с образами. На столе стоялнебольшой, сильно помятый медный самоварчик и поднос с двумя чашками. Но чайСмердяков уже отпил, и самовар погас... Сам он сидел за столом на лавке и,смотря в тетрадь, что-то чертил пером. Пузырек с чернилами находился подле,равно как и чугунный низенький подсвечник со стеариновою впрочем свечкой.Иван Федорович тотчас заключил по лицу Смердякова, что оправился он отболезни вполне. Лицо его было свеж[EACUTE]е, полнее, хохолок взбит, височкипримазаны. Сидел он в пестром ватном халате, очень однако затасканном ипорядочно истрепанном. На носу его были очки, которых Иван Федорович невидывал у него прежде. Это пустейшее обстоятельство вдруг как бы вдвое дажеозлило Ивана Федоровича: "этакая тварь, да еще в очках!" Смердяков медленноподнял голову и пристально посмотрел в очки на вошедшего; затем тихо их сняли сам приподнялся на лавке, но как-то совсем не столь почтительно, как-тодаже лениво, единственно чтобы соблюсти только лишь самую необходимейшуюучтивость, без которой уже нельзя почти обойтись. Все это мигом мелькнулоИвану и все это он сразу обхватил и заметил, а главное - взгляд Смердякова,решительно злобный, неприветливый и даже надменный: "чего дескать шляешься,обо всем ведь тогда сговорились, зачем же опять пришел?" Иван Федорович едвасдержал себя: - Жарко у тебя. - сказал он, еще стоя, и расстегнул пальто. - Снимите-с. - позволил Смердяков. Иван Федорович снял пальто и бросил его на лавку, дрожащими руками взялстул, быстро придвинул его к столу и сел. Смердяков успел опуститься на своюлавку раньше его. - Во-первых, одни ли мы? - строго и стремительно спросил ИванФедорович. - Не услышат нас оттуда? - Никто ничего не услышит-с. Сами видели: сени. - Слушай, голубчик: что ты такое тогда сморозил, когда я уходил от тебяиз больницы, что если я промолчу о том, что ты мастер представляться впадучей, то и ты де не объявишь всего следователю о нашем разговоре с тобойу ворот? что это такое всего? что ты мог тогда разуметь? Угрожал ты мне чтоли? Что я в союз что ли в какой с тобою вступал, боюсь тебя что ли? Иван Федорович проговорил это совсем в ярости, видимо и нарочно даваязнать, что презирает всякий обиняк и всякий подход и играет в открытую.Глаза Смердякова злобно сверкнули, левый глазок замигал, и он тотчас же,хотя по обычаю своему сдержанно и мерно, дал и свой ответ: "Хочешь дескатьна чистоту, так вот тебе и эта самая чистота": - А то самое я тогда разумел и для того я тогда это произносил, что вы,знамши наперед про это убивство родного родителя вашего, в жертву его тогдаоставили, и чтобы не заключили после сего люди чего дурного об вашихчувствах, а может и об чем ином прочем. - вот что тогда обещался яначальству не объявлять. Проговорил Смердяков хоть и не спеша и обладая собою повидимому, но ужв голосе его даже послышалось нечто твердое и настойчивое, злобное инагло-вызывающее. Дерзко уставился он в Ивана Федоровича, а у того в первуюминуту даже в глазах зарябило: - Как? Что? Да ты в уме, али нет? - Совершенно в полном своем уме-с. - Да разве я знал тогда про убийство? - вскричал наконец Иван Федоровичи крепко стукнул кулаком по столу. - Что значит: "об чем ином прочем?" -говори, подлец! Смердяков молчал и все тем же наглым взглядом продолжал осматриватьИвана Федоровича. - Говори, смердящая шельма, об чем "ином прочем"? - завопил тот. - А об том "ином прочем" я сею минутой разумел, что вы пожалуй и самиочень желали тогда смерти родителя вашего. Иван Федорович вскочил и изо всей силы ударил его кулаком в плечо, такчто тот откачнулся к стене. В один миг все лицо его облилось слезами, ипроговорив: "Стыдно, сударь, слабого человека бить!" он вдруг закрыл глазасвоим бумажным с синими клеточками и совершенно засморканным носовым платкоми погрузился в тихий слезный плач. Прошло с минуту. - Довольно! перестань! - повелительно сказал наконец Иван Федорович,садясь опять на стул. - Не выводи меня из последнего терпения! Смердяков отнял от глаз свою тряпочку. Всякая черточка его сморщенноголица выражала только что перенесенную обиду. - Так ты, подлец, подумал тогда, что я за одно с Дмитрием хочу отцаубить? - Мыслей ваших я тогдашних не знал-с, - обиженно проговорил Смердяков,- а потому и остановил вас тогда, как вы входили в ворота, чтобы вас на этомсамом пункте испытать-с. - Что испытать? что? - А вот именно это самое обстоятельство: хочется иль не хочется вам,чтобы ваш родитель был поскорее убит? Всего более возмущал Ивана Федоровича этот настойчивый наглый тон, откоторого упорно не хотел отступить Смердяков. - Это ты его убил! - воскликнул он вдруг. Смердяков презрительноусмехнулся. - Что не я убил, это вы знаете сами доподлинно. И думал я, что умномучеловеку и говорить о сем больше нечего. - Но почему, почему у тебя явилось тогда такое на меня подозрение? - Как уже известно вам, от единого страху-с. Ибо в таком был тогдаположении, что, в страхе сотрясаясь, всех подозревал. Вас тоже положилиспытать-с, ибо если и вы, думаю, того же самого желаете, что и братец ваш,то и конец тогда всякому этому делу, а я сам пропаду заодно как муха. - Слушай, ты две недели назад не то говорил. - То же самое и в больнице, говоря с вами, разумел, а только полагал,что вы и без лишних слов поймете, и прямого разговора не желаете сами, каксамый умный человек-с. - Ишь ведь! Но отвечай, отвечай, я настаиваю: с чего именно, чем именноя мог вселить тогда в твою подлую душу такое низкое для меня подозрение? - Чтоб убить - это вы сами ни за что не могли-с, да и не хотели, ачтобы хотеть, чтобы другой кто убил, это вы хотели. - И как спокойно, как спокойно ведь говорит! Да с чего мне хотеть, накой ляд мне было хотеть? - Как это так на кой ляд-с? А наследство-то-с? - ядовито и как-то дажеотмстительно подхватил Смердяков: - Ведь вам тогда после родителя вашего накаждого из трех братцев без малого по сорока тысяч могло придтись, а может итого больше-с, а женись тогда Федор Павлович на этой самой госпоже-с,Аграфене Александровне, так уж та весь бы капитал тотчас же после венца насебя перевела, ибо оне очень не глупые-с, так что вам всем троим братцам идвух рублей не досталось бы после родителя. А много ль тогда до венца-тооставалось? Один волосок-с: стоило этой барыне вот так только мизинчикомпред ними сделать, и они бы тотчас в церковь за ними высуня язык побежали. Иван Федорович со страданием сдержал себя. - Хорошо, - проговорил он наконец, - ты видишь, я не вскочил, не избилтебя, не убил тебя. Говори дальше; стало быть я по твоему брата Дмитрия ктому и предназначал, на него и рассчитывал? - Как же вам на них не рассчитывать было-с; ведь убей они, то тогдавсех прав дворянства лишатся, чинов и имущества, и в ссылку пойдут-с. Такведь тогда ихняя часть-с после родителя вам с братцем Алексеем Федоровичемостанется, поровну-с, значит уже не по сороку, а по шестидесяти тысяч вампришлось бы каждому-с. Это вы на Дмитрия Федоровича беспременно тогдарассчитывали! - Ну терплю же я от тебя! Слушай, негодяй: если б я и рассчитывал тогдана кого-нибудь, так уж конечно бы на тебя, а не на Дмитрия, и, клянусь,предчувствовал даже от тебя какой-нибудь мерзости... тогда... я помню моевпечатление! - И я тоже подумал тогда, минутку одну, что и на меня тожерассчитываете, - насмешливо осклабился Смердяков, - так что тем самым ещеболее тогда себя предо мной обличили, ибо если предчувствовали на меня и вто же самое время уезжали, значит мне тем самым точно как бы сказали: это тыможешь убить родителя, я не препятствую. - Подлец! Ты так понял? - А все чрез эту самую Чермашню-с. Помилосердуйте! Собираетесь вМоскву, и на все просьбы родителя ехать в Чермашню отказались-с! И по одномутолько глупому моему слову вдруг согласились-с! И на что вам было тогдасоглашаться на эту Чермашню? Коли не в Москву, а поехали в Чермашню безпричины, по единому моему слову, то стало быть чего-либо от меня ожидали. - Нет, клянусь, нет! - завопил скрежеща зубами Иван. - Как же это нет-с? Следовало, напротив, за такие мои тогдашние словавам, сыну родителя вашего, меня первым делом в часть представить ивыдрать-с... по крайности по мордасам тут же на месте отколотить, а вы,помилуйте-с, напротив, ни мало не рассердимшись, тотчас дружелюбноисполняете в точности по моему весьма глупому слову-с и едете, что былововсе нелепо-с, ибо вам следовало оставаться, чтобы хранить жизньродителя... Как же мне было не заключить? Иван сидел насупившись, конвульсивно опершись обоими кулаками в своиколена. - Да, жаль, что не отколотил тебя по мордасам, - горько усмехнулся он.- В часть тогда тебя тащить нельзя было: кто ж бы мне поверил и на что я могуказать, ну а по мордасам... ух, жаль не догадался; хоть и запрещенымордасы, а сделал бы я из твоей хари кашу. Смердяков почти с наслаждением смотрел на него. - В обыкновенных случаях жизни, - проговорил он темсамодовольно-доктринерским тоном, с которым спорил некогда с ГригориемВасильевичем о вере и дразнил его, стоя за столом Федора Павловича, - вобыкновенных случаях жизни мордасы ноне действительно запрещены по закону, ивсе перестали бить-с, ну, а в отличительных случаях жизни, так не то что унас, а и на всем свете, будь хоша бы самая полная французская республика,все одно продолжают бить как и при Адаме и Еве-с, да и никогда того неперестанут-с, а вы и в отличительном случае тогда не посмели-с. - Что это ты французские вокабулы учишь? - кивнул Иван на тетрадку,лежавшую на столе. - А почему же бы мне их не учить-с, чтобы тем образованию моемуспособствовать, думая, что и самому мне когда в тех счастливых местах Европыможет придется быть. - Слушай, изверг, - засверкал глазами Иван и весь затрясся, - я небоюсь твоих обвинений, показывай на меня что хочешь, и если не избил тебясейчас до смерти, то единственно потому, что подозреваю тебя в этомпреступлении и притяну к суду. Я еще тебя обнаружу! - А по-моему лучше молчите-с. Ибо что можете вы на меня объявить в моейсовершенной невинности, и кто вам поверит? А только если начнете, то и я всерасскажу-с, ибо как же бы мне не защитить себя? - Ты думаешь, я тебя теперь боюсь? - Пусть этим всем моим словам, что вам теперь говорил, в суде неповерят-с, зато в публике поверят-с, и вам стыдно станет-с. - Это значит опять-таки что: "с умным человеком и поговоритьлюбопытно", - а? - проскрежетал Иван. - В самую точку изволили-с. Умным и будьте-с. Иван Федорович встал, весь дрожа от негодования, надел пальто и, неотвечая более Смердякову, даже не глядя на него, быстро вышел из избы.Свежий вечерний воздух освежил его. На небе ярко светила луна. Страшныйкошмар мыслей и ощущений кипел в его душе. "Идти объявить сейчас наСмердякова? Но что же объявить: он все-таки невинен. Он, напротив, меня жеобвинит. В самом деле, для чего я тогда поехал в Чермашню? Для чего, длячего? спрашивал Иван Федорович. Да, конечно, я чего-то ожидал, и он прав..."И ему опять в сотый раз припомнилось, как он в последнюю ночь у отцаподслушивал к нему с лестницы, но с таким уже страданием теперьприпомнилось, что он даже остановился на месте как пронзенный: "Да, я этоготогда ждал, это правда! Я хотел, я именно хотел убийства! Хотел ли яубийства, хотел ли?.. Надо убить Смердякова!.. Если я не смею теперь убитьСмердякова, то не стоит и жить!.." Иван Федорович, не заходя домой, прошелтогда прямо к Катерине Ивановне и испугал ее своим появлением; он был какбезумный. Он передал ей весь свой разговор со Смердяковым, весь до черточки.Он не мог успокоиться, сколько та ни уговаривала его, все ходил по комнате иговорил отрывисто, странно. Наконец сел, облокотился на стол, упер голову вобе руки и вымолвил странный афоризм: - Если б убил не Дмитрий, а Смердяков, то конечно я тогда с нимсолидарен, ибо я подбивал его. Подбивал ли я его - еще не знаю. Но еслитолько он убил, а не Дмитрий, то конечно убийца и я. Выслушав это, Катерина Ивановна молча встала с места, пошла к своемуписьменному столу, отперла стоявшую на нем шкатулку, вынула какую-то бумажкуи положила ее пред Иваном. Эта бумажка была тот самый документ, о которомИван Федорович потом объявил Алеше, как о "математическом доказательстве",что убил отца брат Дмитрий. Это было письмо, написанное Митей в пьяном видек Катерине Ивановне, в тот самый вечер, когда он встретился в поле с Алешей,уходившим в монастырь, после сцены в доме Катерины Ивановны, когда ееоскорбила Грушенька. Тогда, расставшись с Алешей, Митя бросился было кГрушеньке; неизвестно, видел ли ее, но к ночи очутился в трактире "Столичныйгород", где как следует и напился. Пьяный он потребовал перо и бумагу иначертал важный на себя документ. Это было исступленное, многоречивое ибессвязное письмо, именно "пьяное". Похоже было на то, когда пьяный человек,воротясь домой, начинает с необычайным жаром рассказывать жене или кому издомашних, как его сейчас оскорбили, какой подлец его оскорбитель, какой онсам, напротив, прекрасный человек и как он тому подлецу задаст - и все этодлинно-длинно, бессвязно и возбужденно, со стуком кулаками по столу, спьяными слезами. Бумага для письма, которую ему подали в трактире, былагрязненький клочек обыкновенной письменной бумаги, плохого сорта и наобратной стороне которого был написан какой-то счет. Пьяному многоречиюочевидно не достало места, и Митя уписал не только все поля, но дажепоследние строчки были написаны накрест уже по написанному. Письмо былоследующего содержания: "Роковая Катя! завтра достану деньги и отдам тебетвои три тысячи, и прощай - великого гнева женщина, но прощай и любовь моя!Кончим! Завтра буду доставать у всех людей, а не достану у людей, то даютебе честное слово, пойду к отцу и проломлю ему голову и возьму у него подподушкой, только бы уехал Иван. В каторгу пойду, а три тысячи отдам. А самапрощай. Кланяюсь до земли, ибо пред тобой подлец. Прости меня. Нет, лучше непрощай: легче и мне и тебе! Лучше в каторгу, чем твоя любовь, ибо другуюлюблю, а ее слишком сегодня узнала, как же ты можешь простить? Убью ворамоего! От всех вас уйду на Восток, чтоб никого не знать. Ее тоже, ибо не тыодна мучительница, а и она. Прощай! "Р. S. Проклятие пишу, а тебя обожаю! Слышу в груди моей. Осталасьструна и звенит. Лучше сердце пополам! Убью себя, а сначала все-таки пса.Вырву у него три и брошу тебе. Хоть подлец пред тобой, а не вор! Жди трехтысяч. У пса под тюфяком, розовая ленточка. Не я вор, а вора моего убью.Катя, не гляди презрительно: Дмитрий не вор, а убийца! Отца убил и себяпогубил, чтобы стоять и гордости твоей не выносить. И тебя не любить. "PP. S. Ноги твои целую, прощай! "PP. SS. Катя, моли бога, чтобы дали люди деньги. Тогда не буду вкрови, а не дадут - в крови! Убей меня! "Раб и враг "Д. Карамазов". Когда Иван прочел "документ", то встал убежденный. Значит убил брат, ане Смердяков. Не Смердяков, то стало быть и не он, Иван. Письмо это вдругполучило в глазах его смысл математический. Никаких сомнений в виновностиМити быть для него не могло уже более. Кстати, подозрения о том, что Митямог убить вместе со Смердяковым, у Ивана никогда не было, да это не вязалосьи с фактами. Иван был вполне успокоен. На Другое утро он лишь с презрениемвспоминал о Смердякове и о насмешках его. Чрез несколько дней дажеудивлялся, как мог он так мучительно обидеться его подозрениями. Он решилсяпрезреть его и забыть. Так прошел месяц. О Смердякове он не расспрашивалбольше ни у кого, но слышал мельком, раза два, что тот очень болен и не всвоем рассудке. "Кончит сумасшествием", сказал раз прочего молодой врачВарвинский, и Иван это запомнил. В последнюю неделю этого месяца Иван самначал чувствовать себя очень худо. С приехавшим пред самым судом доктором изМосквы, которого выписала Катерина Ивановна, он уже ходил советоваться. Иименно в это же время отношения его к Катерине Ивановне обострились докрайней степени. Это были какие-то два влюбленные друг в друга врага.Возвраты Катерины Ивановны к Мите, мгновенные, но сильные, уже приводилиИвана в совершенное исступление. Странно, что до самой последней сцены,описанной нами у Катерины Ивановны, когда пришел к ней от Мити Алеша, он,Иван, не слыхал от нее ни разу во весь месяц сомнений в виновности Мити,несмотря на все ее "возвраты" к нему, которые он так ненавидел. Замечательноеще и то, что он. чувствуя, что ненавидит Митю с каждым днем все больше ибольше, понимал в то же время, что не за "возвраты" к нему Кати ненавиделего, а именно за то, что он убил отца. Он чувствовал и сознавал это самвполне. Тем не менее дней за десять пред судом он ходил к Мите и предложилему план бегства - план, очевидно, еще задолго задуманный. Тут, кромеглавной причины, побудившей его к такому шагу, виновата была и некотораянезаживавшая в сердце его царапина от одного словечка Смердякова, что будтобы ему, Ивану, выгодно, чтоб обвинили брата, ибо сумма по наследству от отцавозвысится тогда для него с Алешей с сорока на шестьдесят тысяч. Он решилсяпожертвовать тридцатью тысячами с одной своей стороны, чтобы устроить побегМити. Возвращаясь тогда от него, он был страшно грустен и смущен: ему вдругначало чувствоваться, что он хочет побега не для того только, чтобыпожертвовать на это тридцать тысяч и заживить царапину, а и почему-тодругому. "Потому ли, что в душе и я такой же убийца?" спросил было он себя.Что-то отдаленное, но жгучее язвило его душу. Главное же, во весь этот месяцстрашно страдала его гордость, но об этом потом... Взявшись за звонок своейквартиры после разговора с Алешей и порешив вдруг идти к Смердякову, ИванФедорович повиновался одному особливому, внезапно вскипевшему в груди егонегодованию. Он вдруг вспомнил, как Катерина Ивановна сейчас тольковоскликнула ему при Алеше: "Это ты, только ты один уверил меня, что он(то-есть Митя) убийца!" Вспомнив это, Иван даже остолбенел: никогда в жизнине уверял он ее, что убийца Митя, напротив, еще себя подозревал тогда преднею, когда воротился от Смердякова. Напротив, это она, она ему выложилатогда "документ" и доказала виновность брата! И вдруг она же теперьвосклицает: "Я сама была у Смердякова!" Когда была? Иван ничего не знал обэтом. Значит она совсем не так уверена в виновности Мити! И что мог ейсказать Смердяков? Что, что именно он ей сказал? Страшный гнев загорелся вего сердце. Он не понимал, как мог он полчаса назад пропустить ей эти словаи не закричать тогда же. Он бросил звонок и пустился к Смердякову. "Я убьюего может быть в этот раз", подумал он дорогой.
VIII. ТРЕТЬЕ И ПОСЛЕДНЕЕ СВИДАНИЕ СО СМЕРДЯКОВЫМ.
Еще на полпути поднялся острый, сухой ветер, такой же как был в этотдень рано утром, и посыпал мелкий, густой, сухой снег. Он падал на землю, неприлипая к ней, ветер крутил его, и вскоре поднялась совершенная метель. Втой части города, где жил Смердяков, у нас почти и нет фонарей. ИванФедорович шагал во мраке, не замечая метели, инстинктивно разбирая дорогу. Унего болела голова и мучительно стучало в висках. В кистях рук, ончувствовал это, были судороги. Несколько не доходя до домишка МарьиКондратьевны, Иван Федорович вдруг повстречал одинокого пьяного, маленькогоростом мужиченка, в заплатанном зипунишке, шагавшего зигзагами, ворчавшего ибранившегося и вдруг бросавшего браниться и начинавшего сиплым пьянымголосом песню: "Ах поехал Ванька в Питер, Я не буду его ждать!"Но он все прерывал на этой второй строчке и опять начинал кого-то бранить,затем опять вдруг затягивал ту же песню. Иван Федорович давно уже чувствовалстрашную к нему ненависть, об нем еще совсем не думая, и вдруг его осмыслил.Тотчас же ему неотразимо захотелось пришибить сверху кулаком мужиченку. Какраз в это мгновение они поверстались рядом, и мужиченко, сильно качнувшись,вдруг ударился изо всей силы об Ивана. Тот бешено оттолкнул его. Мужиченкоотлетел и шлепнулся как колода об мерзлую землю, болезненно простонав толькоодин раз: о-о! и замолк. Иван шагнул к нему. Тот лежал навзничь, совсемнеподвижно, без чувств: "Замерзнет!" подумал Иван и зашагал опять кСмердякову. Еще в сенях Марья Кондратьевна, выбежавшая отворить со свечкой в руках,зашептала ему, что Павел Федорович (то-есть Смердяков) оченно больны-с, нето что лежат-с, а почти как не в своем уме-с и даже чай велели убрать, питьне захотели. - Что ж он буянит что ли, - грубо спросил Иван Федорович. - Какое, напротив, совсем тихие-с, только вы с ними не очень долгоразговаривайте... - попросила Марья Кондратьевна. Иван Федорович отворил дверь и шагнул в избу. Натоплено было так же,как и в прежний раз, но в комнате заметны были некоторые перемены: одна избоковых лавок была вынесена и на место ее явился большой старый кожаныйдиван под красное дерево. На нем была постлана постель с довольно чистымибелыми подушками. На постели сидел Смердяков все в том же своем халате. Столперенесен был пред диван, так что в комнате стало очень тесно. На столележала какая-то толстая в желтой обертке книга, но Смердяков не читал ее, онкажется сидел и ничего не делал. Длинным, молчаливым взглядом встретил онИвана Федоровича и повидимому нисколько не удивился его прибытию. Он оченьизменился в лице, очень похудел и пожелтел. Глаза впали, нижние векипосинели. - Да ты и впрямь болен? - остановился Иван Федорович. - Я тебя долго незадержу и пальто даже не сниму. Где у тебя сесть-то? Он зашел с другого конца стола, придвинул к столу стул и сел. - Что смотришь и молчишь? Я с одним только вопросом, и клянусь, не уйдуот тебя без ответа: была у тебя барыня, Катерина Ивановна? Смердяков длинно помолчал, попрежнему все тихо смотря на Ивана, новдруг махнул рукой и отвернул от него лицо. - Чего ты? - воскликнул Иван. - Ничего. - Что ничего? - Ну была, ну и все вам равно. Отстаньте-с. - Нет не отстану! Говори, когда была? - Да я и помнить об ней забыл, - презрительно усмехнулся Смердяков, ивдруг опять, оборотя лицо к Ивану, уставился на него с каким-тоисступленно-ненавистным взглядом, тем самым взглядом, каким глядел на него вто свидание, месяц назад. - Сами кажись больны, ишь осунулись, лица на вас нет, - проговорил онИвану. - Оставь мое здоровье, говори, об чем спрашивают. - А чего у вас глаза пожелтели, совсем белки желтые. Мучаетесь что лиочень? Он презрительно усмехнулся и вдруг совсем уж рассмеялся. - Слушай, я сказал, что не уйду от тебя без ответа! - в страшномраздражении крикнул Иван. - Чего вы ко мне пристаете-с? Чего меня мучите? - со страданиемпроговорил Смердяков. - Э, чорт! Мне до тебя нет и дела. Ответь на вопрос, и я тотчас уйду. - Нечего мне вам отвечать! - опять потупился Смердяков. - Уверяю тебя, что я заставлю тебя отвечать! - Чего вы все беспокоитесь? - вдруг уставился на него Смердяков, но нето что с презрением, а почти с какою-то уже гадливостью, - это что суд-тозавтра начнется? Так ведь ничего вам не будет, уверьтесь же наконец!Ступайте домой, ложитесь спокойно спать, ничего не опасайтесь. - Не понимаю я тебя... чего мне бояться завтра? - удивленно выговорилИван, и вдруг в самом деле какой-то испуг холодом пахнул на его душу.Смердяков обмерил его глазами. - Не по-ни-маете? - протянул он укоризненно. - Охота же умному человекуэтакую комедь из себя представлять! Иван молча глядел на него. Один уж этот неожиданный тон, совсемкакой-то небывало высокомерный, с которым этот бывший его лакей обращалсятеперь к нему, был необычен. Такого тона все-таки не было даже и в прошлыйраз. - Говорю вам, нечего вам бояться. Ничего на вас не покажу, нет улик.Ишь руки трясутся. С чего у вас пальцы-то ходят? Идите домой, не вы убили. Иван вздрогнул, ему вспомнился Алеша. - Я знаю, что не я... - пролепетал было он. - Зна-е-те? - опять подхватил Смердяков. Иван вскочил и схватил его за плечо: - Говори все, гадина! говори все! Смердяков нисколько не испугался. Он только с безумною ненавистьюприковался к нему глазами: - Ан вот вы-то и убили, коль так, - яростно прошептал он ему. Иван опустился на стул, как бы что рассудив. Он злобно усмехнулся. - Это ты все про тогдашнее? Про то что и в прошлый раз? - Да и в прошлый раз стояли предо мной и все понимали, понимаете итеперь. - Понимаю только, что ты сумасшедший. - Не надоест же человеку! С глазу на глаз сидим, чего бы кажетсядруг-то друга морочить, комедь играть? Али все еще свалить на одного меняхотите, мне же в глаза? Вы убили, вы главный убивец и есть, а я только вашимприспешником был, слугой Личардой верным, и по слову вашему дело это исовершил. - Совершил? Да разве ты убил? - похолодел Иван. Что-то как бысотряслось в его мозгу, и весь он задрожал мелкою холодною дрожью. Тут ужСмердяков сам удивленно посмотрел на него: вероятно его наконец поразилсвоею искренностью испуг Ивана. - Да неужто ж вы вправду ничего не знали? - пролепетал он недоверчиво,криво усмехаясь ему в глаза. Иван все глядел на него, у него как бы отнялся язык. "Ах поехал Ванькав Питер, Я не буду его ждать." прозвенело вдруг в его голове. - Знаешь что: я боюсь, что ты сон, что ты призрак предо мной сидишь? -пролепетал он. - Никакого тут призрака нет-с, кроме нас обоих-с, да еще некотороготретьего. Без сумления тут он теперь, третий этот, находится, между намидвумя. - Кто он? Кто находится? Кто третий? - испуганно проговорил ИванФедорович, озираясь кругом и поспешно ища глазами кого-то по всем углам. - Третий этот - бог-с, самое это провидение-с, тут оно теперь подленас-с, только вы не ищите его, не найдете. - Ты солгал, что ты убил! - бешено завопил Иван. - Ты или сумасшедший,или дразнишь меня как и в прошлый раз! Смердяков, как и давеча, совсем не пугаясь, все пытливо следил за ним.Все еще он никак не мог победить своей недоверчивости, все еще казалось ему,что Иван "все знает", а только так представляется, чтоб "ему же в глаза нанего одного свалить". - Подождите-с, - проговорил он наконец слабым голосом, и, вдруг,вытащив из-под стола свою левую ногу, начал завертывать на ней на верхпанталоны. Нога оказалась в длинном белом чулке и обута в туфлю. Не торопясьСмердяков снял подвязку и запустил в чулок глубоко свои пальцы. ИванФедорович глядел на него и вдруг затрясся в конвульсивном испуге. - Сумасшедший! - завопил он и, быстро вскочив с места, откачнулсяназад, так что стукнулся спиной об стену и как будто прилип к стене, весьвытянувшись в нитку. Он в безумном ужасе смотрел на Смердякова. Тот, ни малоне смутившись его испугом, все еще копался в чулке, как будто все силясьпальцами что-то в нем ухватить и вытащить. Наконец ухватил и стал тащить.Иван Федорович видел, что это были какие-то бумаги или какая-то пачка бумаг.Смердяков вытащил ее и положил на стол. - Вот-с! - сказал он тихо. - Что? - ответил трясясь Иван. - Извольте взглянуть-с, - так же тихо произнес Смердяков. Иван шагнул кстолу, взялся было за пачку и стал ее развертывать, но вдруг отдернул пальцыкак будто от прикосновения какого-то отвратительного, страшного гада. - Пальцы-то у вас все дрожат-с, в судороге, - заметил Смердяков и самне спеша развернул бумагу. Под оберткой оказались три пачки сторублевыхрадужных кредиток. - Все здесь-с, все три тысячи, хоть не считайте. Примите-с, - пригласилон Ивана, кивая на деньги. Иван опустился на стул. Он был бледен как платок. - Ты меня испугал... с этим чулком... - проговорил он, как-то странноухмыляясь. - Неужто же, неужто вы до сих пор не знали? - спросил еще разСмердяков. - Нет, не знал. Я все на Дмитрия думал. Брат! брат! Ах! - Он вдругсхватил себя за голову обеими руками. - Слушай: ты один убил? без брата илис братом? - Всего только вместе с вами-с; с вами вместе убил-с, а ДмитрийФедорович как есть безвинны-с. - Хорошо, хорошо... Обо мне потом. Чего это я все дрожу... Слова немогу выговорить. - Все тогда смелы были-с, "все дескать позволено", говорили-с, а теперьвот так испугались! - пролепетал дивясь Смердяков. - Лимонаду не хотите ли,сейчас прикажу-с. Очень освежить может. Только вот это бы прежде накрыть-с. И он опять кивнул на пачки. Он двинулся было встать кликнуть в дверьМарью Кондратьевну, чтобы та сделала и принесла лимонаду, но, отыскивая чембы накрыть деньги, чтобы та не увидела их, вынул было сперва платок, но таккак тот опять оказался совсем засморканным, то взял со стола ту единственнуюлежавшую на нем толстую желтую книгу, которую заметил войдя Иван, и придавилею деньги. Название книги было: Святого отца нашего Исаака Сирина слова.Иван Федорович успел машинально прочесть заглавие. - Не хочу лимонаду, - сказал он. - Обо мне потом. Садись и говори: какты это сделал? Все говори... - Вы бы пальто хоть сняли-с, а то весь взопреете. Иван Федорович, будто теперь только догадавшись, сорвал пальто и бросилего, не сходя со стула, на лавку. - Говори же, пожалуста говори! Он как бы утих. Он уверенно ждал, что Смердяков все теперь скажет. - Об том как это было сделано-с? - вздохнул Смердяков. - Самыместественным манером сделано было-с, с ваших тех самых слов... - Об моих словах потом, - прервал опять Иван, но уже не крича какпрежде, твердо выговаривая слова и как бы совсем овладев собою. - Расскажитолько в подробности, как ты это сделал. Все по порядку. Ничего не забудь.Подробности, главное подробности. Прошу. - Вы уехали, я упал тогда в погреб-с... - В падучей или притворился? - Понятно, что притворился-с. Во всем притворился. С лестницы спокойносошел-с, в самый низ-с, и спокойно лег-с, а как лег, тут и завопил. И бился,пока вынесли. - Стой! И все время, и потом, и в больнице все притворялся? - Никак нет-с. На другой же день, на утро, до больницы еще, удариланастоящая и столь сильная, что уже много лет таковой не бывало. Два дня былв совершенном беспамятстве. - Хорошо, хорошо. Продолжай дальше. - Положили меня на эту койку-с, я так и знал, что за перегородку-с,потому Марфа Игнатьевна во все разы, как я болен, всегда меня на ночь за этусамую перегородку у себя в помещении клали-с. Нежные оне всегда ко мне былис самого моего рождения-с. Ночью стонал-с, только тихо. Все ожидал ДмитрияФедоровича. - Как ждал, к себе? - Зачем ко мне. В дом их ждал, потому сумления для меня уже не былоникакого в том, что они в эту самую ночь прибудут, ибо им, меня лишимшись иникаких сведений не имемши, беспременно приходилось самим в дом влезть череззабор-с, как они умели-с, и что ни есть совершить. - А если бы не пришел? - Тогда ничего бы и не было-с. Без них не решился бы. - Хорошо, хорошо... говори понятнее, не торопись, главное - ничего непропускай! - Я ждал, что они Федора Павловича убьют-с... это наверно-с. Потому яих уже так приготовил... в последние дни-с... а главное - те знаки им сталиизвестны. При ихней мнительности и ярости, что в них за эти дни накопилась,беспременно через знаки в самый дом должны были проникнуть-с. Этобеспременно. Я так их и ожидал-с. - Стой, - прервал Иван, - ведь если б он убил, то взял бы деньги иунес; ведь ты именно так должен был рассуждать? Что ж тебе-то досталось быпосле него? Я не вижу. - Так ведь деньги-то бы они никогда и не нашли-с. Это ведь их только янаучил, что деньги под тюфяком. Только это была не правда-с. Прежде вшкатунке лежали, вот как было-с. А потом я Федора Павловича, так как они мнеединственно во всем человечестве одному доверяли, научил пакет этот самый сденьгами в угол за образа перенесть, потому что там совсем никто недогадается, особенно коли спеша придет. Так он там, пакет этот, у них в углуза образами и лежал-с. А под тюфяком так и смешно бы их было держать вовсе,в шкатунке по крайней мере под ключом. А здесь все теперь поверили, чтобудто бы под тюфяком лежали. Глупое рассуждение-с. Так вот если бы ДмитрийФедорович совершили это самое убивство, то ничего не найдя или бы убежали-споспешно, всякого шороху боясь, как и всегда бывает с убивцами, или быарестованы были-с. Так я тогда всегда мог-с, на другой день, али даже в туже самую ночь-с за образа слазить и деньги эти самые унести-с, все бы наДмитрия Федоровича и свалилось. Это я всегда мог надеяться. - Ну, а если б он не убил, а только избил? - Если бы не убил, то я бы денег конечно взять не посмел и осталось бывтуне. Но был и такой расчет, что изобьют до бесчувствия, а я в то время ипоспею взять, а там потом Федору-то Павловичу отлепартую, что это никто какДмитрий Федорович, их избимши, деньги похитили. - Стой... я путаюсь. Стало быть, все же Дмитрий убил, а ты толькоденьги взял? - Нет, это не они убили-с. Что ж, я бы мог вам и теперь сказать, чтоубивцы они... да не хочу я теперь пред вами лгать, потому... потому что есливы действительно, как сам вижу, не понимали ничего доселева и непритворялись предо мной, чтоб явную вину свою на меня же в глаза свалить, товсе же вы виновны во всем-с, ибо про убивство вы знали-с и мне убитьпоручили-с, а сами все знамши уехали. Потому и хочу вам в сей вечер это вглаза доказать, что главный убивец во всем здесь единый вы-с, а я толькосамый не главный, хоть это и я убил. А вы самый законный убивец и ecть! - Почему, почему я убийца? О боже! - не выдержал наконец Иван, забыв,что все о себе отложил под конец разговора. - Это все та же Чермашня-то?Стой, говори, зачем тебе было надо мое согласие, если уж ты принял Чермашнюза согласие? Как ты теперь-то растолкуешь? - Уверенный в вашем согласии, я уж знал бы, что вы за потерянные этитри тысячи, возвратясь, вопля не подымете, если бы почему-нибудь меня вместоДмитрия Федоровича начальство заподозрило, али с Дмитрием Федоровичем втоварищах; напротив, от других защитили бы... А наследство получив, так ипотом когда могли меня наградить, во всю следующую жизнь, потому что все жевы через меня наследство это получить изволили, а то женимшись на АграфенеАлександровне вышел бы вам один только шиш. - А! Так ты намеревался меня и потом мучить, всю жизнь! - проскрежеталИван. - А что, если б я тогда не уехал, а на тебя заявил? - А что же бы вы могли тогда заявить? Что я вас в Чермашню-топодговаривал? Так ведь это глупости-с. К тому же вы после разговора нашегопоехали бы али остались. Если б остались, то тогда бы ничего и не произошло,я бы так и знал-с, что вы дела этого не хотите, и ничего бы не предпринимал.А если уж поехали, то уж меня значит заверили в том, что на меня в судзаявить не посмеете и три эти тысячи мне простите. Да и не могли вы меняпотом преследовать вовсе, потому что я тогда все и рассказал бы на суде-с,то-есть не то, что я украл аль убил, - этого бы я не сказал-с, - а то, чтовы меня сами подбивали к тому, чтоб украсть и убить, а я только несогласился. Потому-то мне и надо было тогда ваше согласие, чтобы вы меняничем не могли припереть-с, потому что где же у вас к тому доказательство, яже вас всегда мог припереть-с, обнаружив, какую вы жажду имели к смертиродителя, и вот вам слово - в публике все бы тому поверили и вам было быстыдно на всю вашу жизнь. - Так имел, так имел я эту жажду, имел? - проскрежетал опять Иван. - Несомненно имели-с и согласием своим мне это дело молча тогдаразрешили-с, - твердо поглядел Смердяков на Ивана. Он был очень слаб иговорил тихо и устало, но что-то внутреннее и затаенное поджигало его, унего очевидно было какое-то намерение. Иван это предчувствовал. - Продолжай дальше, - сказал он ему, - продолжай про ту ночь. - Дальше что же-с! Вот я лежу и слышу, как будто вскрикнул барин. АГригорий Васильич пред тем вдруг поднялись и вышли, и вдруг завопили, апотом все тихо, мрак. Лежу это я, жду, сердце бьется, вытерпеть не могу.Встал наконец и пошел-с, - вижу налево окно в сад у них отперто, я и ещешагнул на лево-то-с, чтобы прислушаться, живы ли они там сидят или нет, ислышу, что барин мечется и охает, стало быть жив-с. Эх, думаю! Подошел кокну, крикнул барину: "Это я, дескать". А он мне: "Был, был, убежал!"То-есть Дмитрий Федорович значит были-с. - "Григория убил!" - "Где?" шепчуему. - "Там в углу", указывает, сам тоже шепчет. - "Подождите", говорю.Пошел я в угол искать и у стены на Григория Васильевича лежащего инаткнулся, весь в крови лежит, в бесчувствии. Стало быть верно, что былДмитрий Федорович, вскочило мне тотчас в голову и тотчас тут же порешил всеэто покончить внезапно-с, так как Григорий Васильевич, если и живы еще, толежа в бесчувствии пока ничего не увидят. Один только риск и был-с, чтовдруг проснется Марфа Игнатьевна. Почувствовал я это в ту минуту, только ужжажда эта меня всего захватила, ажно дух занялся. Пришел опять под окно кбарину и говорю: "Она здесь, пришла, Аграфена Александровна пришла,просится". Так ведь и вздрогнул весь как младенец: "Где здесь? где?" так иохает, а сам еще не верит. - "Там, говорю, стоит, отоприте!" Глядит на меняв окно-то, и верит и не верит, а отпереть боится, это уж меня-то боится,думаю. И смешно же: вдруг я эти самые знаки вздумал им тогда по рамепростучать, что Грушенька дескать пришла, при них же в глазах: словам-то какбы не верил, а как знаки я простучал, так тотчас же и побежали дверьотворить. Отворили. Я вошел было, а он стоит, телом-то меня и не пускаетвсего: - "Где она, где она?" - смотрит на меня и трепещет. Ну, думаю: ужколь меня так боится - плохо! и тут у меня даже ноги ослабели от страху усамого, что не пустит он меня в комнаты-то, или крикнет, али МарфаИгнатьевна прибежит, али что ни есть выйдет, я уж не помню тогда, сам должнобыть бледен пред ними стоял. Шепчу ему: - "Да там, там она под окном, как жевы, говорю, не видели?" - "А ты ее приведи, а ты ее приведи!" - "Да боится,говорю, крику испугалась, в куст спряталась, подите крикните, говорю, самииз кабинета". Побежал он, подошел к окну, свечку на окно поставил: -"Грушенька, кричит, Грушенька, здесь ты?" Сам-то это кричит, а в окно-тонагнуться не хочет, от меня отойти не хочет, от самого этого страху, потомузабоялся меня уж очень, а потому отойти от меня не смеет. "Да вон она,говорю (подошел я к окну, сам весь высунулся), вон она в кусте-то, смеетсявам, видите?" Поверил вдруг он, так и затрясся, больно уж они влюблены в неебыли-с, да весь и высунулся в окно. Я тут схватил это самое преспапьечугунное, на столе у них, помните-с, фунта три ведь в нем будет,размахнулся, да сзади его в самое темя углом. Не крикнул даже. Только внизвдруг осел, а я в другой раз и в третий. На третьем-то почувствовал, чтопроломил. Они вдруг навзничь и повалились, лицом кверху, все-то в крови.Осмотрел я: нет на мне крови, не брызнуло, преспапье обтер, положил, заобраза сходил, из пакета деньги вынул, а пакет бросил на пол, и ленточку этусамую розовую подле. Сошел в сад, весь трясусь. Прямо к той яблонке, что сдуплом, - вы дупло-то это знаете, а я его уж давно наглядел, в нем уж лежалатряпочка и бумага, давно заготовил; обернул всю сумму в бумагу, а потом втряпку и заткнул глубоко. Так она там слишком две недели оставалась,сумма-то эта самая-с, потом уж после больницы вынул. Воротился к себе накровать, лег, да и думаю в страхе: "вот коли убит Григорий Васильевичсовсем, так тем самым очень худо может произойти, а коли не убит и очнется,то оченно хорошо это произойдет, потому они будут тогда свидетелем, чтоДмитрий Федорович приходили, а стало быть они и убили и деньги унесли-с".Начал я тогда от сумления и нетерпения стонать, чтобы Марфу Игнатьевнуразбудить поскорей. Встала она наконец, бросилась было ко мне, да какувидала вдруг, что нет Григория Васильевича - выбежала и, слышу, завопила всаду. Ну, тут-с все это и пошло на всю ночь, я уж во всем успокоен был. Рассказчик остановился. Иван все время слушал его в мертвенноммолчании, не шевелясь, не спуская с него глаз. Смердяков же, рассказывая,лишь изредка на него поглядывал, но больше косился в сторону. Кончиврассказ, он видимо сам взволновался и тяжело переводил дух. На лице егопоказался пот. Нельзя было однако угадать, чувствует ли он раскаяние иличто. - Стой, - подхватил соображая Иван. - А дверь-то? Если отворил он дверьтолько тебе, то как же мог видеть ее прежде тебя Григорий отворенною? Потомуведь Григорий видел прежде тебя? Замечательно, что Иван спрашивал самым мирным голосом, даже совсем какбудто другим тоном, совсем не злобным, так что если бы кто-нибудь отворил кним теперь дверь и с порога взглянул на них, то непременно заключил бы, чтоони сидят и миролюбиво разговаривают о каком-нибудь обыкновенном, хотя иинтересном предмете. - На счет этой двери и что Григорий Васильевич будто бы видел, что онаотперта, то это ему только так почудилось, - искривленно усмехнулсяСмердяков. - Ведь это, я вам скажу, не человек-с, а все равно что упрямыймерин: и не видал, а почудилось ему что видел - вот его уж и не собьете-с.Это уж нам с вами счастье такое выпало, что он это придумал, потому чтоДмитрия Федоровича несомненно после того в конец уличат. - Слушай, - проговорил Иван Федорович, словно опять начиная теряться ичто-то усиливаясь сообразить, - слушай... Я много хотел спросить тебя еще,но забыл... Я все забываю и путаюсь... Да! Скажи ты мне хоть это одно: зачемты пакет распечатал и тут же на полу оставил? Зачем не просто в пакетеунес... Ты когда рассказывал, то мне показалось, что будто ты так говорилпро этот пакет, что так и надо было поступить... а почему так надо - не могупонять... - А это я так сделал по некоторой причине-с. Ибо будь человек знающий ипривычный, вот как я например, который эти деньги сам видел зараньше и можетих сам же в тот пакет ввертывал и собственными глазами смотрел, как егозапечатывали и надписывали, то такой человек-с с какой же бы стати, если быпримерно это он убил, стал бы тогда, после убивства, этот пакетраспечатывать, да еще в таких попыхах, зная и без того совсем уж наверно,что деньги эти в том пакете беспременно лежат-с? Напротив, будь этопохититель как бы я например, то он бы просто сунул этот пакет в карман,нисколько не распечатывая, и с ним поскорее утек-с. Совсем другое тутДмитрий Федорович: они об пакете только по наслышке знали, его самого невидели, и вот как достали его примерно, будто из-под тюфяка, то поскорее ираспечатали его тут же, чтобы справиться: есть ли в нем в самом деле этисамые деньги? А пакет тут же бросили, уже не успев рассудить, что он уликойим после них останется, потому что они вор непривычный-с, и прежде никогданичего явно не крали, ибо родовые дворяне-с, а если теперь украсть ирешились, то именно как бы не украсть, а свое собственное только взятьобратно пришли, так как всему городу об этом предварительно повестили и дажепохвалялись зараньше вслух пред всеми, что пойдут и собственность свою отФедора Павловича отберут. Я эту самую мысль прокурору в опросе моем не точто ясно сказал, а напротив как будто намеком подвел-с, точно как бы сам непонимаючи, и точно как бы это они сами выдумали, а не я им подсказал-с, -так у господина прокурора от этого самого намека моего даже слюнкипотекли-с... - Так неужели, неужели ты все это тогда же так на месте и обдумал? -воскликнул Иван Федорович вне себя от удивления. Он опять глядел наСмердякова в испуге. - Помилосердуйте, да можно ли это все выдумать в таких попыхах-с?Заранее все обдумано было. - Ну... ну, тебе значит сам чорт помогал! - воскликнул опять ИванФедорович. - Нет, ты не глуп, ты гораздо умней, чем я думал... Он встал с очевидным намерением пройтись по комнате. Он был в страшнойтоске. Но так как стол загораживал дорогу и мимо стола и стены почтиприходилось пролезать, то он только повернулся на месте и сел опять. То, чтоон не успел пройтись, может быть вдруг и раздражило его, так что он почти впрежнем исступлении вдруг завопил: - Слушай, несчастный, презренный ты человек! Неужели ты не понимаешь,что если я еще не убил тебя до сих пор, то потому только, что берегу тебя назавтрашний ответ на суде. Бог видит (поднял Иван руку к верху) - может бытьи я был виновен, может быть действительно я имел тайное желание, чтоб...умер отец, но клянусь тебе, я не столь был виновен, как ты думаешь и, можетбыть, не подбивал тебя вовсе. Нет, нет, не подбивал! Но все равно, я покажуна себя сам, завтра же, на суде, я решил! Я все скажу, все. Но мы явимсявместе с тобою! И что бы ты ни говорил на меня на суде, что бы ты нисвидетельствовал - принимаю и не боюсь тебя; сам все подтвержу! Но и тыдолжен пред судом сознаться! Должен, должен, вместе пойдем! Так и будет! Иван проговорил это торжественно и энергично, и видно было уже поодному сверкающему взгляду его, что так и будет. - Больны вы, я вижу-с, совсем больны-с. Желтые у вас совсем глаза-с, -произнес Смердяков, но совсем без насмешки, даже как будто соболезнуя. - Вместе пойдем! - повторил Иван, - а не пойдешь, - все равно я одинсознаюсь. Смердяков помолчал, как бы вдумываясь. - Ничего этого не будет-с, и вы не пойдете-с, - решил он наконецбезапелляционно. - Не понимаешь ты меня! - укоризненно воскликнул Иван. - Слишком стыдно вам будет-с, если на себя во всем признаетесь. А пущетого бесполезно будет, совсем-с, потому я прямо ведь скажу, что ничеготакого я вам не говорил-с никогда, а что вы или в болезни какой (а на то ипохоже-с), али уж братца так своего пожалели, что собой пожертвовали, а наменя выдумали, так как все равно меня как за мошку считали всю вашу жизнь, ане за человека. Ну и кто ж вам поверит, ну и какое у вас есть хоть однодоказательство? - Слушай, эти деньги ты показал мне теперь конечно чтобы меня убедить. Смердяков снял с пачек Исаака Сирина и отложил в сторону. - Эти деньги с собою возьмите-с и унесите, - вздохнул Смердяков. - Конечно унесу! Но почему же ты мне отдаешь, если из-за них убил? - сбольшим удивлением посмотрел на него Иван. - Не надо мне их вовсе-с, - дрожащим голосом проговорил Смердяков,махнув рукой. - Была такая прежняя мысль-с, что с такими деньгами жизньначну, в Москве, али пуще того за границей, такая мечта была-с, а пуще всепотому, что "все позволено". Это вы вправду меня учили-с, ибо много вы мнетогда этого говорили: ибо коли бога бесконечного нет, то и нет никакойдобродетели, да и не надобно ее тогда вовсе. Это вы вправду. Так я ирассудил. - Своим умом дошел? - криво усмехнулся Иван. - Вашим руководством-с. - А теперь стало быть в бога уверовал, коли деньги назад отдаешь? - Нет-с, не уверовал-с, - прошептал Смердяков. - Так зачем отдаешь? - Полноте... нечего-с! - махнул опять Смердяков рукой. - Вы вот самитогда все говорили, что все позволено, а теперь-то почему так встревожены,сами-то-с? Показывать на себя даже хотите идти... Только ничего того небудет! Не пойдете показывать! - твердо и убежденно решил опять Смердяков. - Увидишь! - проговорил Иван. - Не может того быть. Умны вы очень-с. Деньги любите, это я знаю-с,почет тоже любите, потому что очень горды, прелесть женскую чрезмернолюбите, а пуще всего в покойном довольстве жить и чтобы никому не кланяться,- это пуще всего-с. Не захотите вы жизнь на веки испортить, такой стыд насуде приняв. Вы как Федор Павлович, наиболее-с, изо всех детей наиболее нанего похожи вышли, с одною с ними душой-с. - Ты не глуп, - проговорил Иван как бы пораженный; кровь ударила ему влицо: - я прежде думал, что ты глуп. Ты теперь серьезен! - заметил он,как-то вдруг по-новому глядя на Смердякова. - От гордости вашей думали, что я глуп. Примите деньги-то-с. Иван взял все три пачки кредиток и сунул в карман, не обертывая ихничем. - Завтра их на суде покажу, - сказал он. - Никто вам там не поверит-с, благо денег-то у вас и своих теперьдовольно, взяли из шкатунки да и принесли-с. Иван встал с места. - Повторяю тебе, если не убил тебя, то единственно потому что ты мне назавтра нужен, помни это, не забывай! - А что ж, убейте-с. Убейте теперь, - вдруг странно проговорилСмердяков, странно смотря на Ивана. - Не посмеете и этого-с, - прибавил он,горько усмехнувшись, - ничего не посмеете, прежний смелый человек-с! - До завтра! - крикнул Иван и двинулся идти. - Постойте... покажите мне их еще раз. Иван вынул кредитки и показал ему. Смердяков поглядел на них секунддесять. - Ну, ступайте, - проговорил он, махнув рукой. - Иван Федорович! -крикнул он вдруг ему вслед опять. - Чего тебе? - обернулся Иван уже на ходу. - Прощайте-с! - До завтра! - крикнул опять Иван, и вышел из избы. Метель все ещепродолжалась. Первые шаги прошел он бодро, но вдруг, как бы стал шататься."Это что-то физическое", - подумал он усмехнувшись. Какая-то словно радостьсошла теперь в его душу. Он почувствовал в себе какую-то бесконечнуютвердость: конец колебаниям его, столь ужасно его мучившим все последнеевремя! Решение было взято "и уже не изменится", со счастьем подумал он. Вэто мгновение он вдруг на что-то споткнулся и чуть не упал. Остановясь онразличил в ногах своих поверженного им мужиченку, все так же лежавшего натом же самом месте, без чувств и без движения. Метель уже засыпала ему почтивсе лицо. Иван вдруг схватил его и потащил на себе. Увидав направо в домишкесвет, подошел, постучался в ставни, и откликнувшегося мещанина, которомупринадлежал домишко, попросил помочь ему дотащить мужика в частный дом,обещая тут же дать за то три рубля. Мещанин собрался и вышел. Не стану вподробности описывать, как удалось тогда Ивану Федоровичу достигнуть цели ипристроить мужика в части с тем, чтобы сейчас же учинить и осмотр егодоктором, при чем он опять выдал и тут щедрою рукой "на расходы". Скажутолько, что дело взяло почти целый час времени. Но Иван Федорович осталсяочень доволен. Мысли его раскидывались и работали: "если бы не было взятотак твердо решение мое на завтра", - подумал он вдруг с наслаждением, - "тоне остановился бы я на целый час пристраивать мужиченку, а прошел бы мимоего и только плюнул бы на то, что он замерзнет... Однако как я в силахнаблюдать за собой!" подумал он в ту же минуту еще с большим наслаждением:"а они-то решили там, что я с ума схожу!" Дойдя до своего дома, он вдругостановился под внезапным вопросом: "а не надо ль сейчас, теперь же пойти кпрокурору и все объявить?" Вопрос он решил, поворотив опять к дому: "завтравсе вместе!" прошептал он про себя, и, странно, почти вся радость, вседовольство его собою прошли в один миг. Когда же он вступил в свою комнату,что-то ледяное прикоснулось вдруг к его сердцу, как будто воспоминание,вернее, напоминание о чем-то мучительном и отвратительном, находящемсяименно в этой комнате теперь, сейчас, да и прежде бывшем. Он усталоопустился на свой диван. Старуха принесла ему самовар, он заварил чай, но неприкоснулся к нему; старуху отослал до завтра. Он сидел на диване ичувствовал головокружение. Он чувствовал, что болен и бессилен. Стал былозасыпать, но в беспокойстве встал и прошелся по комнате, чтобы прогнать сон.Минутами мерещилось ему, что как будто он бредит. Но не болезнь занимала еговсего более; усевшись опять, он начал изредка оглядываться кругом, как будточто-то высматривая. Так было несколько раз. Наконец взгляд его пристальнонаправился в одну точку. Иван усмехнулся, но краска гнева залила его лицо.Он долго сидел на своем месте, крепко подперев обеими руками голову ивсе-таки кося глазами на прежнюю точку. на стоящий у противоположной стеныдиван. Его видимо что-то там раздражало, какой-то предмет, беспокоило,мучило.
IX. ЧОРТ. КОШМАР ИВАНА ФЕДОРОВИЧА.
Я не доктор, а между тем чувствую, что пришла минута, когда мнерешительно необходимо объяснить хоть что-нибудь в свойстве болезни ИванаФедоровича читателю. Забегая вперед, скажу лишь одно: он был теперь, в этотвечер, именно как раз накануне белой горячки, которая наконец уже вполнеовладела его издавна расстроенным, но упорно сопротивлявшимся болезниорганизмом. Не зная ничего в медицине, рискну высказать предположение, чтодействительно может быть ужасным напряжением воли своей он успел на времяотдалить болезнь, мечтая разумеется совсем преодолеть ее. Он знал, чтонездоров, но ему с отвращением не хотелось быть больным в это время, в этинаступающие роковые минуты его жизни, когда надо было быть налицо, высказатьсвое слово смело и решительно и самому "оправдать себя пред собою". Онвпрочем сходил однажды к новому прибывшему из Москвы доктору, выписанномуКатериной Ивановной вследствие одной ее фантазии, о которой я уже упоминалвыше. Доктор, выслушав и осмотрев его, заключил, что у него в роде даже какбы расстройства в мозгу, и нисколько не удивился некоторому признанию,которое тот с отвращением однако сделал ему. "Галлюцинации в вашем состоянииочень возможны, решил доктор, хотя надо бы их и проверить... вообще женеобходимо начать лечение серьезно, не теряя ни минуты, не то будет плохо".Но Иван Федорович, выйдя от него, благоразумного совета не исполнил и лечьлечиться пренебрег: "Хожу ведь, силы есть пока, свалюсь - дело другое, тогдапусть лечит кто хочет", решил он, махнув рукой. Итак, он сидел теперь, почтисознавая сам, что в бреду и, как уже и сказал я, упорно приглядывался ккакому-то предмету у противоположной стены на диване. Там вдруг оказалсясидящим некто, бог знает как вошедший, потому что его еще не было в комнате,когда Иван Федорович, возвратясь от Смердякова, вступил в нее. Это былкакой-то господин или лучше сказать известного сорта русский джентльмен, летуже не молодых, "qui frisait la cinquantaine", как говорят французы, с неочень сильною проседью в темных, довольно длинных и густых еще волосах и встриженой бородке клином. Одет он был в какой-то коричневый пиджак, очевидноот лучшего портного, но уже поношенный, сшитый примерно еще третьего года исовершенно уже вышедший из моды, так что из светских достаточных людей такихуже два года никто не носил. Белье, длинный галстух в виде шарфа, все былотак, как и у всех шиковатых джентльменов, но белье, если вглядеться ближе,было грязновато, а широкий шарф очень потерт. Клетчатые панталоны гостясидели превосходно, но были опять-таки слишком светлы и как-то слишком узки,как теперь уже перестали носить, равно как и мягкая белая пуховая шляпа,которую уже слишком не по сезону притащил с собою гость. Словом, был видпорядочности при весьма слабых карманных средствах. Похоже было на то, чтоджентльмен принадлежит к разряду бывших белоручек-помещиков, процветавшихеще при крепостном праве; очевидно видавший свет и порядочное общество,имевший когда-то связи и сохранивший их пожалуй и до сих пор, номало-по-малу с обеднением после веселой жизни в молодости и недавней отменыкрепостного права, обратившийся в роде как бы в приживальщика хорошего тона,скитающегося по добрым старым знакомым, которые принимают его за уживчивыйскладный характер, да еще и в виду того, что все же порядочный человек,которого даже и при ком угодно можно посадить у себя за стол, хотя конечнона скромное место. Такие приживальщики, складного характера джентльмены,умеющие порассказать, составить партию в карты и решительно не любящиеникаких поручений, если их им навязывают, - обыкновенно одиноки, илихолостяки, или вдовцы, может быть и имеющие детей, но дети их воспитываютсявсегда где-то далеко, у каких-нибудь теток, о которых джентльмен никогдапочти не упоминает в порядочном обществе, как бы несколько стыдясь такогородства. От детей же отвыкает мало-по-малу совсем, изредка получая от них ксвоим именинам и к Рождеству поздравительные письма и иногда даже отвечая наних. Физиономия неожиданного гостя была не то чтобы добродушная, аопять-таки складная и готовая, судя по обстоятельствам, на всякое любезноевыражение. Часов на нем не было, но был черепаховый лорнет на черной ленте.На среднем пальце правой ;руки красовался массивный золотой перстень снедорогим опалом. Иван Федорович злобно молчал и не хотел заговаривать.Гость ждал и именно сидел как приживальщик, только что сошедший сверху изотведенной ему комнаты вниз к чаю составить хозяину компанию, но смирномолчавший в виду того, что хозяин занят и об чем-то нахмуренно думает;готовый однако ко всякому любезному разговору, только лишь хозяин начнетего. Вдруг лицо его выразило как бы некоторую внезапную озабоченность. - Послушай, - начал он Ивану Федоровичу, - ты извини, я только чтобынапомнить: ты ведь к Смердякову пошел с тем, чтоб узнать про КатеринуИвановну, а ушел ничего об ней не узнав, верно забыл... - Ах да! - вырвалось вдруг у Ивана, и лицо его омрачилось заботой, -да, я забыл... Впрочем теперь все равно, все до завтра, - пробормотал он просебя. - А ты, - раздражительно обратился он к гостю, - это я сам сейчасдолжен был вспомнить, потому что именно об этом томило тоской! Что тывыскочил, так я тебе и поверю, что это ты подсказал, а не я сам вспомнил? - А не верь, - ласково усмехнулся джентльмен. - Что за вера насилием?При том же в вере никакие доказательства не помогают, особенно материальные.Фома поверил не потому, что увидел воскресшего Христа, а потому, что ещепрежде желал поверить. Вот, например, спириты... я их очень люблю...вообрази, они полагают, что полезны для веры, потому что им черти с тогосвета рожки показывают. "Это дескать доказательство уже так-сказатьматериальное, что есть тот свет". Тот свет и материальные доказательства, айлюли! И наконец если доказан чорт, то еще неизвестно, доказан ли бог? Я хочув идеалистическое общество записаться, оппозицию у них буду делать: "дескатьреалист, а не материалист, хе хе!" - Слушай, - встал вдруг из-за стола Иван Федорович. - Я теперь точно вбреду... и уж конечно в бреду... ври, что хочешь, мне все равно! Ты меня неприведешь в исступление как в прошлый раз. Мне только чего-то стыдно... Яхочу ходить по комнате... Я тебя иногда не вижу и голоса твоего даже неслышу, как в прошлый раз, но всегда угадываю то, что ты мелешь, потому чтоэто я, я сам говорю, а не ты! Не знаю только, спал ли я в прошлый раз иливидел тебя наяву? Вот я обмочу полотенце холодною водой и приложу к голове,и авось ты испаришься. Иван Федорович прошел в угол, взял полотенце, исполнил, как сказал, и смокрым полотенцем на голове стал ходить взад и вперед по комнате. - Мне нравится, что мы с тобой прямо стали на ты, - начал было гость. - Дурак, - засмеялся Иван, - что ж я вы что ли стану тебе говорить. Ятеперь весел, только в виске болит... и темя... только пожалуста нефилософствуй как в прошлый раз. Если не можешь убраться, то ври что-нибудьвеселое, Сплетничай, ведь ты приживальщик, так сплетничай. Навяжется жетакой кошмар! Но я не боюсь тебя. Я тебя преодолею. Не свезут в сумасшедшийдом! - C'est charmant приживальщик. Да я именно в своем виде. Кто ж я наземле, как не приживальщик? Кстати, я ведь слушаю тебя и немножко дивлюсь:ей богу ты меня как будто уже начинаешь помаленьку принимать за нечто и всамом деле, а не за твою только фантазию, как стоял на том в прошлый раз... - Ни одной минуты не принимаю тебя за реальную правду, - как-то яростнодаже вскричал Иван. - Ты ложь, ты болезнь моя, ты призрак. Я только не знаю,чем тебя истребить, и вижу, что некоторое время надобно прострадать. Ты моягаллюцинация. Ты воплощение меня самого, только одной впрочем моейстороны... моих мыслей и чувств, только самых гадких и глупых. С этойстороны ты мог бы быть даже мне любопытен, если бы только мне было время стобой возиться... - Позволь, позволь, я тебя уличу: давеча у фонаря, когда ты вскинулсяна Алешу и закричал ему: "ты от него узнал! Почему ты узнал, что он ко мнеходит?" Это ведь ты про меня вспоминал. Стало быть одно маленькоемгновеньице ведь верил же, верил, что я действительно есмь, - мягкозасмеялся джентльмен. - Да, это была слабость природы... но я не мог тебе верить. Я не знаю,спал ли я или ходил прошлый раз. Я может быть тогда тебя только во сневидел, а вовсе не наяву... - А зачем ты давеча с ним так сурово, с Алешей-то? Он милый; я пред нимза старца Зосиму виноват. - Молчи про Алешу! Как ты смеешь, лакей! - опять засмеялся Иван. - Бранишься, а сам смеешься, - хороший знак. Ты впрочем сегодня гораздосо мной любезнее, чем в прошлый раз, и я понимаю отчего: это великоерешение... - Молчи про решение! - свирепо вскричал Иван. - Понимаю, понимаю, c'est noble, c'est charmant, ты идешь защищатьзавтра брата и приносишь себя в жертву... c'est chevaleresque. - Молчи, я тебе пинков надаю! - Отчасти буду рад, ибо тогда моя цель достигнута: коли пинки, значитверишь в мой реализм, потому что призраку не дают пинков. Шутки в сторону:мне ведь все равно, бранись, коли хочешь, но все же лучше быть хоть каплюповежливее, хотя бы даже со мной. А то дурак да лакей, ну что за слова! - Браня тебя себя браню! - опять засмеялся Иван, - ты - я, сам я,только с другою рожей. Ты именно говоришь то, что я уже мыслю... и ничего нев силах сказать мне нового! - Если я схожусь с тобою в мыслях, то это делает мне только честь, - сделикатностью и достоинством проговорил джентльмен. - Только все скверные мои мысли берешь, а главное - глупые. Ты глуп ипошл. Ты ужасно глуп. Нет, я тебя не вынесу! Что мне делать, что мне делать!- проскрежетал Иван. - Друг мой, я все-таки хочу быть джентльменом и чтобы меня так ипринимали, - в припадке некоторой чисто приживальщицкой и уже впередуступчивой и добродушной амбиции начал гость. - Я беден, но... не скажу, чтоочень честен, но... обыкновенно в обществе принято за аксиому, что я падшийангел. Ей богу, не могу представить, каким образом я мог быть когда-нибудьангелом. Если и был когда, то так давно, что не грешно и забыть. Теперь ядорожу лишь репутацией порядочного человека и живу как придется, стараясьбыть приятным. Я людей люблю искренно, - о, меня во многом оклеветали!Здесь, когда временами я к вам переселяюсь, моя жизнь протекает в родечего-то как бы и в самом деле, и это мне более всего нравится. Ведь я и сам,как и ты же, страдаю от фантастического, а потому и люблю ваш земнойреализм. Тут у вас все очерчено, тут формула, тут геометрия, а у нас всекакие-то неопределенные уравнения! Я здесь хожу и мечтаю. Я люблю мечтать. Ктому же на земле я становлюсь суеверен, - не смейся пожалуста: мне именноэто-то и нравится, что я становлюсь суеверен. Я здесь все ваши привычкипринимаю: я в баню торговую полюбил ходить, можешь ты это представить, илюблю с купцами и попами париться. Моя мечта это - воплотиться, но чтоб ужокончательно, безвозвратно, в какую-нибудь толстую семипудовую купчиху ивсему поверить, во что она верит. Мой идеал - войти в церковь и поставитьсвечку от чистого сердца, ей богу так. Тогда предел моим страданиям. Воттоже лечиться у вас полюбил: весной оспа пошла, я пошел и в воспитательномдоме себе оспу привил, - если б ты знал, как я был в тот день доволен: набратьев славян десять рублей пожертвовал!.. Да ты не слушаешь. Знаешь, тычто-то очень сегодня не по себе, - помолчал немного джентльмен. - Я знаю, тыходил вчера к тому доктору... ну, как твое здоровье? Что тебе доктор сказал? - Дурак ! - отрезал Иван. - Зато ты-то как умен. Ты опять бранишься? Я ведь не то чтоб изучастия, а так. Пожалуй не отвечай. Теперь вот ревматизмы опять пошли... - Дурак, - повторил опять Иван. - Ты все свое, а я вот такой ревматизм прошлого года схватил, что досих пор вспоминаю. - У чорта ревматизм? - Почему же и нет, если я иногда воплощаюсь. Воплощаюсь, так и принимаюпоследствия. Сатана sum et nihil humanum a me alienum puto. - Как, как? Сатана sum et nihil humanum... это не глупо для чорта! - Рад, что наконец угодил. - А ведь это ты взял не у меня, - остановился вдруг Иван как быпораженный, - это мне никогда в голову не приходило, это странно... - C'est du nouveau n'est ce pas? На этот раз я поступлю честно иобъясню тебе. Слушай: в снах, и особенно в кошмарах, ну, там от расстройстважелудка или чего-нибудь, иногда видит человек такие художественные сны,такую сложную и реальную действительность, такие события или даже целый мирсобытий, связанный такою интригой с такими неожиданными подробностями,начиная с высших ваших проявлений до последней пуговицы на манишке, что,клянусь тебе, Лев Толстой не сочинит, а между тем видят такие сны иной развовсе не сочинители, совсем самые заурядные люди, чиновники, фельетонисты,попы... Насчет этого даже целая задача: один министр так даже мне сампризнавался, что все лучшие идеи его приходят к нему, когда он спит. Ну воттак и теперь. Я хоть и твоя галлюцинация, но, как и в кошмаре, я говорю вещиоригинальные, какие тебе до сих пор в голову не приходили, так что уже вовсене повторяю твоих мыслей, а между тем я только твой кошмар и больше ничего. - Лжешь. Твоя цель именно уверить, что ты сам по себе, а не мой кошмар,и вот ты теперь подтверждаешь сам, что ты сон. - Друг мой, сегодня я взял особую методу, я потом тебе растолкую.Постой, где же я остановился? Да, вот я тогда простудился, только не у вас,а еще там... - Где там? Скажи, долго ли ты у меня пробудешь, не можешь уйти? - почтив отчаянии воскликнул Иван. Он оставил ходить, сел на диван, опятьоблокотился на стол и стиснул обеими руками голову. Он сорвал с себя мокроеполотенце и с досадой отбросил его: очевидно не помогало. - У тебя расстроены нервы, - заметил джентльмен с развязно-небрежным,но совершенно дружелюбным однако видом, - ты сердишься на меня даже за то,что я мог простудиться, а между тем произошло оно самым естественнымобразом. Я тогда поспешал на один дипломатический вечер к одной высшейпетербургской даме, которая метила в министры. Ну, фрак, белый галстук,перчатки, и однако я был еще бог знает где, и чтобы попасть к вам на землюпредстояло еще перелететь пространство... конечно это один только миг, новедь и луч света от солнца идет целых восемь минут, а тут, представь, вофраке и в открытом жилете. Духи не замерзают, но уж когда воплотился, то...словом, светренничал, и пустился, а ведь в пространствах-то этих, вэфире-то, в воде-то этой, яже бе над твердию, - ведь это такой мороз... тоесть какое мороз, - это уж и морозом назвать нельзя, можешь представить: стопятьдесят градусов ниже нуля! Известна забава деревенских девок: натридцатиградусном морозе предлагают новичку лизнуть топор; язык мгновеннопримерзает, и олух в кровь сдирает с него кожу; так ведь это только натридцати градусах, а на ста-то пятидесяти, да тут только палец, я думаю,приложить к топору, и его как не бывало, если бы... только там мог случитьсятопор... - А там может случиться топор? - рассеянно и гадливо перебил вдруг ИванФедорович. Он сопротивлялся изо всех сил, чтобы не поверить своему бреду ине впасть в безумие окончательно. - Топор? - переспросил гость в удивлении. - Ну да, что станется там с топором? - с каким-то свирепым инастойчивым упорством вдруг вскричал Иван Федорович. - Что станется в пространстве с топором? Quelle idee! Если куда попадетподальше, то примется, я думаю, летать вокруг земли, caм не зная зачем, ввиде спутника. Астрономы вычислят восхождение и захождение топора, Гатцуквнесет в календарь, вот и все. - Ты глуп, ты ужасно глуп! - строптиво сказал Иван, - ври умнее, а то яне буду слушать. Ты хочешь побороть меня реализмом, уверить меня, что тыесть, но я не хочу верить, что ты есь! Не поверю!! - Да я и не вру, все правда; к сожалению правда почти всегда бываетнеостроумна. Ты, я вижу, решительно ждешь от меня чего-то великого, а можетбыть и прекрасного. Это очень жаль, потому что я даю лишь то, что могу... - Не философствуй, осел! - Какая тут философия, когда вся правая сторона отнялась, кряхчу имычу. Был у всей медицины: распознать умеют отлично, всю болезнь расскажуттебе как по пальцам, ну а вылечить не умеют. Студентик тут один случилсявосторженный: если вы, говорит, и умрете, то зато будете вполне знать откакой болезни умерли! Опять-таки эта их манера отсылать к специалистам: мыдескать только распознаем, а вот поезжайте к такому-то специалисту, он ужевылечит. Совсем, совсем, я тебе скажу, исчез прежний доктор, который отовсех болезней лечил, теперь только одни специалисты и все в газетахпубликуются. Заболи у тебя нос, тебя шлют в Париж: там дескать европейскийспециалист носы лечит. Приедешь в Париж, он осмотрит нос: я вам, скажет,только правую ноздрю могу вылечить, потому что левых ноздрей не лечу, это немоя специальность, а поезжайте после меня в Вену, там вам особый специалистлевую ноздрю долечит. Что будешь делать? прибегнул к народным средствам,один немец-доктор посоветовал в бане на полке медом с солью вытереться. Яединственно, чтобы только в баню лишний раз сходить, пошел: выпачкался весь,и никакой пользы. С отчаяния графу Маттеи в Милан написал: прислал книгу икапли, бог с ним. И вообрази: мальц-экстракт Гоффа помог! Купил нечаянно,выпил полторы стклянки, и хоть танцовать, все как рукой сняло. Непременноположил ему "спасибо" в газетах напечатать, чувство благодарностизаговорило, и вот вообрази, тут уже другая история пошла: ни в одной-торедакции не принимают! "Ретроградно очень будет, говорят, никто не поверит,le diable n'existe point. Вы, советуют, напечатайте анонимно". Ну какое же"спасибо", если анонимно. Смеюсь с конторщиками: "это в бога, говорю, в нашвек ретроградно верить, а ведь я чорт, в меня можно". - "Понимаем, говорят,кто же в чорта не верит, а все-таки нельзя, направлению повредить может.Разве в виде шутки?" Ну в шутку-то, подумал, будет неостроумно. Так и ненапечатали. И веришь ли, у меня даже на сердце это осталось. Самые лучшиечувства мои, как, например, благодарность, мне формально запрещеныединственно социальным моим положением. - Опять в философию въехал! - ненавистно проскрежетал Иван. - Боже меня убереги, но ведь нельзя же иногда не пожаловаться. Ячеловек оклеветанный. Вот ты поминутно мне. что я глуп. Так и видно молодогочеловека. Друг мой, не в одном уме дело! У меня от природы сердце доброе ивеселое, "я ведь тоже разные водевильчики". Ты, кажется, решительнопринимаешь меня за поседелого Хлестакова, и однако судьба моя гораздосерьезнее. Каким-то там довременным назначением, которого я никогдаразобрать не мог, я определен "отрицать, между тем я искренно добр и котрицанию совсем неспособен. Нет, ступай отрицать, без отрицания де не будеткритики, а какой же журнал, если нет "отделения критики"? Без критики будетодна "осанна". Но для жизни мало одной "осанны", надо, чтоб "осанна"-то этапереходила чрез горнило сомнений, ну и так далее, в этом роде. Я впрочем вовсе это не ввязываюсь, не я сотворял, не я и в ответе. Ну и выбрали козлаотпущения, заставили писать в отделении критики, и получилась жизнь. Мы этукомедию понимаем: я например прямо и просто требую себе уничтожения. Нет,живи, говорят, потому что без тебя ничего не будет. Если бы на земле быловсе благоразумно, то ничего бы и не произошло. Без тебя не будет никакихпроисшествий, а надо, чтобы были происшествия. Вот и служу, скрепя сердце,чтобы были происшествия, и творю неразумное по приказу. Люди принимают всюэту комедию за нечто серьезное, даже при всем своем бесспорном уме. В этомих и трагедия. Ну и страдают, конечно, но... все же зато живут, живутреально, не фантастически; ибо страдание-то и есть жизнь. Без страданиякакое было бы в ней удовольствие: все обратилось бы в один бесконечныймолебен: оно свято, но скучновато. Ну а я? Я страдаю, а все же не живу. Яикс в неопределенном уравнении. Я какой-то призрак жизни, который потерялвсе концы и начала, и даже сам позабыл наконец как и назвать себя. Тысмеешься... нет, ты не смеешься, ты опять сердишься. Ты вечно сердишься,тебе бы все только ума, а я опять-таки повторю тебе, что я отдал бы всю этунадзвездную жизнь, все чины и почести за то только, чтобы воплотиться в душусемипудовой купчихи и богу свечки ставить. - Уж и ты в бога не веришь? - ненавистно усмехнулся Иван. - То-есть как тебе это сказать, если ты только серьезно... - Есть бог или нет? - опять со свирепою настойчивостью крикнул Иван. - А, так ты серьезно? Голубчик мой, ей богу не знаю, вот великое словосказал. - Не знаешь, а бога видишь? Нет, ты не сам по себе, ты - я, ты есть я иболее ничего! Ты дрянь, ты моя фантазия! - То-есть, если хочешь, я одной с тобой философии, вот это будетсправедливо. Je pense donc je suis, это я знаю наверно, остальное же все,что кругом меня, все эти миры, бог и даже сам сатана, - все это для меня недоказано, существует ли оно само по себе, или есть только одна моя эманация,последовательное развитие моего я, существующего довременно и единолично...словом, я быстро прерываю, потому что ты кажется сейчас драться вскочишь. - Лучше бы ты какой анекдот! - болезненно проговорил Иван. - Анекдот есть и именно на нашу тему, то-есть это не анекдот, а так,легенда. Ты вот укоряешь меня в неверии: "видишь де, а не веришь". Но, другмой, ведь не я же один таков, у нас там все теперь помутились, и все отваших наук. Еще пока были атомы, пять чувств, четыре стихии, ну тогда всекое-как клеилось. Атомы-то и в древнем мире были. А вот как узнали у нас,что вы там открыли у себя "химическую молекулу", да "протоплазму", да чортзнает что еще, - так у нас и поджали хвосты. Просто сумбур начался; главное- суеверие, сплетни; сплетень ведь и у нас столько же, сколько у вас, дажекапельку больше, а наконец и доносы, у нас ведь тоже есть такое одноотделение, где принимают известные "сведения". Так вот эта дикая легенда,еще средних наших веков, - не ваших, а наших, - и никто-то ей не верит дажеи у нас, кроме семипудовых купчих, то-есть опять-таки не ваших, а нашихкупчих. Все, что у вас есть - есть и у нас, это я уж тебе по дружбе однутайну нашу открываю, хоть и запрещено. Легенда-то эта об рае. Был дескатьздесь у вас на земле один такой мыслитель и философ, "все отвергал, законы,совесть, веру", а главное - будущую жизнь. Помер, думал, что прямо во мрак исмерть, ан перед ним - будущая жизнь. Изумился и вознегодовал: "Это,говорит, противоречит моим убеждениям". Вот его за это и присудили... тоесть, видишь, ты меня извини, я ведь передаю сам, что слышал, это тольколегенда... присудили, видишь, его, чтобы прошел во мраке квадрилионкилометров (у нас ведь теперь на километры), и когда кончит этот квадрилион,то тогда ему отворят райские двери и все простят... - А какие муки у вас на том свете кроме-то квадрилиона? - с каким-тостранным оживлением прервал Иван. - Какие муки? Ах и не спрашивай: прежде было и так и сяк, а ныне всебольше нравственные пошли, "угрызения совести" и весь этот вздор. Это тожеот вас завелось, от "смягчения ваших нравов". Ну и кто же выиграл, выигралиодни бессовестные, потому что ж ему за угрызения совести, когда и совести-тонет вовсе. Зато пострадали люди порядочные, у которых еще оставалась совестьи честь... То-то вот реформы-то на неприготовленную-то почву, да ещесписанные с чужих учреждений, - один только вред! Древний огонек-то лучшебы. Ну, так вот этот осужденный на квадрилион постоял, посмотрел и легпоперек дороги: "не хочу идти, из принципа не пойду!" Возьми душу русскогопросвещенного атеиста и смешай с душой пророка Ионы, будировавшего во чревекитове три дня и три ночи, - вот тебе характер этого улегшегося на дорогемыслителя. - На чем же он там улегся? - Ну, там верно было на чем. Ты не смеешься? - Молодец! - крикнул Иван, все в том же странном оживлении. Теперь онслушал с каким-то неожиданным любопытством. - Ну что ж, и теперь лежит? - То-то и есть что нет. Он пролежал почти тысячу лет, а потом встал ипошел. - Вот осел-то! - воскликнул Иван, нервно захохотав, все как бы что-тоусиленно соображая. - Не все ли равно, лежать ли вечно или идти квадрилионверст? Ведь это билион лет ходу? - Даже гораздо больше, вот только нет карандашика и бумажки, а то бырассчитать можно. Да ведь он давно уже дошел, и тут-то и начинается анекдот. - Как дошел! Да где ж он билион лет взял? - Да ведь ты думаешь все про нашу теперешнюю землю! Да ведь теперешняяземля может сама-то билион раз повторялась; ну, отживала, леденела,трескалась, рассыпалась, разлагалась на составные начала, опять вода, яже бенад твердию, потом опять комета, опять солнце, опять из солнца земля, - ведьэто развитие может уже бесконечно раз повторяется, и все в одном и том жевиде, до черточки. Скучища неприличнейшая... - Ну-ну, что же вышло, когда дошел? - А только что ему отворили в рай, и он вступил, то, не пробыв еще двухсекунд - и это по часам, по часам (хотя часы его, по-моему, давно должныбыли бы разложиться на составные элементы у него в кармане дорогой), - непробыв двух секунд, воскликнул, что за эти две секунды не только квадрилион,но квадрилион квадрилионов пройти можно, да еще возвысив в квадрилионнуюстепень! Словом, пропел "осанну", да и пересолил, так что иные там, собразом мыслей поблагороднее, так даже руки ему не хотели подать на первыхпорах: слишком де уж стремительно в консерваторы перескочил. Русская натура.Повторяю: легенда. За что купил, за то и продал. Так вот еще какие там у насобо всех этих предметах понятия ходят. - Я тебя поймал! - вскричал Иван с какою-то почти детскою радостью, какбы уже окончательно что-то припомнив: этот анекдот о квадрилионе лет, - этоя сам сочинил! Мне было тогда семнадцать лет, я был в гимназии... я этотанекдот тогда сочинил и рассказал одному товарищу, фамилия его Коровкин, этобыло в Москве... Анекдот этот так характерен, что я не мог его ни откудавзять. Я его было забыл... но он мне припомнился теперь бессознательно, -мне самому, а не ты рассказал! Как тысячи вещей припоминаются иногдабессознательно, даже когда казнить везут... во сне припомнился. Вот ты иесть этот сон! Ты сон, и не существуешь! - По азарту, с каким ты отвергаешь меня, - засмеялся джентльмен, - яубеждаюсь, что ты все-таки в меня веришь. - Ни мало! на сотую долю не верю! - Но на тысячную веришь. Гомеопатические-то доли ведь самые может бытьсильные. Признайся, что веришь, ну на десятитысячную... - Ни одной минуты! - яростно вскричал Иван. - Я впрочем желал бы в тебяповерить! - странно вдруг прибавил он. - Эге! Вот однако признание! Но я добр. я тебе и тут помогу. Слушай:это я тебя поймал, а не ты меня! Я нарочно тебе твой же анекдот рассказал,который ты уже забыл, чтобы ты окончательно во мне разуверился. - Лжешь! Цель твоего появления уверить меня, что ты есь. - Именно. Но колебания, но беспокойство, но борьба веры и неверия, -это ведь такая иногда мука для совестливого человека, вот как ты, что лучшеповеситься. Я именно, зная, что ты капельку веришь в меня, подпустил тебеневерия уже окончательно, рассказав этот анекдот. Я тебя вожу между верой ибезверием попеременно, и тут у меня своя цель. Новая метода-с: Ведь когда тыво мне совсем разуверишься, то тотчас меня же в глаза начнешь уверять, что яне сон, а есмь в самом деле, я тебя уж знаю; вот я тогда и достигну цели. Ацель моя благородная. Я в тебя только крохотное семячко веры брошу, а изнего вырастет дуб, - да еще такой дуб, что ты, сидя на дубе-то, в "отцыпустынники и в жены непорочны" пожелаешь вступить; ибо тебе оченно, оченнотого в тайне хочется, акриды кушать будешь, спасаться в пустыню потащишься! - Так ты, негодяй, для спасения моей души стараешься? - Надо же хоть когда-нибудь доброе дело сделать. Злишься-то ты,злишься, как я погляжу! - Шут! А искушал ты когда-нибудь вот этаких-то, вот что акриды-то едят,да по семнадцати лет в голой пустыне молятся, мохом обросли? - Голубчик мой, только это и делал. Весь мир и миры забудешь, а кодному этакому прилепишься, потому что бриллиант-то уж очень драгоценен;одна ведь такая душа стоит иной раз целого созвездия, - у нас ведь свояарифметика. Победа-то драгоценна! А ведь иные из них, ей богу, не ниже тебяпо развитию, хоть ты этому и не поверишь: такие бездны веры и неверия могутсозерцать в один и тот же момент, что право иной раз кажется только бы ещеодин волосок - и полетит человек "вверх тормашки", как говорит актерГорбунов. - Ну и что ж, отходил с носом? - Друг мой, - заметил сентенциозно гость, - с носом все же лучшеотойти, чем иногда совсем без носа, как недавно еще изрек один болящиймаркиз (должно быть специалист лечил) на исповеди своему духовномуотцу-иезуиту. Я присутствовал - просто прелесть. "Возвратите мне, говорит,мой нос!" И бьет себя в грудь. - "Сын мой, виляет патер, по неисповедимымсудьбам провидения все восполняется и видимая беда влечет иногда за собоючрезвычайную, хотя и невидимую выгоду. Если строгая судьба лишила вас носа,то выгода ваша в том, что уже никто во всю вашу жизнь не осмелится вамсказать, что вы остались с носом". - "Отец святой, это не утешение!"восклицает отчаянный, - "я был бы, напротив, в восторге всю жизнь каждыйдень оставаться с носом, только бы он был у меня на надлежащем месте!" -"Сын мой, вздыхает патер, всех благ нельзя требовать разом и это уже ропотна провидение, которое даже и тут не забыло вас; ибо если вы вопиете, каквозопили сейчас, что с радостью готовы бы всю жизнь оставаться с носом, то итут уже косвенно исполнено желание ваше: ибо, потеряв нос, вы тем самым всеже как бы остались с носом"... - Фу, как глупо! - крикнул Иван. - Друг мой, я хотел только тебя рассмешить, но клянусь, это настоящаяиезуитская казуистика, и клянусь, все это случилось буква в букву, как яизложил тебе. Случай этот недавний и доставил мне много хлопот. Несчастныймолодой человек, возвратясь домой, в ту же ночь застрелился; я был при немнеотлучно до последнего момента... Что же до исповедальных этих иезуитскихбудочек, то это воистину самое милое мое развлечение в грустные минутыжизни. Вот тебе еще один случай, совсем уже на-днях. Приходит к старикупатеру блондиночка, норманочка, лет двадцати, девушка. Красота, телеса,натура - слюнки текут. Нагнулась, шепчет патеру в дырочку свой грех. - "Чтовы, дочь моя, неужели вы опять уже пали?.." восклицает патер. "О, SanctaMaria, что я слышу: уже не с тем. Но доколе же это продолжится, и как вамэто не стыдно!" - "Ah mon pere", отвечает грешница, вся в покаянных слезах:- "Ca lui fait tant de plaisir et a moi si peu de peine!" Ну, представь себетакой ответ! Тут уж и я отступился: это крик самой природы, это, еслихочешь, лучше самой невинности! Я тут же отпустил ей грех и повернулся былоидти, но тотчас же принужден был и воротиться: слышу, патер в дырочку ейназначает вечером свидание, - а ведь старик - кремень, и вот пал в одномгновение! Природа-то, правда-то природы взяла свое! Что, опять воротишьнос, опять сердишься? Не знаю уж чем и угодить тебе... - Оставь меня, ты стучишь в моем мозгу как неотвязный кошмар. -болезненно простонал Иван, в бессилии пред своим видением, - мне скучно стобою, невыносимо и мучительно! Я бы много дал, если бы мог прогнать тебя! - Повторяю, умерь свои требования, не требуй от меня "всего великого ипрекрасного", и увидишь, как мы дружно с тобою уживемся, - внушительнопроговорил джентльмен. - Воистину ты злишься на меня за то, что я не явилсятебе как-нибудь в красном сиянии, "гремя и блистая", с опаленными крыльями,а предстал в таком скромном виде. Ты оскорблен, во-первых, в эстетическихчувствах твоих, а во-вторых, в гордости: как дескать к такому великомучеловеку мог войти такой пошлый чорт? Нет, в тебе-таки есть этаромантическая струйка, столь осмеянная еще Белинским. Что делать, молодойчеловек. Я вот думал давеча; собираясь к тебе, для шутки предстать в видеотставного действительного статского советника, служившего на Кавказе, созвездой Льва и Солнца на фраке, но решительно побоялся, потому ты избил быменя только за то, как я смел прицепить на фрак Льва и Солнце, а не прицепилпо крайней мере Полярную Звезду али Сириуса. И все ты о том, что я глуп. Нобог мой, я и претензий не имею равняться с тобой умом. Мефистофель, явившиськ Фаусту, засвидетельствовал о себе, что он хочет зла, а делает лишь добро.Ну, это как ему угодно, я же совершенно напротив. Я может быть единственныйчеловек во всей природе, который любит истину и искренно желает добра. Я былпри том, когда умершее на кресте Слово восходило в небо, неся на персяхсвоих душу распятого одесную разбойника, я слышал радостные взвизгихерувимов, поющих и вопиющих: "осанна", и громовый вопль восторга серафимов,от которого потряслось небо и все мироздание. И вот, клянусь же всем, чтоесть свято, я хотел примкнуть к хору и крикнуть со всеми "осанна"! Ужеслетало, уже рвалось из груди... я ведь, ты знаешь, очень чувствителен ихудожественно-восприимчив. Но здравый смысл, - о, самое несчастное свойствомоей природы, - удержал меня и тут в должных границах, и я пропустилмгновение! Ибо что же, подумал я в ту же минуту, - что же бы вышло послемоей-то "осанны"? Тотчас бы все угасло на свете и не стало бы случатьсяникаких происшествий. И вот единственно по долгу службы и по социальномумоему положению я принужден был задавить в себе хороший момент и остатьсяпри пакостях. Честь добра кто-то берет всю себе, а мне оставлены в уделтолько пакости. Но я не завидую чести жить на шаромыжку, я не честолюбив.Почему изо всех существ в мире только я лишь один обречен на проклятия отовсех порядочных людей и даже на пинки сапогами, ибо, воплощаясь, долженпринимать иной раз и такие последствия? Я ведь знаю, тут есть секрет, носекрет мне ни за что не хотят открыть, потому что я пожалуй тогда,догадавшись в чем дело, рявкну "осанну", и тотчас исчезнет необходимый минуси начнется во всем мире благоразумие, а с ним, разумеется, и конец всему,даже газетам и журналам, потому что кто ж на них тогда станет подписываться.Я ведь знаю, в конце концов я помирюсь, дойду и я мой квадрилион, и узнаюсекрет. Но пока это произойдет, будирую и, скрепя сердце, исполняю моеназначение: губить тысячи, чтобы спасся один. Сколько, например, надо былопогубить душ и опозорить честных репутаций, чтобы получить одного толькоправедного Иова, на котором меня так зло поддели во время оно! Нет, пока неоткрыт секрет, для меня существуют две правды: одна тамошняя, ихняя, мнепока совсем неизвестная, а другая моя. И еще неизвестно, которая будетпочище... Ты заснул? - Еще бы, - злобно простонал Иван, - все, что ни есть глупого в природемоей, давно уже пережитого, перемолотого в уме моем, отброшенного какпадаль, - ты мне же подносишь как какую-то новость! - Не потрафил и тут! А я-то думал тебя даже литературным изложениемпрельстить: Эта "осанна"-то в небе право недурно ведь у меня вышло? Затемсейчас этот саркастический тон a la Гейне, а, не правда ли? - Нет, я никогда не был таким лакеем! Почему же душа моя могла породитьтакого лакея как ты? - Друг мой, я знаю одного прелестнейшего и милейшего русского барченка:молодого мыслителя и большого любителя литературы и изящных вещей, авторапоэмы, которая обещает, под названием: "Великий Инквизитор"... Я его толькои имел в виду! - Я тебе запрещаю говорить о "Великом Инквизиторе", - воскликнул Иван,весь покраснев от стыда. - Ну, а "Геологический-то переворот"? помнишь? Вот это так уж поэмка! - Молчи, или я убью тебя! - Это меня-то убьешь? Нет, уж извини, выскажу. Я и пришел, чтобугостить себя этим удовольствием. О, я люблю мечты пылких, молодых,трепещущих жаждой жизни друзей моих! "Там новые люди", решил ты еще прошлоювесной, сюда собираясь, "они полагают разрушить все и начать с антропофагии.Глупцы, меня не спросились! По-моему и разрушать ничего не надо, а надовсего только разрушить в человечестве идею о боге, вот с чего надо принятьсяза дело! С этого, с этого надобно начинать, - о слепцы, ничего непонимающие! Раз человечество отречется поголовно от бога (а я верю, что этотпериод, параллельно геологическим периодам, совершится), то само собою, безантропофагии, падет все прежнее мировоззрение и, главное, вся прежняянравственность, и наступит все новое. Люди совокупятся, чтобы взять от жизнивсе, что она может дать, но непременно для счастия и радости в одном толькоздешнем мире. Человек возвеличится духом божеской, титанической гордости иявится человеко-бог. Ежечасно побеждая уже без границ природу, волею своею инаукой, человек тем самым ежечасно будет ощущать наслаждение столь высокое,что оно заменит ему все прежние упования наслаждений небесных. Всякийузнает, что он смертен весь, без воскресения, и примет смерть гордо испокойно, как бог. Он из гордости поймет, что ему нечего роптать за то, чтожизнь есть мгновение, и возлюбит брата своего уже безо всякой мзды. Любовьбудет удовлетворять лишь мгновению жизни, но одно уже сознание еемгновенности усилит огонь ее настолько, насколько прежде расплывалась она вупованиях на любовь загробную и бесконечную"... ну и прочее и прочее, в томже роде. Премило! Иван сидел, зажав себе уши руками и смотря в землю, но начал дрожатьвсем телом. Голос продолжал: - Вопрос теперь в том, думал мой юный мыслитель: возможно ли, чтобытакой период наступил когда-нибудь или нет? Если наступит, то все решено, ичеловечество устроится окончательно. Но так как, в виду закоренелой глупостичеловеческой, это пожалуй еще и в тысячу лет не устроится, то всякому,сознающему уже и теперь истину, позволительно устроиться совершенно как емуугодно, на новых началах. В этом смысле ему "все позволено". Мало того: еслидаже период этот и никогда не наступит, но так как бога и бессмертиявсе-таки нет, то новому человеку позволительно стать человеко-богом, дажехотя бы одному в целом мире, и уж конечно, в новом чине, с легким сердцемперескочить всякую прежнюю нравственную преграду прежнего раба-человека,если оно понадобится. Для бога не существует закона! Где станет бог - тамуже место божие! Где стану я, там сейчас же будет первое место... "вседозволено" и шабаш! Все это очень мило; только если захотел мошенничать,зачем бы еще, кажется, санкция истины? Но уж таков наш русский современныйчеловечек: без санкции и смошенничать не решится, до того уж истинувозлюбил... Гость говорил очевидно увлекаясь своим красноречием, все более и болеевозвышая голос и насмешливо поглядывая на хозяина; но ему не удалосьдокончить: Иван вдруг схватил со стола стакан и с розмаху пустил в оратора. - Ah, mais c'est bete enfin! - воскликнул тот, вскакивая с дивана исмахивая пальцами с себя брызги чаю, - вспомнил Лютерову чернильницу! Сам жеменя считает за сон и кидается стаканами в сон! Это по-женски! А ведь я таки подозревал, что ты делал только вид, что заткнул свои уши, а ты слушал... В раму окна вдруг раздался со двора твердый и настойчивый стук. ИванФедорович вскочил с дивана. - Слышишь, лучше отвори, - вскричал гость, - это брат твой Алеша ссамым неожиданным и любопытным известием, уж я тебе отвечаю! - Молчи, обманщик, я прежде тебя знал, что это Алеша, я егопредчувствовал, и уж конечно он не даром, конечно с "известием"!.. -воскликнул исступленно Иван. - Отопри же, отопри ему. На дворе метель, а он брат твой. M-r, sait-ille temps qu'il fait? C'est a ne pas mettre un chien dehors... Стук продолжался. Иван хотел было кинуться к окну, но что-то как бывдруг связало ему ноги и руки. Изо всех сил он напрягался, как бы порватьсвои путы, но тщетно. Стук в окно усиливался все больше и громче. Наконецвдруг порвались путы, и Иван Федорович вскочил на диване. Он дикоосмотрелся. Обе свечки почти догорели, стакан, который он только что бросилв своего гостя, стоял пред ним на столе, а на противоположном диване никогоне было. Стук в оконную раму, хотя и продолжался настойчиво, но совсем нетак громко, как сейчас только мерещилось ему во сне, напротив, оченьсдержанно. - Это не сон! Нет, клянусь, это был не сон, это все сейчас было! -вскричал Иван Федорович, бросился к окну и отворил форточку. - Алеша, я ведь не велел приходить! - свирепо крикнул он брату. - Вдвух словах: чего тебе надо? В двух словах, слышишь? - Час тому назад повесился Смердяков, - ответил со двора Алеша. - Пройди на крыльцо, сейчас отворю тебе, - сказал Иван, и пошелотворять Алеше.
X. "ЭТО ОН ГОВОРИЛ!"
Алеша войдя сообщил Ивану Федоровичу, что час с небольшим назадприбежала к нему на квартиру Марья Кондратьевна и объявила, что Смердяковлишил себя жизни. "Вхожу этта к нему самовар прибрать, а он у стенки нагвоздочке висит". На вопрос Алеши: "заявила ль она кому следует?" ответила,что никому не заявляла, а "прямо бросилась к вам к первому и всю дорогубежала бегом". Она была как помешанная, передавал Алеша, и вся дрожала каклист. Когда же Алеша прибежал вместе с ней в их избу, то застал Смердяковавсе еще висевшим. На столе лежала записка: "Истребляю свою жизнь своеюсобственною волей и охотой, чтобы никого не винить". Алеша так и оставил этузаписку на столе и пошел прямо к исправнику, у него обо всем заявил, "аоттуда прямо к тебе", заключил Алеша, пристально вглядываясь в лицо Ивана. Ивсе время, пока он рассказывал, он не отводил от него глаз как бы чем-тоочень пораженный в выражении его лица. - Брат, - вскричал он вдруг, - ты верно ужасно болен! Ты смотришь и какбудто не понимаешь, что я говорю. - Это хорошо, что ты пришел, - проговорил как бы задумчиво Иван и какбы вовсе не слыхав восклицания Алеши. - А ведь я знал, что он повесился. - От кого же? - Не знаю от кого. Но я знал. Знал ли я? Да, он мне сказал. Он сейчасеще мне говорил... Иван стоял среди комнаты и говорил все так же задумчиво и смотря вземлю. - Кто он? - спросил Алеша, невольно оглядевшись кругом. - Он улизнул. Иван поднял голову и тихо улыбнулся: - Он тебя испугался, тебя, голубя. Ты "чистый херувим". Тебя Дмитрийхерувимом зовет. Херувим... Громовый вопль восторга серафимов! Что такоесерафим? Может быть целое созвездие. А может быть все то созвездие естьвсего только какая-нибудь химическая молекула... Есть созвездие Льва иСолнца, не знаешь ли? - Брат, сядь! - проговорил Алеша в испуге, - сядь, ради бога, на диван.Ты в бреду, приляг на подушку, вот так. Хочешь полотенце мокрое к голове?Может лучше станет? - Дай полотенце, вот тут на стуле, я давеча сюда бросил. - Тут нет его. Не беспокойся, я знаю, где лежит; вот оно, - сказалАлеша, сыскав в другом углу комнаты, у туалетного столика Ивана, чистое, ещесложенное и не употребленное полотенце. Иван странно посмотрел на полотенце;память как бы в миг воротилась к нему. - Постой, - привстал он с дивана, - я давеча, час назад, это самоеполотенце взял оттуда же и смочил водой. Я прикладывал к голове и бросилсюда... как же оно сухое? другого не было. - Ты прикладывал это полотенце к голове? - спросил Алеша. - Да, и ходил по комнате, час назад... Почему так свечки сгорели?который час? - Скоро двенадцать. - Нет, нет, нет! - вскричал вдруг Иван. - это был не сон! Он был, онтут сидел, вон на том диване. Когда ты стучал в окно, я бросил в негостакан... вот этот... Постой, я и прежде спал, но этот сон не сон. И преждебыло. У меня, Алеша, теперь бывают сны... но они не сны, а наяву: я хожу,говорю и вижу... а сплю. Но он тут сидел, он был, вот на этом диване... Онужасно глуп, Алеша, ужасно глуп, - за смеялся вдруг Иван и принялся шагатьпо комнате. - Кто глуп? Про кого ты говоришь, брат? - опять тоскливо спросил Алеша. - Чорт! Он ко мне повадился. Два раза был, даже почти три. Он дразнилменя тем, будто я сержусь, что он просто чорт, а не сатана с опаленнымикрыльями, в громе и блеске. Но он не сатана, это он лжет. Он самозванец. Онпросто чорт, дрянной, мелкий чорт. Он в баню ходит. Раздень его и наверноотыщешь хвост, длинный, гладкий как у датской собаки, в аршин длиной,бурый... Алеша, ты озяб, ты в снегу был, хочешь чаю? Что? холодный? Хочешьвелю поставить? C'est a ne pas mettre un chien dehors... Алеша быстро сбегал к рукомойнику, намочил полотенце, уговорил Иванаопять сесть и обложил ему мокрым полотенцем голову. Сам сел подле него. - Что ты мне давеча говорил про Лизу? - начал опять Иван. (Онстановился очень словоохотлив.) - Мне нравится Лиза. Я сказал про нее тебечто-то скверное. Я солгал, мне она нравится... Я боюсь завтра за Катю,больше всего боюсь. За будущее. Она завтра бросит меня и растопчет ногами.Она думает, что я из ревности к ней гублю Митю! Да, она это думает! Так вотнет же! Завтра крест, но не виселица. Нет, я не повешусь. Знаешь ли ты, чтоя никогда не могу лишить себя жизни, Алеша! От подлости, что ли? Я не трус.От жажды жить! Почему это я знал, что Смердяков повесился? Да, это он мнесказал... - И ты твердо уверен, что кто-то тут сидел? - спросил Алеша. - Вон на том диване, в углу. Ты бы его прогнал. Да ты же его и прогнал:он исчез как ты явился. Я люблю твое лицо, Алеша. Знал ли ты, что я люблютвое лицо? А он - это я, Алеша, я сам. Все мое низкое, все мое подлое ипрезренное! Да, я "романтик", он это подметил... хоть это и клевета. Онужасно глуп, но он этим берет. Он хитер, животно хитер, он знал, чемвзбесить меня. Он все дразнил меня, что я в него верю и тем заставил меняего слушать. Он надул меня как мальчишку. Он мне впрочем сказал про менямного правды. Я бы никогда этого не сказал себе. Знаешь, Алеша, знаешь, -ужасно серьезно и как бы конфиденциально прибавил Иван, - я бы очень желал,чтоб он в самом деле был он, а не я! - Он тебя измучил, - сказал Алеша, с состраданием смотря на брата. - Дразнил меня! И знаешь, ловко, ловко: "Совесть! Что совесть? Я сам ееделаю. Зачем же я мучаюсь? По привычке. По всемирной человеческой привычкеза семь тысяч лет. Так отвыкнем и будем боги". - Это он говорил, это онговорил! - А не ты, не ты? - ясно смотря на брата, неудержимо вскричал Алеша. -Ну и пусть его, брось его и забудь о нем! Пусть он унесет с собою все, чтоты теперь проклинаешь, и никогда не приходит! - Да, но он зол. Он надо мной смеялся. Он был дерзок, Алеша. - ссодроганием обиды проговорил Иван. - Но он клеветал на меня, он во многомклеветал. Лгал мне же на меня же в глаза. "О, ты идешь совершить подвигдобродетели, объявишь, что убил отца, что лакей по твоему наущению убилотца"... - Брат, - прервал, Алеша, - удержись: не ты убил. Это неправда! - Это он говорит, он, а он это знает. "Ты идешь совершить подвигдобродетели, а в добродетель-то и не веришь - вот, что тебя злит и мучит,вот отчего ты такой мстительный". - Это он мне про меня говорил, а он знает,что говорит... - Это ты говоришь, а не он! - горестно воскликнул Алеша, - и говоришь вболезни, в бреду, себя мучая! - Нет, он знает, что говорит. Ты, говорит, из гордости идешь, тыстанешь и скажешь: "это я убил, и чего вы корчитесь от ужаса, вы лжете!Мнение ваше презираю, ужас ваш презираю". - Это он про меня говорит, и вдругговорит: "А знаешь, тебе хочется, чтоб они тебя похвалили: "Преступник,дескать, убийца, но какие у него великодушные чувства, брата спасти захотели признался!" Вот это так уж ложь, Алеша! - вскричал вдруг Иван, засверкавглазами. - Я не хочу, чтобы меня смерды хвалили! Это он солгал, Алеша,солгал, клянусь тебе! Я бросил в него за это стаканом, и он расшибся об егоморду. - Брат, успокойся, перестань! - упрашивал Алеша. - Нет, он умеет мучить, он жесток, - продолжал, не слушая, Иван. - Явсегда предчувствовал, зачем он приходит. "Пусть, говорит, ты шел изгордости, но ведь все же была и надежда, что уличат Смердякова и сошлют вкаторгу, что Митю оправдают, а тебя осудят лишь нравственно - (слышишь, онтут смеялся!) - а другие так и похвалят. Но вот умер Смердяков, повесился, -ну и кто ж тебе там на суде теперь-то одному поверит? А ведь ты идешь,идешь, ты все-таки пойдешь, ты решил, что пойдешь. Для чего же ты идешьпосле этого?" Это страшно, Алеша, я не могу выносить таких вопросов. Ктосмеет мне задавать такие вопросы! - Брат, - прервал Алеша, замирая от страха, но все еще как бы надеясьобразумить Ивана, - как же мог он говорить тебе про смерть Смердякова домоего прихода, когда еще никто и не знал о ней, да и времени не было никомуузнать? - Он говорил, - твердо произнес Иван, не допуская и сомнения. - Онтолько про это и говорил, если хочешь. "И добро бы ты, говорит, вдобродетель верил: пусть не поверят мне, для принципа иду. Но ведь тыпоросенок как Федор Павлович, и что тебе добродетель? Для чего же ты тудапотащишься, если жертва твоя ни к чему не послужит? А потому что ты сам незнаешь, для чего идешь! О ты бы много дал, чтоб узнать самому, для чегоидешь! И будто ты решился? Ты еще не решился. Ты всю ночь будешь сидеть ирешать: идти или нет? Но ты все-таки пойдешь и знаешь, что пойдешь, самзнаешь, что как бы ты ни решался, а решение уж не от тебя зависит. Пойдешь,потому что не смеешь не пойти. Почему не смеешь, - это уж сам угадай, воттебе загадка!" Встал и ушел. Ты пришел, а он ушел. Он меня трусом назвал,Алеша! Le mot de l'enigme, что я трус! "Не таким орлам воспарять надземлей!" Это он прибавил, это он прибавил! И Смердяков это же говорил. Егонадо убить! Катя меня презирает, я уже месяц это вижу, да и Лиза презиратьначнет! "Идешь, чтоб тебя похвалили", - это зверская ложь! И ты тожепрезираешь меня, Алеша. Теперь я тебя опять возненавижу. И изверга ненавижу,и изверга ненавижу! Не хочу спасать изверга, пусть сгниет в каторге! Гимнзапел! О, завтра я пойду, стану пред ними, и плюну им всем в глаза! Он вскочил в исступлении, сбросил с себя полотенце и принялся сновашагать по комнате. Алеша вспомнил давешние слова его: "Как будто я сплюнаяву... Хожу, говорю и вижу, а сплю". Именно как будто это совершалосьтеперь. Алеша не отходил от него. Мелькнула-было у него мысль бежать кдоктору и привесть того, но он побоялся оставить брата одного: поручить егосовсем некому было. Наконец Иван, мало-по-малу, стал совсем лишаться памяти.Он все продолжал говорить, говорил не умолкая, но уже совсем нескладно. Дажеплохо выговаривал слова и вдруг сильно покачнулся на месте. Но Алеша успелподдержать его. Иван дал себя довести до постели, Алеша кое-как раздел его иуложил. Сам просидел над ним еще часа два. Больной спал крепко, бездвижения, тихо и ровно дыша. Алеша взял подушку и лег на диване нераздеваясь. Засыпая помолился о Мите и об Иване. Ему становилась понятноюболезнь Ивана: "Муки гордого решения, глубокая совесть!" Бог, которому он неверил, и правда его одолевали сердце, все еще не хотевшее подчиниться. "Да,- неслось в голове Алеши, уже лежавшей на подушке, - да, коль Смердяковумер, то показанию Ивана никто уже не поверит; но он пойдет и покажет!"Алеша тихо улыбнулся: "Бог победит!" подумал он. "Или восстанет в светеправды, или... погибнет в ненависти, мстя себе и всем за то, что послужилтому, во что не верит", горько прибавил Алеша и опять помолился за Ивана. ----------------
КНИГА ДВЕНАДЦАТАЯ.
СУДЕБНАЯ ОШИБКА.
I. РОКОВОЙ ДЕНЬ.
На другой день после описанных мною событий, в десять часов утра,открылось заседание нашего окружного суда, и начался суд над ДмитриемКарамазовым. Скажу вперед и скажу с настойчивостью: я далеко не считаю себя в силахпередать все то, что произошло на суде, и не только в надлежащей полноте, нодаже и в надлежащем порядке. Мне все кажется, что если бы все припомнить ивсе как следует разъяснить, то потребуется целая книга и даже пребольшая. Апотому пусть не посетуют на меня, что я передам лишь то, что меня личнопоразило и что я особенно запомнил. Я мог принять второстепенное заглавнейшее, даже совсем упустить самые резкие необходимейшие черты... Авпрочем вижу, что лучше не извиняться. Сделаю, как умею, и читатели самипоймут, что я сделал лишь как умел. И во-первых, прежде чем мы войдем в залу суда, упомяну о том, что меняв этот день особенно удивило. Впрочем удивило не одного меня, а, какоказалось впоследствии, и всех. Именно: все знали, что дело этозаинтересовало слишком многих, что все сгорали от нетерпения, когда начнетсясуд, что в обществе нашем много говорили, предполагали, восклицали, мечталиуже целые два месяца. Все знали тоже, что дело это получило всероссийскуюогласку, но все-таки не представляли себе, что оно до такой уже жгучей, дотакой раздражительной степени потрясло всех и каждого, да и не у нас только,а повсеместно, как оказалось это на самом суде в этот день. К этому дню кнам съехались гости не только из нашего губернского города, но и изнекоторых других городов России, а наконец из Москвы и из Петербурга.Приехали юристы, приехало даже несколько знатных лиц, а также и дамы. Всебилеты были расхватаны. Для особенно почетных и знатных посетителей измужчин отведены были даже совсем уже необыкновенные места сзади стола, закоторым помещался суд: там появился целый ряд занятых разными особамикресел, чего никогда у нас прежде не допускалось. Особенно много оказалосьдам, - наших и приезжих, я думаю, даже не менее половины всей публики. Однихтолько съехавшихся отовсюду юристов оказалось так много, что даже не зналиуж, где их и поместить, так как все билеты давно уже были розданы, выпрошеныи вымолены. Я видел сам, как в конце залы за эстрадой была временно инаскоро устроена особая загородка, в которую впустили всех этих съехавшихсяюристов, и они почли себя даже счастливыми, что могли тут хоть стоять,потому что стулья, чтобы выгадать место, были из этой загородки совсемвынесены, и вся набравшаяся толпа простояла все "дело", густо сомкнувшеюсякучей, плечом к плечу. Некоторые из дам, особенно из приезжих, явились нахорах залы чрезвычайно разряженные, но большинство дам даже и о нарядахзабыло. На их лицах читалось истерическое, жадное, болезненное почтилюбопытство. Одна из характернейших особенностей всего этого собравшегося взале общества, и которую необходимо отметить, состояла в том, что, как иоправдалось потом по многим наблюдениям, почти все дамы, по крайней мереогромнейшее большинство их, стояли за Митю и за оправдание его. Может быть,главное, потому что о нем составилось представление как о покорителе женскихсердец. Знали, что явятся две женщины-соперницы. Одна из них, то естьКатерина Ивановна, особенно всех интересовала; про нее рассказывалосьчрезвычайно много необыкновенного, про ее страсть к Мите, несмотря даже наего преступление, рассказывались удивительные анекдоты. Особенно упоминалосьоб ее гордости (она почти никому в нашем городе не сделала визитов), об"аристократических связях". Говорили, что она намерена проситьправительство, чтоб ей позволили сопровождать преступника на каторгу иобвенчаться с ним где-нибудь в рудниках под землей. С неменьшим волнениеможидали появления на суде и Грушеньки, как соперницы Катерины Ивановны. Смучительным любопытством ожидали встречи пред судом двух соперниц -аристократической гордой девушки и "гетеры"; Грушенька впрочем былаизвестнее нашим дамам, чем Катерина Ивановна. Ее, "по губительницу ФедораПавловича и несчастного сына его", видали наши дамы и прежде, и все, почтидо единой, удивлялись, как в такую "самую обыкновенную, совсем даженекрасивую собой русскую мещанку" могли до такой степени влюбиться отец исын. Словом, толков было много. Мне положительно известно, что собственно внашем городе произошло даже несколько серьезных семейных ссор из-за Мити.Многие дамы горячо поссорились со своими супругами за разность взглядов навсе это ужасное дело, и естественно после того, что все мужья этих дамявились в залу суда уже не только нерасположенными к подсудимому, но дажеозлобленными против него. И вообще положительно можно было сказать, что, впротивоположность дамскому, весь мужской элемент был настроен противподсудимого. Виднелись строгие, нахмуренные лица, другие даже совсемзлобные, и это во множестве. Правда и то, что Митя многих из них сумелоскорбить лично во время своего у нас пребывания. Конечно иные изпосетителей были почти даже веселы и весьма безучастны собственно к судьбеМити, но все же опять-таки не к рассматривавшемуся делу; все были занятыисходом его, и большинство мужчин решительно желало кары преступнику, кромеразве юристов, которым дорога была не нравственная сторона дела, а лишьтак-сказать современно-юридическая. Всех волновал приезд знаменитогоФетюковича. Талант его был известен повсеместно, и это уже не в первый раз,что он являлся в провинции защищать громкие уголовные дела. И после егозащиты таковые дела всегда становились знаменитыми на всю Россию и надолгопамятными. Ходило несколько анекдотов и о нашем прокуроре и о председателесуда. Рассказывалось, что наш прокурор трепетал встречи с Фетюковичем, чтоэто были старинные враги еще с Петербурга, еще с начала их карьеры, чтосамолюбивый наш Ипполит Кириллович, считавший себя постоянно кем-тообиженным еще с Петербурга, за то что не были надлежаще оценены его таланты,воскрес было духом над делом Карамазовых и мечтал даже воскресить этим деломсвое увядшее поприще, но что пугал его лишь Фетюкович. Но насчет трепетапред Фетюковичем суждения были не совсем справедливы. Прокурор наш был не изтаких характеров, которые падают духом пред опасностью, а напротив из тех,чье самолюбие вырастает и окрыляется именно по мере возрастания опасности.Вообще же надо заметить, что прокурор наш был слишком горяч и болезненновосприимчив. В иное дело он клал всю свою душу и вел его так, как бы отрешения его зависела вся его судьба и все его достояние. В юридическом миренад этим несколько смеялись, ибо наш прокурор именно этим качеством своимзаслужил даже некоторую известность, если далеко не повсеместно, то гораздобольшую, чем можно было предположить в виду его скромного места в нашемсуде. Особенно смеялись над его страстью к психологии. По-моему, всеошибались: наш прокурор, как человек и характер, кажется мне, был гораздосерьезнее, чем многие о нем думали. Но уж так не умел поставить себя этотболезненный человек с самых первых своих шагов еще в начале поприща, а затеми во всю свою жизнь. Что же до председателя нашего суда, то о нем можно сказать лишь то, чтоэто был человек образованный, гуманный, практически знающий дело и самыхсовременных идей. Был он довольно самолюбив, но о карьере своей не оченьзаботился. Главная цель его жизни заключалась в том, чтобы быть передовымчеловеком. При том имел связи и состояние. На дело Карамазовых, какоказалось потом, он смотрел довольно горячо, но лишь в общем смысле. Егозанимало явление, классификация его, взгляд на него как на продукт нашихсоциальных основ. как на характеристику русского элемента, и проч., и проч.К личному же характеру дела, к трагедии его, равно как и к личностямучаствующих лиц, начиная с подсудимого, он относился довольно безразлично иотвлеченно, как впрочем может быть и следовало. Задолго до появления суда зала была уже набита битком. У нас зала судалучшая в городе, обширная, высокая, звучная. Направо от членов суда,помещавшихся на некотором возвышении, был приготовлен стол и два ряда креселдля присяжных заседателей. Налево было место подсудимого и его защитника. Насредине залы, близ помещения суда стоял стол с "вещественнымидоказательствами". На нем лежали окровавленный шелковый белый халат ФедораПавловича, роковой медный пестик, коим было совершено предполагаемоеубийство, рубашка Мити с запачканным кровью рукавом, его сюртук весь вкровавых пятнах сзади на месте кармана, в который он сунул тогда свой весьмокрый от крови платок, самый платок, весь заскорузлый от крови, теперь ужесовсем пожелтевший, пистолет, заряженный для самоубийства Митей у Перхотинаи отобранный у него тихонько в Мокром Трифоном Борисовичем, конверт снадписью, в котором были приготовлены для Грушеньки три тысячи, и розоваятоненькая ленточка, которою он был обвязан, и прочие многие предметы,которых и не упомню. На некотором расстоянии дальше, в глубь залы,начинались места для публики, но еще пред балюстрадой стояло несколькокресел для тех свидетелей, уже давших свое показание, которые будутоставлены в зале. В десять часов появился суд в составе председателя, одногочлена и одного почетного мирового судьи. Разумеется, тотчас же появился ипрокурор. Председатель был плотный, коренастый человек, ниже среднего роста,с гемороидальным лицом, лет пятидесяти, с темными с проседью волосами,коротко обстриженными, и в красной ленте - не помню уж какого ордена.Прокурор же показался мне, - да и не мне, а всем, очень уж как-то бледным,почти с зеленым лицом, почему-то как бы внезапно похудевшим в одну можетбыть ночь, потому что я всего только третьего дня видел его совсем еще всвоем виде. Председатель начал с вопроса судебному приставу: все ли явилисьприсяжные заседатели?.. Вижу однако, что так более продолжать не могу, ужепотому даже, что многого не расслышал, в другое пропустил вникнуть, третьезабыл упомнить, а главное потому что, как уже и сказал я выше, если всеприпоминать, что было сказано и что произошло, то буквально не достанет уменя ни времени, ни места. Знаю только, что присяжных заседателей, тою идругою стороной, то есть защитником и прокурором отведено было не оченьмного. Состав же двенадцати присяжных запомнил: четыре наших чиновника, двакупца и шесть крестьян и мещан нашего города. У нас в обществе, я помню, ещезадолго до суда, с некоторым удивлением спрашивали, особенно дамы: "Неужелитакое тонкое, сложное и психологическое дело будет отдано на роковое решениекаким-то чиновникам и наконец мужикам, и "что де поймет тут какой-нибудьтакой чиновник, тем более мужик?" В самом деле, все эти четыре чиновника,попавшие в состав присяжных, были люди мелкие, малочиновные, седые, - одинтолько из них был несколько помоложе, - в обществе нашем малоизвестные,прозябавшие на мелком жалованье, имевшие должно быть старых жен, которыхникуда нельзя показать, и по куче детей, может быть даже босоногих,много-много что развлекавшие свой досуг где-нибудь картишками и, ужразумеется, никогда не прочитавшие ни одной книги. Два же купца имели хоть истепенный вид, но были как-то странно молчаливы и неподвижны; один из нихбрил бороду и был одет по-немецки; другой, с седенькою бородкой, имел нашее, на красной ленте, какую-то медаль. Про мещан и крестьян и говоритьнечего. Наши скотопригоньевские мещане почти те же крестьяне, даже пашут.Двое из них были тоже в немецком платье и оттого-то может быть грязнее инепригляднее на вид, чем остальные четверо. Так что действительно моглазайти мысль, как зашла и мне, например, только что я их рассмотрел: "чтомогут такие постичь в таком деле?" Тем не менее лица их производили какое-тостранно-внушительное и почти грозящее впечатление, были строги и нахмурены. Наконец председатель объявил к слушанию дело об убийстве отставноготитулярного советника Федора Павловича Карамазова, - не помню вполне, как онтогда выразился. Судебному приставу велено было ввести подсудимого, и вотпоявился Митя. Все затихло в зале, муху можно было услышать. Не знаю как надругих, но вид Мити произвел на меня самое неприятное впечатление. Главное,он явился ужасным франтом, в новом с иголочки сюртуке. Я узнал потом, что оннарочно заказал к этому дню себе сюртук в Москве, прежнему портному, укоторого сохранилась его мерка. Был он в новешеньких черных лайковыхперчатках и в щегольском белье. Он прошел своими длинными аршинными шагами,прямо до неподвижности смотря пред собою, и сел на свое место с самымбестрепетным видом. Тут же, сейчас же явился и защитник, знаменитыйФетюкович, и как бы какой-то подавленный гул пронесся в зале. Это былдлинный, сухой человек, с длинными, тонкими ногами, с чрезвычайно длинными,бледными тонкими пальцами, с обритым лицом, со скромно причесанными,довольно короткими волосами, с тонкими изредка кривившимися, не тонасмешкой, не то улыбкой губами. На вид ему было лет сорок. Лицо его было быи приятным, если бы не глаза его, сами по себе небольшие и невыразительные,но до редкости близко один от другого поставленные, так что их разделялавсего только одна тонкая косточка его продолговатого тонкого носа. Словом,физиономия эта имела в себе что-то резко птичье, что поражало. Он был вофраке и в белом галстуке. Помню первый опрос Мити председателем, то есть обимени, звании и пр. Митя ответил резко, но как-то неожиданно громко, так чтопредседатель встряхнул даже головой и почти с удивлением посмотрел на него.Затем был прочитан список лиц, вызванных к судебному следствию, то естьсвидетелей и экспертов. Список был длинный; четверо из свидетелей неявились: Миусов, бывший в настоящее время уже в Париже, но показаниекоторого имелось еще в предварительном следствии, г-жа Хохлакова и помещикМаксимов по болезни и Смердяков за внезапною смертью, при чем былопредставлено свидетельство от полиции. Известие о Смердякове вызвало сильноешевеление и шепот в зале. Конечно, в публике многие еще вовсе не знали обэтом внезапном эпизоде самоубийства. Но что особенно поразило, это -внезапная выходка Мити: только что донесли о Смердякове, как вдруг он сосвоего места воскликнул на всю залу. - Собаке собачья смерть! Помню, как бросился к нему его защитник и как председатель обратился кнему с угрозой принять строгие меры, если еще раз повторится подобная этойвыходка. Митя отрывисто и кивая головой, но как будто совсем не раскаиваясь,несколько раз повторил вполголоса защитнику: - Не буду, не буду! Сорвалось! Больше не буду! И уж конечно этоткоротенький эпизод послужил не в его пользу во мнении присяжных и публики.Объявлялся характер и рекомендовал себя сам. Под этим-то впечатлением былпрочитан секретарем суда обвинительный акт. Он был довольно краток, но обстоятелен. Излагались лишь главнейшиепричины, почему привлечен такой-то, почему его должно было предать суду, итак далее. Тем не менее он произвел на меня сильное впечатление. Секретарьпрочел четко, звучно, отчетливо. Вся эта трагедия как бы вновь появиласьпред всеми выпукло, концентрично, освещенная роковым, неумолимым светом.Помню, как сейчас же по прочтении председатель громко и внушительно спросилМитю: - Подсудимый, признаете ли вы себя виновным? Митя вдруг встал с места: - Признаю себя виновным в пьянстве и разврате, - воскликнул он каким-тоопять-таки неожиданным, почти исступленным голосом, - в лени и вдебоширстве. Хотел стать навеки честным человеком именно в ту секунду, когдаподсекла судьба! Но в смерти старика, врага моего и отца - не виновен! Но вограблении его - нет, нет, не виновен, да и не могу быть виновным: ДмитрийКарамазов подлец, но не вор! Прокричав это, он сел на место, видимо весь дрожа. Председатель сноваобратился к нему с кратким, но назидательным увещанием отвечать лишь навопросы, а не вдаваться в посторонние и исступленные восклицания. Затемвелел приступить к судебному следствию. Ввели всех свидетелей для присяги.Тут я увидел их всех разом. Впрочем, братья подсудимого были допущены ксвидетельству без присяги. После увещания священника и председателя,свидетелей увели и рассадили по возможности порознь. Затем стали вызывать ихпо одному.
II. ОПАСНЫЕ СВИДЕТЕЛИ.
Не знаю, были ли свидетели прокурорские и от защиты разделеныпредседателем как-нибудь на группы и в каком именно порядке предположенобыло вызывать их. Должно быть все это было. Знаю только, что первыми сталивызывать свидетелей прокурорских. Повторяю, я не намерен описывать вседопросы и шаг за шагом. К тому же мое описание вышло бы отчасти и лишним,потому что в речах прокурора и защитника, когда приступили к прениям, весьход и смысл всех данных и выслушанных показаний были сведены как бы в однуточку с ярким и характерным освещением, а эти две замечательные речи я покрайней мере местами записал в полноте и передам в свое время, равно как иодин чрезвычайный и совсем неожиданный эпизод процесса, разыгравшийсявнезапно еще до судебных прений и несомненно повлиявший на грозный и роковойисход его. Замечу только, что с самых первых минут суда выступила ярконекоторая особая характерность этого "дела", всеми замеченная, именно:необыкновенная сила обвинения сравнительно со средствами, какие имелазащита. Это все поняли в первый миг, когда в этой грозной зале суда начали,концентрируясь, группироваться факты и стали постепенно выступать весь этотужас и вся эта кровь наружу. Всем может быть стало понятно еще с самыхпервых шагов, что это совсем даже и не спорное дело, что тут нет сомнений,что в сущности никаких бы и прений не надо, что прения будут лишь только дляформы, а что преступник виновен, виновен явно, виновен окончательно. Я думаюдаже, что и все дамы, все до единой, с таким нетерпением жаждавшиеоправдания интересного подсудимого, были в то же время совершенно уверены вполной его виновности. Мало того, мне кажется, они бы даже огорчились, еслибы виновность его не столь подтвердилась, ибо тогда не было бы такогоэффекта в развязке, когда оправдают преступника. А что его оправдают - вэтом, странное дело, все дамы были окончательно убеждены почти до самойпоследней минуты: "виновен, но оправдают из гуманности, из новых идей, изновых чувств, которые теперь пошли", и проч., и проч. Для того-то они исбежались сюда с таким нетерпением. Мужчины же наиболее интересовалисьборьбой прокурора и славного Фетюковича. Все удивлялись и спрашивали себя:что может сделать из такого потерянного дела, из такого выеденного яйца дажеи такой талант как Фетюкович? а потому с напряженным вниманием следили шагза шагом за его подвигами. Но Фетюкович до самого конца, до самой речи своейостался для всех загадкой. Опытные люди предчувствовали, что у него естьсистема, что у него уже нечто составилось, что впереди у него есть цель. нокакая она - угадать было почти невозможно. Его уверенность и самонадеянностьбросались однако же в глаза. Кроме того, все с удовольствием сейчас жезаметили, что он, в такое краткое пребывание у нас, всего в какие-нибудь тридня может быть, сумел удивительно ознакомиться с делом и "до тонкости изучилего". С наслаждением рассказывали например, потом, как он всех прокурорскихсвидетелей сумел во-время "подвести" и по возможности сбить, а главное,подмарать их нравственную репутацию, а стало быть само собой подмарать и ихпоказания. Полагали впрочем, что он делает это много-много что для игры,так-сказать для некоторого юридического блеска, чтоб уж ничего не былозабыто из принятых адвокатских приемов: ибо все были убеждены, чтокакой-нибудь большой и окончательной пользы он всеми этими "подмарываниями"не мог достичь, и вероятно это сам лучше всех понимает, имея какую-то своюидею в запасе, какое-то еще пока припрятанное оружие защиты, которое вдруг иобнаружит, когда придет срок. Но пока все-таки, сознавая свою силу, он какбы играл и резвился. Так например, когда опрашивали Григория Васильева,бывшего камердинера Федора Павловича, дававшего самое капитальное показаниеоб "отворенной в сад двери", защитник так и вцепился в него, когда ему, всвою очередь, пришлось предлагать вопросы. Надо заметить, что ГригорийВасильев предстал в залу не смутившись ни мало ни величием суда, ниприсутствием огромной слушавшей его публики, с видом спокойным и чуть невеличавым. Он давал свои показания с такою уверенностью, как если быбеседовал наедине со своею Марфой Игнатьевной, только разве почтительнее.Сбить его было невозможно. Его сначала долго расспрашивал прокурор о всехподробностях семейства Карамазовых. Семейная картина ярко выставиласьнаружу. Слышалось, виделось, что свидетель был простодушен и беспристрастен.При всей глубочайшей почтительности к памяти своего бывшего барина, онвсе-таки, например, заявил, что тот был к Мите несправедлив и "не таквоспитал детей. Его, малого мальчика без меня вши бы заели", прибавил он,повествуя о детских годах Мити. "Тоже не годилось отцу сына в имении егоматеринском, родовом, обижать". На вопрос же прокурора о том, какие у негооснования утверждать, что Федор Павлович обидел в расчете сына, ГригорийВасильевич, к удивлению всех, основательных данных совсем никаких непредставил, но все-таки стоял на том, что расчет с сыном был "неправильный",и что это точно ему "несколько тысяч следовало доплатить". Замечу кстати,что этот вопрос - действительно ли Федор Павлович не доплатил чего Мите,прокурор с особенною настойчивостью предлагал потом и всем тем свидетелям,которым мог его предложить, не исключая ни Алеши, ни Ивана Федоровича, но ниот кого из свидетелей не получил никакого точного сведения; все утверждалифакт, и никто не мог представить хоть сколько-нибудь ясного доказательства.После того как Григорий описал сцену за столом, когда ворвался ДмитрийФедорович и избил отца, угрожая воротиться убить его, - мрачное впечатлениепронеслось по зале, тем более, что старый слуга рассказывал спокойно, безлишних слов, своеобразным языком, а вышло страшно красноречиво. За обидусвою Митей, ударившим его тогда по лицу и сбившим его с ног, он заметил, чтоне сердится и давно простил. О покойном Смердякове выразился, перекрестясь,что малый был со способностью, да глуп и болезнью угнетен, а пуще безбожник,и что его безбожеству Федор Павлович и старший сын учили. Но о честностиСмердякова подтвердил почти с жаром и тут же передал, как Смердяков, вовремя оно, найдя оброненные барские деньги, не утаил их, а принес барину, итот ему за это "золотой подарил" и впредь во всем доверять начал. Отвореннуюже дверь в сад подтвердил с упорною настойчивостью. Впрочем его так многорасспрашивали, что я всего и припомнить не могу. Наконец, опросы перешли кзащитнику, и тот первым делом начал узнавать о пакете, в котором "будто бы"спрятаны были Федором Павловичем три тысячи рублей для "известной особы"."Видели ли вы его сами - вы, столь многолетне-приближенный к вашему баринучеловек?" Григорий ответил, что не видел, да и не слыхал о таких деньгахвовсе ни от кого, "до самых тех пор, как вот начали теперь все говорить".Этот вопрос о пакете Фетюкович со своей стороны тоже предлагал всем, когомог об этом спросить из свидетелей, с такою же настойчивостью как и прокурорсвой вопрос о разделе имения, и ото всех тоже получал лишь один ответ, чтопакета никто не видал, хотя очень многие о нем слышали. Эту настойчивостьзащитника на этом вопросе все с самого начала заметили. - Теперь могу ли обратиться к вам с вопросом, если только позволите, -вдруг и совсем неожиданно спросил Фетюкович, - из чего состоял тот бальзам,или так-сказать та настойка, посредством которой вы в тот вечер, пред сном,как известно из предварительного следствия, вытерли вашу страдающуюпоясницу, надеясь тем излечиться? Григорий тупо посмотрел на опросчика и, помолчав несколько,пробормотал: "был шалфей положен". - Только шалфей? Не припомните ли еще чего-нибудь? - Подорожник был тоже. - И перец может быть? - любопытствовал Фетюкович. - И перец был. - И так далее. И все это на водочке? - На спирту. В зале чуть-чуть пронесся смешок. - Видите, даже и на спирту. Вытерши спину, вы ведь остальное содержаниебутылки, с некоею благочестивою молитвой, известной лишь вашей супруге,изволили выпить, ведь так? - Выпил. - Много ли примерно выпили? Примерно? Рюмочку, другую? - Со стакан будет. - Даже и со стакан. Может быть и полтора стаканчика? Григорий замолк.Он как бы что-то понял. - Стаканчика полтора чистенького спиртику - оно ведь очень недурно, каквы думаете? Можно и "райские двери отверзты" увидеть, не то что дверь в сад? Григорий все молчал. Опять прошел смешок в зале. Председательпошевелился. - Не знаете ли вы наверно, - впивался все более и более Фетюкович, -почивали вы или нет в ту минуту, когда увидели отворенную в сад дверь? - На ногах стоял. - Это еще не доказательство, что не почивали (еще и еще смешок в зале).Могли ли например ответить в ту минуту, если бы вас кто спросил о чем, - нунапример о том, который у нас теперь год? - Этого не знаю. - А который у нас теперь год, нашей эры, от Рождества Христова, незнаете ли? Григорий стоял со сбитым видом, в упор смотря на своего мучителя.Странно это, казалось, повидимому, что он действительно не знает какойтеперь год. - Может быть знаете однако, сколько у вас на руке пальцев? - Я человек подневольный, - вдруг громко и раздельно проговорилГригорий, - коли начальству угодно надо мною надсмехаться, так я снестидолжен. Фетюковича как бы немножко осадило, но ввязался и председатель иназидательно напомнил защитнику, что следует задавать более подходящиевопросы. Фетюкович, выслушав, с достоинством поклонился и объявил, чторасспросы свои кончил. Конечно, и в публике, и у присяжных мог остатьсямаленький червячек сомнения в показании человека, имевшего возможность"видеть райские двери" в известном состоянии лечения и кроме того даженеведующего какой нынче год от Рождества Христова; так что защитник своейцели все-таки достиг. Но пред уходом Григория произошел еще эпизод.Председатель, обратившись к подсудимому, спросил: не имеет ли он чегозаметить по поводу данных показаний? - Кроме двери во всем правду сказал, - громко крикнул Митя. - Что вшеймне вычесывал - благодарю, что побои мне простил - благодарю; старик былчестен всю жизнь и верен отцу как семьсот пудел[EACUTE]й. - Подсудимый, выбирайте ваши слова, - строго проговорил председатель. - Я не пудель, - проворчал и Григорий. - Ну так это я пудель, я! - крикнул Митя. - Коли обидно, то на себяпринимаю, а у него прощения прошу: был зверь и с ним жесток! С Езопом тожебыл жесток. - С каким Езопом? - строго поднял опять председатель. - Ну с Пьеро... с отцом, с Федором Павловичем. Председатель опять иопять внушительно и строжайше уже подтвердил Мите, чтоб он осторожнеевыбирал свои выражения. - Вы сами вредите себе тем во мнении судей ваших. Точно -так же весьмаловко распорядился защитник и при спросе свидетеля Ракитина. Замечу, чтоРакитин был из самых важных свидетелей, и которым несомненно дорожилпрокурор. Оказалось, что он все знал, удивительно много знал, у всех-то онбыл, все-то видел, со всеми-то говорил, подробнейшим образом знал биографиюФедора Павловича и всех Карамазовых. Правда, про пакет с тремя тысячами тожеслышал лишь от самого Мити. Зато подробно описал подвиги Мити в трактире"Столичный город", все компрометирующие того слова и жесты и передал историюо "мочалке" штабс-капитана Снегирева. Насчет же того особого пункта, осталсяли что-нибудь должен Федор Павлович Мите при расчете по имению - даже самРакитин не мог ничего указать и отделался лишь общими местами презрительногохарактера: "кто дескать мог бы разобрать из них виноватого и сосчитать ктокому остался должен при бестолковой Карамазовщине, в которой никто себя немог ни понять, ни определить?" Всю трагедию судимого преступления онизобразил как продукт застарелых нравов крепостного права и погруженной вбеспорядок России, страдающей без соответственных учреждений. Словом, емудали кое-что высказать. С этого процесса господин Ракитин в первый раззаявил себя и стал заметен; прокурор знал, что свидетель готовит в журналстатью о настоящем преступлении, и потом уже в речи своей (что увидим ниже)цитовал несколько мыслей из этой статьи, значит уже был с нею знаком.Картина, изображенная свидетелем, вышла мрачною и роковою и сильноподкрепила "обвинение". Вообще же изложение Ракитина пленило публикунезависимостию мысли и необыкновенным благородством ее полета. Послышалисьдаже два, три внезапно сорвавшиеся рукоплескания, именно в тех местах, гдеговорилось о крепостном праве и о страдающей от безурядицы России. НоРакитин, все же как молодой человек, сделал маленький промах, которым тотчасже отменно успел воспользоваться защитник. Отвечая на известные вопросынасчет Грушеньки, он, увлеченный своим успехом, который конечно уже самсознавал, и тою высотой благородства, на которую воспарил, позволил себевыразиться об Аграфене Александровне несколько презрительно, как о"содержанке купца Самсонова". Дорого дал бы он потом, чтобы воротить своесловечко, ибо на нем-то и поймал его тотчас же Фетюкович. И все потому, чтоРакитин совсем не рассчитывал, что тот в такой короткий срок мог до такихинтимных подробностей ознакомиться с делом. - Позвольте узнать, - начал защитник с самою любезною и дажепочтительною улыбкой, когда пришлось ему в свою очередь задавать вопросы, -вы конечно тот самый и есть г. Ракитин, которого брошюру, изданнуюепархиальным начальством, Житие в бозе почившего старца отца Зосимы, полнуюглубоких и религиозных мыслей, с превосходным и благочестивым посвящениемпреосвященному, я недавно прочел с таким удовольствием? - Я написал не для печати... это потом напечатали, - пробормоталРакитин, как бы вдруг чем-то опешенный и почти со стыдом. - О, это прекрасно! Мыслитель, как вы, может и даже должен относитьсявесьма широко ко всякому общественному явлению. Покровительствомпреосвященного ваша полезнейшая брошюра разошлась и доставила относительнуюпользу... Но я вот о чем, главное, желал бы у вас полюбопытствовать: вытолько что заявили, что были весьма близко знакомы с г-жой Светловой? (Notabene. Фамилия Грушеньки оказалась "Светлова". Это я узнал в первый разтолько в этот день, во время хода процесса.) - Я не могу отвечать за все мои знакомства... Я молодой человек... икто же может отвечать за всех тех, кого встречает, - так и вспыхнул весьРакитин. - Понимаю, слишком понимаю! - воскликнул Фетюкович как бы самсконфуженный и как бы стремительно спеша извиниться, - вы, как и всякийдругой, могли быть в свою очередь заинтересованы знакомством молодой икрасивой женщины, охотно принимавшей к себе цвет здешней молодежи, но... яхотел лишь осведомиться: нам известно, что Светлова месяца два назадчрезвычайно желала познакомиться с младшим Карамазовым, АлексеемФедоровичем, и только за то, чтобы вы привели его к ней, и именно в еготогдашнем монастырском костюме, она пообещала вам выдать двадцать пятьрублей, только что вы его к ней приведете. Это, как и известно, состоялосьименно в вечер того дня, который закончился трагическою катастрофой,послужившею основанием настоящему делу. Вы привели Алексея Карамазова кгоспоже Светловой и - получили вы тогда эти двадцать пять рублей наградныхот Светловой, вот что я желал бы от вас услышать? - Это была шутка... Я не вижу, почему вас это может интересовать. Явзял для шутки... и чтобы потом отдать... - Стало быть взяли. Но ведь не отдали же и до сих пор... или отдали? - Это пустое... - бормотал Ракитин, - я не могу на этакие вопросыотвечать... Я конечно отдам. Вступился председатель, но защитник возвестил, что он свои вопросы г.Ракитину кончил. Г. Ракитин сошел со сцены несколько подсаленный.Впечатление от высшего благородства его речи было-таки испорчено, иФетюкович, провожая его глазами, как бы говорил, указывая публике: "вотдескать каковы ваши благородные обвинители!" Помню, не прошло и тут безэпизода со стороны Мити: взбешенный тоном, с каким Ракитин выразился оГрушеньке, он вдруг закричал со своего места: "Бернар!" Когда жепредседатель, по окончании всего опроса Ракитина, обратился к подсудимому:не желает ли он чего заметить со своей стороны, то Митя зычно крикнул: - Он у меня уже у подсудимого деньги таскал взаймы! Бернар презренный икарьерист, и в бога не верует, преосвященного надул! Митю, конечно, опять образумили за неистовство выражений, но г. Ракитинбыл докончен. Не повезло и свидетельству штабс-капитана Снегирева, но ужесовсем от другой причины. Он предстал весь изорванный, в грязной одежде, вгрязных сапогах, и несмотря на все предосторожности и предварительную"экспертизу", вдруг оказался совсем пьяненьким. На вопросы об обиде,нанесенной ему Митей, вдруг отказался отвечать. - Бог с ними-с. Илюшечка не велел. Мне бог там заплатит-с. - Кто вам не велел говорить? Про кого вы упоминаете? - Илюшечка, сыночек мой: "Папочка, папочка, как он тебя унизил!" Укамушка произнес. Теперь помирает-с... Штабс-капитан вдруг зарыдал и с розмаху бухнулся в ноги председателю.Его поскорее вывели, при смехе публики. Подготовленное прокуроромвпечатление не состоялось вовсе. Защитник же продолжал пользоваться всеми средствами и все более и болееудивлял своим ознакомлением с делом до мельчайших подробностей. Так напримерпоказание Трифона Борисовича произвело было весьма сильное впечатление и ужконечно было чрезвычайно неблагоприятно для Мити. Он именно, чуть не попальцам, высчитал, что Митя, в первый приезд свой в Мокрое, за месяц почтипред катастрофой, не мог истратить менее трех тысяч или "разве без самоготолько малого. На одних этих цыганок сколько раскидано! Нашим-то, нашим-товшивым мужикам не то что "полтиною по улице шибали", а по меньшей мередвадцатипятирублевыми бумажками дарили, меньше не давали. А сколько у нихтогда просто украли-с! Ведь кто украл, тот руки своей не оставил, где же егопоймать, вора-то-с, когда сами зря разбрасывали! Ведь у нас народ разбойник,душу свою не хранят. А девкам-то, девкам-то нашим деревенским что пошло!Разбогатели у нас с той поры, вот что-с, прежде бедность была". Словом, онприпомнил всякую издержку и вывел все точно на счетах. Таким образомпредположение о том, что истрачены были лишь полторы тысячи, а другиеотложены в ладонку, становилось немыслимым. "Сам видел, в руках у них виделтри тысячи как одну копеечку, глазами созерцал, уж нам ли счету непонимать-с!" восклицал Трифон Борисович, изо всех сил желая угодить"начальству". Но когда опрос перешел к защитнику, тот, почти и не пробуяопровергать показание, вдруг завел речь о том, что ямщик Тимофей и другоймужик Аким подняли в Мокром, в этот первый кутеж, еще за месяц до ареста,сто рублей в сенях на полу, оброненные Митей в хмельном виде, и представилиих Трифону Борисовичу, а тот дал им за это по рублю. "Ну так возвратили вытогда эти сто рублей г. Карамазову или нет?" Трифон Борисович как ни вилял,но после допроса мужиков в найденной сторублевой сознался, прибавив только,что Дмитрию Федоровичу тогда же свято все возвратил и вручил "по самойчестности, и что вот только оне сами будучи в то время совсем пьяными-с врядли это могут припомнить". Но так как он все-таки до призывасвидетелей-мужиков в находке ста рублей отрицался, то и показание его овозврате суммы хмельному Мите естественно подверглось большому сомнению.Таким образом один из опаснейших свидетелей, выставленных прокуратурой, ушелопять-таки заподозренным и в репутации своей сильно осаленным. То жеприключилось и с поляками: те явились гордо и независимо. Громкозасвидетельствовали, что, во-первых, оба "служили короне" и что "пан Митя"предлагал им три тысячи, чтобы купить их честь, и что они сами виделибольшие деньги в руках его. Пан Муссялович вставлял страшно много польскихслов в свои фразы и видя, что это только возвышает его в глазах председателяи прокурора, возвысил наконец свой дух окончательно и стал уже совсемговорить по-польски. Но Фетюкович поймал и их в свои тенета: как ни вилялпозванный опять Трифон Борисович, а все-таки должен был сознаться, что егоколода карт была подменена паном Врублевским своею, а что пан Муссялович,меча банк, передернул карту. Это уже подтвердил Калганов, давая в своюочередь показание, и оба пана удалились с некоторым срамом, даже при смехепублики. Затем точно так произошло почти со всеми наиболее опаснейшимисвидетелями. Каждого-то из них сумел Фетюкович нравственно размарать иотпустить с некоторым носом. Любители и юристы только любовались и лишьнедоумевали опять-таки, к чему такому большому и окончательному все этомогло бы послужить, ибо, повторяю, все чувствовали неотразимость обвинения,все более и трагичнее нараставшего. Но по уверенности "великого мага"видели, что он был спокоен, и ждали: не даром же приехал из Петербурга"таков человек", не таков и человек, чтобы ни с чем назад воротиться.
III. МЕДИЦИНСКАЯ ЭКСПЕРТИЗА И ОДИН ФУНТ ОРЕХОВ.
Медицинская экспертиза тоже не очень помогла подсудимому. Да и самФетюкович кажется не очень на нее рассчитывал, что и оказалось впоследствии.В основании своем она произошла единственно по настоянию Катерины Ивановны,вызвавшей нарочно знаменитого доктора из Москвы. Защита конечно ничего немогла через нее проиграть, а в лучшем случае могла что-нибудь и выиграть.Впрочем отчасти вышло даже как бы нечто комическое, именно по некоторомуразногласию докторов. Экспертами Явились - приехавший знаменитый доктор,затем наш доктор Герценштубе и наконец молодой врач Варвинский. Обапоследние фигурировали тоже и как просто свидетели, вызванные прокурором.Первым спрошен был в качестве эксперта доктор Герценштубе. Это былсемидесятилетний старик, седой и плешивый, среднего роста, крепкогосложения. Его все у нас в городе очень ценили и уважали. Был он врачдобросовестный, человек прекрасный и благочестивый, какой-то гернгутер или"Моравский брат" - уж не знаю наверно. Жил у нас уже очень давно и держалсебя с чрезвычайным достоинством. Он был добр и человеколюбив, лечил бедныхбольных и крестьян даром, сам ходил в их конуры и избы и оставлял деньги налекарство, но при том был и упрям как мул. Сбить его с его идеи, если оназасела у него в голове, было невозможно. Кстати, уже всем почти былоизвестно в городе, что приезжий знаменитый врач в какие-нибудь два-три днясвоего у нас пребывания позволил себе несколько чрезвычайно обидных отзывовнасчет дарований доктора Герценштубе. Дело в том, что хоть московский врач ибрал за визиты не менее двадцати пяти рублей, но все же некоторые в нашемгороде обрадовались случаю его приезда, не пожалели денег и кинулись к немуза советами. Всех этих больных лечил до него конечно доктор Герценштубе, ивот знаменитый врач с чрезвычайною резкостью окритиковал везде его лечение.Под конец даже, являясь к больному, прямо спрашивал: "Ну, кто вас здесьпачкал, Герценштубе? Хе-хе!" Доктор Герценштубе конечно все это узнал. И вотвсе три врача появились один за другим для опроса. Доктор Герценштубе прямозаявил, что "ненормальность умственных способностей подсудимогоусматривается сама собой". Затем, представив свои соображения, которые яздесь опускаю, он прибавил, что ненормальность эта усматривается, главное,не только из прежних многих поступков подсудимого, но и теперь, в сию дажеминуту, и когда его попросили объяснить, в чем же усматривается теперь, всию-то минуту, то старик-доктор со всею прямотой своего простодушия указална то, что подсудимый, войдя в залу, "имел необыкновенный и чудный пообстоятельствам вид, шагал вперед как солдат и держал глаза впереди себя,упираясь, тогда как вернее было ему смотреть налево, где в публике сидятдамы, ибо он был большой любитель прекрасного пола и должен был очень многодумать о том, что теперь о нем скажут дамы", заключил старичок своимсвоеобразным языком. Надо прибавить, что он говорил по-русски много иохотно, но как-то у него каждая фраза выходила на немецкий манер, чтовпрочем никогда не смущало его, ибо он всю жизнь имел слабость считать своюрусскую речь за образцовую, "за лучшую, чем даже у русских", и даже оченьлюбил прибегать к русским пословицам, уверяя каждый раз, что русскиепословицы лучшие и выразительнейшие изо всех пословиц в мире. Замечу еще,что он, в разговоре, от рассеянности ли какой, часто забывал слова самыеобычные, которые отлично знал, но которые вдруг почему-то у него из умавыскакивали. То же самое впрочем бывало, когда он говорил по-немецки, и приэтом всегда махал рукой пред лицом своим, как бы ища ухватить потерянноесловечко, и уж никто не мог бы принудить его продолжать начатую речь, преждечем он не отыщет пропавшего слова. Замечание его насчет того, что подсудимыйвойдя должен был бы посмотреть на дам, вызвало игривый шепот в публике.Старичка нашего очень у нас любили все дамы, знали тоже, что он, холостойвсю жизнь человек, благочестивый и целомудренный, на женщин смотрел как навысшие и идеальные существа. А потому неожиданное замечание его всемпоказалось ужасно странным. Московский доктор, спрошенный в свою очередь, резко и настойчивоподтвердил, что считает умственное состояние подсудимого за ненормальное,"даже в высшей степени". Он много и умно говорил про "афект" и "манию" ивыводил, что по всем собранным данным подсудимый пред своим арестом занесколько еще дней находился в несомненном болезненном афекте, и еслисовершил преступление, то хотя и сознавая его, но почти невольно, совсем неимея сил бороться с болезненным нравственным влечением, им овладевшим. Нокроме афекта, доктор усматривал и манию, что уже пророчило впереди, по егословам, прямую дорогу к совершенному уже помешательству. (NB. Я передаюсвоими словами, доктор же изъяснялся очень ученым и специальным языком.)"Все действия его наоборот здравому смыслу и логике", продолжал он. - "Ужене говорю о том, чего не видал, то есть о самом преступлении и всей этойкатастрофе, но даже третьего дня, во время разговора со мной, у него былнеобъяснимый неподвижный взгляд. Неожиданный смех, когда вовсе его не надо.Непонятное постоянное раздражение, странные слова: "Бернар, эфика" и другие,которых не надо". Но особенно усматривал доктор эту манию в том, чтоподсудимый даже не может и говорить о тех трех тысячах рублей, в которыхсчитает себя обманутым, без какого-то необычайного раздражения, тогда какобо всех других неудачах и обидах своих говорит и вспоминает довольно легко.Наконец, по справкам, он точно так же и прежде, всякий раз, когда касалосьэтих трех тысяч, приходил в какое-то почти исступление, а между темсвидетельствуют о нем, что он бескорыстен и нестяжателен. "Насчет же мненияученого собрата моего, - иронически присовокупил московский доктор,заканчивая свою речь, - что подсудимый, входя в залу, должен был смотреть надам, а не прямо пред собою, скажу лишь то, что, кроме игривости подобногозаключения, оно сверх того и радикально ошибочно; ибо, хотя я вполнесоглашаюсь, что подсудимый, входя в залу суда, в которой решается егоучасть, не должен был так неподвижно смотреть пред собой и что этодействительно могло бы считаться признаком его ненормального душевногосостояния в данную минуту, но в то же время я утверждаю, что он должен былсмотреть не налево на дам, а напротив именно направо, ища глазами своегозащитника, в помощи которого вся его надежда и от защиты которого зависиттеперь вся его участь". Мнение свое доктор выразил решительно инастоятельно. Но особенный комизм разногласию обоих ученых экспертов придалнеожиданный вывод врача Варвинского, спрошенного после всех. На его взгляд,подсудимый как теперь, так и прежде, находится в совершенно нормальномсостоянии, и хотя действительно он должен был пред арестом находиться вположении нервном и чрезвычайно возбужденном, но это могло происходить отмногих самых очевидных причин: от ревности, гнева, беспрерывно пьяногосостояния и проч. Но это нервное состояние не могло заключать в себеникакого особенного "афекта", о котором сейчас говорилось. Что же до того,налево или направо должен был смотреть подсудимый, входя в залу, то, "по егоскромному мнению", подсудимый именно должен был, входя в залу, смотретьпрямо пред собой, как и смотрел в самом деле, ибо прямо пред ним сиделипредседатель и члены суда, от которых зависит теперь вся его участь, "такчто, смотря прямо пред собой, он именно тем самым и доказал совершеннонормальное состояние своего ума в данную минуту", - с некоторым жаромзаключил молодой врач свое "скромное" показание. - Браво, лекарь! - крикнул Митя со своего места, - именно так! Митю конечно остановили, но мнение молодого врача имело самое решающеедействие как на суд, так и на публику, ибо, как оказалось потом, все с нимсогласились. Впрочем доктор Герценштубе, спрошенный уже как свидетель,совершенно неожиданно вдруг послужил в пользу Мити. Как старожил города,издавна знающий семейство Карамазовых, он дал несколько показаний весьмаинтересных для "обвинения", и вдруг, как бы что-то сообразив, присовокупил: - И однако бедный молодой человек мог получить без сравнения лучшуюучасть, ибо был хорошего сердца и в детстве и после детства, ибо я знаю это.Но русская пословица говорит: "если есть у кого один ум, то это хорошо, аесли придет в гости еще умный человек, то будет еще лучше, ибо тогда будетдва ума, а не один только"... - Ум хорошо, а два - лучше, - в нетерпении подсказал прокурор, давноуже знавший обычай старичка говорить медленно, растянуто, не смущаясьпроизводимым впечатлением и тем, что заставляет себя ждать, а напротив, ещевесьма ценя свое тугое, картофельное и всегда радостно-самодовольноенемецкое остроумие. Старичок же любил острить. - О, д-да, и я то же говорю, - упрямо подхватил он: - один ум хорошо, адва гораздо лучше. Но к нему другой с умом не пришел, а он и свой пустил...Как это, куда он его пустил? Это слово - куда он пустил свой ум, я забыл, -продолжал он, вертя рукой пред своими глазами, - ах да, шпацирен. - Гулять? - Ну да, гулять, и я то же говорю. Вот ум его и пошел прогуливаться ипришел в такое глубокое место, в котором и потерял себя. А между тем, этобыл благодарный и чувствительный юноша, о, я очень помню его еще вот такиммалюткой, брошенным у отца в задний двор, когда он бегал по земле безсапожек и с панталончиками на одной пуговке... Какая-то чувствительная и проникновенная нотка послышалась вдруг вголосе честного старичка. Фетюкович так и вздрогнул, как бы что-топредчувствуя, и мигом привязался. - О, да, я сам был тогда еще молодой человек... Мне.., ну да. мне былотогда сорок пять лет, а я только-что сюда приехал. И мне стало тогда жальмальчика, и я спросил себя: почему я не могу купить ему один фунт... Ну да,чего фунт? Я забыл, как это называется... фунт того, что дети очень любят,как это, - ну, как это... - замахал опять доктор руками, - это на дереверастет, и его собирают и всем дарят... - Яблоки? - О, н-не-е-ет! Фунт, фунт, яблоки десяток, а не фунт.... нет, их многои все маленькие, кладут в рот и кр-р-рах!.. - Орехи? - Ну да, орехи, и я то же говорю, - самым спокойным образом, как бывовсе и не искал слова, подтвердил доктор, - и я принес ему один фунторехов, ибо мальчику никогда и никто еще не приносил фунт орехов, и я поднялмой палец и сказал ему: Мальчик! Gott der Vater, - он засмеялся и говорит:Gott der Vater. - Gott der Sohn. Он еще засмеялся и лепетал: Gott der Sohn.- Gott der heilige Geist. Тогда он еще засмеялся и проговорил сколько мог:Gott der heilige Geist. А я ушел. На третий день иду мимо, а он кричит мнесам: "Дядя, Gott der Vater, Gott der Sohn", и только забыл Gott der heiligeGeist, но я ему вспомнил, и мне опять стало очень жаль его. Но его увезли, ия более не видал его. И вот прошло двадцать три года, я сижу в одно утро вмоем кабинете, уже с белою головой, и вдруг входит цветущий молодой человек,которого я никак не могу узнать, но он поднял палец и смеясь говорит: "Gottder Vater, Gott der Sohn und Gott der heilige Gest!" Я сейчас приехал ипришел вас благодарить за фунт орехов; ибо мне никто никогда не покупалтогда фунт орехов, а вы один купили мне фунт орехов". И тогда я вспомнил моюсчастливую молодость и бедного мальчика на дворе без сапожек, и у меняповернулось сердце, и я сказал: Ты благодарный молодой человек, ибо всюжизнь помнил тот фунт орехов, который я тебе принес в твоем детстве. И яобнял его и благословил. И я заплакал. Он смеялся, но он и плакал... иборусский весьма часто смеется там, где надо плакать. Но он и плакал, я виделэто. А теперь, увы!.. - И теперь плачу, немец, и теперь плачу, божий ты человек! - крикнулвдруг Митя со своего места. Как бы там ни было, а анекдотик произвел в публике некотороеблагоприятное впечатление. Но главный эффект в пользу Мити произведен былпоказанием Катерины Ивановны, о котором сейчас скажу. Да и вообще, когданачались свидетели a decharge, то есть вызванные защитником, то судьба какбы вдруг и даже серьезно улыбнулась Мите и - что всего замечательнее -неожиданно даже для самой защиты. Но еще прежде Катерины Ивановны спрошенбыл Алеша, который вдруг припомнил один факт, имевший вид даже как будтоположительного уже свидетельства против одного важнейшего пункта обвинения.
IV. СЧАСТЬЕ УЛЫБАЕТСЯ МИТЕ.
Случилось это вовсе нечаянно даже для самого Алеши. Он вызван был безприсяги, и я помню, что к нему все стороны отнеслись с самых первых словдопроса чрезвычайно мягко и симпатично. Видно было, что ему предшествоваладобрая слава. Алеша показывал скромно и сдержанно, но в показаниях его явнопрорывалась горячая симпатия к несчастному брату. Отвечая по одному вопросу,он очертил характер брата как человека может быть и неистового и увлеченногострастями, но тоже и благородного, гордого и великодушного, готового даже нажертву, если б от него потребовали. Сознавался впрочем, что брат был впоследние дни, из-за страсти к Грушеньке, из-за соперничества с отцом, вположении невыносимом. Но он с негодованием отверг даже предположение о том,что брат мог убить с целью грабежа, хотя и сознался, что эти три тысячиобратились в уме Мити в какую-то почти манию, что он считал их за недоданноеему, обманом отца, наследство, и что, будучи вовсе некорыстолюбивым, даже немог заговорить об этих трех тысячах без исступления и бешенства. Просоперничество же двух "особ", как выразился прокурор, то-есть Грушеньки иКати, отвечал уклончиво и даже на один или два вопроса совсем не пожелалотвечать. - Говорил ли вам по крайней мере брат ваш, что намерен убить своегоотца? - спросил прокурор. - Вы можете не отвечать, если найдете это нужным,- прибавил он. - Прямо не говорил, - ответил Алеша. - Как же? Косвенно? - Он говорил мне раз о своей личной ненависти к отцу и что боится,что... в крайнюю минуту... в минуту омерзения... может быть и мог бы убитьего. - И вы услышав поверили тому? - Боюсь сказать, что поверил. Но я всегда был убежден, что некотороевысшее чувство всегда спасет его в роковую минуту, как и спасло в самомделе, потому что не он убил отца моего, - твердо закончил Алеша громкимголосом и на всю залу. Прокурор вздрогнул как боевой конь, заслышавшийтрубный сигнал. - Будьте уверены, что я совершенно верю самой полной искренностиубеждения вашего, не обусловливая и не ассимилируя его нисколько с любовью квашему несчастному брату. Своеобразный взгляд ваш на весь трагическийэпизод, разыгравшийся в вашем семействе, уже известен нам попредварительному следствию. Не скрою от вас, что он в высшей степени особливи противоречит всем прочим показаниям, полученным прокуратурою. А потому инахожу нужным спросить вас уже с настойчивостью: какие именно данныеруководили мысль вашу и направили ее на окончательное убеждение вневиновности брата вашего, и, напротив, в виновности Другого лица, накоторого вы уже указали прямо на предварительном следствии? - На предварительном следствии я отвечал лишь на вопросы, - тихо испокойно проговорил Алеша, - а не шел сам с обвинением на Смердякова. - И все же на него указали? - Я указал со слов брата Дмитрия. Мне еще до допроса рассказали о том,что произошло при аресте его и как он сам показал тогда на Смердякова. Яверю вполне, что брат невиновен. А если убил не он, то... - То Смердяков? Почему же именно Смердяков? И почему именно вы такокончательно убедились в невиновности вашего брата? - Я не мог не поверить брату. Я знаю, что он мне не солжет. Я по лицуего видел, что он мне не лжет. - Только по лицу? В этом все ваши доказательства? - Более не имею доказательств. - И о виновности Смердякова тоже не основываетесь ни на малейшем иномдоказательстве, кроме лишь слов вашего брата и выражения лица его? - Да, не имею иного доказательства. На этом прокурор прекратил расспросы. Ответы Алеши произвели было напублику самое разочаровывающее впечатление. О Смердякове у нас ужепоговаривали еще до суда, кто-то что-то слышал, кто-то на что-то указывал,говорили про Алешу, что он накопил какие-то чрезвычайные доказательства впользу брата и в виновности лакея, и вот - ничего, никаких доказательств,кроме каких-то нравственных убеждений, столь естественных в его качестверодного брата подсудимого. Но начал спрашивать и Фетюкович. На вопрос о том: когда именноподсудимый говорил ему, Алеше, о своей ненависти к отцу и о том, что он могбы убить его, и что слышал ли он это от него например при последнем свиданиипред катастрофой, Алеша, отвечая, вдруг как бы вздрогнул, как бы нечтотолько теперь припомнив и сообразив: - Я припоминаю теперь одно обстоятельство, о котором я было совсем исам позабыл, но тогда оно было мне так неясно, а теперь... И Алеша с увлечением, видимо сам только что теперь внезапно попав наидею, припомнил, как в последнем свидании с Митей, вечером, у дерева, подороге к монастырю, Митя, ударяя себя в грудь, "в верхнюю часть груди",несколько раз повторил ему, что у него есть средство восстановить своючесть, что средство это здесь, вот тут, на его груди... "Я подумал тогда,что он, ударяя себя в грудь, говорил о своем сердце", продолжал Алеша, - "отом, что в сердце своем мог бы отыскать силы, чтобы выйти из одногокакого-то ужасного позора, который предстоял ему и о котором он даже мне несмел признаться. Признаюсь, я именно подумал тогда, что он говорит об отце ичто он содрогается как от позора, при мысли пойти к отцу и совершить с нимкакое-нибудь насилие, а между тем он именно тогда как бы на что-то указывална своей груди, так что, помню, у меня мелькнула именно тогда же какая-томысль, что сердце совсем не в той стороне груди, а ниже, а он ударяет себягораздо выше, вот тут, сейчас ниже шеи, и все указывает в это место. Моямысль мне показалась тогда глупою, а он именно может быть тогда указывал наэту ладонку, в которой зашиты были эти полторы тысячи!.." - Именно! - крикнул вдруг Митя с места. - Это так, Алеша, так, я тогдаоб нее стучал кулаком! Фетюкович бросился к нему впопыхах, умоляя успокоиться, и в тот же мигтак и вцепился в Алешу. Алеша, сам увлеченный своим воспоминанием, горячовысказал свое предположение, что позор этот вероятнее всего состоял именно втом, что, имея на себе эти тысячу пятьсот рублей, которые бы мог возвратитьКатерине Ивановне, как половину своего ей долга, он все-таки решил не отдатьей этой половины и употребить на другое, то-есть на увоз Грушеньки, если бона согласилась... - Это так, это именно так, - восклицал во внезапном возбуждении Алеша,- брат именно восклицал мне тогда, что половину, половину позора (оннесколько раз выговорил: половину!), он мог бы сейчас снять с себя, но чтодо того несчастен слабостью своего характера, что этого не сделает... знаетзаранее, что этого не может и не в силах сделать! - И вы твердо, ясно помните, что он ударял себя именно в это местогруди? - жадно допрашивал Фетюкович, - Ясно и твердо, потому что именно мне подумалось тогда: зачем это онударяет так высоко, когда сердце ниже, и мне тогда же показалась моя мысльглупою... я это помню, что показалась глупою... это мелькнуло. Вот потому-тоя сейчас теперь и вспомнил. И как я мог позабыть это до самых этих пор!Именно он на эту ладонку указывал как на то, что у него есть средства, ночто он не отдаст эти полторы тысячи! А при аресте, в Мокром, он именнокричал, - я это знаю, мне передавали, - что считает самым позорным деломвсей своей жизни, что, имея средства отдать половину (именно половину!)долга Катерине Ивановне и стать пред ней не вором, он все-таки не решилсяотдать и лучше захотел остаться в ее глазах вором, чем расстаться сденьгами! А как он мучился, как он мучился этим долгом! - закончил,восклицая, Алеша. Разумеется, ввязался и прокурор. Он попросил Алешу еще раз описать, какэто все было, и несколько раз настаивал спрашивая: точно ли подсудимый, биясебя в грудь, как бы на что-то указывал? Может быть просто бил себя кулакомпо груди? - Да и не кулаком! - восклицал Алеша, - а именно указывал пальцами, иуказывал сюда, очень высоко... Но как я мог это так совсем забыть до самойэтой минуты ! Председатель обратился к Мите с вопросом, что может он сказать насчетданного показания. Митя подтвердил, что именно все так и было, что он именноуказывал на свои полторы тысячи, бывшие у него на груди, сейчас пониже шеии, что конечно это был позор, - "позор, от которого не отрекаюсь,позорнейший акт во всей моей жизни!" вскричал Митя. "Я мог отдать и неотдал. Захотел лучше остаться в ее глазах вором, но не отдал, а самыйглавный позор был в том, что и вперед знал, что не отдам! Прав, Алеша!Спасибо, Алеша!" Тем кончился допрос Алеши. Важно и характерно было именно тообстоятельство, что отыскался хоть один лишь факт, хоть одно лишь, положим,самое мелкое доказательство, почти только намек на доказательство, нокоторое все же хоть капельку свидетельствовало, что действительносуществовала эта ладонка, что были в ней полторы тысячи, и что подсудимый нелгал на предварительном следствии, когда в Мокром объявил, что эти полторытысячи "были мои". Алеша был рад; весь раскрасневшись, он проследовал науказанное ему место. Он долго еще повторял про себя: "Как это я забыл! Какмог я это забыть! И как это так вдруг только теперь припомнилось!" Начался допрос Катерины Ивановны. Только что она появилась, в залепронеслось нечто необыкновенное. Дамы схватились за лорнеты и бинокли,мужчины зашевелились, иные вставали с мест, чтобы лучше видеть. Всеутверждали потом, что Митя вдруг побледнел "как платок", только что онавошла. Вся в черном, скромно и почти робко приблизилась она к указанному ейместу. Нельзя было угадать по лицу ее, что она была взволнована, норешимость сверкала в ее темном, сумрачном взгляде. Надо заметить, потомвесьма многие утверждали, что она была удивительно хороша собой в ту минуту.Заговорила она тихо, но ясно, на всю залу. Выражалась чрезвычайно спокойноили по крайней мере усиливаясь быть спокойною. Председатель начал вопросысвои осторожно, чрезвычайно почтительно, как бы боясь коснуться "иных струн"и уважая великое несчастие. Но Катерина Ивановна сама, с самых первых слов,твердо объявила на один из предложенных вопросов, что она была помолвленноюневестой подсудимого "до тех пор, пока он сам меня не оставил"... - тихоприбавила она. Когда ее спросили о трех тысячах, вверенных Мите для отсылкина почту ее родственникам, она твердо проговорила: "Я дала ему не прямо напочту; я тогда предчувствовала, что ему очень нужны деньги... в ту минуту...Я дала ему эти три тысячи под условием, чтоб он отослал их, если хочет, втечение месяца. Напрасно он так потом себя мучил из-за этого долга..." Я не передаю всех вопросов и в точности всех ее ответов, я толькопередаю существенный смысл ее показаний. - Я твердо была уверена, что он всегда успеет переслать эти три тысячи,только что получит от отца, - продолжала она, отвечая на вопросы. - Я всегдабыла уверена в его бескорыстии и в его честности... высокой честности... вденежных делах. Он твердо был уверен, что получит от отца три тысячи рублейи несколько раз мне говорил про это. Я знала, что у него с отцом распря, ивсегда была и до сих пор тоже уверена, что он был обижен отцом. Я не помнюникаких угроз отцу с его стороны. При мне по крайней мере он ничего неговорил никаких угроз. Если б он пришел тогда ко мне, я тотчас успокоила быего тревогу из-за должных мне им этих несчастных трех тысяч, но он неприходил ко мне более... а я сама... я была поставлена в такое положение...что не могла его звать к себе... Да я и никакого права не имела быть к немутребовательною за этот долг, - прибавила она вдруг, и что-то решительноезазвенело в ее голосе, - я сама однажды получила от него денежное одолжениееще большее, чем в три тысячи, и приняла его, несмотря на то, что ипредвидеть еще тогда не могла, что хоть когда-нибудь в состоянии будузаплатить ему долг мой... В тоне голоса ее как бы почувствовался какой-то вызов. Именно в этуминуту вопросы перешли к Фетюковичу. - Это было еще не здесь, а в начале вашего знакомства? - осторожноподходя, подхватил Фетюкович, в миг запредчувствовав нечто благоприятное.(Замечу в скобках, что он, несмотря на то, что был вызван из Петербургаотчасти и самою Катериной Ивановной, - все-таки не знал ничего об эпизоде опяти тысячах, данных ей Митей еще в том городе и о "земном поклоне". Онаэтого не сказала ему и скрыла! И это было удивительно. Можно с уверенностиюпредположить, что она сама, до самой последней минуты, не знала: расскажетона этот эпизод на суде или нет, и ждала какого-то вдохновения.) Нет, никогда я не могу забыть этих минут! Она начала рассказывать, онавсе рассказала, весь этот эпизод, поведанный Митей Алеше, и "земной поклон",и причины, и про отца своего, и появление свое у Мити, и ни словом, ниединым намеком не упомянула о том, что Митя, чрез сестру ее, сам предложил"прислать к нему Катерину Ивановну за деньгами". Это она великодушно утаилаи не устыдилась выставить наружу, что это она, она сама, прибежала тогда кмолодому офицеру, своим собственным порывом, надеясь на что-то... чтобывыпросить у него денег. Это было нечто потрясающее. Я холодел и дрожалслушая, зала замерла, ловя каждое слово. Тут было что-то беспримерное, такчто даже и от такой самовластной и презрительно-гордой девушки, как она,почти невозможно было ожидать такого высоко-откровенного показания, такойжертвы, такого самозаклания. И для чего, для кого? Чтобы спасти своегоизменника и обидчика, чтобы послужить хоть чем-нибудь, хоть малым, кспасению его, произведя в его пользу хорошее впечатление! И в самом деле:образ офицера, отдающего свои последние пять тысяч рублей, - все, что у негооставалось в жизни, - и почтительно преклонившегося пред невинною девушкой,выставился весьма симпатично и привлекательно, но... у меня больно сжалосьсердце! Я почувствовал, что может выйти потом (да и вышла потом, вышла!)клевета! Со злобным смешком говорили потом во всем городе, что рассказ можетбыть не совсем был точен, именно в том месте, где офицер отпустил от себядевицу "будто бы только с почтительным поклоном". Намекали, что тут нечто"пропущено". "Да если б и не было пропущено, если б и все правда была, -говорили даже самые почтенные наши дамы, - то и тогда еще неизвестно: оченьли благородно так поступить было девушке, даже хоть бы спасая отца?" Инеужели Катерина Ивановна, с ее умом, с ее болезненною проницательностью, непредчувствовала заранее, что так заговорят? Непременно предчувствовала, ивот решилась же сказать все! Разумеется, все эти грязненькие сомнения вправде рассказа начались лишь потом, а в первую минуту все и все былипотрясены. Что же до членов суда, то Катерину Ивановну выслушали вблагоговейном, так-сказать даже стыдливом молчании. Прокурор не позволилсебе ни единого дальнейшего вопроса на эту тему. Фетюкович глубокопоклонился ей. О, он почти торжествовал! Многое было приобретено: человек,отдающий, в благородном порыве, последние пять тысяч, и потом тот жечеловек, убивающий отца ночью с целью ограбить его на три тысячи, - это былонечто отчасти и несвязуемое. По крайней мере хоть грабеж-то мог теперьустранить Фетюкович. "Дело" вдруг облилось каким-то новым светом. Что-тосимпатичное пронеслось в пользу Мити. Он же... про него рассказывали, что онраз или два во время показания Катерины Ивановны вскочил было с места, потомупал опять на скамью и закрыл обеими ладонями лицо. Но когда она кончила, онвдруг рыдающим голосом воскликнул, простирая к ней руки: - Катя, зачем меня погубила! И громко зарыдал было на всю залу. Впрочем мигом сдержал себя и опятьпрокричал: - Теперь я приговорен! А затем как бы закоченел на месте, стиснув зубы и сжав крестом на грудируки. Катерина Ивановна осталась в зале и села на указанный ей стул. Онабыла бледна и сидела потупившись. Рассказывали бывшие близ нее, что онадолго вся дрожала как в лихорадке. К допросу явилась Грушенька. Я подхожу близко к той катастрофе, которая, разразившись внезапно,действительно может быть погубила Митю. Ибо я уверен, да и все тоже, всеюристы после так говорили, что не явись этого эпизода, преступнику покрайней мере дали бы снисхождение. Но об этом сейчас. Два слова лишь преждео Грушеньке. Она явилась в залу тоже вся одетая в черное, в своей прекрасной чернойшали на плечах. Плавно, своею неслышною походкой, с маленькою раскачкой, какходят иногда полные женщины, приблизилась она к балюстраде, пристальносмотря на председателя и ни разу не взглянув ни направо, ни налево.По-моему, она была очень хороша собой в ту минуту и вовсе не бледна, какуверяли потом дамы. Уверяли тоже, что у ней было какое-то сосредоточенное излое лицо. Я думаю только, что она была раздражена и тяжело чувствовала насебе презрительно-любопытные взгляды жадной к скандалу нашей публики. Этобыл характер гордый, не выносящий презрения, один из таких, которые, чутьлишь заподозрят от кого презрение - тотчас воспламеняются гневом и жаждойотпора. При этом была конечно и робость, и внутренний стыд за эту робость,так что немудрено, что разговор ее был неровен, - то гневлив, то презрителени усиленно груб, то вдруг звучала искренняя сердечная нотка самоосуждения,самообвинения. Иногда же говорила так, как будто летела в какую-то пропасть:"все де равно, что бы ни вышло, а я все-таки скажу"... Насчет знакомствасвоего с Федором Павловичем она резко заметила: "Все пустяки, разве явиновата, что он ко мне привязался?" А потом через минуту прибавила: "Я вовсем виновата, я смеялась над тем и другим, - и над стариком, и над этим, -и их обоих до того довела. Из-за меня все произошло". Как-то коснулось делодо Самсонова: "Какое кому дело, - с каким-то наглым вызовом тотчас жеогрызнулась она, - он был мой благодетель, он меня босоногую взял, когдаменя родные из избы вышвырнули". Председатель, впрочем весьма вежливо,напомнил ей, что надо отвечать прямо на вопросы, не вдаваясь в излишниеподробности. Грушенька покраснела, и глаза ее сверкнули. Пакета с деньгами она не видала, а только слыхала от "злодея", что естьу Федора Павловича какой-то пакет с тремя тысячами. "Только это всеглупости, я смеялась, и ни за что бы туда не пошла..." - Про кого вы сейчас упомянули, как о "злодее"? - осведомился прокурор. - А про лакея, про Смердякова, что барина своего убил, а вчераповесился. Конечно, ее мигом спросили: какие же у ней основания для такогорешительного обвинения, но оснований не оказалось тоже и у ней никаких. - Так Дмитрий Федорович мне сам говорил, ему и верьте. Разлучница егопогубила, вот что, всему одна она причиной, вот что, - вся как будтосодрогаясь от ненависти, прибавила Грушенька, и злобная нотка зазвенела в ееголосе. Осведомились, на кого она опять намекает. - А на барышню, на эту вот Катерину Ивановну. К себе меня тогдазазвала, шоколатом потчевала, прельстить хотела. Стыда в ней мало истинного,вот что... Тут председатель уже строго остановил ее, прося умерить свои выражения.Но сердце ревнивой женщины уже разгорелось, она готова была полететь хоть вбездну... - При аресте в селе Мокром, - припоминая спросил прокурор, - все виделии слышали, как вы, выбежав из другой комнаты, закричали: "Я во всемвиновата, вместе в каторгу пойдем!" Стало быть была уже и у вас в ту минутууверенность, что он отцеубийца? - Я чувств моих тогдашних не помню, - ответила Грушенька, - все тогдазакричали, что он отца убил, я и почувствовала, что это я виновата, и чтоиз-за меня он убил. А как он сказал, что неповинен, я ему тотчас поверила, итеперь верю, и всегда буду верить: не таков человек, чтобы солгал. Вопросы перешли к Фетюковичу. Между прочим, я помню, он спросил проРакитина и про двадцать пять рублей "за то, что привел к вам АлексеяФедоровича Карамазова". - А что ж удивительного, что он деньги взял, - с презрительною злобойусмехнулась Грушенька, - он и все ко мне приходил деньги канючить, рублей потридцати бывало в месяц выберет, все больше на баловство: пить-есть ему былона что и без моего. - На каком же основании вы были так щедры к г. Ракитину? - подхватилФетюкович, несмотря на то, что председатель сильно шевелился. - Да ведь он же мне двоюродный брат. Моя мать с его матерью родныесестры. Он только все молил меня никому про то здесь не сказывать, стыдилсяменя уж очень. Этот новый факт оказался совершенною неожиданностью для всех, никто пронего до сих пор не знал во всем городе, даже в монастыре, даже не знал Митя.Рассказывали, что Ракитин побагровел от стыда на своем стуле. Грушенька ещедо входа в залу как-то узнала, что он показал против Мити, а потому иозлилась. Вся давешняя речь г. Ракитина, все благородство ее, все выходки накрепостное право, на гражданское неустройство России, - все это ужеокончательно на этот раз было похерено и уничтожено в общем мнении.Фетюкович был доволен: опять бог на шапку послал. Вообще же Грушенькудопрашивали не очень долго, да и не могла она конечно сообщить ничегоособенно нового. Оставила она в публике весьма неприятное впечатление. Сотнипрезрительных взглядов устремились на нее, когда она, кончив показание,уселась в зале довольно далеко от Катерины Ивановны. Все время, пока ееспрашивали, Митя молчал, как бы окаменев, опустив глаза в землю. Появился свидетелем Иван Федорович.
V. ВНЕЗАПНАЯ КАТАСТРОФА.
Замечу, что его вызвали было еще до Алеши. Но судебный пристав доложилтогда председателю, что, по внезапному нездоровью или какому-то припадку,свидетель не может явиться сейчас, но только что оправится, то когда угодноготов будет дать свое показание. Этого впрочем как-то никто не слыхал, иузнали уже впоследствии. Появление его в первую минуту было почти незамечено: главные свидетели, особенно две соперницы, были уже допрошены;любопытство было пока удовлетворено. В публике чувствовалось даже утомление.Предстояло еще выслушать несколько свидетелей, которые вероятно ничегоособенного не могли сообщить в виду всего, что было уже сообщено. Время жеуходило. Иван Федорович приблизился как-то удивительно медленно, ни на когоне глядя и опустив даже голову, точно о чем-то нахмуренно соображая. Одет онбыл безукоризненно, но лицо его на меня по крайней мере произвелоболезненное впечатление: было в этом лице что-то как бы тронутое землей,что-то похожее на лицо помирающего человека. Глаза были мутны; он поднял ихи медленно обвел ими залу. Алеша вдруг вскочил было со своего стула ипростонал: ах! Я помню это. Но и это мало кто уловил. Председатель начал было с того, что он свидетель без присяги, что онможет показывать или умолчать, но что конечно все показанное должно быть посовести, и т. д., и т. д. Иван Федорович слушал и мутно глядел на него; новдруг лицо его стало медленно раздвигаться в улыбку, и только чтопредседатель, с удивлением на него смотревший, кончил говорить, он вдруграссмеялся. - Ну и что же еще? - громко спросил он. Все затихло в зале, что-то какбы почувствовалось. Председатель забеспокоился. - Вы... может быть еще не так здоровы? - проговорил он было, ищаглазами судебного пристава. - Не беспокойтесь, ваше превосходительство, я достаточно здоров и могувам кое-что рассказать любопытное, - ответил вдруг совсем спокойно ипочтительно Иван Федорович. - Вы имеете предъявить какое-нибудь особое сообщение? - все еще снедоверчивостью продолжал председатель. Иван Федорович потупился, помедлил несколько секунд и, подняв сноваголову, ответил как бы заикаясь: - Нет... не имею. Не имею ничего особенного. Ему стали предлагать вопросы. Он отвечал совсем как-то нехотя, как-тоусиленно кратко, с каким-то даже отвращением, все более и более нараставшим,хотя впрочем отвечал все-таки толково. На многое отговаривался незнанием.Про счеты отца с Дмитрием Федоровичем ничего не знал. "И не занимался этим",- произнес он. Об угрозах убить отца слышал от подсудимого, про деньги впакете слышал от Смердякова... - Все одно и то же, - прервал вдруг с утомленным видом: - я ничего немогу сообщить суду особенного. - Я вижу, вы нездоровы, и понимаю ваши чувства... - начал былопредседатель. Он обратился было к сторонам, к прокурору и защитнику, приглашая их,если найдут нужным, предложить вопросы, как вдруг Иван Федоровичизнеможенным голосом попросил: - Отпустите меня, ваше превосходительство, я чувствую себя оченьнездоровым. И с этим словом, не дожидаясь позволения, вдруг сам повернулся и пошелбыло из залы. Но, пройдя шага четыре, остановился, как бы что-то вдругобдумав, тихо усмехнулся и воротился опять на прежнее место. - Я, ваше превосходительство, как та крестьянская девка... знаете, как это: "захоцу - вскоцу, захоцу - не вскоцу". За ней ходят ссарафаном, али с паневой что ли, чтоб она вскочила, чтобы завязать и венчатьвезти, а она говорит: "захоцу - вскоцу, захоцу - н[EACUTE] вскоцу"... Это вкакой-то нашей народности... - Что вы этим хотите сказать? - строго спросил председатель. - А вот, - вынул вдруг Иван Федорович пачку денег, - вот деньги... тесамые, которые лежали вот в том пакете (он кивнул на стол с вещественнымидоказательствами) и из-за которых убили отца. Куда положить? Господинсудебный пристав, передайте. Судебный пристав взял всю пачку и передал председателю. - Каким образом могли эти деньги очутиться у вас... если это те самыеденьги? - в удивлении проговорил председатель. - Получил от Смердякова, от убийцы, вчера. Был у него пред тем, как онповесился. Убил отца он, а не брат. Он убил, а я его научил убить... Кто нежелает смерти отца?.. - Вы в уме или нет? - вырвалось невольно у председателя. - То-то и есть, что в уме... и в подлом уме, в таком же как и вы, как ивсе эти... р-рожи! - обернулся он вдруг на публику. - Убили отца, апритворяются, что испугались, - проскрежетал он с яростным презрением. -Друг пред другом кривляются. Лгуны! Все желают смерти отца. Один гад съедаетдругую гадину... Не будь отцеубийства - все бы они рассердились и разошлисьзлые... Зрелищ! "Хлеба и зрелищ!" Впрочем ведь и я хорош! Есть у вас водаили нет, дайте напиться Христа ради! - схватил он вдруг себя за голову. Судебный пристав тотчас к нему приблизился. Алеша вдруг вскочил изакричал: "Он болен, не верьте ему, он в белой горячке!" Катерина Ивановнастремительно встала со своего стула и, неподвижная от ужаса, смотрела наИвана Федоровича. Митя поднялся и с какою-то дикою искривленною улыбкойжадно смотрел и слушал брата. - Успокойтесь, не помешанный, я только убийца! - начал опять Иван. - Субийцы нельзя же спрашивать красноречия... - прибавил он вдруг для чего-то иискривленно засмеялся. Прокурор в видимом смятении нагнулся к председателю. Члены судасуетливо шептались между собой. Фетюкович весь навострил уши, прислушиваясь.Зала замерла в ожидании. Председатель вдруг как бы опомнился. - Свидетель, ваши слова непонятны и здесь невозможны. Успокойтесь, еслиможете, и расскажите... если вправду имеете что сказать. Чем вы можетеподтвердить такое признание... если вы только не бредите? - То-то и есть, что не имею свидетелей. Собака Смердяков не пришлет стого света вам показание... в пакете. Вам бы все пакетов, довольно и одного.Нет у меня свидетелей... Кроме только разве одного, - задумчиво усмехнулсяон. - Кто ваш свидетель? - С хвостом, ваше превосходительство, не по форме будет! Le diablen'existe point! He обращайте внимания, дрянной, мелкий чорт, - прибавил он,вдруг перестав смеяться и как бы конфиденциально: - он наверно здесьгде-нибудь, вот под этим столом с вещественными доказательствами, где ж емусидеть как не там? Видите, слушайте меня: я ему сказал: не хочу молчать, аон про геологический переворот... глупости! Ну, освободите же изверга... онгимн запел, это потому, что ему легко! Все равно, что пьяная канальязагорланит, как "поехал Ванька в Питер", а я за две секунды радости отдал быквадрильйон квадрильйонов. Не знаете вы меня! О, как это все у вас глупо !Ну, берите же меня вместо него! Для чего же-нибудь я пришел... Отчего,отчего это все, что ни есть, так глупо! И он опять стал медленно и как бы в задумчивости оглядывать залу. Ноуже все заволновалось. Алеша кинулся-было к нему со своего места, носудебный пристав уже схватил Ивана Федоровича за руку. - Это что еще такое? - вскричал тот, вглядываясь в упор в лицопристава, и вдруг, схватив его за плечи, яростно ударил об пол. Но стражауже подоспела, его схватили, и тут он завопил неистовым воплем. И все время,пока его уносили, он вопил и выкрикивал что-то несвязное. Поднялась суматоха. Я не упомню всего в порядке, сам был взволнован ине мог уследить. Знаю только, что потом, когда уже все успокоилось и всепоняли в чем дело, судебному приставу таки досталось, хотя он и основательнообъяснил начальству, что свидетель был все время здоров, что его виделдоктор, когда час пред тем с ним сделалась легкая дурнота, но что до входа взалу он все говорил связно, так что предвидеть было ничего невозможно; чтоон сам, напротив, настаивал и непременно хотел дать показание. Но прежде чемхоть сколько-нибудь успокоились и пришли в себя, сейчас же вслед за этоюсценой разразилась и другая: с Катериной Ивановной сделалась истерика. Она,громко взвизгивая, зарыдала, но не хотела уйти, рвалась, молила, чтоб ее неуводили и вдруг закричала председателю: - Я должна сообщить еще одно показание, немедленно... немедленно!.. Вотбумага, письмо... возьмите, прочтите скорее, скорее! Это письмо этогоизверга, вот этого, этого! - она указывала на Митю. - Это он убил отца, выувидите сейчас, он мне пишет, как он убьет отца! А тот больной, больной, тотв белой горячке! Я уже три дня вижу, что он в горячке! Так вскрикивала она вне себя. Судебный пристав взял бумагу, которую онапротягивала председателю, а она, упав на свой стул и закрыв лицо, началаконвульсивно и беззвучна рыдать, вся сотрясаясь и подавляя малейший стон вбоязни, что ее вышлют из залы. Бумага, поданная ею, была то самое письмоМити из трактира "Столичный город", которое Иван Федорович называл"математической" важности документом. Увы! за ним именно признали этуматематичность, и, не будь этого письма, может быть и не погиб бы Митя, илипо крайней мере не погиб бы так ужасно! Повторяю, трудно было уследить заподробностями. Мне и теперь все это представляется в такой суматохе. Должнобыть председатель тут же сообщил новый документ суду, прокурору, защитнику,присяжным. Я помню только, как свидетельницу начали спрашивать. На вопрос:успокоилась ли она? мягко обращенный к ней председателем, Катерина Ивановнастремительно воскликнула: - Я готова, готова! Я совершенно в состоянии вам отвечать, - прибавилаона, видимо все еще ужасно боясь, что ее почему-нибудь не выслушают. Еепопросили объяснить подробнее: какое это письмо, и при каких обстоятельствахона его получила? - Я получила его накануне самого преступления, а писал он его еще задень из трактира, стало быть за два дня до своего преступления, -посмотрите, оно написано на каком-то счете! - прокричала она задыхаясь. - Онменя тогда ненавидел, потому что сам сделал подлый поступок и пошел за этойтварью... и потому еще, что должен был мне эти три тысячи... О, ему былообидно за эти три тысячи из-за своей же низости! Эти три тысячи вот как были- я вас прошу, я вас умоляю меня выслушать: еще за три недели до того, какубил отца, он пришел ко мне утром. Я знала, что ему надо деньги, и знала начто, - вот, вот именно на то, чтобы соблазнить эту тварь и увезти с собой. Язнала тогда, что уж он мне изменил и хочет бросить меня, и я, я самапротянула тогда ему эти деньги, сама предложила будто бы для того, чтоботослать моей сестре в Москве, - и когда отдавала, то посмотрела ему в лицои сказала, что он может когда хочет послать, "хоть еще через месяц". Ну какже, как же бы он не понял, что я в глаза ему прямо говорила: "тебе надоденег для измены мне с твоею тварью, так вот тебе эти деньги, я сама тебе ихдаю, возьми, если ты так бесчестен, что возьмешь!"... Я уличить его хотела,и что же? он взял, он их взял и унес, и истратил их с этою тварью там, водну ночь... Но он понял, он понял, что я все знаю, уверяю вас, что он тогдапонял и то, что я, отдавая ему деньги, только пытаю его: будет ли он такбесчестен, что возьмет от меня, или нет? В глаза ему глядела, и он мнеглядел в глаза и все понимал, все понимал, и взял, и взял и унес мои деньги! - Правда, Катя! - завопил вдруг Митя, - в глаза смотрел и понимал, чтобесчестишь меня и все-таки взял твои деньги! Презирайте подлеца, презирайтевсе, заслужил! - Подсудимый, - вскричал председатель, - еще слово - я вас велювывесть. - Эти деньги его мучили, - продолжала, судорожно торопясь, Катя, - онхотел мне их отдать, он хотел, это правда, но ему деньги нужны были и дляэтой твари. Вот он и убил отца, а денег все-таки мне не отдал, а уехал с нейв ту деревню, где его схватили. Там он опять прокутил эти деньги, которыеукрал у убитого им отца. А за день до того, как убил отца, и написал мне этописьмо, написал пьяный, я сейчас тогда увидела, написал из злобы и зная,наверно зная, что я никому не покажу этого письма, даже если б он и убил. Ато бы он не написал. Он знал, что я не захочу ему мстить и его погубить! Нопрочтите, прочтите внимательно, пожалуста внимательнее, и вы увидите, что онв письме все описал, все заранее: как убьет отца и где у того деньги лежат.Посмотрите, пожалуста не пропустите, там есть одна фраза: "убью, только быуехал Иван". Значит, он заранее уж обдумал, как он убьет, - злорадно иехидно подсказывала суду Катерина Ивановна. О, видно было, что она дотонкости вчиталась в это роковое письмо и изучила в нем каждую черточку. -Не пьяный он бы мне не написал, но посмотрите, там все описано вперед, всеточь-в-точь, как он потом убил, вся программа! Так восклицала она вне себя и уж конечно презирая все для себяпоследствия, хотя разумеется их предвидела еще может за месяц тому, потомучто и тогда еще может быть, содрогаясь от злобы, мечтала: "не прочесть лиэто суду?" Теперь же как бы полетела с горы. Помню, кажется именно тут жеписьмо было прочитано вслух секретарем, и произвело потрясающее впечатление.Обратились к Мите с вопросом: признает ли он это письмо? - Мое, мое! - воскликнул Митя. - Не пьяный бы не написал!.. За многоемы друг друга ненавидели, Катя, но клянусь, клянусь, я тебя и ненавидялюбил, а ты меня - нет! Он упал на свое место, ломая руки в отчаянии. Прокурор и защитник сталипредлагать перекрестные вопросы, главное в том смысле: "что, дескать,побудило вас давеча утаить такой документ и показывать прежде совершенно вдругом духе и тоне?" - Да, да, я давеча солгала, все лгала, против чести и совести, но яхотела давеча спасти его, потому что он меня так ненавидел и так презирал, -как безумная воскликнула Катя. - О, он презирал меня ужасно, презиралвсегда, и знаете, знаете - он презирал меня с самой той минуты, когда я емутогда в ноги за эти деньги поклонилась. Я увидала это... Я сейчас, тогда жеэто почувствовала, но я долго себе не верила. Сколько раз я читала в глазахего: "все-таки ты сама тогда ко мне пришла". О, он не понял, он не понялничего, зачем я тогда прибежала, он способен подозревать только низость! Онмерил на себя, он думал, что и все такие как он, - яростно проскрежеталаКатя, совсем уже в исступлении. - А жениться он на мне захотел потомутолько, что я получила наследство, потому, потому! Я всегда подозревала, чтопотому! О, это зверь! Он всю жизнь был уверен, что я всю жизнь буду пред нимтрепетать от стыда за то, что тогда приходила, и что он может вечно за этопрезирать меня, а потому первенствовать, - вот почему он на мне захотелжениться! Это так, это все так! Я пробовала победить его моею любовью,любовью без конца, даже измену его хотела снести, но он ничего, ничего непонял. Да разве он может что-нибудь понять! Это изверг! Это письмо яполучила только на другой день вечером, мне из трактира принесли, а ещеутром, еще утром в тот день, я хотела было все простить ему, все, даже егоизмену! Конечно председатель и прокурор ее успокоивали. Я уверен, что им всембыло даже может быть самим стыдно так пользоваться ее исступлением ивыслушивать такие признания. Я помню, я слышал, как они говорили ей: "Мыпонимаем, как вам тяжело, поверьте, мы способны чувствовать", и проч., ипроч., - а показания-то все-таки вытянули от обезумевшей женщины в истерике.Она наконец описала с чрезвычайною ясностью, которая так часто, хотя имгновенно, мелькает даже. в минуты такого напряженного состояния, как ИванФедорович почти сходил с ума во все эти два месяца на том, чтобы спасти"изверга и убийцу", своего брата. - Он себя мучил, - восклицала она, - он все хотел уменьшить его вину,признаваясь мне, что он и сам не любил отца и может быть сам желал егосмерти. О, это глубокая, глубокая совесть! Он замучил себя совестью ! Он всемне открывал, все, он приходил ко мне и говорил со мной каждый день как сединственным другом своим. Я имею честь быть его единственным другом! -воскликнула она вдруг, точно как бы с каким-то вызовом, засверкав глазами. -Он ходил к Смердякову два раза. Однажды он пришел ко мне и говорит: еслиубил не брат, а Смердяков (потому что эту басню пустили здесь все, что убилСмердяков), то может быть виновен и я, потому что Смердяков знал, что я нелюблю отца и может быть думал, что я желаю смерти отца. Тогда я вынула этописьмо и показала ему, и он уж совсем убедился, что убил брат, и это ужесовсем сразило его. Он не мог снести, что его родной брат - отцеубийца! Ещенеделю назад я видела, что он от этого болен. В последние дни он, сидя уменя, бредил. Я видела, что он мешается в уме. Он ходил и бредил, его виделитак по улицам. Приезжий доктор, по моей просьбе, его осматривал третьего дняи сказал мне, что он близок к горячке, - все чрез него, все чрез изверга! Авчера он узнал, что Смердяков умер - это его так поразило, что он сошел сума... и все от изверга, все на том, чтобы спасти изверга! О, разумеется, так говорить и так признаваться можно толькокакой-нибудь раз в жизни, - в предсмертную минуту например, всходя наэшафот. Но Катя именно была в своем характере и в своей минуте. Это была таже самая стремительная Катя, которая кинулась тогда к молодому развратнику,чтобы спасти отца; та же самая Катя, которая давеча, пред всею этоюпубликой, гордая и целомудренная, принесла себя и девичий стыд свой вжертву, рассказав про "благородный поступок Мити", чтобы только лишьсколько-нибудь смягчить ожидавшую его участь. И вот теперь точно так же онатоже принесла себя в жертву, но уже за другого, и может быть только лишьтеперь, только в эту минуту, впервые почувствовав и осмыслив вполне, какдорог ей этот другой человек! Она пожертвовала собою в испуге за него. вдругвообразив, что он погубил себя своим показанием, что это он убил, а не брат,пожертвовала, чтобы спасти его, его славу, его репутацию! И однакопромелькнула страшная вещь: лгала ли она на Митю, описывая бывшие свои кнему отношения, - вот вопрос. Нет, нет, она не клеветала намеренно, крича,что Митя презирал ее за земной поклон! Она сама верила в это, она былаглубоко убеждена, с самого может быть этого поклона, что простодушный,обожавший ее еще тогда Митя смеется над ней и презирает ее. И только изгордости она сама привязалась к нему тогда любовью, истерическою инадорванною, из уязвленной гордости, и эта любовь походила не на любовь, ана мщение. О, может быть эта надорванная любовь и выродилась бы в настоящую,может Катя ничего и не желала, как этого, но Митя оскорбил ее изменой доглубины души, и душа не простила. Минута же мщения слетела неожиданно, и всетак долго и больно скоплявшееся в груди обиженной женщины разом, иопять-таки неожиданно, вырвалось наружу. Она предала Митю, но предала исебя! И разумеется, только что успела высказаться, напряжение порвалось, истыд подавил ее. Опять началась истерика, она упала, рыдая и выкрикивая. Ееунесли. В ту минуту, когда ее выносили, с воплем бросилась к Мите Грушенькасо своего места, так что ее и удержать не успели: - Митя! - завопила она, - погубила тебя твоя змея! Вон она вам себяпоказала! - прокричала она, сотрясаясь от злобы, суду. По мановениюпредседателя ее схватили и стали выводить. из залы. Она не давалась, биласьи рвалась назад к Мите. Митя завопил и тоже рванулся к ней. Им овладели. Да, полагаю, что наши зрительницы дамы остались довольны: зрелище былобогатое. Затем помню, как появился приезжий московский доктор. Кажется,председатель еще и прежде того посылал пристава, чтобы распорядиться оказатьИвану Федоровичу пособие. Доктор доложил суду, что больной в опаснейшемприпадке горячки и что следовало бы немедленно его увезти. На вопросыпрокурора и защитника подтвердил, что пациент сам приходил к нему третьегодня и что он предрек ему тогда же скорую горячку, но что лечиться он незахотел. "Был же он положительно не в здравом состоянии ума, сам мнепризнавался, что наяву видит видения, встречает на улице разных лиц, которыеуже померли, и что к нему каждый вечер ходит в гости сатана", - заключилдоктор. Дав свое показание, знаменитый врач удалился. ПредставленноеКатериной Ивановной письмо было присоединено к вещественным доказательствам.По совещании суд постановил: продолжать судебное следствие, а обанеожиданные показания (Катерины Ивановны и Ивана Федоровича) занести впротокол... Но уже не буду описывать дальнейшего судебного следствия. Да ипоказания остальных свидетелей были лишь повторением и подтверждениемпрежних, хотя все со своими характерными особенностями. Но повторяю, всесведется в одну точку в речи прокурора, к которой и перейду сейчас. Все былив возбуждении, все были наэлектризованы последнею катастрофой и со жгучимнетерпением ждали поскорее лишь развязки, речей сторон и приговора.Фетюкович был видимо потрясен показаниями Катерины Ивановны. Затоторжествовал прокурор. Когда кончилось судебное следствие, был объявленперерыв заседания, продолжавшийся почти час. Наконец председатель открылсудебные прения. Кажется, было ровно восемь часов вечера, когда нашпрокурор, Ипполит Кириллович, начал свою обвинительную речь.
VI. РЕЧЬ ПРОКУРОРА. ХАРАКТЕРИСТИКА.
Начал Ипполит Кириллович свою обвинительную речь, весь сотрясаясьнервною дрожью, с холодным, болезненным потом на лбу и висках, чувствуяозноб и жар во всем теле попеременно. Он сам так потом рассказывал. Онсчитал эту речь за свой chef d'oeuvre, за chef d'oeuvre всей своей жизни, залебединую песнь свою. Правда, девять месяцев спустя он и помер от злойчахотки, так что действительно, как оказалось, имел бы право сравнить себя слебедем, поющим свою последнюю песнь, если бы предчувствовал свой конецзаране. В эту речь он вложил все свое сердце и все сколько было у него ума инеожиданно доказал, что в нем таились и гражданское чувство, и "проклятые"вопросы, по крайней мере поскольку наш бедный Ипполит Кириллович мог ихвместить в себе. Главное, тем взяло его слово, что было искренно: онискренно верил в виновность подсудимого; не на заказ, не по должности толькообвинял его, и, взывая к "отмщению", действительно сотрясался желанием"спасти общество". Даже дамская наша публика, в конце концов враждебнаяИпполиту Кирилловичу, сознавалась однако в чрезвычайном вынесенномвпечатлении. Начал он надтреснутым, срывающимся голосом, но потом оченьскоро голос его окреп и зазвенел на всю залу, и так до конца речи. Но толькочто кончил ее, то чуть не упал в обморок. "Господа присяжные заседатели, - начал обвинитель, - настоящее делопрогремело по всей России. Но чему бы кажется удивляться, чего так особенноужасаться? Нам-то, нам-то особенно? Ведь мы такие привычные ко всему этомулюди! В том и ужас наш, что такие мрачные дела почти перестали для нас бытьужасными! Вот чему надо ужасаться, привычке нашей, а не единичному злодеяниютого или другого индивидуума. Где же причины нашего равнодушия, нашего чутьтепленького отношения к таким делам, к таким знамениям времени,пророчествующим нам незавидную будущность? В цинизме ли нашем, в раннем лиистощении ума и воображения столь молодого еще нашего общества, но стольбезвременно одряхлевшего? В расшатанных ли до основания нравственных началахнаших, или в том наконец, что этих нравственных начал может быть у нассовсем даже и не имеется. Не разрешаю эти вопросы, тем не менее онимучительны, и всякий гражданин не то что должен, а обязан страдать ими. Нашаначинающаяся, робкая еще наша пресса оказала уже однако обществу некоторыеуслуги, ибо никогда бы мы без нее не узнали, сколько-нибудь в полноте, проте ужасы разнузданной воли и нравственного падения, которые беспрерывнопередает она на своих страницах уже всем, не одним только посещающим залынового гласного суда, дарованного нам в настоящее царствование. И что же мычитаем почти повседневно? О, про такие вещи поминутно, пред которыми дажетеперешнее дело бледнеет и представляется почти чем-то уже обыкновенным. Новажнее всего то, что множество наших русских, национальных наших уголовныхдел, свидетельствуют именно о чем-то всеобщем, о какой-то общей беде,прижившейся с нами, и с которой, как со всеобщим злом, уже трудно бороться.Вот там молодой блестящий офицер высшего общества, едва начинающий своюжизнь и карьеру, подло, в тиши, безо всякого угрызения совести, зарезываетмелкого чиновника, отчасти бывшего своего благодетеля, и служанку его, чтобыпохитить свой долговой документ, а вместе и остальные денежки чиновника:"пригодятся-де для великосветских моих удовольствий и для карьеры моейвпереди". Зарезав обоих, уходит, подложив обоим мертвецам под головыподушки. Там молодой герой, обвешанный крестами за храбрость, разбойническиумерщвляет на большой дороге мать своего вождя и благодетеля и, подговариваясвоих товарищей, уверяет, что "она любит его как родного сына, и потомупоследует всем его советам и не примет предосторожностей". Пусть это изверг,но я теперь, в наше время, не смею уже сказать, что это только единичныйизверг. Другой и не зарежет, но подумает и почувствует точно так же как он,в душе своей бесчестен точно так же как он. В тиши, наедине со своеюсовестью, может быть спрашивает себя: "Да что такое честь и не предрассудокли кровь?" Может быть крикнут против меня и скажут, что я человекболезненный, истерический, клевещу чудовищно, брежу, преувеличиваю. Пусть,пусть, - и боже, как бы я был рад тому первый! О, не верьте мне, считайтеменя за больного, но все-таки запомните слова мои: ведь если только хотьдесятая, хоть двадцатая доля в словах моих правда, - то ведь и тогда ужасно!Посмотрите, господа, посмотрите, как у нас застреливаются молодые люди: О,без малейших гамлетовских вопросов о том: "Что будет там?" без признаковэтих вопросов, как будто эта статья о духе нашем и о всем, что ждет нас загробом, давно похерена в их природе, похоронена и песком засыпана.Посмотрите, наконец, на наш разврат, на наших сладострастников. ФедорПавлович, несчастная жертва текущего процесса, есть пред иными из них почтиневинный младенец. А ведь мы все его знали, "он между нами жил"... Да,психологией русского преступления займутся, может быть, когда-нибудьпервенствующие умы, и наши и европейские, ибо тема стоит того. Но этоизучение произойдет когда-нибудь после, уже на досуге, и когда всятрагическая безалаберщина нашей настоящей минуты отойдет на более отдаленныйплан, так что ее уже можно будет рассмотреть и умнее и беспристрастнее чем,например, люди как я могут сделать. Теперь же мы или ужасаемся, илипритворяемся, что ужасаемся, а сами, напротив, смакуем зрелище как любителиощущений сильных, эксцентрических, шевелящих нашу цинически-ленивуюпраздность, или, наконец, как малые дети, отмахиваем от себя руками страшныепризраки и прячем голову в подушку, пока пройдет страшное видение с тем,чтобы потом тотчас же забыть его в веселии и играх. Но когда-нибудь надо жеи нам начать нашу жизнь трезво и вдумчиво, надо же и нам бросить взгляд насебя как на общество, надо же и нам хоть что-нибудь в нашем общественномделе осмыслить или только хоть начать осмысление наше. Великий писательпредшествовавшей эпохи, в финале величайшего из произведений своих,олицетворяя всю Россию в виде скачущей к неведомой цели удалой русскойтройки, восклицает: "Ах тройка, птица тройка, кто тебя выдумал!" - и вгордом восторге прибавляет, что пред скачущею сломя голову тройкойпочтительно сторонятся все народы. Так, господа, это пусть, пустьсторонятся, почтительно или нет, но на мой грешный взгляд гениальныйхудожник закончил так или в припадке младенчески невинного прекрасномыслия,или просто боясь тогдашней цензуры. Ибо, если в его тройку впрячь только егоже героев, Собакевичей, Ноздревых и Чичиковых, то кого бы ни посадитьямщиком, ни до чего путного на таких конях не доедешь! А это только ещепрежние кони, которым далеко до теперешних, у нас почище..." Здесь речь Ипполита Кирилловича была прервана рукоплесканиями.Либерализм изображения русской тройки понравился. Правда, сорвалось лишьдва, три клака, так что председатель не нашел даже нужным обратиться кпублике с угрозою "очистить залу" и лишь строго поглядел в сторону клакеров.Но Ипполит Кириллович был ободрен: никогда-то ему до сих пор неаплодировали! Человека столько лет не хотели слушать и вдруг возможность навсю Россию высказаться! "В самом деле, - продолжал он, - что такое это семейство Карамазовых,заслужившее вдруг такую печальную известность по всей даже России? Можетбыть я слишком преувеличиваю, но мне кажется, что в картине этой семейки какбы мелькают некоторые общие основные элементы нашего современногоинтеллигентного общества, - о, не все элементы, да и мелькнуло лишь вмикроскопическом виде, "как солнце в малой капле вод", но все же нечтоотразилось, все же нечто сказалось. Посмотрите на этого несчастного,разнузданного и развратного старика, этого "отца семейства", столь печальнопокончившего свое существование. Родовой дворянин, начавший карьерубедненьким приживальщиком, чрез нечаянную и неожиданную женитьбу схватившийв приданое небольшой капитальчик, вначале мелкий плут и льстивый шут, сзародышем умственных способностей довольно впрочем не слабых, и прежде всегоростовщик. С годами, то-есть с нарастанием капитальчика, он ободряется.Приниженность и заискивание исчезают, остается лишь насмешливый и злой циники сладострастник. Духовная сторона вся похерена, а жажда жизни чрезвычайная,свелась на то, что кроме сладострастных наслаждений он ничего в жизни и невидит, так учит и детей своих. Отеческих духовных каких-нибудь обязанностей- никаких. Он над ними смеется, он воспитывает своих маленьких детей назаднем дворе и рад, что их от него увозят. Забывает об них даже вовсе. Всенравственные правила старика - apres moi le deluge. Все, что есть обратногопонятию о гражданине, полнейшее, даже враждебное отъединение от общества:"Гори хоть весь свет огнем, было бы одному мне хорошо". И ему хорошо, онвполне доволен, он жаждет прожить так еще двадцать-тридцать лет. Онобсчитывает родного сына, и на его же деньги, на наследство матери его,которые не хочет отдать ему, отбивает у него, у сына же своего, любовницу.Нет, я не хочу уступать защиту подсудимого высокоталантливому защитнику,прибывшему из Петербурга. Я и сам скажу правду, я и сам понимаю ту суммунегодования, которую он накопил в сердце своего сына. Но довольно, довольнооб этом несчастном старике, он получил свою мзду. Вспомним однако, что этоотец и один из современных отцов. Обижу ли я общество, сказав, что это одиндаже из многих современных отцов? Увы, столь многие из современных отцовлишь не высказываются столь цинически как этот, ибо лучше воспитаны, лучшеобразованы, а в сущности - почти такой же как и он философии. Но пусть япессимист, пусть, мы уж условились, что вы меня прощаете. Уговоримсязаранее: вы мне не верьте, не верьте, я буду говорить, а вы не верьте. Новсе-таки дайте мне высказаться, все-таки кое-что из моих слов не забудьте.Но вот однако дети этого старика, этого отца семейства: один пред нами наскамье подсудимых, об нем вся речь впереди; про других скажу лишь вскользь.Из этих других, старший - есть один из современных молодых людей с блестящимобразованием, с умом довольно сильным, уже ни во что, однако, не верующим,многое, слишком уже многое в жизни отвергшим и похерившим, точь-в-точь как иродитель его. Мы все его слышали, он в нашем обществе был принят дружелюбно.Мнений своих он не скрывал, даже напротив, совсем напротив, что и дает мнесмелость говорить теперь о нем несколько откровенно, конечно не как очастном лице, а лишь как о члене семьи Карамазовых. Здесь умер вчера,самоубийством, на краю города, один болезненный идиот, сильно привлеченный кнастоящему делу, бывший слуга и, может быть, побочный сын Федора Павловича,Смердяков. Он с истерическими слезами рассказывал мне на предварительномследствии, как этот молодой Карамазов, Иван Федорович, ужаснул его своимдуховным безудержем: "Все дескать, по-ихнему, позволено, что ни есть в мире,и ничего впредь не должно быть запрещено, - вот они чему меня все учили".Кажется идиот на этом тезисе, которому обучили его, и сошел с умаокончательно, хотя, конечно, повлияли на умственное расстройство его ипадучая болезнь, и вся эта страшная, разразившаяся в их доме катастрофа. Ноу этого идиота промелькнуло одно весьма и весьма любопытное замечание,сделавшее бы честь и поумнее его наблюдателю, вот почему даже я об этом изаговорил: "Если есть, сказал он мне, который из сыновей более похожий наФедора Павловича по характеру, так это он, Иван Федорович!" На этомзамечании я прерываю начатую характеристику, не считая деликатным продолжатьдалее. О, я не хочу выводить дальнейших заключений и как ворон каркатьмолодой судьбе одну только гибель. Мы видели еще сегодня здесь, в этой зале,что непосредственная сила правды еще живет в его молодом сердце, что ещечувства семейной привязанности не заглушены в нем безверием и нравственнымцинизмом, приобретенным больше по наследству, чем истинным страданием мысли.Затем другой сын, - о, это еще юноша, благочестивый и смиренный, впротивоположность мрачному растлевающему мировоззрению его брата, ищущийприлепиться, так-сказать, к "народным началам", или к тому, что у насназывают этим мудреным словечком в иных теоретических углах мыслящейинтеллигенции нашей. Он, видите ли, прилепился к монастырю; он чуть было самне постригся в монахи. В нем, кажется мне, как бы бессознательно, и такрано, выразилось то робкое отчаяние, с которым столь многие теперь в нашембедном. обществе, убоясь цинизма и разврата его и, ошибочно приписывая всезло европейскому просвещению, бросаются, как говорят они, к "родной почве",так сказать, в материнские объятия родной земли, как дети, напуганныепризраками, и у иссохшей груди расслабленной матери жаждут хотя бы толькоспокойно заснуть и даже всю жизнь проспать, лишь бы не видеть их пугающихужасов. С моей стороны я желаю доброму и даровитому юноше всего лучшего,желаю, чтоб его юное прекраснодушие и стремление к народным началам необратилось впоследствии, как столь часто оно случается, со сторонынравственной в мрачный мистицизм, а со стороны гражданской в тупой шовинизм- два качества, грозящие, может быть, еще большим злом нации, чем дажераннее растление от ложно понятого и даром добытого европейскогопросвещения, каким страдает старший брат его". За шовинизм и мистицизм опять раздались было два-три клака. И ужконечно Ипполит Кириллович увлекся, да и все это мало подходило к настоящемуделу, не говоря уже о том, что вышло довольно неясно, но уж слишкомзахотелось высказаться чахоточному и озлобленному человеку хоть раз в своейжизни. У нас потом говорили, что в характеристике Ивана Федоровича онруководился чувством даже неделикатным, потому что тот раз или два публичноосадил его в спорах, и Ипполит Кириллович, помня это, захотел теперьотомстить. Но не знаю, можно ли было так заключить. Во всяком случае все этобыло только введением, затем речь пошла прямее и ближе к делу. "Но вот третий сын отца современного семейства, - продолжал ИпполитКириллович, - он на скамье подсудимых, он перед нами. Перед нами и егоподвиги, его жизнь и дела его: пришел срок, и все развернулось, всеобнаружилось. В противоположность "европеизму" и "народным началам" братьевсвоих, он как бы изображает собою Россию непосредственную, - о, не всю, невсю, и боже сохрани, если бы всю! И однако же, тут она, наша Россеюшка,пахнет ею, слышится она матушка. О, мы непосредственны, мы зло и добро вудивительнейшем смешении, мы любители просвещения и Шиллера, и в то же времямы бушуем по трактирам и вырываем у пьянчужек, собутыльников наших,бороденки. О, и мы бываем хороши и прекрасны, но только тогда, когда намсамим хорошо и прекрасно. Напротив, мы даже обуреваемы, - именно обуреваемы,- благороднейшими идеалами, но только с тем условием, чтоб они достигалисьсами собою, упадали бы к нам на стол с неба и, главное, чтобы даром, даром,чтобы за них ничего не платить. Платить мы ужасно не любим, зато получатьочень любим, и это во всем. О дайте, дайте нам всевозможные блага жизни(именно всевозможные, дешевле не помиримся) и особенно не препятствуйтенашему нраву ни в чем, и тогда и мы докажем, что можем быть хороши ипрекрасны. Мы не жадны, нет, но однако же подавайте нам денег, больше,больше, как можно больше денег, и вы увидите, как великодушно, с какимпрезрением к презренному металлу мы разбросаем их в одну ночь в безудержномкутеже. А не дадут нам денег, так мы покажем, как мы их сумеем достать,когда нам очень того захочется. Но об этом после, будем следить по порядку.Прежде всего пред нами бедный заброшенный мальчик, "на заднем дворе безсапожек", как выразился давеча наш почтенный и уважаемый согражданин, увы,происхождения иностранного! Еще раз повторю, - никому не уступлю защитуподсудимого! Я обвинитель, я и защитник. Да-с, и мы люди, и мы человеки, имы сумеем взвесить то, как могут повлиять на характер первые впечатлениядетства и родного гнездышка. Но вот мальчик уже юноша, уже молодой человек,офицер; за буйные поступки и за вызов на поединок ссылают его в один изотдаленных пограничных городков нашей благодатной России. Там он служит, тами кутит, и конечно - большому кораблю большое и плавание. Нам надосредств-с, средств прежде всего, и вот, после долгих споров, порешено у негос отцом на последних шести тысячах рублях, и их ему высылают. Заметьте, онвыдал документ, и существует письмо его, в котором он от остального почтиотрекается и этими шестью тысячами препирание с отцом по наследствуоканчивает. Тут происходит его встреча с молодою, высокого характера иразвития девушкой. О, я не смею повторять подробностей, вы их только чтослышали: тут честь, тут самопожертвование, и я умолкаю. Образ молодогочеловека, легкомысленного и развратного, но склонившегося пред истиннымблагородством, пред высшею идеей, мелькнул перед нами чрезвычайносимпатично. Но вдруг после того, в этой же самой зале суда последоваласовсем неожиданно и оборотная сторона медали. Опять-таки не смею пускаться вдогадки и удержусь анализировать - почему так последовало. Но однако были жепричины - почему так последовало. Эта же самая особа, вся в слезахнегодования, долго таившегося, объявляет нам, что он же, он же первый ипрезирал ее за ее неосторожный, безудержный, может быть, порыв, но все жевозвышенный, все же великодушный. У него же, у жениха этой девушки, ипромелькнула прежде всех та насмешливая улыбка, которую она лишь от негоодного не могла снести. Зная, что он уже изменил ей (изменил в убеждении,что она уже все должна впредь сносить от него, даже измену его), зная это,она нарочно предлагает ему три тысячи рублей и ясно, слишком ясно дает емупри этом понять, что предлагает ему деньги на измену ей же: "Что ж, примешьили нет, будешь ли столь циничен", говорит она ему молча своим судящим ииспытующим взглядом. Он глядит на нее, понимает ее мысли совершенно (он ведьсам сознался здесь при вас, что он все понимал) и безусловно присвояет себеэти три тысячи и прокучивает их в два дня с своею новою возлюбленной! Чемуже верить? Первой ли легенде - порыву ли высокого благородства, отдающегопоследние средства для жизни и преклоняющегося пред добродетелью, илиоборотной стороне медали, столь отвратительной? Обыкновенно в жизни бываеттак, что при двух противоположностях правду надо искать посредине; внастоящем случае это буквально не так. Вероятнее всего, что в первом случаеон был искренно благороден, а во втором случае так же искренно низок.Почему? А вот именно потому, что мы натуры широкие, Карамазовские, - я ведьк тому и веду, - способные вмещать всевозможные противоположности и разомсозерцать обе бездны, бездну над нами, бездну высших идеалов, и бездну поднами, бездну самого низшего и зловонного падения. Вспомните блестящую мысль,высказанную давеча молодым наблюдателем, глубоко и близко созерцавшим всюсемью Карамазовых, г. Ракитиным: "Ощущение низости падения так же необходимоэтим разнузданным, безудержным натурам, как и ощущение высшегоблагородства", - и это правда: именно им нужна эта неестественная смесьпостоянно и беспрерывно. Две бездны, две бездны, господа, в один и тот жемомент, - без того мы несчастны и неудовлетворены, существование нашенеполно. Мы широки, широки как вся наша матушка Россия, мы все вместим и совсем уживемся! Кстати, господа присяжные заседатели, мы коснулись теперьэтих трех тысяч рублей, и я позволю себе несколько забежать вперед.Вообразите только, что он, этот характер, получив тогда эти деньги, да ещетаким образом, чрез такой стыд, чрез такой позор, чрез последней степениунижение. - вообразите только, что он в тот же день возмог будто бы отделитьиз них половину, зашить в ладонку и целый месяц потом иметь твердость носитьих у себя на шее, несмотря на все соблазны и чрезвычайные нужды! Ни в пьяномкутеже по трактирам, ни тогда, когда ему пришлось лететь из города доставатьбог знает у кого деньги, необходимейшие ему, чтоб увезть свою возлюбленнуюот соблазнов соперника, отца своего, - он не осмеливается притронуться кэтой ладонке. Да хоть именно для того только, чтобы не оставлять своювозлюбленную на соблазны старика, к которому он так ревновал, он должен быбыл распечатать свою ладонку и остаться дома неотступным сторожем своейвозлюбленной, ожидая той минуты, когда она скажет ему наконец: "Я твоя",чтоб лететь с нею куда-нибудь подальше, из теперешней роковой обстановки. Нонет, он не касается своего талисмана и под каким же предлогом?Первоначальный предлог, мы сказали, был именно тот, что когда ему скажут: "ятвоя, вези меня, куда хочешь", - то было бы на что увезти. Но этот первыйпредлог, по собственным словам подсудимого, побледнел перед вторым. Покольдескать я ношу на себе эти деньги - "я подлец, но не вор", ибо всегда могупойти к оскорбленной мною невесте и, выложив пред нею эту половину всейобманна присвоенной от нее суммы, всегда могу ей сказать: "Видишь, япрокутил половину твоих денег и доказал тем, что я слабый и безнравственныйчеловек и, если хочешь, подлец (я выражаюсь языком самого подсудимого), - нохоть и подлец, а не вор, ибо если бы был вором, то не принес бы тебе этойполовины оставшихся денег, а присвоил бы и ее как и первую половину".Удивительное объяснение факта! Этот самый бешеный, но слабый человек, немогший отказаться от соблазна принять три тысячи рублей при таком позоре, -этот самый человек ощущает вдруг в себе такую стоическую твердость и носитна своей шее тысячи рублей, не смея до них дотронуться! Сообразно ли этохоть сколько-нибудь с разбираемым нами характером? Нет, и я позволю себе вамрассказать, как бы поступил в таком случае настоящий Дмитрий Карамазов, еслибы даже и в самом деле решился зашить свои деньги в ладонку. При первом жесоблазне, - ну хоть чтоб опять чем потешить ту же новую возлюбленную, скоторой уже прокутил первую половину этих же денег, он бы расшил своюладонку и отделил от нее, - ну положим на первый случай хоть только сторублей, - ибо к чему де непременно относить половину, то-есть полторытысячи, довольно и тысячи четырехсот рублей; - ведь все то же выйдет:"подлец дескать, а не вор, потому, что все же хоть тысячу четыреста рублейда принес назад,. а вор бы все взял и ничего не принес". Затем еще черезнесколько времени опять расшил бы ладонку и опять вынул уже вторую сотню,затем третью, затем четвертую, и не далее как к концу месяца вынул бынаконец предпоследнюю сотню: дескать и одну сотню принесу назад все то жеведь выйдет: "подлец, а не вор. Двадцать девять сотен прокутил, а все жеодну возвратил, вор бы и ту не возвратил". И наконец уже, прокутив этупредпоследнюю сотню, посмотрел бы на последнюю и сказал бы себе: "А ведь ивпрямь не стоит относить одну сотню, - давай и ту прокучу!" Вот как быпоступил настоящий Дмитрий Карамазов, какого мы знаем! Легенда же об ладонке- это такое противоречие с действительностью, какого более и представитьнельзя. Можно предположить все, а не это. Но мы к этому еще вернемся". Обозначив в порядке все, что известно было судебному следствию обимущественных спорах и семейных отношениях отца с сыном и еще, и еще развыведя заключение, что по известным данным нет ни малейшей возможностиопределить в этом вопросе о дележе наследства, кто кого обсчитал или кто накого насчитал, Ипполит Кириллович по поводу этих трех тысяч рублей, засевшихв уме Мити, как неподвижная идея, упомянул об медицинской экспертизе.
VII. ОБЗОР ИСТОРИЧЕСКИЙ.
"Экспертиза медиков стремилась доказать нам, что подсудимый не в своемуме и маньяк. Я утверждаю, что он именно в своем уме, но что это-то и всегохуже: был бы не в своем, то оказался бы может быть гораздо умнее. Что же дотого, что он маньяк, то с этим я бы и согласился, но именно в одном толькопункте, - в том самом, на который и экспертиза указывала, именно во взглядеподсудимого на эти три тысячи, будто бы недоплаченные ему отцом. Тем неменее, может быть, можно найти несравненно ближайшую точку зрения, чтобобъяснить это всегдашнее исступление подсудимого по поводу этих денег, чемнаклонность его к помешательству. С своей стороны, я вполне согласен смнением молодого врача, находившего, что подсудимый пользуется и пользовалсяполными и нормальными умственными способностями, а был лишь раздражен иозлоблен. Вот в этом и дело: не в трех тысячах, не в сумме собственнозаключался предмет постоянного и исступленного озлобления подсудимого, а втом, что была тут особая причина, возбуждавшая его гнев. Причина эта -ревность!" Здесь Ипполит Кириллович пространно развернул всю картину роковойстрасти подсудимого к Грушеньке. Начал он с самого того момента, когдаподсудимый отправился к "молодой особе", чтоб "избить ее", - выражаясь егособственными словами, пояснил Ипполит Кириллович, - "но вместо того, чтобизбить, остался у ног ее, - вот начало этой любви. В то же время бросаетвзгляд на ту же особу и старик, отец подсудимого. - совпадение удивительноеи роковое, ибо оба сердца зажглись вдруг, в одно время, хотя прежде и тот идругой знали же и встречали эту особу, - и зажглись эти оба сердца самоюбезудержною, самою Карамазовскою страстью. Тут мы имеем ее собственноепризнание: "Я, говорит она, смеялась над тем и другим". Да, ей захотелосьвдруг посмеяться над тем и другим; прежде не хотелось, а тут вдруг влетелоей в ум это намерение, - и кончилось тем, что оба пали перед нейпобежденные. Старик, поклонявшийся деньгам как богу, тотчас же приготовилтри тысячи рублей лишь за то только, чтоб она посетила его обитель, новскоре доведен был и до того, что за счастье почел бы положить к ногам еесвое имя и все свое состояние, лишь бы согласилась стать законною супругойего. На это мы имеем свидетельства твердые. Что же до подсудимого, тотрагедия его очевидна, она пред нами. Но такова была "игра" молодой особы.Несчастному молодому человеку обольстительница не подавала даже и надежды,ибо надежда, настоящая надежда была ему подана лишь только в самый последниймомент, когда он, стоя перед своею мучительницей на коленях, простирал к нейуже обагренные кровью своего отца и соперника руки: в этом именно положениион и был арестован. "Меня, меня вместе с ним в каторгу пошлите, я его дотого довела, я больше всех виновата!" восклицала эта женщина сама, уже вискреннем раскаянии, в минуту его ареста. Талантливый молодой человек,взявший на себя описать настоящее дело, - все тот же г. Ракитин, о котором яуже упоминал, - в нескольких сжатых и характерных фразах определяет характерэтой героини: "Раннее разочарование, ранний обман и падение, изменаобольстителя-жениха, ее бросившего, затем бедность, проклятие честной семьии наконец покровительство одного богатого старика, которого она впрочем самасчитает и теперь своим благодетелем. В молодом сердце, может бытьзаключавшем в себе много хорошего, затаился, гнев еще слишком с ранней поры.Образовался характер расчетливый, копящий капитал. Образоваласьнасмешливость и мстительность обществу". После этой характеристики понятно,что она могла смеяться над тем и другим единственно для игры, для злобнойигры. И вот в этот месяц безнадежной любви, нравственных падений, изменысвоей невесте, присвоения чужих денег, вверенных его чести, - подсудимыйкроме того доходит почти до исступления, до бешенства, от беспрерывнойревности, и к кому же, к своему отцу! И главное, безумный старик сманивает ипрельщает предмет его страсти - этими же самыми тремя тысячами, которые сынего считает своими родовыми, наследством матери, в которых укоряет отца. Да,я согласен, это было тяжело перенести! Тут могла явиться даже и мания. Не вденьгах было дело, а в том, что этими же деньгами с таким омерзительнымцинизмом разбивалось счастье его!" Затем Ипполит Кириллович перешел к тому, как постепенно зарождалась вподсудимом мысль отцеубийства, и проследил ее по фактам. "Сначала мы только кричим по трактирам, - весь этот месяц кричим. О, мылюбим жить на людях и тотчас же сообщать этим людям все, даже самыеинфернальные и опасные наши идеи, мы любим делиться с людьми, и, неизвестнопочему, тут же, сейчас же и требуем, чтоб эти люди тотчас же отвечали намполнейшею симпатией, входили во все наши заботы и тревоги, нам поддакивали инраву нашему не препятствовали. Не то мы озлимся и разнесем весь трактир.(Следовал анекдот о штабс-капитане Снегиреве.) Видевшие я слышавшиеподсудимого в этот месяц почувствовали наконец, что тут уже могут быть неодни крики и угрозы отцу, но что при таком. исступлении угрозы пожалуйперейдут и в дело. (Тут прокуpop описал семейную встречу в монастыре,разговоры с Алешей и безобразную сцену насилия в доме отца, когда подсудимыйворвался к нему после обеда.) Не думаю настойчиво утверждать, - продолжалИпполит Кириллович, - что до этой сцены подсудимый уже обдуманно ипреднамеренно положил покончить с отцом своим убийством его. Тем не менееидея эта уже несколько раз предстояла ему, и он обдуманно созерцал ее - наэто мы имеем факты, свидетелей и собственное сознание его. Признаюсь,господа присяжные заседатели, - присовокупил Ипполит Кириллович, - я даже досегодня колебался оставить за подсудимым полное и сознательное преднамерениенапрашивавшегося к нему преступления. Я твердо был убежден, что душа его ужемногократно созерцала роковой момент впереди, но лишь созерцала,представляла его себе лишь в возможности, но еще не определяла ни срокаисполнения, ни обстоятельств. Но я колебался лишь до сегодня, до этогорокового документа, представленного сегодня суду г-жею Верховцевой. Вы самислышали, господа, ее восклицание: "Это план, это программа убийства!" воткак определяла она несчастное "пьяное" письмо несчастного подсудимого. Идействительно, за письмом этим все значение программы и преднамерения. Ононаписано за двое суток до преступления, - и, таким образом, нам твердотеперь известно, что, за двое суток до исполнения своего страшного замысла,подсудимый с клятвою объявлял, что если не достанет завтра денег, то убьетотца, с тем чтобы взять у него деньги из-под подушки "в пакете с красноюленточкой, только бы уехал Иван". Слышите: "только бы уехал Иван", - тутстало быть уже все обдумано, обстоятельства взвешены, - и что же: все потоми исполнено как по писаному! Преднамеренность и обдуманность несомненны,преступление должно было совершиться с целью грабежа, это прямо объявлено,это написано и подписано. Подсудимый от своей подписи не отрицается. Скажут:это писал пьяный. Но это ничего не уменьшает и тем важнее: в пьяном виденаписал то, что задумал в трезвом. Не было бы задумано в трезвом, ненаписалось бы в пьяном. Скажут пожалуй: к чему же он кричал о своемнамерении по трактирам? Кто на такое дело решается преднамеренно, тот молчити таит про себя. Правда, но кричал он тогда, когда еще не было планов ипреднамерения, а лишь стояло одно желание, созревало лишь стремление. Потомон об этом уже меньше кричит. В тот вечер, когда было написано это письмо,напившись в трактире "Столичный Город", он, против обыкновения, былмолчалив, не играл на биллиарде, сидел в стороне, ни с кем не говорил и лишьсогнал с места одного здешнего купеческого приказчика, но это уже почтибессознательно, по привычке к ссоре, без которой, войдя в трактир, он уже немог обойтись. Правда, вместе с окончательным решением подсудимому должно жебыло придти в голову опасение, что он слишком много накричал по городупредварительно и что это может весьма послужить к его уличению и егообвинению, когда он исполнит задуманное. Но уж что же делать, факт огласкибыл совершен, его не воротишь, и, наконец, вывозила же прежде кривая,вывезет и теперь. Мы на звезду свою надеялись, господа! Я должен к тому жепризнаться, что он много сделал, чтоб обойти роковую минуту, что онупотребил весьма много усилий, чтоб избежать кровавого исхода. "Буду завтрапросить три тысячи у всех людей, как пишет он своим своеобразным языком, ане дадут люди, то прольется кровь". Опять-таки в пьяном виде написано иопять-таки в трезвом виде как по писаному исполнено!" Тут Ипполит Кириллович приступил к подробному описанию всех старанийМити добыть себе деньги, чтоб избежать преступления. Он описал егопохождения у Самсонова, путешествие к Лягавому - все по документам."Измученный, осмеянный, голодный, продавший часы на это путешествие (имеяоднако на себе полторы тысячи рублей - и будто, о будто!), мучаясь ревностьюпо оставленному в городе предмету любви, подозревая, что она без него уйдетк Федору Павловичу, он возвращается наконец в город. Слава богу! Она уФедора Павловича не была. Он же сам ее и провожает к ее покровителюСамсонову. (Странное дело, к Самсонову мы не ревнивы и это весьмахарактерная психологическая особенность в этом деле!) Затем стремится нанаблюдательный пост "на задах" и там - и там узнает, что Смердяков впадучей, что другой слуга болен - поле чисто, а "знаки" в руках его - какойсоблазн! Тем не менее он все-таки сопротивляется; он идет к высокоуважаемойвсеми нами временной здешней жительнице г-же Хохлаковой. Давно ужесострадающая его судьбе, эта дама предлагает ему благоразумнейший изсоветов: бросить весь этот кутеж, эту безобразную любовь, эти праздношатанияпо трактирам, бесплодную трату молодых сил и отправиться в Сибирь на золотыеприиски: "там исход вашим бушующим силам, вашему романическому характеру,жаждущему приключений". Описав исход беседы и тот момент, когда подсудимыйвдруг получил известие о том, что Грушенька совсем не была у Самсонова,описав мгновенное исступление несчастного, измученного нервами ревнивогочеловека при мысли, что она именно обманула его и теперь у него, ФедораПавловича, Ипполит Кириллович заключил, обращая внимание на роковое значениеслучая: успей ему сказать служанка, что возлюбленная его в Мокром, с"прежним" и "бесспорным" - ничего бы и не было. Но она опешила от страха,заклялась-забожилась, и, если подсудимый не убил ее тут же, то это потомучто сломя голову пустился за своей изменницей. Но заметьте: как ни был онвне себя, а захватил-таки с собою медный пестик. Зачем именно пестик, зачемне другое какое оружие? Но, если мы уже целый месяц созерцали эту картину ик ней приготовлялись, то чуть мелькнуло нам что-то в виде оружия, мы исхватываем его как оружие. А о том, что какой-нибудь предмет в этом родеможет послужить оружием, - это мы уже целый месяц представляли себе.Потому-то так мгновенно и бесспорно и признали его за оружие! А потому всеже не бессознательно, все же не невольно схватил он этот роковой пестик. Ивот он в отцовском саду - поле чисто, свидетелей нет, глубокая ночь, мрак иревность. Подозрение, что она здесь, с ним, с соперником его, в егообъятиях, и, может быть, смеется над ним в эту минуту - захватывает ему дух.Да и не подозрение только, - какие уж теперь подозрения, обман явен,очевиден: она тут, вот в этой комнате, откуда свет. она у него там заширмами, - и вот несчастный подкрадывается к окну, почтительно в негозаглядывает, благонравно смиряется и благоразумно уходит, поскорее вон отбеды, чтобы чего не произошло, опасного и безнравственного - и нас в этомхотят уверить, нас, знающих характер подсудимого, понимающих в каком он былсостоянии духа, в состоянии нам известном по фактам, а главное обладаязнаками, которыми тотчас же мог отпереть дом и войти!" Здесь по поводу"знаков" Ипполит Кириллович оставил на время свое обвинение и нашелнеобходимым распространиться о Смердякове, с тем чтоб уж совершенноисчерпать весь этот вводный эпизод о подозрении Смердякова в убийстве ипокончить с этою мыслию раз на всегда. Сделал он это весьма обстоятельно, ивсе поняли, что несмотря на все выказываемое им презрение к этомупредположению, он все-таки считал его весьма важным.
VIII. ТРАКТАТ О СМЕРДЯКОВЕ.
"Во-первых, откуда взялась возможность подобного подозрения?" - начал сэтого вопроса Ипполит Кириллович. - Первый крикнувший, что убил Смердяков,был сам подсудимый в минуту своего ареста и однако не представивший с самогопервого крика своего и до самой сей минуты суда ни единого факта вподтверждение своего обвинения, - и не только факта, но даже сколько-нибудьсообразного с человеческим смыслом намека на какой-нибудь факт. Затемподтверждают обвинение это только три лица: оба брата подсудимого и г-жаСветлова. Но старший брат подсудимого объявил свое подозрение толькосегодня, в болезни, в припадке бесспорного умоисступления и горячки, апрежде, во все два месяца, как нам положительно это известно, совершенноразделял убеждение о виновности своего брата, даже не искал возражать противэтой идеи. Но мы этим займемся особенно еще потом. Затем младший братподсудимого нам объявляет давеча сам, что фактов в подтверждение своей мыслио виновности Смердякова не имеет никаких, ни малейших, а заключает так лишьсо слов самого подсудимого и "по выражению его лица" - да, это колоссальноедоказательство было дважды произнесено давеча его братом. Г-жа же Светловавыразилась даже, может быть, и еще колоссальнее: "Что подсудимый вам скажет,тому и верьте, не таков человек, чтобы солгал". Вот все фактическиедоказательства на Смердякова от этих трех лиц, слишком заинтересованных всудьбе подсудимого. И между тем обвинение на Смердякова ходило и держалось,и держится, - можно этому поверить, можно это представить?" Тут Ипполит Кириллович нашел нужным слегка очертить характер покойногоСмердякова, "прекратившего жизнь свою в припадке болезненного умоисступленияи помешательства". Он представил его человеком слабоумным, с зачаткомнекоторого смутного образования, сбитого с толку философскими идеями не подсилу его уму и испугавшегося иных современных учений о долге и обязанности,широко преподанных ему - практически-бесшабашною жизнию покойного егобарина, а может быть и отца, Федора Павловича, а теоретически - разнымистранными философскими разговорами с старшим сыном барина, ИваномФедоровичем, охотно позволявшим себе это развлечение, - вероятно от скуки,или от потребности насмешки, не нашедшей лучшего приложения. Он мне самрассказывал о своем душевном состоянии в последние дни своего пребывания вдоме своего барина, - пояснил Ипполит Кириллович, - но свидетельствуют о томже и другие: сам подсудимый, брат его и даже слуга Григорий, т. е. все те,которые должны были знать его весьма близко. Кроме того, удрученный падучеюболезнию, Смердяков был "труслив как курица". "Он падал мне в ноги и целовалмои ноги", сообщал нам сам подсудимый в ту минуту, когда еще не сознавалнекоторой для себя невыгоды в таком сообщении, - "это курица в падучейболезни", выразился он про него своим характерным языком. И вот его-топодсудимый (о чем и сам свидетельствует) выбирает в свои доверенные изапугивает настолько, что тот соглашается наконец служить ему шпионом ипереносчиком. В этом качестве домашнего соглядатая он изменяет своемубарину, сообщает подсудимому и о существовании пакета с деньгами, и прознаки, по которым можно проникнуть к барину, - да и как бы он мог несообщить! "Убьют-с, видел прямо, что убьют меня-с", говорил он на следствии,трясясь и трепеща даже перед нами, несмотря на то, что запугавший егомучитель был уже сам тогда под арестом и не мог уже придти наказать его."Подозревали меня всякую минуту-с, сам в страхе и трепете, чтобы только ихгнев утолить, спешил сообщать им всякую тайну-с, чтобы тем самым невинностьмою перед ними видеть могли-с, и живого на покаяние отпустили-с". Вотсобственные слова его, я их записал и запомнил: "Как закричит, бывало, наменя, я так на коленки перед ними и паду". Будучи высокочестным от природысвоей молодым человеком и войдя тем в доверенность своего барина,отличившего в нем эту честность, когда тот возвратил ему потерянные деньги,несчастный Смердяков, надо думать, страшно мучился раскаянием в изменесвоему барину, которого любил как своего благодетеля. Сильно страдающие отпадучей болезни, по свидетельству глубочайших психиатров, всегда наклонны кбеспрерывному и конечно болезненному самообвинению. Они мучаются от своей"виновности" в чем-то и перед кем-то, мучаются угрызениями совести, часто,даже безо всякого основания, преувеличивают и даже сами выдумывают на себяразные вины и преступления. И вот подобный-то субъект становитсядействительно виновным и преступным от страху и от запугивания. Кроме того,он сильно предчувствовал, что из слагающихся на глазах его обстоятельствможет выйти нечто недоброе. Когда старший сын Федора Павловича, ИванФедорович, перед самою катастрофой уезжал в Москву, Смердяков умолял егоостаться, не смея однако же, по трусливому обычаю своему, высказать ему всеопасения свои в виде ясном и категорическом. Он лишь удовольствовалсянамеками, но намеков не поняли. Надо заметить, что в Иване Федоровиче онвидел как бы свою защиту, как бы гарантию в том, что пока тот дома, то неслучится беды. Вспомните выражение в "пьяном" письме Дмитрия Карамазова:"убью старика, если только уедет Иван", стало быть присутствие ИванаФедоровича казалось всем как бы гарантией тишины и порядка в доме. И вотон-то и уезжает, а Смердяков тотчас же, почти через час по отъезде молодогобарина, упадает в падучей болезни. Но это совершенно понятно. Здесь надоупомянуть, что, удрученный страхами и своего рода отчаянием, Смердяков впоследние дни особенно ощущал в себе возможность приближения припадковпадучей, которая и прежде всегда случалась с ним в минуты нравственногонапряжения и потрясения. День и час этих припадков угадать конечно нельзя,но расположение к припадку каждый эпилептик ощутить в себе может заранее.Так говорит медицина. И вот только-что съезжает со двора Иван Федорович, какСмердяков, под впечатлением своего так сказать сиротства и своейбеззащитности, идет за домашним делом в погреб, спускается вниз по лестницеи думает: "будет или не будет припадок, а что коль сейчас придет?" - И вотименно от этого настроения, от этой мнительности, от этих вопросов исхватывает его горловая спазма, всегда предшествующая падучей, и он летитстремглав без сознания, на дно погреба. И вот, в этой самой естественнойслучайности ухищряются видеть какое-то подозрение, какое-то указание,какой-то намек на то, что он нарочно притворился больным! Но если нарочно,то является тотчас вопрос: для чего же? Из какого расчета, с какою же целью?Я уже не говорю про медицину; наука дескать лжет, наука ошибается, докторане сумели отличить истины от притворства, - пусть. пусть, но ответьте же мнеоднако на вопрос: для чего ему было притворяться? Не для того ли, чтобы,замыслив убийство, обратить на себя случившимся припадком заранее и поскореевнимание в доме? Видите ли, господа присяжные заседатели, в доме ФедораПавловича в ночь преступления было и перебывало пять человек: во-первых, самФедор Павлович, - но ведь не он же убил себя, это ясно; во-вторых, слуга егоГригорий, но ведь того самого чуть не убили, - в-третьих, жена Григория,служанка Марфа Игнатьева, - но представить ее убийцей своего барина простостыдно. Остаются стало быть на виду два человека; подсудимый и Смердяков. Нотак как подсудимый уверяет, что убил не он, то стало быть должен был убитьСмердяков, другого выхода нет, ибо никого другого нельзя найти, никакогодругого убийцы не подберешь. Вот, вот стало быть откуда произошло это"хитрое" и колоссальное обвинение на несчастного, вчера покончившего ссобой, идиота! Именно только по тому одному, что другого некого подобрать!Будь хоть тень, хоть подозрение на кого другого, на какое-нибудь шестоелицо, то я убежден, что даже сам подсудимый постыдился бы показать тогда наСмердякова, а показал бы на это шестое лицо, ибо обвинять Смердякова в этомубийстве есть совершенный абсурд. "Господа, оставим психологию, оставим медицину, оставим даже самуюлогику, обратимся лишь к фактам, к одним только фактам и посмотрим, чтоскажут нам факты. Убил Смердяков, но как? Один или в сообществе сподсудимым? Рассмотрим сперва первый случай, то-есть, что Смердяков убиваетодин. Конечно, если убил. то для чего же-нибудь, из какой-нибудь выгоды. Но,не имея ни тени мотивов к убийству из таких, какие имел подсудимый, то естьненависти, ревности и проч., и проч., Смердяков без сомнения, мог убитьтолько лишь из-за денег, чтобы присвоить себе именно эти три тысячи, которыесам же видел, как барин его укладывал в пакет. И вот, замыслив убийство, онзаранее сообщает другому лицу, - и к тому же в высочайшей степенизаинтересованному лицу, именно подсудимому, - все обстоятельства о деньгах изнаках: где лежит пакет, что именно на пакете написано, чем он обернут, аглавное, главное сообщает про эти "знаки", которыми к барину можно пройти.Что ж, он прямо, чтобы выдать себя, это делает? Или чтобы найти себесоперника, который пожалуй и сам пожелает войти и приобресть пакет? Да,скажут мне, но ведь он сообщил от страху. Но как же это? Человек, несмигнувший задумать такое бесстрашное и зверское дело и потом исполнить его,- сообщает такие известия, которые знает только он в целом мире, и окоторых, если бы только он об них умолчал, никто и не догадался бы никогда вцелом мире. Нет, уж как бы ни был труслив человек, а уж если такое делозадумал, то уже ни за что бы не сказал никому по крайней мере про пакет ипро знаки, ибо это значило бы вперед всего себя выдать. Что-нибудь выдумалбы нарочно, что-нибудь налгал бы другое, если уж от него непременнотребовали известий, а уж об этом бы умолчал. Напротив, повторяю это, если бон промолчал хоть только о деньгах, а потом убил и присвоил эти деньги себе,то никто бы никогда в целом мире не мог обвинить его по крайней мере вубийстве для грабежа, ибо денег этих ведь никто кроме него не видал, никтоне знал, что они существуют в доме. Если бы даже и обвинили его, тонепременно сочли бы, что он из другого какого-нибудь мотива убил. Но так какмотивов этих за ним никто предварительно не приметил, а все видели,напротив, что он барином любим, почтен бариновою доверенностью, то конечнобы его последнего и заподозрили, а заподозрили бы прежде всего такого,который бы имел эти мотивы, кто сам кричал, что имеет эти мотивы, кто их нескрывал, перед всеми обнаруживал, одним словом, заподозрили бы сына убитого.Дмитрия Федоровича. Смердяков бы убил и ограбил, а сына бы обвинили, - ведьСмердякову убийце уж конечно было бы это выгодно? Ну, так вот этому-то сынуДмитрию, Смердяков. замыслив убийство, и сообщает вперед про деньги, пропакет и про знаки, - как это логично, как это ясно! "Приходит день замышленного Смердяковым убийства, и вот он летит с ног,притворившись, в припадке падучей болезни, для чего? Уж конечно для того,чтобы, во-первых, слуга Григорий, замысливший свое лечение и, видя, чтосовершенно некому стеречь дом, может быть отложил бы свое лечение и селкараулить. Во-вторых, конечно для того, чтобы сам барин, видя, что его никтоне караулит и страшно опасаясь прихода сына, чего не скрывал, усугубил своюнедоверчивость и свою осторожность. Наконец, и главное, конечно для того,чтоб его, Смердякова, разбитого припадком, тотчас же перенесли из кухни, гдеон всегда отдельно ото всех ночевал и где имел свой особенный вход и выход,в другой конец флигеля, в комнатку Григория, к ним обоим за перегородку, втрех шагах от их собственной постели, как всегда это бывало, спокон века,чуть только его разбивала падучая, по распоряжениям барина и сердобольнойМарфы Игнатьевны. Там, лежа за перегородкой, он вероятнее всего, чтоб вернееизобразиться больным, начнет конечно стонать, то-есть будить их всю ночь -(как и было по показанию Григория и жены его), - и все это, все это длятого, чтоб тем удобнее вдруг встать и потом убить барина! "Но скажут мне, может быть он именно притворился, чтобы на него, как набольного, не подумали, а подсудимому сообщил про деньги и про знаки именнодля того, чтобы тот соблазнился и сам пришел, и убил, и когда, видите ли,тот, убив, уйдет и унесет деньги, и при этом пожалуй нашумит, нагремит,разбудит свидетелей, то тогда видите ли, встанет и Смердяков, и пойдет, -ну, что же делать пойдет? А вот именно пойдет в другой раз убить барина и вдругой раз унести уже унесенные деньги. Господа, вы смеетесь? Мне самомустыдно делать такие предположения, а между тем, представьте себе это, именноведь подсудимый это самое и утверждает: после меня-дескать, когда я уж вышелиз дому, повалив Григория и наделав тревоги, он встал, пошел, убил иограбил. Уж я и не говорю про то, как бы мог Смердяков рассчитать это всезаранее и все предузнать как по пальцам, то-есть что раздраженный и бешеныйсын придет единственно для того только чтобы почтительно заглянуть в окно,и, обладая знаками, отретироваться, оставив ему, Смердякову, всю добычу!Господа, я серьезно ставлю вопрос: где тот момент, когда Смердяков совершилсвое преступление? Укажите этот момент, ибо без этого нельзя обвинять. "А может быть падучая была настоящая. Больной вдруг очнулся, услыхалкрик, вышел, - ну и что же? Посмотрел, да и сказал себе: дай пойду убьюбарина? А почему он узнал, что тут было, что тут происходило, ведь он до сихпор лежал в беспамятстве? А впрочем, господа, есть предел и фантазиям. "Так-с, скажут тонкие люди, а ну как оба были в согласии, а ну как этоони оба вместе убили и денежки поделили, ну тогда как же? "Да, действительно, подозрение важное, и во-первых - тотчас жеколоссальные улики, его подтверждающие: один убивает и берет все труды насебя, а другой сообщник лежит на боку, притворившись в падучей, - именно длятого, чтобы предварительно возбудить во всех подозрение, тревогу в барине,тревогу в Григории. Любопытно, из каких мотивов оба сообщника могли бывыдумать именно такой сумасшедший план? Но может быть это было вовсе неактивное сообщество со стороны Смердякова, а так сказать пассивное истрадальческое: может быть запуганный Смердяков согласился лишь несопротивляться убийству и, предчувствуя, что его же ведь обвинят, что он далубить барина, не кричал, не сопротивлялся, - заранее выговорил себе уДмитрия Карамазова позволение пролежать это время как бы в падучей, "а тытам убивай себе как угодно, моя изба с краю". Но если и так, то так как иопять-таки эта падучая должна была произвести в доме переполох, предвидяэто, Дмитрий Карамазов уж никак не мог бы согласиться на такой уговор. Но яуступаю, пусть он согласился; так-ведь все-таки вышло бы тогда, что ДмитрийКарамазов - убийца, прямой убийца и зачинщик, а Смердяков лишь пассивныйучастник, да и не участник даже, а лишь попуститель от страха и против воли,ведь суд-то это бы уже непременно мог различить, и вот, что же мы видим?Только что арестовали подсудимого, как он мигом сваливает все на одногоСмердякова и его одного обвиняет. Не в сообщничестве с собой обвиняет, а егоодного: один дескать, он это сделал, он убил и ограбил, его рук дело! Ну чтоэто за сообщники, которые тотчас же начинают говорить один на другого, - даэтого никогда не бывает. И заметьте, какой риск для Карамазова: он главныйубийца, а тот не главный, тот только попуститель и пролежал за перегородкой,и вот он сваливает на лежачего. Так ведь тот, лежачий-то мог рассердиться, ииз-за одного только самосохранения поскорее объявить правду истинную: обадескать участвовали, только я не убивал, а лишь дозволил и попустил, отстраху. Ведь он же, Смердяков, мог понять, что суд тотчас бы различилстепень его виновности, а стало быть мог и рассчитать, что если его инакажут, то несравненно ничтожнее, чем того, главного убийцу, желающего всесвалить на него. Но тогда, стало быть уж поневоле сделал бы признание. Этогомы однако же не видали. Смердяков и не заикнулся о сообщничестве, несмотряна то, что убийца твердо обвинял его и все время указывал на него, как наубийцу единственного. Мало того: Смердяков же и открыл следствию, что опакете с деньгами и о знаках сообщил подсудимому он сам, и что без него тоти не узнал бы ничего. Если б он был действительно в сообщничестве и виновен,сообщил ли бы он так легко об этом следствию, т.-е., что это он все самсообщили ли подсудимому? Напротив, стал бы запираться и уж непременноискажать факты и уменьшать их. Но он не искажал и не уменьшал. Так можетделать только невинный, не боящийся, что его обвинят в сообщничестве. И вотон, в припадке болезненной меланхолии от своей падучей и от всей этойразразившейся катастрофы, вчера повесился. Повесившись, оставил записку,писанную своеобразным слогом: "Истребляю себя своею волей и охотой, чтобыникого не винить". Ну, что б ему прибавить в записке; убийца я, а неКарамазов. Но этого он не прибавил: на одно совести хватило, а на другоенет?
* * фрагмент отсутствует **
ЭПИЛОГ.
I. ПРОЕКТЫ СПАСТИ МИТЮ.
На пятый день после суда над Митей, очень рано утром, еще в девятомчасу, пришел к Катерине Ивановне Алеша, чтобы сговориться окончательно онекотором важном для них обоих деле и имея, сверх того, к ней поручение. Онасидела и говорила с ним в той самой комнате, в которой принимала когда-тоГрушеньку; рядом же, в другой комнате, лежал в горячке и в беспамятстве ИванФедорович. Катерина Ивановна сейчас же после тогдашней сцены в суде велелаперенести больного и потерявшего сознание Ивана Федоровича к себе в дом,пренебрегая всяким будущим и неизбежным говором общества и его осуждением.Одна из двух родственниц ее, которые с ней проживали, уехала тотчас же послесцены в суде в Москву, другая осталась. Но если б и обе уехали, КатеринаИвановна не изменила бы своего решения и осталась бы ухаживать за больным исидеть над ним день и ночь. Лечили его Варвинский и Герценштубе; московскийже доктор уехал обратно в Москву, отказавшись предречь свое мнение насчетвозможного исхода болезни. Оставшиеся доктора хоть и ободряли КатеринуИвановну и Алешу, но видно было, что они не могли еще подать твердойнадежды. Алеша заходил к больному брату по два раза в день. Но в этот раз унего было особое, прехлопотливое дело, и он предчувствовал, как трудно емубудет заговорить о нем, а между тем он очень торопился: было у него ещедругое неотложное дело в это же утро в другом месте, и надо было спешить.Они уже с четверть часа как разговаривали. Катерина Ивановна была бледна,сильно утомлена и в то же время в чрезвычайном болезненном возбуждении: онапредчувствовала, зачем между прочим пришел к ней теперь Алеша. - О его решении не беспокойтесь, - проговорила она с твердоюнастойчивостью Алеше. - Так или этак, а он все-таки придет к этому выходу:он должен бежать! Этот несчастный, этот герой чести и совести, - не тот, неДмитрий Федорович, а тот, что за этою дверью лежит и что собой за братапожертвовал (с сверкающими глазами прибавила Катя) - он давно уже мнесообщил весь этот план побега. Знаете, он уже входил в сношения... Я вам ужекой-что сообщила... Видите, это произойдет по всей вероятности на третьемотсюда этапе, когда партию ссыльных поведут в Сибирь. О, до этого ещедалеко. Иван Федорович уже ездил к начальнику третьего этапа. Вот тольконеизвестно, кто будет партионным начальником, да и нельзя это так заранееузнать. Завтра может быть я вам покажу весь план в подробности, который мнеоставил Иван Федорович накануне суда, на случай чего-нибудь... Это было втот самый раз, когда, помните, вы тогда вечером застали нас в ссоре: он ещесходил с лестницы, а я, увидя вас, заставила его воротиться - помните? Вызнаете, из-за чего мы тогда поссорились? - Нет, не знаю, - сказал Алеша. - Конечно он тогда от вас скрыл: вот именно из-за этого плана о побеге.Он мне еще за три дня пред тем открыл все главное - вот тогда-то мы и началиссориться и с тех пор все три дня ссорились. Потому поссорились, что когдаон объявил мне, что в случае осуждения Дмитрий Федорович убежит за границувместе с той тварью, то я вдруг озлилась, - не скажу вам из-за чего, сама незнаю из-за чего... О конечно я за тварь, за эту тварь тогда озлилась, иименно за то, что и она тоже, вместе с Дмитрием, бежит за границу! -воскликнула вдруг Катерина Ивановна с задрожавшими от гнева губами. - ИванФедорович как только увидел тогда, что я так озлилась за эту тварь, то мигоми подумал, что я к ней ревную Дмитрия и что стало быть все еще продолжаюлюбить Дмитрия. Вот и вышла тогда первая ссора. Я объяснений дать незахотела, просить прощения не могла; тяжело мне было, что такой человек могзаподозрить меня в прежней любви к этому... И это тогда, когда я сама, ужедавно пред тем, прямо сказала ему, что не люблю Дмитрия, а люблю только егоодного! Я от злости только на эту тварь на него озлилась! Через три дня, вотв тот вечер, когда вы вошли, он принес ко мне запечатанный конверт, чтоб яраспечатала тотчас, если с ним что случится. О, он предвидел свою болезнь!Он открыл мне, что в конверте подробности о побеге, и что в случае, если онумрет или опасно заболеет, то чтоб я одна спасла Митю. Тут же оставил у меняденьги, почти десять тысяч, - вот те самые, про которые прокурор, узнав откого-то, что он посылал их менять, упомянул в своей речи. Меня страшно вдругпоразило, что Иван Федорович, все еще ревнуя меня и все еще убежденный, чтоя люблю Митю, не покинул однако мысли спасти брата и мне же, мне самойдоверяет это дело спасения! О, это была жертва! Нет, вы такогосамопожертвования не поймете во всей полноте, Алексей Федорович! Я хотелабыло упасть к ногам его в благоговении, но как подумала вдруг, что он сочтетэто только лишь за радость мою, что спасают Митю (а он бы непременно этоподумал!), то до того была раздражена лишь одною только возможностью такойнесправедливой мысли с его стороны, что опять раздражилась и вместо того,чтобы целовать его ноги, сделала опять ему сцену! О, я несчастна! Таков мойхарактер - ужасный, несчастный характер! О, вы еще увидите: я сделаю, ядоведу-таки до того, что и он бросит меня для другой, с которой легчеживется, как Дмитрий, но тогда... нет, тогда уже я не перенесу, я убью себя!А когда вы вошли тогда, и когда я вас кликнула, а ему велела воротиться, то,как вошел он с вами, меня до того захватил гнев за ненавистный,презрительный взгляд, которым он вдруг поглядел на меня, что - помните - явдруг закричала вам, что это он, он один уверил меня, что брат его Дмитрийубийца! Я нарочно наклеветала, чтоб еще раз уязвить его, он же никогда,никогда не уверял меня, что брат - убийца, напротив, в этом я, я самауверяла его! О, всему, всему причиною мое бешенство! Это я, я и приготовилаэту проклятую сцену в суде! Он захотел доказать мне, что он благороден, ичто пусть я и люблю его брата, но он все-таки не погубит его из мести иревности. Вот он и вышел в суде... Я всему причиною, я одна виновата! Еще никогда не делала Катя таких признаний Алеше, и он почувствовал,что она теперь именно в той степени невыносимого страдания, когда самоегордое сердце с болью крушит свою гордость и падает побежденное горем. О,Алеша знал и еще одну ужасную причину ее теперешней муки, как ни скрывалаона ее от него во все эти дни после осуждения Мити; но ему почему-то было быслишком больно, если б она до того решилась пасть ниц, что заговорила бы сним сама, теперь, сейчас, и об этой причине: Она страдала за свое"предательство" на суде, и Алеша предчувствовал, что совесть тянет ееповиниться, именно пред ним, пред Алешей, со слезами, со взвизгами, систерикой, с битьем об пол. Но он боялся этой минуты и желал пощадитьстрадающую. Тем труднее становилось поручение, с которым он пришел. Он опятьзаговорил о Мите. - Ничего, ничего, за него не бойтесь! - упрямо и резко начала опятьКатя; - все это у него на минуту, я его знаю, я слишком знаю это сердце.Будьте уверены, что он согласится бежать. И главное это не сейчас; будет ещевремя ему решиться. Иван Федорович к тому времени выздоровеет и сам всеповедет, так что мне ничего не придется делать. Не беспокойтесь, согласитсябежать. Да он уж и согласен: разве может он свою тварь оставить? А в каторгуее не пустят, так как же ему не бежать? Он, главное, вас боится, боится, чтовы не одобрите побега с нравственной стороны, но вы должны ему этовеликодушно позволить, если уж так необходима тут ваша санкция, - с ядомприбавила Катя. Она помолчала и усмехнулась: - Он там толкует, - принялась она опять, - про какие-то гимны, прокрест, который он должен понести, про долг какой-то, я помню, мне об этомИван Федорович тогда передавал, и если б вы знали, как он говорил! - вдруг снеудержимым чувством воскликнула Катя, - если б вы знали, как он любил этогонесчастного в ту минуту, когда мне передавал про него, и как ненавидел егоможет быть в ту же минуту! А я, о! я выслушала тогда его рассказ и его слезыс горделивою усмешкою! О, тварь! Это я тварь, я! Это я народила ему горячку!А тот, осужденный, - разве он готов на страдание, - раздражительно закончилаКатя, - да и такому ли страдать? Такие как он никогда не страдают! Какое-то чувство уже ненависти и гадливого презрения прозвучало в этихсловах. А между тем она же его предала. "Что ж, может потому, что такчувствует себя пред ним виноватой и ненавидит его минутами", подумал просебя Алеша. Ему хотелось, чтоб это было только "минутами". В последнихсловах Кати он заслышал вызов, но не поднял его. - Я для того вас и призвала сегодня, чтобы вы обещались мне сами егоуговорить. Или и по вашему тоже бежать будет нечестно, не доблестно, или кактам... не по-христиански что ли? - еще с пущим вызовом прибавила Катя. - Нет, ничего. Я ему скажу все... - пробормотал Алеша. - Он вас зоветсегодня к себе, - вдруг брякнул он, твердо смотря ей в глаза. Она всявздрогнула и чуть-чуть отшатнулась от него на диване. - Меня... разве это возможно? - пролепетала она побледнев. - Это возможно и должно! - настойчиво и весь оживившись, начал Алеша. -Ему вы очень нужны, именно теперь. Я не стал бы начинать об этом и васпреждевременно мучить, если б не необходимость. Он болен, он как помешанный,он все просит вас. Он не мириться вас к себе просит, но пусть вы толькопридете и покажетесь на пороге. С ним многое совершилось с того дня. Онпонимает, как неисчислимо перед вами виновен. Не прощения вашего хочет:"меня нельзя простить" - он сам говорит, а только чтобы вы на порогепоказались... - Вы меня вдруг... - пролепетала Катя, - я все дни предчувствовала, чтовы с этим придете... Я так и знала, что он меня позовет!... Это невозможно! - Пусть невозможно, но сделайте. Вспомните, он в первый раз поражентем, как вас оскорбил, в первый раз в жизни, никогда прежде не постигалэтого в такой полноте! Он говорит: если она откажет придти, то я "во всюжизнь теперь буду несчастлив". Слышите: каторжный на двадцать лет собираетсяеще быть счастливым - разве это не жалко? Подумайте: вы безвинно погибшегопосетите, - с вызовом вырвалось и у Алеши, - его руки чисты, на них кровинет! Ради бесчисленного его страдания будущего, посетите его теперь!Придите, проводите во тьму... станьте на пороге и только... Ведь вы должны,должны это сделать! - заключил Алеша, с неимоверною силой подчеркнув слово"должны". - Должна, но... не могу, - как бы простонала Катя, - он на меня будетглядеть... я не могу. - Ваши глаза должны встретиться. Как вы будете жить всю жизнь, еслитеперь не решитесь? - Лучше страдать во всю жизнь. - Вы должны придти, вы должны придти, - опять неумолимо подчеркнулАлеша. - Но почему сегодня, почему сейчас?.. Я не могу оставить больного... - На минуту можете, это ведь минута. Если вы не придете, он к ночизаболеет горячкой. Не стану я говорить неправду, сжальтесь! - Надо мной-то сжальтесь, - горько упрекнула Катя и заплакала. - Стало быть придете! - твердо проговорил Алеша, увидав ее слезы. - Япойду скажу ему, что вы сейчас придете. - Нет, ни за что не говорите! - испуганно вскрикнула Катя. - Я приду,но вы ему вперед не говорите, потому что я приду, но может быть не войду...Я еще не знаю... Голос ее пресекся. Она дышала трудно. Алеша встал уходить. - А если я с кем-нибудь встречусь? - вдруг тихо проговорила она, всяопять побледнев. - Для того и нужно сейчас, чтобы вы там ни с кем не встретились. Никогоне будет, верно говорю. Мы будем ждать, - настойчиво заключил он и вышел изкомнаты.
II. НА МИНУТКУ ЛОЖЬ СТАЛА ПРАВДОЙ.
Он поспешил в больницу, где теперь лежал Митя. На второй день послерешения суда он заболел нервною лихорадкой и был отправлен в городскую нашубольницу, в арестантское отделение. Но врач Варвинский, по просьбе Алеши имногих других (Хохлаковой, Лизы и проч.), поместил Митю не с арестантами, аотдельно, в той самой каморке, в которой прежде лежал Смердяков. Правда, вконце корридора стоял часовой, а окно было решетчатое, и Варвинский мог бытьспокоен за свою поблажку, не совсем законную, но это был добрый исострадательный молодой человек. Он понимал, как тяжело такому как Митяпрямо вдруг перешагнуть в сообщество убийц и мошенников и что к этому надосперва привыкнуть. Посещения же родных и знакомых были разрешены и доктороми смотрителем и даже исправником, все под рукой. Но в эти дни посетили Митювсего только Алеша да Грушенька. Порывался уже два раза увидеться с нимРакитин; но Митя настойчиво просил Варвинского не впускать того. Алеша застал его сидящим на койке, в больничном халате, немного в жару,с головой, обернутою полотенцем, смоченным водой с уксусом. Оннеопределенным взглядом посмотрел на вошедшего Алешу, но во взгляде все-такипромелькнул как бы какой-то испуг. Вообще, с самого суда, он стал страшно задумчив. Иногда по получасумолчал, казалось что-то туго и мучительно обдумывая, забываяприсутствующего. Если же выходил из задумчивости и начинал говорить, тозаговаривал всегда как-то внезапно и непременно не о том, что действительноему надо было сказать. Иногда со страданием смотрел на брата. С Грушенькойему было как будто легче, чем с Алешей. Правда, он с нею почти и не говорил,но чуть только она входила, все лицо его озарялось радостью. Алеша сел молчаподле него на койке. В этот раз он тревожно ждал Алешу, но не посмел ничегоспросить. Он считал согласие Кати придти немыслимым, и в то же времячувствовал, что если она не придет, то будет что-то совсем невозможное.Алеша понимал его чувства. - Трифон-то, - заговорил суетливо Митя, - Борисыч-то, говорят, весьсвой постоялый двор разорил: половицы подымает, доски отдирает, всю"галдарею", говорят, в щепки разнес - все клада ищет, вот тех самых денег,полторы тысячи, про которые прокурор сказал, что я их там спрятал. Какприехал, так, говорят, тотчас и пошел куралесить. Поделом мошеннику! Сторожмне здешний вчера рассказал; он оттудова. - Слушай, - проговорил Алеша, - она придет, но не знаю когда, можетсегодня, может на-днях, этого не знаю, но придет, придет, это наверно. Митя вздрогнул, хотел было что-то вымолвить, но промолчал. Известиестрашно на него подействовало. Видно было, что ему мучительно хотелось быузнать подробности разговора, но что он опять боится сейчас спросить:что-нибудь жестокое и презрительное от Кати было бы ему как удар ножом в этуминуту. - Вот что она, между прочим, сказала: чтоб я непременно успокоил твоюсовесть насчет побега. Если и не выздоровеет к тому времени Иван, то онасама возьмется за это. - Ты уж об этом мне говорил, - раздумчиво заметил Митя. - А ты уже Груше пересказал, - заметил Алеша. - Да, - сознался Митя. - Она сегодня утром не придет, - робко посмотрелон на брата. - Она придет только вечером. Как только я ей вчера сказал, чтоКатя орудует, смолчала; а губы скривились. Прошептала только: "пусть ее!"Поняла, что важное. Я не посмел пытать дальше. Понимает ведь уж кажетсятеперь, что та любит не меня, а Ивана? - Так ли? - вырвалось у Алеши. - Пожалуй и не так. Только она утром теперь не придет, - поспешил ещераз обозначить Митя, - я ей одно поручение дал... Слушай, брат Иван всехпревзойдет. Ему жить, а не нам. Он выздоровеет. - Представь себе, Катя хоть и трепещет за него, но почти несомневается, что он выздоровеет, - сказал Алеша. - Значит убеждена, что он умрет. Это она от страху уверена, чтовыздоровеет. - Брат сложения сильного. И я тоже очень надеюсь, что он выздоровеет, -тревожно заметил Алеша. - Да, он выздоровеет. Но та уверена, что он умрет. Много у ней горя... Наступило молчание. Митю мучило что-то очень важное. - Алеша, я Грушу люблю ужасно, - дрожащим, полным слез голосом вдругпроговорил он. - Ее к тебе туда не пустят, - тотчас подхватил Алеша. - И вот что еще хотел тебе сказать, - продолжал каким-то зазвеневшимвдруг голосом Митя, - если бить станут дорогой, аль там, то я не дамся, яубью, и меня расстреляют. И это двадцать ведь лет! Здесь уж ты начинаютговорить. Сторожа мне ты говорят. Я лежал и сегодня всю ночь судил себя: неготов! Не в силах принять! Хотел "гимн" запеть, а сторожевского тыканья немогу осилить! За Грушу бы все перенес, все... кроме впрочем побой... Но еетуда не пустят. Алеша тихо улыбнулся. - Слушай, брат, раз на всегда, - сказал он, - вот тебе мои мысли наэтот счет. И ведь ты знаешь, что я не солгу тебе. Слушай же: ты не готов ине для тебя такой крест. Мало того: и не нужен тебе, не готовому, такойвеликомученический крест. Если бы ты убил отца, я бы сожалел, что тыотвергаешь свой крест. Но ты невинен и такого креста слишком для тебя много.Ты хотел мукой возродить в себе другого человека; по-моему помни тольковсегда, во всю жизнь и куда бы ты ни убежал, об этом другом человеке - и вотс тебя и довольно. То, что ты не принял большой крестной муки, послужиттолько к тому, что ты ощутишь в себе еще больший долг и этим беспрерывнымощущением впредь, во всю жизнь, поможешь своему возрождению может бытьболее, чем еслиб пошел туда. Потому что там ты не перенесешь и возропщешь иможет быть впрямь, наконец, скажешь: "Я сквитался". Адвокат в этом случаеправду сказал. Не всем бремена тяжкие, для иных они невозможны... Вот моимысли, если они так тебе нужны. Если бы за побег твой остались в ответедругие: офицеры, солдаты, то я бы тебе "не позволил" бежать, - улыбнулсяАлеша. - Но говорят и уверяют (сам этот этапный Ивану говорил), что большоговзыску, при умении, может и не быть и что отделаться можно пустяками.Конечно подкупать нечестно даже и в этаком случае, но тут уже я судить ни зачто не возьмусь, потому собственно, что если бы мне, например, Иван и Катяпоручили в этом деле для тебя орудовать, то я, знаю это, пошел бы иподкупил; это я должен тебе всю правду сказать. А потому я тебе не судья втом, как ты сам поступишь. Но знай, что и тебя не осужу никогда. Да истранно как бы мог я быть в этом деле твоим судьей? Ну, теперь я, кажется,все рассмотрел. - Но зато я себя осужу! - воскликнул Митя. - Я убегу, это и без тебярешено было: Митька Карамазов разве может не убежать? Но зато себя осужу итам буду замаливать грех во веки! Ведь этак иезуиты говорят, этак? Вот какмы теперь с тобой, а? - Этак, - тихо улыбнулся Алеша. - Люблю я тебя за то, что ты всегда всю цельную правду скажешь и ничегоне утаишь! - радостно смеясь, воскликнул Митя: - Значит я Алешку моегоиезуитом поймал! Расцеловать тебя всего надо за это, вот что! Ну, слушай жетеперь и остальное, разверну тебе и остальную половину души моей. Вот что явыдумал и решил: Если я и убегу, даже с деньгами и паспортом и даже вАмерику, то меня еще ободряет та мысль, что не на радость убегу, не насчастье, а воистину на другую каторгу не хуже может быть этой! Не хуже,Алексей, воистину говорю, что не хуже! Я эту Америку, чорт ее дери, ужетеперь ненавижу. Пусть Груша будет со мной, но посмотри на нее: нуамериканка ль она? Она русская, вся до косточки русская, она по материродной земле затоскует, и я буду видеть каждый час, что это она для менятоскует, для меня такой крест взяла, а чем она виновата? А я-то разве вынесутамошних смердов, хоть они может быть все до одного лучше меня? Ненавижу яэту Америку уж теперь! И хоть будь они там все до единого машинистынеобъятные какие, али что - чорт с ними, не мои они люди, не моей души!Россию люблю, Алексей, русского бога люблю, хоть я сам и подлец! Да я тамиздохну! - воскликнул он, вдруг засверкав глазами. Голос его задрожал отслез. - Ну так вот как я решил, Алексей, слушай! - начал он опять, подавивволнение, - с Грушей туда приедем - и там тотчас пахать, работать, с дикимимедведями, в уединении, где-нибудь подальше. Ведь и там же найдетсякакое-нибудь место подальше! Там, говорят, есть еще краснокожие, где-то таму них на краю горизонта, ну так вот в тот край, к последним Могиканам. Ну итотчас за грамматику, я и Груша. Работа и грамматика, и так чтобы года три.В эти три года аглицкому языку научимся как самые что ни на есть англичане.И только что выучимся - конец Америке! Бежим сюда, в Россию, американскимигражданами. Не беспокойся, сюда в городишко не явимся. Спрячемся куда-нибудьподальше, на север, али на юг. Я к тому времени изменюсь, она тоже, там, вАмерике, мне доктор какую-нибудь бородавку подделает, не даром же онимеханики. А нет, так я себе один глаз проколю, бороду отпущу в аршин, седую(по России-то поседею) - авось не узнают. А узнают, пусть ссылают, всеравно, Значит не судьба! Здесь тоже будем где-нибудь в глуши землю пахать, ая всю жизнь американца из себя представлять буду. Зато помрем на роднойземле. Вот мой план, и сие непреложно. Одобряешь? - Одобряю, - сказал Алеша, не желая ему противоречить. Митя на минутусмолк и вдруг проговорил: - А как они в суде-то подвели? Ведь как подвели! - Если б и не подвели, все равно тебя б осудили, - проговорил вздохнувАлеша. - Да, надоел здешней публике! Бог с ними, а тяжело! - со страданиемпростонал Митя. Опять на минуту смолкли. - Алеша, зарежь меня сейчас! - воскликнул он вдруг: - придет она сейчасили нет, говори! Что сказала? Как сказала? - Сказала, что придет, но не знаю сегодня ли. Трудно ведь ей! - робкопосмотрел на брата Алеша. - Ну еще бы же нет, еще бы не трудно! Алеша, я на этом с ума сойду.Груша на меня все смотрит. Понимает. Боже, господи, смири меня: чего требую?Катю требую! Смыслю ли, чего требую? Безудерж Карамазовский, нечестивый!Нет, к страданию я не способен! Подлец и все сказано! - Вот она! - воскликнул Алеша. В этот миг на пороге вдруг появилась Катя. На мгновение онаприостановилась, каким-то потерянным взглядом озирая Митю. Тот стремительновскочил на ноги, лицо его выразило испуг, он побледнел, но тотчас же робкая,просящая улыбка замелькала на его губах, и он вдруг, неудержимо, протянул кКате обе руки. Завидев это, та стремительно к нему бросилась. Она схватилаего за руки и почти силой усадила на постель, сама села подле, и, все невыпуская рук его, крепко, судорожно сжимала их. Несколько раз оба порывалисьчто-то сказать, но останавливались и опять молча, пристально, как быприковавшись, со странною улыбкой смотрели друг на друга. Так прошло минутыдве. - Простила иль нет? - пролепетал наконец Митя, и в тот же миг,повернувшись к Алеше, с искаженным от радости лицом, прокричал ему: - Слышишь, что спрашиваю, слышишь! - За то и любила тебя, что ты сердцем великодушен! - вырвалось вдруг уКати. - Да и не надо тебе мое прощение, а мне твое; все равно, простишь альнет, на всю жизнь в моей душе язвой останешься, а я в твоей - так и надо...- она остановилась перевести дух. - Я для чего пришла? - исступленно и торопливо начала она опять, - ногитвои обнять, руки сжать, вот так до боли, помнишь, как в Москве тебесжимала, - опять сказать тебе, что ты бог мой, радость моя, сказать тебе,что безумно люблю тебя, - как бы простонала она в муке и вдруг жадноприникла устами к руке его. Слезы хлынули из ее глаз. Алеша стоял безмолвный и смущенный; он никак не ожидал того, чтоувидел. - Любовь прошла, Митя! - начала опять Катя, - но дорого до боли мне то,что прошло. Это узнай на век. Но теперь, на одну минутку, пусть будет то,что могло бы быть, - с искривленною улыбкой пролепетала она, опять радостносмотря ему в глаза. - И ты теперь любишь другую, и я другого люблю, авсе-таки тебя вечно буду любить, а ты меня. знал ли ты это? Слышишь, любименя, всю твою жизнь люби! - воскликнула она с каким-то почти угрожающимдрожанием в голосе. - Буду любить и... знаешь, Катя, - переводя дух на каждом слове,заговорил и Митя, - знаешь, я тебя, пять дней тому, в тот вечер любил...Когда ты упала, и тебя понесли... Всю жизнь! Так и будет, так вечно будет... Так оба они лепетали друг другу речи почти бессмысленные иисступленные, может быть даже и неправдивые, но в эту-то минуту все былоправдой, и сами они верили себе беззаветно. - Катя, - воскликнул вдруг Митя, - веришь, что я убил? Знаю, что теперьне веришь, но тогда... когда показывала... Неужто, неужто верила! - И тогда не верила. Никогда не верила! Ненавидела тебя и вдруг себяуверила, вот на тот миг... Когда показывала... уверила и верила... а когдакончила показывать, тотчас опять перестала верить. Знай это все. Я забыла,что я себя казнить пришла! - с каким-то вдруг совсем новым выражениемпроговорила она, совсем непохожим на недавний, сейчашний любовный лепет. - Тяжело тебе, женщина! - как-то совсем безудержно вырвалось вдруг уМити. - Пусти меня, - прошептала она. - я еще приду, теперь тяжело!.. Она поднялась было с места, но вдруг громко вскрикнула и отшатнуласьназад. В комнату внезапно, хотя и совсем тихо, вошла Грушенька. Никто ее неожидал. Катя стремительно шагнула к дверям, но, поравнявшись с Грушенькой,вдруг остановилась, вся побелела, как мел, и тихо, почти шепотом, простоналаей: - Простите меня! Та посмотрела на нее в упор и, переждав мгновение, ядовитым,отравленным злобой голосом ответила: - Злы мы, мать, с тобой! Обе злы! Где уж нам простить, тебе да мне? Вотспаси его, и всю жизнь молиться на тебя буду. - А простить не хочешь! - прокричал Митя Грушеньке, с безумным упреком. - Будь покойна, спасу его тебе! - быстро прошептала Катя и выбежала изкомнаты. - И ты могла не простить ей, после того как она сама же сказала тебе:"прости"? - горько воскликнул опять Митя. - Митя, не смей ее упрекать, права не имеешь! - горячо крикнул на братаАлеша. - Уста ее говорили гордые, а не сердце, - с каким-то омерзениемпроизнесла Грушенька. - Избавит тебя - все прощу... Она замолкла, как бы что задавив в душе. Она еще не могла опомниться.Вошла она, как оказалось потом, совсем нечаянно, вовсе ничего не подозреваяи не ожидая встретить, что встретила. - Алеша, беги за ней! - стремительно обратился к брату Митя, - скажией... не знаю что... не дай ей так уйти! - Приду к тебе перед вечером! - крикнул Алеша и побежал за Катей. Оннагнал ее уже вне больничной ограды. Она шла скоро, спешила, но как тольконагнал ее Алеша, быстро проговорила ему: - Нет, перед этой не могу казнить себя! Я сказала ей: "прости меня",потому что хотела казнить себя до конца. Она не простила... Люблю ее за это!- искаженным голосом прибавила Катя, и глаза ее сверкнули дикою злобой. - Брат совсем не ожидал, - пробормотал было Алеша, - он был уверен, чтоона не придет... - Без сомнения. Оставим это, - отрезала она. - Слушайте: я с вами тудана похороны идти теперь не могу. Я послала им на гробик цветов. Деньги ещеесть у них кажется. Если надо будет, скажите, что в будущем я никогда их неоставлю... Ну теперь оставьте меня, оставьте пожалуста. Вы уж туда опоздали,к поздней обедне звонят... Оставьте меня пожалуста!
III. ПОХОРОНЫ ИЛЮШЕЧКИ. РЕЧЬ У КАМНЯ.
Действительно он опоздал. Его ждали и даже уже решились без него нестихорошенький, разубранный цветами гробик в церковь. Это был гроб Илюшечки,бедного мальчика. Он скончался два дня спустя после приговора Мити. Алешаеще у ворот дома был встречен криками мальчиков, товарищей Илюшиных, Они всес нетерпением ждали его и обрадовались, что он наконец пришел. Всех ихсобралось человек двенадцать, все пришли со своими ранчиками и сумочкамичерез плечо. "Папа плакать будет, будьте с папой", - завещал им Илюшаумирая, и мальчики это запомнили. Во главе их был Коля Красоткин. - Как я рад, что вы пришли, Карамазов! - воскликнул он, протягиваяАлеше руку. - Здесь ужасно. Право тяжело смотреть. Снегирев не пьян, мызнаем наверно, что он ничего сегодня не пил, а как будто пьян... Я твердвсегда, но это ужасно. Карамазов, если не задержу вас, один бы только ещевопрос, прежде чем вы войдете? - Что такое, Коля? - приостановился Алеша. - Невинен ваш брат или виновен? Он отца убил или лакей? Как скажете,так и будет. Я четыре ночи не спал от этой идеи. - Убил лакей, а брат невинен, - ответил Алеша. - И я то же говорю! - прокричал вдруг мальчик Смуров. - Итак, он погибнет невинною жертвой за правду! - воскликнул Коля. -Хоть он и погиб, но он счастлив! Я готов ему завидовать! - Что вы это, как это можно, и зачем? - воскликнул удивленный Алеша. - О, если б и я мог хоть когда-нибудь принести себя в жертву за правду,- с энтузиазмом проговорил Коля. - Но не в таком же деле, не с таким же позором, не с таким же ужасом! -сказал Алеша. - Конечно... я желал бы умереть за все человечество, а что до позора,то все равно: да погибнут наши имена. Вашего брата я уважаю! - И я тоже! - вдруг и уже совсем неожиданно выкрикнул из толпы тотсамый мальчик, который когда-то объявил, что знает, кто основал Трою, икрикнув точно так же, как и тогда, весь покраснел до ушей как пион. Алеша вошел в комнату. В голубом, убранном белым рюшем гробе лежал,сложив ручки и закрыв глазки, Илюша. Черты исхудалого лица его совсем почтине изменились, и, странно, от трупа почти не было запаху. Выражение лицабыло серьезное и как бы задумчивое. Особенно хороши были руки, сложенныенакрест, точно вырезанные из мрамора. В руки ему вложили цветов, да и весьгроб был уже убран снаружи и снутри цветами, присланными чем свет от ЛизыХохлаковой. Но прибыли и еще цветы от Катерины Ивановны, и когда Алешаотворил дверь, штабс-капитан с пучком цветов в дрожащих руках своих обсыпалими снова своего дорогого мальчика. Он едва взглянул на вошедшего Алешу, даи ни на кого не хотел глядеть, даже на плачущую, помешанную жену свою, свою"мамочку", которая все старалась приподняться на свои больные ноги изаглянуть поближе на своего мертвого мальчика. Ниночку же дети приподняли сее стулом и придвинули вплоть к гробу. Она сидела прижавшись к нему своеюголовой и тоже должно быть тихо плакала. Лицо Снегирева имело видоживленный, но как бы растерянный, а вместе с тем и ожесточенный. В жестахего, в вырывавшихся словах его было что-то полоумное. "Батюшка, милыйбатюшка!" восклицал он поминутно, смотря на Илюшу. У него была привычка, ещекогда Илюша был в живых, говорить ему ласкаючи: "батюшка, милый батюшка!" - Папочка, дай и мне цветочков, возьми из его ручки, вот этотбеленький, и дай! - всхлипывая попросила помешанная "мамочка". Или уж ей такпонравилась маленькая беленькая роза, бывшая в руках Илюши, или то, что онаиз его рук захотела взять цветок на память, но она вся так и заметалась,протягивая за цветком руки. - Никому не дам, ничего не дам! - жестокосердно воскликнул Снегирев. -Его цветочки, а не твои. Все его, ничего твоего! - Папа, дайте маме цветок! - подняла вдруг свое смоченное слезами лицоНиночка. - Ничего не дам, а ей пуще не дам! Она его не любила. Она у него тогдапушечку отняла, а он ей по-да-рил, - вдруг в голос прорыдал штабс-капитанпри воспоминании о том, как Илюша уступил тогда свою пушечку маме. Беднаяпомешанная так и залилась вся тихим плачем, закрыв лицо руками. Мальчики,видя наконец что отец не выпускает гроб от себя, а между тем пора нести,вдруг обступили гроб тесною кучкой и стали его подымать. - Не хочу в ограде хоронить! - возопил вдруг Снегирев, - у камняпохороню, у нашего камушка! Так Илюша велел. Не дам нести! Он и прежде, все три дня говорил, что похоронит у камня; но вступилисьАлеша, Красоткин, квартирная хозяйка, сестра ее, все мальчики. - Вишь что выдумал, у камня поганого хоронить, точно бы удавленника, -строго проговорила старуха-хозяйка. - Там в ограде земля со крестом. Там понем молиться будут. Из церкви пение слышно, а дьякон так чисторечиво исловесно читает, что все до него кажный раз долетит, точно бы над могилкойего читали... Штабс-капитан замахал наконец руками: "Несите дескать куда хотите!"Дети подняли гроб, но, пронося мимо матери, остановились пред ней на минуткуи опустили его, чтоб она могла с Илюшей проститься. Но увидав вдруг этодорогое личико вблизи, на которое все три дня смотрела лишь с некоторогорасстояния, она вдруг вся затряслась и начала истерически дергать над гробомсвоею седою головой взад и вперед. - Мама, окрести его, благослови его, поцелуй его, - прокричала ейНиночка. Но та как автомат все дергалась своею головой и безмолвно, сискривленным от жгучего горя лицом, вдруг стала бить себя кулаком в грудь.Гроб понесли дальше. Ниночка в последний раз прильнула губами к устампокойного брата, когда проносили мимо нее. Алеша, выходя из дому, обратилсябыло к квартирной хозяйке с просьбой присмотреть за оставшимися, но та идоговорить не дала: - Знамо дело, при них буду, христиане и мы тоже. Старуха, говоря это, плакала. Нести до церкви было не далеко, шаговтриста, не более. День стал ясный, тихий; морозило, но не много.Благовестный звон еще раздавался. Снегирев суетливо и растерянно бежал загробом в своем стареньком, коротеньком, почти летнем пальтишке, с непокрытоюголовой и с старою, широкополою, мягкою шляпой в руках. Он был в какой-тонеразрешимой заботе, то вдруг протягивал руку, чтобы поддержать изголовьегроба и только мешал несущим, то забегал с боку и искал, где бы хоть тутпристроиться. Упал один цветок на снег, и он так и бросился подымать его,как будто от потери этого цветка бог знает что зависело. - А корочку-то, корочку-то забыли, - вдруг воскликнул он в страшномиспуге. Но мальчики тотчас напомнили ему, что корочку хлебца он уже захватилеще давеча и что она у него в кармане. Он мигом выдернул ее из кармана и,удостоверившись, успокоился. - Илюшечка велел, Илюшечка, - пояснил он тотчас Алеше, - лежал онночью, а я подле сидел, и вдруг приказал: "Папочка, когда засыплют моюмогилку, покроши на ней корочку хлебца, чтоб воробушки прилетали, я услышу,что они прилетели, и мне весело будет, что я не один лежу". - Это очень хорошо, - сказал Алеша, - надо чаще носить. - Каждый день, каждый день! - залепетал штабс-капитан, как бы весьоживившись. Прибыли наконец в церковь и поставили посреди ее гроб. Все мальчикиобступили его кругом и чинно простояли так всю службу. Церковь была древняяи довольно бедная, много икон стояло совсем без окладов, но в таких церквахкак-то лучше молишься. За обедней Снегирев как бы несколько попритих, хотявременами все-таки прорывалась в нем та же бессознательная и как бы сбитая столку озабоченность: то он подходил к гробу оправлять покров, венчик, токогда упала одна свечка из подсвечника, вдруг бросился вставлять ее снова иужасно долго с ней провозился. Затем уже успокоился и стал смирно уизголовья с тупо-озабоченным и как бы недоумевающим лицом. После апостола онвдруг шепнул стоявшему подле его Алеше, что апостола не так прочитали, номысли своей однако не разъяснил. За херувимской принялся было подпевать, ноне докончил и, опустившись на колена, прильнул лбом к каменному церковномуполу и пролежал так довольно долго. Наконец приступили к отпеванию, роздалисвечи. Обезумевший отец засуетился было опять, но умилительное, потрясающеенадгробное пение пробудило и сотрясло его душу. Он как-то вдруг весьсъежился и начал часто, укороченно рыдать, сначала тая голос, а под конецгромко всхлипывая. Когда же стали прощаться и накрывать гроб, он обхватилего руками, как бы не давая накрыть Илюшечку, и начал часто, жадно, неотрываясь целовать в уста своего мертвого мальчика. Его наконец уговорили иуже свели было со ступеньки, но он вдруг стремительно протянул руку изахватил из гробика несколько цветков. Он смотрел на них и как бы новаякакая идея осенила его, так что о главном он словно забыл на минуту.Мало-по-малу он как бы впал в задумчивость и уже не сопротивлялся, когдаподняли и понесли гроб к могилке. Она была недалеко, в ограде, у самойцеркви, дорогая; заплатила за нее Катерина Ивановна. После обычного обрядамогильщики гроб опустили; Снегирев до того нагнулся, с своими цветочками вруках, над открытою могилой, что мальчики, в испуге, уцепились за его пальтои стали тянуть его назад. Но он как бы уже не понимал хорошо, чтосовершается. Когда стали засыпать могилу, он вдруг озабоченно стал указыватьна валившуюся землю и начинал даже что-то говорить, но разобрать никтоничего не мог, да и он сам вдруг утих. Тут напомнили ему, что надо покрошитькорочку, и он ужасно заволновался, выхватил корку и начал щипать ее,разбрасывая по могилке кусочки: "Вот и прилетайте, птички, вот и прилетайте,воробушки!" - бормотал он озабоченно. Кто-то из мальчиков заметил-было ему,что с цветами в руках ему неловко щипать и чтоб он на время дал их комуподержать. Но он не дал, даже вдруг испугался за свои цветы, точно их хотелиу него совсем отнять, и, поглядев на могилку и как бы удостоверившись, чтовсе уже сделано, кусочки покрошены, вдруг, неожиданно и совсем даже спокойноповернулся и побрел домой. Шаг его однако становился все чаще иуторопленнее, он спешил, чуть не бежал. Мальчики и Алеша от него неотставали. - Мамочке цветочков! Мамочке цветочков, обидели мамочку, - начал онвдруг восклицать. Кто-то крикнул ему, чтоб он надел шляпу, а то теперьхолодно, но, услышав, он как бы в злобе шваркнул шляпу на снег и сталприговаривать: "не хочу шляпу, не хочу шляпу!" Мальчик Смуров поднял ее ипонес за ним. Все мальчики до единого плакали, а пуще всех Коля и мальчик,открывший Трою, и хоть Смуров, с капитанскою шляпой в руках, тоже ужасно какплакал, но успел-таки, чуть не на бегу, захватить обломок кирпичика,красневший на снегу дорожки, чтобы метнуть им в быстро пролетевшую стаюворобушков. Конечно не попал и продолжал бежать плача. На половине дорогиСнегирев внезапно остановился, постоял с полминуты как бы чем-то пораженныйи вдруг, поворотив назад к церкви, пустился бегом к оставленной могилке. Номальчики мигом догнали его и уцепились за него со всех сторон. Тут он, как вбессилии, как сраженный, пал на снег и биясь, вопия и рыдая, началвыкрикивать: "Батюшка, Илюшечка, милый батюшка!" Алеша и Коля сталиподнимать его, упрашивать и уговаривать. - Капитан, полноте! Мужественный человек обязан переносить, - бормоталКоля. - Цветы-то вы испортите, - проговорил и Алеша, - а "мамочка" ждет их.Она сидит - плачет, что вы давеча ей не дали цветов от Илюшечки. Тампостелька Илюшина еще лежит... - Да, да, к мамочке! - вспомнил вдруг опять Снегирев, - постелькууберут, уберут! - прибавил он как, бы в испуге, что и в самом деле уберут,вскочил и опять побежал домой. Но было уже недалеко, и все прибежали вместе.Снегирев стремительно отворил дверь и завопил жене, с которою давеча такжестокосердно поссорился: - Мамочка, дорогая, Илюшечка цветочков тебе прислал, ножки твоибольные! - прокричал он, протягивая ей пучечек цветов, померзших иполоманных, когда он бился сейчас об снег. Но в это самое мгновение увиделон пред постелькой Илюши, в уголку, Илюшины сапожки, стоявшие оба рядышком,только что прибранные хозяйкой квартиры, - старенькие, порыжевшие,заскорузлые сапожки, с заплатками. Увидав их, он поднял руки и так ибросился к ним, пал на колени, схватил один сапожок и, прильнув к немугубами, начал жадно целовать его выкрикивая: "Батюшка, Илюшечка, милыйбатюшка, ножки-то твои где?" - Куда ты его унес? Куда ты его унес? - раздирающим голосом завопилапомешанная. Тут уж зарыдала и Ниночка. Коля выбежал из комнаты, за ним сталивыходить и мальчики. Вышел наконец за ними и Алеша: "Пусть переплачут, -сказал он Коле, - тут уж конечно нельзя утешать. Переждем минутку иворотимся". - Да, нельзя, это ужасно, - подтвердил Коля. - Знаете, Карамазов, -понизил он вдруг голос, чтобы никто не услышал: мне очень грустно и если бытолько можно было его воскресить, то я бы отдал все на свете! - Ах, и я тоже, - сказал Алеша. - Как вы думаете, Карамазов, приходить нам сюда сегодня вечером? Ведьон напьется. - Может быть и напьется. Придем мы с вами только вдвоем, вот идовольно, чтобы посидеть с ними часок, с матерью и с Ниночкой, а если всепридем разом, то им опять все напомним, - посоветовал Алеша. - Там у них теперь хозяйка стол накрывает, - эти поминки что ли будут,поп придет; возвращаться нам сейчас туда, Карамазов, иль нет? - Непременно. - сказал Алеша. - Странно все это, Карамазов, такое горе и вдруг какие-то блины, какэто все неестественно по нашей религии! - У них там и семга будет, - громко заметил вдруг мальчик, открывшийТрою. - Я вас серьезно прошу, Карташов, не вмешиваться более с вашимиглупостями, особенно когда с вами не говорят и не хотят даже знать, есть ливы на свете! - раздражительно отрезал в его сторону Коля. Мальчик так ивспыхнул, но ответить ничего не осмелился. Между тем все тихонько брели потропинке, и вдруг Смуров воскликнул: - Вот Илюшин камень, под которым его хотели похоронить! Все молча остановились у большого камня. Алеша посмотрел, и целаякартина того, что Снегирев рассказывал тогда об Илюшечке, как тот, плача иобнимая отца, восклицал: "Папочка, папочка, как он унизил тебя!" - разомпредставилась его воспоминанию. Что-то как бы сотряслось в его душе. Он ссерьезным и важным видом обвел глазами все эти милые светлые лицашкольников, Илюшиных товарищей, и вдруг сказал им: - Господа, мне хотелось бы вам сказать здесь, на этом самом месте, однослово. Мальчики обступили его и тотчас устремили на него пристальные ожидающиевзгляды. - Господа, мы скоро расстанемся. Я теперь пока несколько времени сдвумя братьями, из которых один пойдет в ссылку, а другой лежит при смерти.Но скоро я здешний город покину, может быть очень на долго. Вот мы ирасстанемся, господа. Согласимся же здесь, у Илюшина камушка, что не будемникогда забывать - во-первых Илюшечку, а во-вторых друг о друге. И что бытам ни случилось с нами потом в жизни, хотя бы мы и двадцать лет потом невстречались, - все-таки будем помнить о том, как мы хоронили бедногомальчика, в которого прежде бросали камни, помните, там у мостика-то? - апотом так все его полюбили. Он был славный мальчик, добрый и храбрыймальчик, чувствовал честь и горькую обиду отцовскую, за которую и восстал.Итак, во-первых, будем помнить его, господа, во всю нашу жизнь. И хотя бы мыбыли заняты самыми важными делами, достигли почестей или впали бы в какоевеликое несчастье, - все равно не забывайте никогда, как нам было раз здесьхорошо, всем сообща, соединенным таким хорошим и добрым чувством, которое инас сделало на это время любви нашей к бедному мальчику может быть лучшими,чем мы есть в самом деле. Голубчики мои, - дайте я вас так назову -голубчиками, потому что вы все очень похожи на них, на этих хорошенькихсизых птичек, теперь, в эту минуту, как я смотрю на ваши добрые, милые лица,- милые мои деточки, может быть вы не поймете, что я вам скажу, потому что яговорю часто очень непонятно, но вы все-таки запомните и потом когда-нибудьсогласитесь с моими словами. Знайте же, что ничего нет выше и сильнее, издоровее, и полезнее впредь для жизни, как хорошее какое-нибудьвоспоминание, и особенно вынесенное еще из детства, из родительского дома.Вам много говорят про воспитание ваше, а вот какое-нибудь этакое прекрасное,святое воспоминание, сохраненное с детства, может быть самое лучшеевоспитание и есть. Если много набрать таких воспоминаний с собою в жизнь, тоспасен человек на всю жизнь. И даже если и одно только хорошее воспоминаниепри нас останется в нашем сердце, то и то может послужить когда-нибудь намво спасение. Может быть мы станем даже злыми потом, даже пред дурнымпоступком устоять будем не в силах, над слезами человеческими будемсмеяться, и над теми людьми, которые говорят, вот как давеча Колявоскликнул: "Хочу пострадать за всех людей", - и над этими людьми может бытьзлобно издеваться будем. А все-таки как ни будем мы злы, чего не дай бог, нокак вспомним про то, как мы хоронили Илюшу, как мы любили его в последниедни, и как вот сейчас говорили так дружно и так вместе у этого камня, тосамый жестокий из нас человек и самый насмешливый, если мы такими сделаемся,все-таки не посмеет внутри себя посмеяться над тем, как он был добр и хорошв эту теперешнюю минуту! Мало того, может быть именно это воспоминание одноего от великого зла удержит, и он одумается и скажет: "Да, я был тогда добр,смели честен". Пусть и усмехнется про себя, это ничего, человек частосмеется над добрым и хорошим; это лишь от легкомыслия; но уверяю вас,господа, что как усмехнется, так тотчас же в сердце скажет: "Нет, это ядурно сделал, что усмехнулся, потому что над этим нельзя смеяться !" - Это непременно так будет, Карамазов, я вас понимаю, Карамазов! -воскликнул, сверкнув глазами, Коля. Мальчики заволновались и тоже хотеличто-то воскликнуть, но сдержались, пристально и умиленно смотря на оратора. - Это я говорю на тот страх, что мы дурными сделаемся, - продолжалАлеша, - но зачем нам я делаться дурными, не правда ли, господа? Будем,во-первых, и прежде всего добры, потом честны, а потом - не будем никогдазабывать друг о друге. Это я опять-таки повторяю. Я слово вам даю от себя,господа, что я ни одного из вас не забуду; каждое лицо, которое на менятеперь, сейчас, смотрит, припомню, хоть бы и через тридцать лет. Давеча вотКоля сказал Карташову, что мы будто бы не хотим знать "есть он или нет насвете?" Да разве я могу забыть, что Карташов есть на свете и что вот он некраснеет уж теперь как тогда, когда Трою открыл, а смотрит на меня своимиславными, добрыми, веселыми глазками. Господа, милые мои господа, будем всевеликодушны и смелы как Илюшечка, умны, смелы и великодушны как Коля (нокоторый будет гораздо умнее, когда подрастет), и будем такими же стыдливыми,но умненькими и милыми как Карташов. Да чего я говорю про них обоих: все вы,господа, милы мне отныне, всех вас заключу в мое сердце, а вас прошузаключить и меня в ваше сердце. Ну, а кто нас соединил в этом добром хорошемчувстве, о котором мы теперь всегда, всю жизнь вспоминать будем и вспоминатьнамерены, кто как не Илюшечка, добрый мальчик, милый мальчик, дорогой длянас мальчик на веки-веков! Не забудем же его никогда, вечная ему и хорошаяпамять в наших сердцах, отныне и во веки веков! - Так, так, вечная, вечная, - прокричали все мальчики, своими звонкимиголосами, с умиленными лицами. - Будем помнить и лицо его, и платье его, и бедненькие сапожки его, игробик его, и несчастного грешного отца его, и о том, как он смело одинвосстал на весь класс за него! - Будем, будем помнить! - прокричали опять мальчики, - он был храбрый,он был добрый! - Ах как я любил его! - воскликнул Коля. - Ах, деточки, ах милые друзья, не бойтесь жизни! Как хороша жизнь,когда что-нибудь сделаешь хорошее и правдивое! - Да, да, - восторженно повторили мальчики. - Карамазов, мы вас любим! - воскликнул неудержимо один голос, кажетсяКарташова. - Мы вас любим, мы вас любим, - подхватили и все. У многих сверкали наглазах слезинки. - Ура Карамазову! - восторженно провозгласил Коля, - И вечная память мертвому мальчику! - с чувством прибавил опять Алеша. - Вечная память! - подхватили снова мальчики. - Карамазов! - крикнул Коля, - неужели и взаправду религия говорит, чтомы все встанем из мертвых и оживем, и увидим опять друг друга, и всех, иИлюшечку? - Непременно восстанем, непременно увидим и весело, радостно расскажемдруг другу все, что было, - полусмеясь, полу в восторге ответил Алеша. - Ах как это будет хорошо! - вырвалось у Коли. - Ну а теперь кончим речи и пойдемте на его поминки. Не смущайтесь, чтоблины будем есть. Это ведь старинное, вечное, и тут есть хорошее, -засмеялся Алеша. - Ну пойдемте же! Вот мы теперь и идем рука в руку. - И вечно так, всю жизнь рука в руку! Ура Карамазову! - еще развосторженно прокричал Коля, и еще раз все мальчики подхватили еговосклицание. Обращений с начала месяца: 333, Last-modified: Mon, 01 Dec 2003 16:13:43 GMT Оцените этот текст: Не читал 10 9 8 7 6 5 4 3 2 1